Жиль Делез
POST SCRIPTUM:
К ОБЩЕСТВАМ КОНТРОЛЯ
История
Фуко разместил дисциплинарные общества в XVIII и в XIX столетии;
они достигли своего расцвета к началу ХХ-го. Они
приступили к организации гигантских пространств изоляции. Индивид непрерывно
переходит от одного закрытого пространства к другому, у каждого из которых свой
собственный закон: вначале семья, затем школа («ты теперь уже не у себя дома, в
семье»), потом казарма («ты уже не в школе»), потом завод, время от времени
больница, возможно, тюрьма, которая является пространством изоляции par exellence.
Именно тюрьма является моделью для подражания: при виде рабочих на заводе
героиня «Европы 51» (фильм Росселлини) восклицает: «Я
убеждена, что наблюдаю за заключенными».
Фуко дал прекрасный анализ идеального
проекта пространств изоляции, особенно бросающихся в глаза на заводах;
концентрировать, распределять пространство, упорядочивать время, расположить
производительную силу в пространственно-временном континууме так, чтобы
полученный результат превышал сумму изначальных сил. Но Фуко знал и о
кратковременности этой модели: она приходит на смену обществам суверенитета, цели и функции которых были совершенно
иными (скорее собирать налоги, чем организовывать производство, скорее
приговаривать к смерти, чем управлять жизнью); переход происходил постепенно,
и, кажется, Наполеон осуществляет грандиозную конверсию одного общества в
другое. Но и дисциплинарные общества в свою очередь вошли в стадию кризиса,
уступая постепенно место новым силам, которые сначала развивались медленно, но
после второй мировой войны заметно ускорили свое формирование: теперь мы уже
живем не в дисциплинарном обществе, мы не являемся более таковым.
Мы все находимся в стадии всеобщего
кризиса всех пространств изоляции – тюрьмы, больницы, завода, школы, семьи.
Семья является неким «интерьером» и находится в таком же состоянии кризиса, что
и другие интерьеры, учебные, профессиональнее и т. д. Осведомленные министры постоянно
заявляли о реформах, которые предполагались неизбежными. Реформировать школу,
реформировать промышленность, медицину, армию, тюрьмы; но каждый знает, что эти
институты обречены, и вопрос лишь во времени. Речь идет лишь о том, чтобы
управлять их агонией и занять людей до той поры, пока не установятся новые
силы, уже стучащиеся в дверь. Именно общества
контроля идут на смену дисциплинарным. «Контроль» – вот слово, которым
Берроуз предлагает назвать нового монстра, а Фуко признает за ним наше
ближайшее будущее. Поль Вирильо постоянно анализирует
ультраскоростные формы контроля в открытом
пространстве, которые заменили собой старые дисциплинарные методы, действующие
всегда в рамках закрытой системы. Здесь не вполне уместно обращаться к
производству экстраординарных фармакологических препаратов, к атомной
энергетике, к генетическим манипуляциям, хотя им и предназначено вмешаться в
новые процессы. Здесь не вполне уместно задавать вопрос, какой из режимов
является более жестоким или более терпимым, так как внутри каждого из них
сталкиваются силы освобождения и порабощения. Например, кризис больницы как
пространства изоляции, пространства, разбитого на сектора, привел к образованию
открытых госпиталей, к появлению ухода за больными на дому, и, если сначала эти
новые формы были знаком появления новых свобод, то затем они же приняли участие
и в работе новых механизмов контроля, которые соперничают с самыми жесткими
формами изоляции. Здесь нет места страху или надежде, здесь требуется искать
новое оружие.
Логика
Разнообразные интернаты, или пространства
изоляции, через которые проходит индивид, представляют собой независимые
переменные: предполагается, что всякий раз следует начинать с нуля, и хотя для
всех этих пространств существует общий язык, это язык аналогий. В то же самое время механизмы контроля представляют собой
вариации одной и той же структуры, образующей систему геометрических
переменных, язык которой является цифровым
(хотя и необязательно бинарным). Пространства изоляции представляют собой
матрицы, отдельные модули, а контроль
является модуляцией, это
деформирующий самого себя модуль, постоянно меняющийся, каждое мгновение,
словно сито, отверстия в котором постоянно меняют свое расположение.
Это хорошо видно на примере вопроса
заработной платы: завод представляет собой такой организм, который стремится
поддерживать свои внутренние силы в точке равновесия между как можно более
высоким производством и как можно более низкой заработной платой; однако в
обществах контроля корпорация заменяет собой завод, корпорация – это душа, это
газ. Конечно, и на заводах была система поощрений и премий, но корпорации
заходят гораздо дальше и навязывают постоянную модуляцию заработной платы,
порождая состояние вечной мета-стабильности, которое
приходит благодаря соревнованиям, конкурсам и крайне забавным коллоквиумам.
Если самые идиотские телевизионные игры пользуются
таким успехом, то как раз потому, что они адекватно передают ситуацию внутри
корпорации. Завод представляет собой объединение индивидуумов в единое тело
ради двойной выгоды – хозяина, наблюдающего за каждым элементом этой массы, и
профсоюза, организующего массовое сопротивление; однако корпорация постоянно
подает личное соперничество как самую здоровую форму мотивации, как самый
сильный импульс, который противопоставляет одного индивида другому и
пронизывает каждого из них, разделяя его изнутри. Принцип модуляции «зарплата
по заслугам» не миновал и самого национального образования. По мере того как
корпорация заменяет собой завод, непрерывное
образование заменяет школу, а непрерывный контроль замещает «экзамены. Это
самое надежное средство уподобить школу корпорации.
В дисциплинарных обществах человек
постоянно начинает заново (от школы – к казарме, от казармы – к заводу), тогда
как в обществах контроля, напротив, ничто никогда не кончается – корпорация,
образовательная система, служба в армии являются метастабильными состояниями,
которые могут существовать рядом друг с другом в рамках одной и той же
модуляции как универсальной системы деформации. Кафка, появившийся уже на
рубеже между двумя типами общества, в «Процессе» описал весьма ужасающие
юридические формы: видимое оправдание дисциплинарных
обществ (между двумя формами изоляции) и бесконечное
откладывание рассмотрения дела в обществах контроля (в постоянных
вариациях). Это два весьма различных модуса юридической жизни, и если сегодня
наш закон проявляет себя столь нерешительно, если он пребывает в кризисе, то
именно потому, что мы уходим от одной формы и вступаем в другую. Дисциплинарные
общества имеют два полюса: личную подпись, которая обозначает индивида и число,
или регистрационный номер, который указывает на его положение в массе.
Дело в том, что дисциплинарные общества
никогда не видели здесь несовместимости, и даже в то время, когда власть массифицировалась и индивидуализировалась, т. е. собирала в
единое тело тех, кем управляла, и вместе с тем моделировала индивидуальность
каждого члена этого тела (Фуко видел источник этой двойной заботы в пасторской
власти священника, который надзирает над стадом как целым и вместе с тем за
каждой овцой, но гражданская власть создала себе своего светского «пастора»,
уже с иными инструментами господства). В обществах контроля, напротив, важны
уже не подпись или номер, но шифр. Шифр – это пароль, тогда как дисциплинарные общества управляются лозунгами (как с точки зрения
интеграции, так и сопротивления). Цифровой язык обществ контроля основан на
шифре, который допускает вас к информации или отказывает в доступе. Мы больше
не имеем дела с парой масса–индивидуум. Индивидуумы становятся «дивидуумами», а
массы – сэмплами, рынками и банками данных. Возможно,
деньги это различие выражают лучше всего, так как дисциплинарные общества
всегда связаны с отчеканенной монетой, которая содержит в себе золото как количественный
эталон. Общества контроля ссылаются на плавающий курс обмена, модуляцию, которая
вводит в качестве шифра процент от различных валютных стандартов. Старый
монетарный крот – это животное пространств изоляции, змея же – это животное
обществ контроля. Мы перешли от одного животного к другому, от крота к змее, не
только в режиме нашего существования, но и в том, что касается образа жизни и
отношений с другими людьми. Дисциплинарный человек периодически производил
энергию, человек же общества контроля, скорее, похож на волну, он словно
выведен на орбиту и постоянно находится на связи. И поэтому повсюду серфинг
вытесняет иные виды спорта.
Легко найти соответствие каждому типу
общества в типе машины. Не потому, что машины определяют тот или иной тип
общества, но потому, что они лишь выражают собой те социальные формы, которые
их производят и используют. Старые общества суверенитета использовали простые
машины – рычаги, тяги, часы. Более поздние дисциплинарные общества оснастили
себя машинами, использующими энергию, вместе с пассивной опасностью энтропии и
активной опасностью саботажа. Общества контроля имеют дело с машинами третьего
типа – с кибернетическими машинами и компьютерами, пассивная опасность которых
– зависание, а активная – пиратство и внедрение вирусов. Эта технологическая
эволюция отражает на более глубоком уровне мутацию капитализма. Эту хорошо
знакомую нам мутацию можно свести к следующему: капитализм XIX в. был капитализмом концентрации ради производства и
собственности. Поэтому создается завод как пространство изоляции, а капиталист
становится собственником средств производства, а также и других пространств,
планировавшихся по аналогии (семейными домами для рабочих, школами и т. д.).
Что касается рынка, то он иногда завоевывался посредством специализации, иногда
через создание колоний, иногда благодаря снижению стоимости производства. Но в
сегодняшней ситуации капитализм более не занимается производством, которое он
часто отодвигает на периферию третьего мира, даже такие его сложные формы, как
текстильную промышленность, металлургию или нефтепереработку. Это капитализм
сверхпроизводства. Он более не покупает сырье и не продает изготовленные
товары: он приобретает уже готовые товары или собирает их из отдельных частей.
То, что желает продать, – это услуги; то, что он хочет купить, – это акции.
Капитализм больше не занимается производством, он занимается готовой
продукцией, ее сбытом или маркетингом. Теперь он распыляется, а завод уступает
место корпорации. Семья, школа, армия, завод более не являются похожими друг на
друга, но тем не менее различными пространствами изоляции, которые сходятся к
единому собственнику, к Государству или к частной власти. Они становятся
шифрованными фигурами, деформируемыми и трансформируемыми, одной и той же
корпорации, у которой есть только управляющие. Даже искусство покинуло
замкнутые пространства, чтобы войти в открытую циркуляцию банков. Завоевание
рынков происходит теперь через захват контроля, а не через создание
дисциплинарных пространств, через фиксацию обменных ставок, а не понижение
стоимости товаров, через видоизменение продукции, а не специализацию производства.
Коррупция повсюду возрастает с новой силой. Маркетинг становится центром или
«душой» корпорации. Нас учат, что у корпораций есть душа, и это является самой
страшной мировой новостью. Маркетинг отныне является инструментом социального
контроля, именно он формирует бесстыдную расу наших хозяев. Контроль
осуществляется через краткосрочные операции и молниеносные прибыли, но вместе с
тем он непрерывен и безграничен. Дисциплинарные общества были, напротив,
нацелены на долгосрочные проекты, действовавшие периодически. Человек отныне не
человек-заключенный, но человек-должник. Справедливо, что капитализм удерживал
в крайней нищете три четверти человечества, слишком бедного, чтобы стать
должниками, и слишком многочисленного, чтобы находиться в заключении. Поэтому
обществу контроля придется столкнуться не только с размыванием границ, но и с
социальными взрывами в трущобах и гетто.
Программа
Нет нужды обращаться к научной
фантастике, чтобы представить механизм контроля, который позволял бы получить
сведения о положении каждого элемента в открытом пространстве в любое
мгновение, животного в заповеднике или человека в корпорации (с помощью,
например, электронного ошейника). Феликс Гваттари
представлял город, где каждый может покинуть свое жилище, свою улицу, свой
округ с помощью электронной («дивидуальной»)
карточки, которая открывает соответствующую дверь или проход. Но эта карта в
какой-то определенный день или час может не действовать. Важен не сам барьер, а
компьютер, который отслеживает положение каждого, легальное или нелегальное, и
осуществляет глобальную модуляцию.
Социотехнические исследования механизмов контроля, рассматриваемых еще
в период их зарождения, должны быть категоричными и обязаны описать то, что
появляется вместо дисциплинарных моделей изоляции, о кризисе которых сегодня
говорит весь мир. Возможно, старые средства, заимствованные у древних обществ
суверенитета, вернутся на сцену, хотя и с определенными изменениями. Важнее
всего то, что мы стоим на пороге чего-то нового. В режиме тюрем, возможно, будет попытка найти «замену» для наказаний
по меньшей мере за незначительные преступления в виде использования
«электронных ошейников», обязывающих осужденного находиться в определенные часы
в определенном месте. В режиме школ будут
введены формы постоянного контроля, непрерывное образование в школе, отказ от
любых исследований в Университете, введение «корпорации» на всех уровнях
обучения. В режиме больниц: новая
медицина «без врачей и больных», которая оставляет потенциального больного
наедине с самим собой и которая нисколько не свидетельствует о движении в
сторону индивидуальности, как об этом говорят, но заменяет индивидуальное тело
или цифровой шифр «дивидуальным» материалом,
подлежащим контролю. В режиме корпораций:
новые операции с деньгами, товарами и людьми, которые не проходят больше
через старую форму-завод. Это достаточно незначительные примеры, но и они
позволяют лучше понять, что собственно имеется в виду, когда говорят о кризисе
институтов. Речь идет о постепенном и фрагментарном становлении нового режима
господства. Один из самых серьезных вопросов касается непригодности профсоюзов:
так как вся их история неразрывно связана с борьбой в условиях дисциплинарного
общества и в рамках пространств изоляции, смогут ли они приспособиться к новым
обстоятельствам и выработать новые формы сопротивления обществам контроля?
Сможем ли мы в ближайшем будущем уловить хотя бы самые приблизительные контуры
грядущих проектов, способных омрачить радость маркетинга? Многие молодые люди
сегодня требуют «основательности», они сами настаивают на стажировках и непрерывном
образовании. Им еще предстоит узнать, кому они будут служить, подобно тому как
их предки – не без труда – узнали о подлинной цели дисциплинарных обществ.
Кольца змеи еще более сложны, нежели подземные ходы кротовых нор.
Жиль Делез,
беседа с Тони Негри
КОНТРОЛЬ И СТАНОВЛЕНИЕ (1990)
– В вашей
интеллектуальной жизни проблемы политики, кажется, всегда присутствовали. С одной стороны, участие в движениях
(контроль за тюрьмами, за права гомосексуалистов, за итальянскую автономию, за
права палестинцев), с другой – постоянная
проблематизация социальных институтов сопровождается
и смешивается с вашим творчеством, начиная с книги о Ницше и кончая книгой о
Фуко. Откуда возникает это постоянное обращение к вопросу о политике и как оно
оказывается способным сохраниться там, в канве вашего творчества? Почему
отношение движение–институт всегда является проблематичным ?
– То, что меня интересовало, – это скорее коллективное
творчество, чем репрезентация. В рамках «институтов» есть законченное движение,
которое отличается одновременно и от законов и от соглашений, договоров. Это
то, что я обнаружил у Юма, это весьма продуктивная концепция института и права.
Сначала я интересовался больше правом, чем политикой. То, что мне нравилось
даже у Мазоха и Сада, это была их концепция,
полностью закрученная вокруг договора у Мазоха и
института у Сада, связанная с сексуальностью. В наши дни работа Франсуа Эвальда, нацеленная на реставрацию философии права, также
кажется мне весьма важной. То, что меня интересует, – это не закон, или законы,
и не право, или права, это – юриспруденция. Именно юриспруденция является истинным
творцом права: нужно, чтобы это больше не оставалось в ведении судей. И
писателям следует читать не Гражданский кодекс, а судебные бюллетени. Думают
уже о том, чтобы вывести право из современной биологии; но все в современной
биологии, все новые ситуации, которые она создает, все новые события, которые
она делает возможными, все является вопросом юриспруденции. Это – не коллегия
мудрецов, отличающихся нравственностью и псевдокомпетентностью,
но группа потребителей. Здесь и переходят от права к политике. Что-то вроде
перехода к политике я начал делать, по моим подсчетам, в мае 1968-го, по мере
того как я сталкивался с конкретными проблемами, благодаря Гваттари,
благодаря Фуко, благодаря Али Самбару.90 «Анти-Эдип»
был уже целиком книгой о политической философии.
– Вы пережили
события 68-го как триумф Несвоевременного, как реализацию контрпроизводства.
Еще до 68-го, в работе о Ницше и даже немного позже в «Захер-Мазохе»,
политика захватывает вас как некая возможность, событие, сингулярность. Есть
что-то вроде коротких замыканий, в момент которых будущее приоткрывается в
настоящем. И которые таким образом изменяют даже институты. Но после 68-го ваша
оценка, кажется, приобретает нюансы: мышление кочевников присутствует всегда,
во времени – в форме мгновенного
контр-производства, в пространстве – только «становление меньшинств является
универсальным». Но что представляет собой эта универсальность несвоевременного?
– Дело в том, что я все больше и больше становился
восприимчивым к возможному различию между историей и становлением. Это Ницше
говорил, что ничто важное не совершается без «тьмы не-исторического».
Это не оппозиция между вечностью и историей, между созерцанием и действием:
Ницше говорит о том, что происходит, о событии или о становлении. То, что
история улавливает в событии, - это его результат, сказывающийся на положении
вещей, но событие в его становлении ускользает от истории. История не является
экспериментированием, она представляет собой совокупность условий, почти всегда
негативных, которые делают возможным экспериментирование с какой-либо вещью,
ускользающей от истории. Без истории это экспериментирование осталось бы
неопределенным, необусловленным, но само экспериментирование не является
историческим. В одной значительной философской книге, «Клио», Пеги объяснял,
что есть два способа рассматривать события; один состоит в том, чтобы пройти
вдоль события, включить в историю его свершение, его обусловленность и его
угасание, а другой – в том, чтобы восстановить событие, поселиться в нем как в
становлении, одновременно помолодеть и состариться в нем, пройти через все его
составляющие или сингулярности. Становление не является историей; история имеет
значение только совокупности условий, которые недавно существовали, но от
которых отклоняются, чтобы «стать», т. е. чтобы создать какую-либо новую вещь.
Именно это Ницше и называл несвоевременным. Май 68-го был его манифестацией,
вторжением становления в чистое существование. Сегодня модно разоблачать ужасы
революции. Это даже не ново, весь английский романтизм преисполнен
размышлениями о Кромвеле, весьма сходными с сегодняшними рассуждениями о
Сталине. Говорят, что у революций плохое будущее. Но мы постоянно смешиваем две
вещи, будущее революций в истории и революционное становление людей. В этих
случаях речь идет даже не о тех же самых людях. Единственный шанс для людей – в
революционном становлении, которое только и может погасить их стыд, ответить на
невыносимое.
– Мне кажется,
что книга «Тысяча плато», которую я считаю величайшим философским шедевром,
является также каталогом нерешенных проблем, главным образом в политической
философии. Конфликтные пары – процесс-проект, сингулярность–субъект, композиция–организация,
машины и стратегии, микро–макро и т. д. – все это не только остается всегда
открытым, но постоянно открывается вновь, с неслыханным теоретическим желанием
и с силой, напоминающей о ересях. Я ничего не имею против такой субверсии, скорее напротив... Но иногда, кажется, я слышу
трагическую ноту там, где неизвестно откуда приходит «машина войны».
– Меня волнует то, о чем вы говорите. Я полагаю что мы,
Феликс Гваттари и я, всегда оставались марксистами,
возможно, по-разному, но оба. Дело в том, что мы не верим в возможность политической
философии, которая не была бы сосредоточена на анализе капитализма и его развития.
То, что нас интересует больше всего у Маркса, – это анализ капитализма как
имманентной системы, которая постоянно переходит свои границы и которая всегда
обнаруживает эти границы расширившимися, потому что граница – это и есть сам
капитал. «Тысяча плато» указывает на многие направления, главные из них
следующие: прежде всего, нам кажется, что общество определяется не столько
через свои противоречия, сколько через линии бегства, оно убегает повсюду, и
весьма любопытно попытаться проследить, как прорисовываются эти линии в тот или
иной момент. Возьмем, например, Европу наших дней: сегодня западные политики,
технократы весьма усердствуют в унификации режимов и регламентов, но, с одной
стороны, то, что рискует вызвать удивление, – это взрывы недовольства со стороны
молодежи, женщин, из-за простого расширения границ (это не «технократи-зируется»),
а с другой – забавно слышать, что эта Европа уже безнадежно устарела еще до
того, как ее объединение началось, устарела благодаря движениям с Востока. Это
серьезные линии бегства. Есть и другое направление в «Тысяче плато», которое
заключается не только в том, чтобы рассматривать линии бегства, а не
противоречия, но и в том, чтобы рассматривать в первую очередь меньшинства
вместо классов. Наконец третье направление состоит в том, чтобы исследовать
статус «машин войны», которые не определялись бы целиком через свое участие в
войне, но через определенный способ занимать, заполнять пространство-время или
изобретать новые пространственно-временные континуумы: революционные движения
(не обращают достаточно внимания на такой пример, как Движение за освобождение
Палестины, которое изобретает такой континуум в арабском мире), а также и
движения в искусстве являются такими машинами войны.
Вы говорите, что все это не лишено
трагической или меланхолической тональности. Думаю, что я вижу, почему. Меня
весьма поразили все те страницы Примо Леви,91 где
он объясняет, что нацистские лагеря пробудили в нас «стыд быть человеком». Не
то чтобы мы были, говорит он, полностью ответственными за нацизм, во что нас
хотели бы заставить поверить, но мы были испачканы им: даже выжившие в лагерях
были вынуждены идти на компромиссы только ради того, чтобы сохранить жизнь.
Стыдно, что нашлись люди, ставшие нацистами, стыдно, что не смогли им помешать,
стыдно, что пришлось идти на компромисс, все это Примо
Леви называет «серой зоной». И стыдно быть человеком; получается, что мы испытывали
этот стыд в совершенно ничтожных обстоятельствах: перед крайней вульгарностью
мышления, перед передачей варьете, перед речью министра, перед намерениями
«жизнерадостных людей». Здесь есть один из самых мощных мотивов философии,
который делает политическую философию неизбежной. При капитализме есть только
одна вещь, которая могла бы быть универсальной, это рынок. Не существует
универсального государства, и именно потому, что есть универсальный рынок,
очагами которого являются Государства с его Биржами. Итак, он не
универсализирует, не гомогенезирует, это
фантастическое производство богатства и нищеты. Права человека не заставят нас
прославлять «радости» либерального капитализма, в функционировании которого они
принимают активное участие. Нет демократического государства, которое не было
бы скомпрометировано до глубины сердца этим производством человеческой нищеты.
Стыдно, что у нас не нашлось средств сохранить, а тем более возвысить тех, кто
пребывал в становлении, включая нас самих. Как та или иная группа изменится,
как она провалится в историю, это вызывает вечную «заботу». Мы больше не имеем
в своем распоряжении образ пролетария, которому было бы достаточно приобрести
сознание.
– Как
находящееся в становлении меньшинство может быть могущественным? Как
сопротивление может перерасти в восстание? Читая вас, я всегда нахожусь в
сомнении по поводу ответов, которые следует давать на такие вопросы, даже если
я всегда нахожу в ваших работах импульс, который обязывает меня
переформулировать эти вопросы и теоретически и практически. И тем не менее,
когда я читаю ваши страницы о воображении или об общих понятиях у Спинозы или
когда в «Образе-времени» я слежу за вашими описаниями композиции в
революционном кинематографе стран третьего мира и улавливаю вместе с Вами
переход от образа к игре воображения, к политической практике, у меня есть
впечатление, что я почти нашел ответ... Или я ошибаюсь? Существует ли путь,
благодаря которому сопротивление угнетенных стало бы эффективным, а невыносимое
исчезло бы окончательно? Существует ли путь, двигаясь по которому, такая масса сингулярностей и атомов, как мы все, смогла бы стать
учредительной властью, или, напротив, мы должны принять юридический парадокс,
согласно которому учрежденная власть может быть только учреждающей властью?
– Меньшинство и большинство не различается по
количеству. Какое-то меньшинство может быть более многочисленным, чем
большинство. То, что определяет большинство, -- это модель, которой необходимо
следовать: например, средний европеец, мужчина, взрослый, житель города. В то
время, как у меньшинства нет модели: это становление, процесс. Можно сказать,
что большинство – это некто. Весь мир в том или ином аспекте берется в становлении
меньшинства, которое увлекло бы его на неизведанные дороги, если бы он решился
за этим меньшинством последовать. Когда меньшинство создается по модели, то
потому, что оно хочет стать большинством, и, несомненно, это необходимо для его
сохранения или даже спасения (например, иметь Государство, быть признанным,
навязать свои права). Но его могущество идет от того, что оно сумело создать, и
оно в той или иной мере уйдет в модели, так как от нее не зависит. Народ – это
всегда созидательное меньшинство, и он остается им даже тогда, когда
завоевывает большинство: эти две вещи могут существовать рядом друг с другом,
потому что они живут на разном уровне реальности. Самые великие художники (исключая
всех художников-популистов) обращаются к народу и констатируют: «Народ отсутствует»:
Малларме, Рембо, Клее, Берг.92 В кино, Штрауб. Художник может только обратиться к народу, он
нуждается в этом в глубине своего занятия, он не создает народ, он не может. Искусство
– это то, что сопротивляется: оно сопротивляется смерти, рабству, позору,
стыду. Но народ не может заниматься искусством. Как создается народ, в каких
ужасных страданиях? Когда народ создает себя, он делает это при помощи своих
собственных средств, но таким образом, чтобы присоединиться к чему-либо из
искусства (Гарель93 говорит, что Лувр, наряду с другими музеями,
содержит сумму ужасных страданий), или так, что искусство присоединяется к
тому, чего ему недостает. Утопия не является надежным концептом: есть, скорее,
игра воображения, общая и для народа, и для искусства. Следовало бы взять бергсоновское понятие воображения, чтобы сообщить ему
политический смысл.
– В книге о
Фуко, а затем в телевизионном интервью вы предлагается углубиться в исследование
трех видов практик власти: власти Суверена, дисциплинарной власти и, главным
образом, власти Контроля над «коммуникациями», которая в наши дни становится
доминирующей. С одной стороны, последний сценарий отсылает к высшему
совершенству власти, которая распространяется также на речь и воображение, но с
другой – сегодня, как никогда, все люди,
все меньшинства, все сингулярности оказываются потенциально способными
восстановить речь, а вместе с ней – и высшую степень свободы. В марксистской
утопии Grundrisse коммунизм
оказывается как раз трансверсалъной организацией
свободных индивидов, на основе техники, которая гарантирует условия его
появления. Коммунизм все еще является объектом мышления? В обществе
коммуникаций не может ли он стать менее утопичным, чем вчера ?
– Верно то, что мы приближаемся к «обществам контроля»,
которые совершенно точно не являются больше дисциплинарными. Фуко часто считают
мыслителем дисциплинарных обществ и их важнейшей техники изоляции (не только в больнице и тюрьме, но и в школе, на заводе, в
казарме). Но фактически он один из первых сказал, что дисциплинарные общества –
это то, от чего мы намерены уйти, то, чем мы больше не являемся. Мы
приближаемся к обществу контроля, которое также функционируют уже не через
изоляцию, но через постоянный контроль и мгновенную коммуникацию. Берроуз начал
их анализ. Разумеется, не перестают говорить о тюрьме, о школе, о больнице: эти
институты находятся в состоянии кризиса. Но если они и в состоянии кризиса, то
это арьергардные сражения. То, что устанавливается, на ощупь, – новые типы
санкций, воспитания, попечения. Открытые госпитали, отряды по уходу за больными
на дому и т. д. появились уже давно. Можно предвидеть, что воспитание будет все
меньше и меньше оставаться закрытой средой, отличающейся от профессиональной
среды как другой закрытой среды, и обе они исчезнут в пользу ужасного
непрерывного обучения, постоянного контроля, осуществляемого над
рабочим-лицеистом или над университетскими кадрами. Нас пытаются заставить
поверить в реформу школы, в то время как это ее ликвидация. В режиме контроля
эта реформа никогда и ничем не кончается. Вы и сами уже давно занимались анализом
изменений форм труда в Италии, в связи с формами временной работы, работы на
дому, и ваши результаты потом подтвердились (и новые формы циркуляции и
распределения продуктов). Очевидно, что каждому типу общества можно найти
соответствие с типом машины: простые или динамичные машины соответствуют обществам
суверенитета, энергетические машины – дисциплинарным обществам, кибернетические
машины и компьютеры – обществам контроля. Но машины ничего не объясняют,
необходимо анализировать «устройства», так как машины являются их стороной. По
отношению к будущим формам контроля в открытой среде самые жесткие формы
изоляции, возможно, покажутся нам принадлежащими восхитительному и
доброжелательному прошлому. В исследовании «универсальных коммуникаций» есть
нечто, вызывающее трепет. Истина в том, что прежде чем общества контроля
организуются в действительности, появляются также и соответствующие формы
преступности и сопротивления (два разных случая). Например, компьютерное
пиратство или вирусы, которые заменят собой забастовки и то, что в XIX в. называли «саботажем» (башмак в машине). Вы
спрашиваете, не вызовут ли общества контроля или коммуникации такие формы
сопротивления, которые будут способны дать шанс коммунизму, замышлявшемуся как
«трансверсальная организация свободных индивидов». Я
не знаю, может быть. Но это невозможно в той мере, в какой меньшинства смогли
бы восстановить свою речь. Возможно, речь, коммуникация сами испорчены. Они
целиком пропитаны деньгами: не случайно, но в силу своей природы. Необходимо
преобразование речи. Всегда создавать нечто другое для коммуникации. Важно, что
это, возможно, будет создание вакуолей не-коммуникации,
выключателей, с целью ускользнуть от контроля.
– Кажется, что в
«Фуко» и в «Складке» процессы субъективации
пользовались большим вниманием, чем в некоторых иных ваших работах. Субъект
является границей постоянного движения между внутренним и внешним. Каковы
политические следствия из этой концепции субъекта ? Если субъект не может ни на
что решиться во внешнем мире гражданской жизни, может ли он это сделать в своей
внутренней жизни? Может ли он сделать возможной новую прагматическую активность,
с одновременным пиететом и по отношению к миру и по отношению к весьма
радикальному конструированию? Какая политика способна продлить в истории все
великолепие события и субъективности? Как представить общество без фундамента,
но в то же время могущественное, не тоталитарное, но в то же время, как у
Спинозы, абсолютное?
– На самом деле можно говорить о процессах субъективации, когда мы обращаемся к различным способам
действий, благодаря которым индивиды или коллективы создаются в качестве
субъектов: такие процессы имеют ценность только в той мере, в какой они тогда,
когда происходят, ускользают одновременно и от установленного знания, и от
господствующей власти. Даже если позже они порождают новую власть или переходят
в новое знание. Но в это время они действительно обладают мятежной
спонтанностью. Здесь нет никакого возвращения к «субъекту», т.е. к некой
инстанции, наделенной обязанностями, властью и знанием. Скорее чем о процессах субъективации, можно было бы говорить также и о новых типах
событий: событий, не объясняемых через состояния вещей, которые их вызывают или
в которые они проваливаются. Они поднимаются на мгновение, и этот момент важен,
это шанс, за который следует ухватиться. Или же можно было просто говорить о
мозге: именно мозг является точной границей постоянного обратимого движения
между Внутренним и Внешним, это – мембрана между ними. Новые церебральные
очаги, новые способы мышления не объясняются микрохирургией: напротив, именно
наука должна стараться обнаружить то, что происходит в мозгу, когда начинают
мыслить тем или иным способом. Субъективация, событие
или мозг – мне кажется, что это одно и то же. Веры в существование мира, – вот
чего нам не хватает больше всего; мы полностью потеряли мир, нас лишили его.
Верить в мир – значит также вызывать к жизни даже незначительные события,
которые ускользают от контроля, или же порождать новое пространство-время, даже
с сокращенной поверхностью или объемом. Это вы и называете пиететом. При всякой попытке осуждается способность к сопротивлению,
или, наоборот, подчинение контролю. Требуется одновременно и созидание, и народ.