Хальбвакс
M. Социальные рамки памяти. –М.: Новое издательство, 2007. – 348 с.
Заключение
Во всей первой части
настоящего исследования мы, не колеблясь, последовали за психологами на их
территорию. Действительно, такие факты, как сновидения, функционирование
памяти, афазиче- ские расстройства, мы наблюдали
именно у индивида – либо рассматривали их в себе самих, либо спрашивали других
о том, что происходит в их сознании. Поэтому мы вынуждены были пользоваться методом
внутреннего самонаблюдения, с которым, пожалуй, можно согласиться лишь при том допущении, что факты сознания, ускользающие от
взглядов общества, тем самым не поддаются и его воздействию. В самом деле, как
может общество распространить свою власть на такие области индивидуальной
душевной жизни, где оно не встречает ничего соприродного
себе и не может ничего разглядеть? Но, с другой стороны, какая
же была у нас возможность выделить в одном или нескольких индивидуальных
сознаниях что-либо похожее на воздействие, оказываемое на одно из них всеми остальными,
– ведь мы вставали на точку зрения тех, кто разделяет и разгораживает их как
бы множеством непроницаемых стен?
Может статься, однако,
что, когда психолог пытается наблюдать себя, он действует точно так же, как и
по отношению к любому другому предмету, и что если его самонаблюдение вообще
чего-то стоит, то лишь постольку, поскольку оно, как говорится, объективно.
Одно из двух. Или наблюдаемое им единственно в своем роде, и нет слов,
позволяющих его выразить. У него нет никаких средств проконтролировать
свое наблюдение чужими, а другим людям – признать, что он не стал жертвой иллюзии.
Много ли стоит такого рода описание, исключающее и ныне, и в будущем всякую
воз-
319
можность коллективной проверки?
Или же (это, несомненно, тот случай, который мы встречаем в психологии г-на
Бергсона) наблюдаемое им не уникально, и существуют слова, позволяющие это выразить.
Положим, для такого наблюдения требуются чрезвычайно сложные усилия, и между
выражением и выражаемым объектом все-таки остается зазор. Но
мы не сталкиваемся здесь с полной невозможностью и вправе надеяться, что
мало-помалу, благодаря привычке, усилия сделаются менее тяжкими, а выражение
более адекватным. Допустим, нам скажут, что некоторые аспекты состояний
сознания все-таки не поддаются никакому выражению, но все
же людям, у кого они возникают, можно дать их почувствовать. Тогда здесь
начинается внутреннее самонаблюдение, однако же не исчезает
возможность контролировать свое наблюдение чужими. Но что позволяет
осуществлять такой контроль, если не наше согласие относительно знаков,
показывающих, что мы действительно имеем дело с теми
же чувствами, которые испытывали до нас другие? Как только психолог пытается
объяснить другим, что они должны видеть в себе, он начинает излагать состояния
сознания, экстериоризировать их. Правда, из того, что
мы видим, можно заключить о существовании реальных вещей или признаков,
которых мы не видим. Но в таком случае они имеют смысл лишь по отношению к
тому, что мы видим, то есть наше знание о них всецело основывается на так
называемом внешнем наблюдении.
У психологов внутреннее
самонаблюдение определяется в противоположность восприятию материальных
предметов. Считается, что при внешнем восприятии мы выходим вовне себя, частично
сливаемся с внешними вещами, а при самонаблюдении углубляемся в себя. Но такое
различие понятно лишь в том случае, если рассматривать отдельного индивида.
Тогда внешним называется все то, что находится вне его тела, а также и само
его тело, внешнее по отношению к тому, что считается сознанием. Внутренним
называется все то, что не находится вне тела, а также и вне сознания, – то есть
содержание собственно сознания, в частности наши воспоминания. Ну, а если
рассматривать не отдельного индивида, а группу людей, живущих в обществе? Какой
смысл может сохранить эта оппозиция? Тут уже нет ни одного восприятия, которое
можно было бы назвать чисто внешним, ибо когда член
группы воспринимает какой-либо предмет, он дает ему некоторое имя и включает в
некоторую категорию, то есть сообразовы-
320
вается с конвенциями
группы, наполняющими его мышление, как и мышление других ее членов. Если у отдельного индивида, не включающегося и никогда не включавшегося
ни в какое общество, еще можно представить себе чисто интуитивное восприятие,
без всякой примеси воспоминания, то любое коллективное восприятие
обусловливается и неизбежно сопровождается памятью о словах и понятиях,
позволяющих людям понимать друг друга, говоря о вещах; следовательно, ни одно
такое восприятие не является чисто внешним наблюдением. Когда мы видим
предметы, мы одновременно представляем себе, как их могли бы видеть другие;
если мы и выходим вовне себя, то не для того, чтобы слиться с вещами, а для
того, чтобы рассмотреть их с точки зрения других; а это возможно
лишь потому, что мы вспоминаем о наших прежних сношениях с ними. Итак, нет
восприятия без воспоминания. И наоборот, в этой
ситуации не бывает воспоминаний, которые можно было бы счесть чисто
внутренними, то есть способных сохраняться только в индивидуальной памяти.
Действительно, коль скоро в воспоминании воспроизводится коллективное восприятие,
оно и само может быть только коллективным, и для индивида было бы невозможно
вновь, одними лишь собственными силами, представить
себе то, что он первоначально смог себе представить, только опираясь на
мышление своей группы. Если бы воспоминание сохранялось в
памяти в индивидуальной форме, если бы индивид мог о чем-то вспомнить, лишь
забыв об обществе себе подобных, отбросив все идеи, которыми он обязан другим,
и возвращаясь в одиночестве к своим былым состояниям, – то он сливался бы с
этими состояниями, то есть иллюзорно переживал бы их вновь. Между тем,
как мы видели, имеется случай, когда человек, представляя себе образы,
сливается с ними, то есть думает, будто переживает воображаемое им в
одиночестве; но это одновременно и единственный момент, когда он больше не
способен что-либо запомнить, – когда ему снится сон. Напротив того, он лучше
помнит свое прошлое, воспроизводит его в более точных и конкретных формах,
когда четко отделяет прошлое от настоящего, то есть когда, сам находясь в
настоящем, он думает о внешних предметах и других людях, – то есть когда он
выходит вовне себя. Итак, нет воспоминания без восприятия. Таким образом, стоит
нам поместить людей в общество, как становится более невозможно
различать два вида наблюдения – одно внешнее, другое внутреннее.
321
Представим ту же мысль
иначе. Отделим индивида от общества. Рассмотрим, с одной стороны, его тело, с
другой стороны – его сознание, как будто это единственный человек, встреченный
нами на свете; что же обнаружится в результате такой абстракции в его теле и
сознании, когда он воспринимает и когда он вспоминает? В его теле мы обнаружим
мозг и сенсомоторные органы нервной системы, где происходят некоторые чисто
материальные изменения. Отвлекаясь от общества, мы полностью исключаем из
рассмотрения, не принимаем в расчет происхождение этих процессов и способ,
каким эти механизмы вмонтированы в мозговое вещество. Поскольку мы отделяем
процессы, обнаруживаемые у индивида, от соответствующих процессов у других
людей, то мы переключаем внимание с их смысла на их материальную природу. Тогда
нетрудно показать, что из таких материальных процессов нельзя извлечь ничего
близко или отдаленно похожего на состояние сознания. Как же тогда объяснить
память? Раз существует лишь отдельный индивид (а именно такова исходная гипотеза)
и его память не может возникнуть из его тела, значит, причина, объясняющая
возникновение воспоминаний, должна находиться вне его тела и вместе с тем внутри
индивида. Но что же можно найти в сознании, что никак
не предполагало бы участия других людей? К какому типу может относиться чисто
индивидуальное состояние сознания? Это образ – образ, отделенный от слова, соотносимый
с индивидом и только с ним одним, абстрагированный от всех окружающих его общих
значений, отношений и идей, то есть от всех социальных элементов, которые мы с
самого начала решили исключить из рассмотрения. Поскольку образ не может быть
продуктом тела, то он может объясняться только самим собой. Итак, приходится
заключить, что воспоминания – не что иное, как образы, сохраняющиеся неизменными с того самого момента, как они впервые
внедрились в наше сознание. Остановимся здесь. Признаем, что данный вывод с необходимостью
следует из исходных гипотез. Однако сами эти гипотезы представляются весьма
спорными.
Прежде всего, те нервные
изменения и процессы, что происходят у одного индивида, происходят также и у
других. Собственно, они лишь потому и происходят у одного или одних, что происходят
и у других тоже. Действительно, в чем они состоят, если не в артикуляционных
движениях или же в церебральных изменениях, подготавливающих такие движения? А
ведь слова и речь предпо-
322
лагают не одного
человека, а целую группу связанных между собой людей. Зачем же разбивать эту
группу? Разумеется, когда мы берем человека изолированно, рассматриваем его
слова сами по себе, не включая их в систему языка, когда мы преднамеренно
забываем, что это вопросы и ответы, адресованные коллективному целому, то
наблюдению не за что больше ухватиться, кроме материального аспекта слов,
кроме телесно-артикуляционных движений. Но что выступает на первый план в сознании
говорящего человека – разве не смысл его слов? И разве важнейший факт состоит
не в том, что он их понимает?1 За рядом
членораздельных слов стоит ряд актов понимания, которые также являются психическими
фактами. Психологический анализ, ограничивающийся индивидом, не учитывает
фактов такого рода – именно потому, что они предполагают существование
общества. Когда доказывают, что артикуляционные движения, рассматриваемые как
движения, не заключают в себе ничего психического и что из них нельзя извлечь
ничего похожего на воспоминание, то это справедливо. Но этим еще не доказывается,
что понятия, идеи и представления, сопровождающие и осмысливающие речь, не
имеют ничего общего с воспоминаниями. Действительно, они-то являются
психическими состояниями. Состояния тела не объясняют состояний сознания, но
одни состояния сознания могут производить, воспроизводить и объяснять другие
состояния сознания.
С другой стороны,
толкуют о чисто индивидуальных образах, которые, после того как однажды, в
определенный момент внедрятся в наше сознание, якобы сохраняются неизменными в памяти, и в их новом появлении заключается
воспоминание. Из чего же они могут складываться? Нам говорят,
что в мало-мальски сложном состоянии сознания – воспоминании о какой-либо
картине или событии – содержится два рода элементов: с одной стороны, все то,
что может знать и понимать любой другой член нашей группы (понятия о вещах и
лицах, выражающие их слова и смыслы
______________________________
1 Примерно то же пишет и
г-н Пьерон: «Из-за вмешательства символизма (языка) роль этих сенсорных опорных
точек становится гораздо менее очевидной, так как
внимание обращается на эвокативную силу символа в гораздо
большей степени, чем на сенсорную форму, в которой он вызывается в памяти и
которая играет второстепенную роль, будь то чисто зрительная,слуховая,
кинестетическая или смешанная форма» (Piйron, Le cerveau et la pensйe, p. 25).
323
слов), а с другой стороны, тот уникальный облик,
в каком они являются нам, поскольку мы – это мы. Встав на точку зрения вне общества,
мы оставляем в стороне элементы первого рода, так как они объясняются обществом.
Тогда что же остается? Коль скоро вещи и их качества, люди и их характеры,
рассматриваемые по отдельности, обладают определенным значением для других
людей, то остается лишь тот способ, каким они
сгруппированы в нашем и только нашем сознании, – тот особенный облик, что
принимает каждый из соответствующих образов среди других образов, в тот или
иной момент занимающих наше сознание. Иными словами, взятые по отдельности наши
воспоминания принадлежат всем; зато последовательность наших воспоминаний
принадлежит только нам, и мы единственно способны понимать и вызывать ее в памяти.
Весь вопрос, однако, в том, не распространяется ли на целое
то, что верно для каждой из его частей, не является ли общество, помогающее нам
понимать и вызывать в памяти воспоминание о предмете, также и непременным
фактором, позволяющим понимать и вызывать в памяти тот ряд предметов, каким
является целостная картина или событие как целое. Единственным
средством разрешить этот вопрос мог бы стать опыт, при котором мы были бы
способны понимать и вызывать в памяти отдельные образы (или же их качества и
детали), но не те ряды образов, что соответствуют целостной картине или
событию. Что ж, такой опыт существует и постоянно повторяется – это
сновидение. Когда мы видим сон, то вполне понимаем каждую из деталей своих
видений: воспринимаемые нами предметы совпадают с предметами, существующими наяву,
и мы прекрасно знаем, что они представляют собой. Поскольку даже при этом они
поддаются действию памяти, следовательно, есть основания считать, что у нас не
устранен всякий контакт с обществом; мы артикулируем слова, понимаем их смысл –
этого нам хватает для опознания предметов, о которых мы думаем и говорим во
сне. Зато мы уже не способны вызывать в памяти последовательные сцены, ряды
событий, целостные картины, которые бы воспроизводили виденное и пережитое
нами наяву. Поскольку сон отличается от яви тем, что в нем мы перестаем
соотноситься с другими людьми, значит, для воспоминания нам при этом недостает
поддержки со стороны общества.
Никакая социальная жизнь
и мышление невообразимы без одной или нескольких
систем конвенций. Когда мы переходим порог
324
от сна к яви или наоборот, нам кажется, будто мы
вступаем в другой мир. Не то чтобы мы воспринимали в одном из них иные по
природе предметы, чем в другом, – но эти предметы помещаются в неодинаковых
рамках. Рамки сновидения определяются самими образами, которые в них располагаются.
Вне этих образов, взятые сами по себе, они не обладают никакой реальностью,
никакой устойчивостью. В какой части реального пространства и времени находимся
мы, когда видим сон? Даже когда нам кажется, будто мы в знакомом месте, нас не
удивляет, если мы вдруг перенесемся куда-то очень далеко. Рамки сна не имеют
ничего общего с рамками яви. К тому же они зависят только от нас, не ставят
никаких пределов нашей фантазии. Когда меняются наши воображаемые представления,
мы меняем и сами эти рамки. Напротив того, наяву нам непреложно дано время, пространство,
порядок физических и социальных событий, признанный и установленный людьми
нашей группы. Отсюда то «чувство реальности», которое больше не позволяет
считать воспринимаемое нами сном, зато служит отправной точкой всех наших
актов памяти. Мы можем вспоминать, лишь находя для интересующих нас событий
прошлого место в рамках коллективной памяти. Воспоминание оказывается богаче,
если в этой точке сходится вместе много разных рамок, которые на самом деле
скрещиваются и частично перекрывают друг друга. Забывание объясняется
исчезновением этих рамок или части их, когда наше внимание либо неспособно на
них сосредоточиться, либо сосредоточивается на чем-то ином (нередко
рассеянность – просто следствие усиленного внимания, а забвение почти всегда
проистекает из рассеянности). Но забывание или искажение некоторых воспоминаний
объясняются также и тем, что в разные периоды нашей жизни эти рамки меняются.
В зависимости от времени и обстоятельств общество по-разному представляет себе
прошлое; оно видоизменяет свои конвенции. Поскольку же каждый из его членов
подчиняется этим конвенциям, то он и воспоминания свои переориентирует вместе
с эволюцией коллективной памяти.
Итак, следует отказаться
от мысли, что прошлое сохраняется неизменным в памяти индивидов, как будто с него делается столько же разных снимков, сколько
есть индивидов. Люди, живущие в обществе, пользуются словами и понимают их
смысл – такова предпосылка коллективного мышления. А каждое слово (если мы его
понимаем) сопровождается воспоминаниями, и нет таких воспо-
325
минаний, которым мы не могли бы поставить в соответствие некоторые
слова. Прежде чем вызывать в памяти воспоминания, мы их проговариваем;
реконструировать в любой момент наше прошлое нам позволяет речь и вся
солидарная с нею система социальных конвенций.
***
Но как
же понимать, что наши воспоминания, конкретные образы или соединения образов
могут возникать из сочетания схем или рамок? Если коллективные представления –
это пустые формы, то как же при их сближении
получается чувственно-красочная материальность наших индивидуальных воспоминаний?
Как содержащее может воспроизводить содержимое? Здесь мы сталкиваемся с
затруднением, которое уже не ново и всегда занимало философов. Так, в системе
г-на Бергсона оно предстает неразрешимым – потому что в ней четче, нежели
когда-либо раньше, противопоставляются так называемые
образ и концепт. Образ определяется как освобожденный от всякого понятия об отношениях,
от всякого интеллектуального значения, а концепт определяется как опустошенный
от всякого образа. В этой системе предполагается сохранение и новое
возникновение образов-воспоминаний, так как они не поддаются реконструкции
определяемыми таким способом концептами.
Здесь невозможно даже
вкратце исследовать столь фундаментальную проблему с философской точки зрения.
Ограничимся лишь двумя замечаниями. Как показывают современные толкователи
Платона, его теория была отнюдь не лишена связей со складом мысли греческого
народа, среди которого он ее задумал и разработал. Если народное воображение
создавало таких богов, как Ника, Эрос, богов Смеха, Смерти, Жалости, Здоровья и
Богатства, значит, оно усматривало в них действующие силы и люди ощущали их
живое действие на себе самих и на других. Это были не просто олицетворения, но
и не абстракции. А раз люди так чувствовали, то разве не естественно было рассматривать
и Справедливость, и Добродетель как вечные действующие силы, вознесенные над
всеми земными вещами? Первыми уже сделали это поэты и художники. Конечно,
Платон не объявляет справедливость богиней и скорее старается устранить из нее
всякий личностный элемент, пользуясь нейтральным именем. Тем не менее для него это прямая
326
противоположность абстракции. Это не концепт,
это гораздо больше – реальное существо. Таким образом, платоновские идеи обозначают
не «атрибуты», не абстрактно рассматриваемые качества, но «субъектов», если не
лиц2. Но, с другой стороны, Спиноза видел в концептах
или общих понятиях лишь несовершенный и ущербный способ мышления. Согласно
ему, существует одновременно и более высокий, и более адекватный способ знания,
представляющий нам не абстрактные свойства вещей, а «частные сущности» существ,
как если бы настоящей задачей нашей интеллектуальной деятельности было
достижение или стремление достичь некоей одновременно рациональной и личностной
реальности. Таким образом, философ, считающийся изобретателем теории идей, и
другой философ, возможно, более всех углубивший эту теорию, отнюдь не
усматривали в идеях абстрактные точки зрения на вещи, позволяющие нам познавать
лишь их взаимоотношения и бесцветный очерк; напротив,
в их представлении идеи обладают более богатым содержанием,
чем чувственные образы. Иными словами, индивидуально-чувственный образ содержится
в идее, но составляет лишь часть ее содержания. Идея же содержит в себе образ
(и другие образы), но представляет собой одновременно и содержащее, и
содержимое. Такому определению по всем необходимым признакам соответствует
коллективное представление. И оно также содержит все необходимое, чтобы
объяснить производство и воспроизведение индивидуальных состояний сознания, в
частности воспоминаний.
Но будем оставаться на
почве фактов. Наблюдение конкретного факта – а именно того, что во сне мы не
можем вызывать в памяти сложные события или картины, – открыло нам существование
рамок коллективной памяти, на которые опирается память индивидуальная. При
рассмотрении этих рамок как таковых мы научились различать в них два тесно
взаимосвязанных аспекта. Действительно, мы констатировали, что элементы, из
которых они состоят, могут рассматриваться одновременно и как более или ме-
________________________________
2 Von
Willamowitz Moellendorff,
Piaton, ier Band, 1920,
p. 348 sq. Конечно, в «Государстве» (507b) идея совершенно отделяется от образа (хотя и
называется eidos, что можно переводить как «форма»), так что может показаться
логическим концептом. В этом направлении и предстояло развиваться мысли Платона
и его учеников, под влиянием диалектики и учения его школы. Но так произошло
лишь при дальнейшем развитии.
327
нее логичные, логично составленные и поддающиеся
рефлексии понятия, и как конкретно-образные представления событий или
персонажей, локализованные во времени и пространстве. Если бы социальное
мышление содержало в себе лишь чисто абстрактные понятия, то разум индивида
объяснялся бы именно обществом – посредством этого разума индивид был бы
причастен к коллективному мышлению. Зато между образами и идеями имелось бы
различие по природе, так что первые нельзя было бы выводить из вторых. Если
же, напротив, коллективные понятия не являются «концептами», если общество
может мыслить лишь по поводу некоторых фактов, личностей, событий, то нет идеи
без образов; точнее, идея и образ обозначают не два компонента – социальный и
индивидуальный – наших состояний сознания, а две точки зрения, с которых
общество может рассматривать одновременно одни и те же предметы, обозначая их
место либо в совокупности своих понятий, либо в своей жизни и истории.
Как локализуются
воспоминания? – таким был наш следующий вопрос. И мы отвечали: с помощью
ориентиров, которые мы всегда носим в себе, поскольку нам достаточно
оглянуться вокруг, подумать о других людях и поместить себя в социальные
рамки, чтобы их найти. С другой стороны, мы констатировали, что таких
ориентиров больше, когда наша память обследует области, относительно близкие к
настоящему моменту, так что мы можем вспомнить все предметы и лица, на которых
хоть немного задерживалось наше внимание накануне. Наконец, нам представлялось,
что мы путем ряда размышлений переходим от предмета к предмету, от события к
событию, то есть одновременно с предметом и его внешним обликом, с событием и
его местом во времени и пространстве мы имеем в виду их природу и значение.
Иными словами, предметы и события двояко организуются у нас в сознании – в хронологическом
порядке их появления и в зависимости от имен, которые им дают, от смысла, который
им приписывают в нашей группе. То есть каждому из них соответствует особого
рода понятие, являющееся одновременно и идеей, и образом.
Зачем же общество
расставляет во времени такие ориентиры – более или менее отстоящие друг от
друга, но очень неравномерно, так что для какого-то периода они почти полностью отсутствуют, а вокруг некоторых важных
событий порой скапливается сразу много других, тоже важных, – подобно тому как
указательных-
328
столбов и надписей становится больше, по мере
того как мы приближаемся к цели экскурсии? Они не только служат обществу для
членения временной длительности, но также и питают собой его мысль, наряду с
техническими, религиозными и моральными понятиями, которые оно локализует
преимущественно не в прошлом, а в настоящем. Историки все более отказываются
извлекать из событий прошлого какие-либо общие выводы и уроки. Общество же,
выносящее суждения о людях при их жизни и в день их смерти, а о событиях – по
мере того как они происходят, – на деле заключает в каждом из своих важнейших
воспоминаний не только фрагмент опыта, но как бы и отблеск размышлений. Поскольку
факт прошлого служит поучением, а умерший человек – примером для подражания или
предостережением, то и рамка памяти, как мы ее называем, также представляет собой
цепь идей и суждений.
И наоборот, почти не
бывает общих понятий, которые не давали бы обществу повода оглянуться на тот
или иной период своей истории. Это очевидно, когда ему приходится познавать
себя и размышлять о своих институтах, структуре, законах и нравах. Почему,
например, среднеобразованный француз лишь с трудом
разбирается во всех политических идеях таких стран, как Англия или Америка,
почему простое изложение их конституции оставляет в его сознании самое большее
чисто словесные воспоминания? Потому что он не знает или же знает недостаточно
живо тот ряд великих событий, откуда происходит это законодательство; эти понятия
конституционного права становятся ясны лишь в свете истории, и так же обстоит
дело со многими другими. Исключения не составляет и наука. Разумеется, она не
совпадает со своей историей. Однако нельзя утверждать, будто ученый работает
только в плане настоящего. Наука – дело слишком коллективное,
и ученый, даже будучи поглощен новым опытом или оригинальными размышлениями,
чувствует, что развивает направление исследований и продолжает теоретическую
работу, чьи истоки и отправная точка находятся позади него. Открытия,
совершаемые великими учеными, привязаны к определенной дате в истории науки.
Стало быть, в глазах ученого научные законы представляют собой не просто части
грандиозного вневременного здания – за ними и одновременно с ними он различает
всю историю работы человеческого ума в данной области.
329
С такой точки зрения мы
рассмотрели несколько типов социальной среды, где проводят свою жизнь все или
большинство людей: семью, религиозное общество, социальный класс. Как мы представляем
себе такую среду? Какие мысли она вызывает и какие воспоминания оставляет в
нашем сознании? Можно описать извне устройство семьи в некоторую эпоху и в
некотором регионе, можно определить в абстрактных терминах степени родства и
специфические обязанности, которые они влекут за собой. Можно измерить силу
семейного духа. Можно также очертить рамки семейной жизни и разделить семьи на
ряд категорий – в зависимости от числа их членов, от происходящих или не происходящих
в них событий. Но, конечно же, сами люди не так представляют себе ту домашнюю
группу, к которой принадлежит каждый из них. В родственных отношениях
действительно есть нечто напоминающее объективность природных законов. Семейные
обязанности налагаются на нас извне. Это не наше создание, и мы не можем в них
ничего изменить. Они также не объясняются и личностью наших родственников, их
душевными и умственными качествами. Говоря о них, мы на самом деле имеем в виду
общие понятия – понятия отца, супруга, ребенка и т. д. И
тем не менее у каждой семьи есть своя история, а каждый из ее членов обладает в
глазах остальных своим неповторимым лицом. Мы научились различать все эти отношения
у себя в семье, в ходе личного опыта. Нет ничего менее абстрактного, ничто так
не кажется нам единственным в своем роде, как чувство, которое мы испытываем к
своим родным.
Иными словами, семья –
это социальный институт. Мы можем мысленно поместить ее в ряд других
институтов, выделить в ней различные органы и понять природу ее функций. А с
другой стороны, жизнь семьи содержит в себе немало событий; мы помним их и
сохраняем воспоминание о людях, которые в них участвовали. Однако эти два
аспекта домашней группы нельзя противопоставлять или рассматривать по
отдельности, так как фактически они совпадают между собой. Иначе не понять, каким
образом мы можем вызывать и реконструировать в памяти семейные воспоминания.
Конечно, бывают случаи, когда думают скорее о родственных отношениях и
отвлекаются от истории семьи, – например, когда интересы родственников вступают
в конфликт при споре о наследстве. Бывают и другие случаи, когда на первый план
выходят личные отношения, когда родственники словно забывают, что
330
они родственники, и выказывают друг другу
чувства привязанности, какие могли бы испытывать между собой друзья. Но легко
заметить, что, дойдя до предела в том или ином из этих двух направлений, мы
выходим за границы семьи, а остаемся в этих границах лишь при условии не
обращаться с родственниками ни как с простыми
абстрактными единицами, ни как с людьми, с которыми нас связывает лишь некое
избирательное сродство. Выше уже говорилось о странной особенности семьи: мы
получаем своих родственников извне, как бы в силу безличных правил, однако мы
знаем их ближе, чем других людей, и отдаем им предпочтение, как если бы сами их
себе выбрали. Понятие родственного отношения тесно связано с личностным образом
нашего родственника. Глядя и со своей собственной точки зрения, и с точки
зрения своей домашней группы, мы представляем себе родственника – и знаем, что
так представляет его себе вся наша семья, – как поистине незаменимого,
единственного в своем роде человека. Семейное сознание полно таких двойственных
по природе мыслей: это одновременно и понятия, и образы или группы образов.
Но так
же обстоит дело и с религиозными верованиями. В повседневной речи говорят о людях,
соблюдающих или не соблюдающих обряды. Действительно, считается, что обряды,
таинства, повторение литургических формул и молитв сами по себе, как действия,
осуществляемые вновь и вновь в определенные моменты времени, наделены
постоянной значимостью и прямой эффективностью. Крещение младенца возрождает
его к новой жизни, хотя он еще и понятия не имеет, что могут значить жесты,
осуществляемые духовными особами. Когда человек исповедуется
или причащается, он очень часто думает только о грехах, которые его тяготят и
которые он желает смыть, о благодати, которую он желает получить и которая заботит
его подобно любым другим благам, ожидаемым в будущем. Понимаемые таким
образом, религиозные факты представляются нам существующими вне времени – так
догматы заключают в себе вечную истину. В известном смысле
нет ничего более абстрактного, чем религиозная мысль; когда мы рассматриваем
Бога и сверхъестественных существ, к которым обращен церковный культ и которых
определяют главным образом самыми общими атрибутами, когда мы пытаемся
составить представление об отношениях между Богом и людьми, о первородном
грехе, искуплении, благодати, Царстве Небесном, мы воображаем себе символы или
331
произносим слова, но прекрасно знаем, что все
это смутные словесные выражения какой-то не доступной для нас реальности. Если
бы все ограничивалось этим, если бы только в этом и заключалась религиозная
мысль, она относилась бы к идеям, не соответствующим никакому образу, никакой
чувственной реальности, то есть к пустым, нематериальным формам. Между тем, по
глубокому замечанию Канта, бессодержательные концепты могут направлять наше
действие, но не дают нам никакого знания. Если «религия в границах разума» опирается лишь на идеи такого рода, она не может быть
ничем, кроме практической морали.
Однако религия,
несомненно, есть нечто иное и гораздо большее. Если форма догматов и обрядов
отнюдь не объясняется чисто рациональными мотивами, то их обоснование следует
искать не в настоящем, а в прошлом. В самом деле, каждая религия есть пережиток
прошлого. Она представляет собой не что иное, как поминовение священных событий
или персонажей, которые давно уже завершились или исчезли. И
любая религиозная обрядность, чтобы оставаться таковой, должна сопровождаться
верой (как минимум у священника, а по возможности и у паствы) в божественных
или сакральных персонажей, которые некогда, в определенных местах и в
определенные времена, являли свое присутствие и вершили свои деяния на земле и
чьи жесты, слова и мысли в более или менее символической форме воспроизводятся
обрядностью. Таким образом, любое религиозное представление имеет
характер одновременно общий и частный, абстрактный и конкретный, логический и
исторический. Рассмотрим какое-нибудь догматическое положение, сопровождаемое
богословскими доказательствами. Богословие определяет свои понятия и прилагает
к ним строгие методы рассуждения. Следовательно, данное положение является
рациональной истиной. Но присмотримся ближе: в нем предполагается
существование Христа, реальность его речей, его жизни, смерти и воскресения.
То, что казалось нам логической истиной, стало – а вернее, было с самого начала
– памятью.
Разумеется, в
зависимости от времени, места и конкретного человека на первый план выходит
либо логический, либо исторический аспект религии. Мы продемонстрировали выше,
что в то время как богословы-догматики силятся доказать религию, мистики
стремятся жить ею; первые делают акцент на вневременном аспекте догматов,
вторые же стараются вступить в отношение интимной
332
сопричастности мысли и чувства с божественными
существами, представляя их в личностном облике, как они и должны были являться
изначально, в момент зарождения религии. Но здесь также, если идти до предела в
том или ином направлении, выходишь за границы религии. Религия не сводится к
системе идей. Она не исчерпывается и индивидуальным опытом. Догматики
противопоставляют мистикам не интеллектуальную конструкцию, а традиционно-коллективную
интерпретацию событий, из которых произошла религия. Мистики же не
противопоставляют церковному пониманию свое собственное чутье; их видения и
экстазы входят в состав религии лишь в догматической форме, занимают место в
рамках традиционных верований. Их допускают туда потому, что они в целом
укрепляют эти рамки, подобно тому как в геометрии решение некоторой задачи
проясняет и позволяет лучше понять теоремы, применением которых является эта
задача.
Итак, любая религиозная
мысль может быть понята как идея и одновременно состоит из ряда конкретных
воспоминаний, образов событий и лиц, которые можно локализовать в пространстве
и времени. Это доказывает, что перед нами не два разных вида элементов
(интеллектуальные и чувственные), которые как бы наложены друг на друга или
вложены друг в друга; содержание догматов обогащается от вносимого в них
мистического начала, а опыт мистика углубляется и получает более
личностную форму, проникаясь догматическими воззрениями. В мистике и
догматике циркулирует одна и та же субстанция. Религиозные мысли – это конкретные
образы, придающие обобщенность и императивную силу идеям, или же, если угодно,
такие идеи, которые представляют уникальных лиц и уникальные события.
Наконец, социальные
классы включают людей, отличающихся от прочих тем особым уважением, которое они
выражают друг другу и которое оказывают им прочие. При монархическом режиме
класс знати представлял собой иерархию социальных позиций; чтобы быть членом
этого класса, требовалось занимать одну из этих позиций. Поэтому в коллективном
сознании знати на первый план выступала идея этой иерархии и позиций в ней.
Чтобы представить себе такое деление общества и такие подразделения класса
знати, в известном смысле достаточно было понимать их оправданность на данный
момент. Те люди и семейства, которые в наивысшей степени обладали наиболее
ценимыми в феодальную
333
эпоху качествами воинской храбрости и рыцарской
верности, должны были располагаться выше массы, и об их правах на уважение со
стороны равных и нижестоящих людей должны были свидетельствовать их почетные
отличия и привилегии. Характер и порядок этих прерогатив точно соответствовали
постоянным чертам тогдашнего общественного устройства и были
как бы записаны в его структуре, где их можно было в любой момент найти и
прочесть. Таков был логический и, если угодно, концептуальный аспект понятия
знати и всех прочих понятий, которые в него включались. Но в другом своем
аспекте класс знати оказывался результатом долгой, неровной и непредсказуемой в
деталях эволюции, хотя в целом она и отвечала социальным предпосылкам своего
времени. Различные социальные позиции, занимаемые знатью, не были рамками,
сконструированными хитроумными законниками, вне зависимости от того, кто
станет их занимать и каковы его неотъемлемо личные черты. Нет, дворянские
титулы передавались от отца к сыну, из поколения в поколение, подобно наследству,
– только то было духовное, неотчуждаемое наследство.
Вся их ценность заключалась в количестве и качестве славных или почетных
воспоминаний, лежавших в их основе и увековечиваемых ими. Таким образом, нельзя
было подумать о каком-либо титуле, не вспоминая тех, кто получил его первыми,
кто словно запечатлел на нем свою личность и владел им до его нынешнего
обладателя. Итак, за логическим понятием социальной позиции открывался целый
комплекс исторических фактов; дворянский титул как раз и включал в себя обе
эти стороны. Невозможно вообразить, чтобы, скажем, после какой-то революции
титулы сохранились, но их все передали бы другим, новым людям, не имеющим
никакой родственной связи с прежней знатью. Такие титулы больше не были бы
титулами в своем старинном, традиционном смысле. Но и обратно, блестящих
побед, подвигов и доблестей было бы недостаточно для получения дворянского
достоинства, если бы общество не усматривало в таких деяниях доказательство
того, что совершивший их достоин занимать ту или иную
позицию и как бы уже занимает ее по праву, от века. Претендент на дворянское
звание должен был вести себя как человек мужества и чести в рамках дворянского
общества, следуя идеям и обычаям знати, и титул, долженствующий вознаградить
его подвиги, был как бы заранее с ними связан. Таким
образом, в мышлении знати факт и идея тоже были неразличимы.
334
В наших современных
обществах дворянские титулы почти исчезли, но мы по-прежнему выделяем из общей
массы и почитаем как представителей высших классов всех тех, кто наделен (или
считается, что наделен) качествами, наиболее ценимыми в наших группах. Это те
качества, что позволяют лучше справляться со своей функцией, то есть вести не
чисто техническую деятельность, предполагающую в особенности знание людей и
чувство человеческих ценностей, принятых или зафиксированных в данном обществе.
Так получается, что для осознания своей классовой принадлежности людям
довольно представить себе род деятельности, которую они осуществляют и способны
осуществлять. В самом деле, существуют социальные понятия магистрата, врача,
офицера, а также (обращаясь к функциям, связанным с получением прибыли)
промышленника, коммерсанта, разного рода капиталистов и т. д. Однако такое
понятие не является абстрактным, и для его постижения недостаточно рассмотреть
нынешнюю структуру общества и усвоить различные его функции. Классифицируя
людей, выполняющих эти функции, мы думаем не столько о самой функции, сколько
о качествах, которых она требует от них. Но эти качества не могут рождаться и
развиваться сами собой, они предполагают знание людей и их суждений, поэтому
верно судить о них возможно лишь в такой социальной среде, где интересуются прежде всего личностью людей. Поэтому, скажем,
понятие судьи всегда сопровождается воспоминанием о каких-то знакомых нам
магистратах или хотя бы о том, как общество судило о незнакомых нам магистратах.
Когда мы думаем о коммерсантах высшего разряда, то одновременно
с общими чертами коммерческой деятельности представляем себе и каких-то людей,
с которыми мы находились в личных отношениях и которые в высокой степени обладали
способностями, необходимыми для коммерции высшего разряда, или же хотя бы
вызываем в памяти те традиционные причины, которыми в глазах самих торговцев и
других людей с давних пор оправдывается социальная позиция этой
профессии.
Если бы при определении
класса мы исходили только из идеи – абстрактной идеи той или иной функции, – то
мы пришли бы к довольно парадоксальному выводу, поскольку идея не может репрезентировать
личностей, а в классовом сознании на первый план выступают как раз личные качества.
Но и обратно, личные способности, развитые в ходе семейных и светских
контактов, привле
335
кают внимание общества лишь постольку, поскольку
могут быть ему полезны, поскольку позволяют обладающим ими людям исполнять
одну из общественных функций. Поэтому представление о любом классе обращено
одновременно и в настоящее, и в прошлое: функция находится в настоящем, это
постоянная предпосылка социальной жизни, а люди, которые, как нам известно, в
высшей степени обладали необходимыми для ее исполнения личными качествами,
могли проявить их только в прошлом.
Рамки памяти помещаются
одновременно и внутри, и вне времени. Будучи вневременными, они в какой-то
мере сообщают свою устойчивость и обобщенность тем образам и конкретным воспоминаниям,
из которых они состоят. Но отчасти они и вовлекаются в течение времени. Они
похожи на длинные плоты, сплавляемые по рекам, – так медленно, что по ним
можно переходить с берега на берег; и тем не менее они
плывут, а не остаются в неподвижности. Так и с рамками памяти: следуя им, можно
и переходить путем ряда размышлений и рассуждений от одного общего и
вневременного понятия к другому, и двигаться вперед или назад по ходу времени,
от воспоминания к воспоминанию. Точнее сказать, в зависимости от избранного
направления движения – либо против течения, либо с берега на берег – одни и те
же представления кажутся нам то воспоминаниями, то
понятиями или общими идеями.
***
Индивид вызывает в
памяти свои воспоминания при помощи рамок социальной памяти. Иными словами,
различные группы, на которые делится общество, в любой момент способны реконструировать
свое прошлое. Но, как мы видели, они чаще всего одновременно и реконструируют,
и деформируют его. Разумеется, есть немало фактов и деталей, которые индивид
забыл бы, если бы другие не хранили память о них вместо него. Но, с другой
стороны, общество может жить лишь при том условии,
что между образующими его индивидами и группами имеется достаточное единство во
взглядах. Множественность и различие человеческих групп проистекают из роста
потребностей, а равно и интеллектуальных и организационных способностей
общества. Общество мирится с этими условиями, так же как оно вынуждено мириться
с ограниченной продолжительностью человеческой жизни. Однако неизбежное
замыкание людей в своих ограниченных группах – семье, рели-
336
гиозной группе, социальном
классе (если говорить только о них) – хоть и не столь фатально непреодолимо,
сколь их неизбежная ограниченность известным периодом времени, но противоречит
социальной потребности в единстве, так же как
временная ограниченность людей противоречит социальной потребности в непрерывности.
Поэтому общество стремится устранять из своей памяти все, что могло бы
разделять индивидов, отдалять друг от друга группы; в каждую эпоху оно перерабатывает
свои воспоминания, согласовывая их с переменными факторами своего равновесия.
Если ограничиваться
одним лишь индивидуальным сознанием, то, по-видимому, дело должно было бы
происходить так. Воспоминания, о которых мы уже давно не думали, воспроизводятся
без изменений. Когда же в дело вмешивается рефлексия, когда мы не просто
наблюдаем за возникновением прошлого в своей памяти, а реконструируем его
усилием рассудка, то порой искажаем его, желая внести в него больше логической
связности. Наш ум или рассудок делает выбор между воспоминаниями, отбрасывает
некоторые из них, а остальные располагает в порядке, соответствующем нашим
нынешним понятиям; отсюда многие искажения. Однако мы уже показали, что память –
это коллективная функция. Раз так, то встанем на точку зрения группы. Теперь
нам придется сказать, что если воспоминания возникают вновь, значит, общество в
каждый момент располагает необходимыми средствами для их воспроизведения. И
тогда нам, пожалуй, придется различать два вида деятельности в социальном
мышлении: с одной стороны, память, то есть рамку, образуемую понятиями, которые
служат нам ориентирами и относятся исключительно к прошлому; а с другой стороны,
деятельность рассудка, исходящую из нынешних условий, в которых находится
общество, то есть из настоящего. В этом смысле память функционирует только под
контролем рассудка. Когда общество оставляет или видоизменяет свои традиции,
оно ведь делает это с целью соответствовать требованиям рассудка, и сразу же
как только эти требования возникнут.
Но почему
же традициям приходится уступать? Почему воспоминания вынуждены стушевываться
перед идеями и размышлениями, которые противопоставляет им общество? Эти идеи,
можно сказать, представляют собой осознание обществом своей нынешней ситуации;
они вытекают из непредвзятой коллективной рефлексии, принимающей в расчет лишь
то, что есть, а не то, что
337
было. Это и есть настоящее. Конечно, нелегко
изменять настоящее, но ведь в каком-то отношении еще труднее трансформировать
образ прошлого, который тоже существует, пусть и виртуально, в настоящем,
коль скоро общество всегда несет в своем мышлении рамки своей памяти. В
конечном счете, если посмотреть, какую часть коллективной мысли занимает
настоящее, оно немного значит по сравнению с прошлым. Старинные представления
являются нам со всей властной силой, полученной ими от былых обществ, где они
приняли коллективную форму. Чем они старше, чем шире были разделявшие их
группы, тем они сильнее. Таким коллективным силам придется противопоставлять
еще более мощные коллективные силы. Но наши нынешние идеи охватывают гораздо
более краткий период времени. Откуда же им взять достаточно силы и содержания,
чтобы противостоять традициям?
Возможно лишь одно объяснение. Сегодняшние идеи
потому способны сопротивляться воспоминаниям, бороться с ними и
трансформировать их, что они соответствуют пусть не столь же старинному, зато
более широкому коллективному опыту, потому что они разделяются не только
членами данной группы (как и традиции), но и членами других современных групп.
Разум противостоит традиции, как более широкое общество – более узкому. К тому же современные идеи новы лишь для членов той
группы, куда они проникают извне. Всюду же, где они не сталкивались с такими
традициями, как в этой группе, они могли свободно развиваться и сами принимать
форму традиций. Группа противопоставляет своему прошлому не свое настоящее, а
чужое прошлое (возможно, относительно недавнее, но это неважно) – прошлое
других групп, с которыми она стремится отождествиться.
Как мы видели, в
обществах, где прочно утверждена семья, она склонна замыкаться от влияний извне
или, по крайней мере, впускает в себя из них только то, что согласуется с ее
духом и образом мысли. Но, во-первых, непрерывное течение семейной жизни может
прерваться, когда при сочетании члена одной семьи с членом другой создается еще
одна, новая семья. И тогда, даже если новая семья образует лишь продолжение
одной из двух прежних, вместе с новым индивидом в нее внедряется частица той
атмосферы, где он жил раньше, и вся ее моральная среда становится иной. Если,
как это обычно бывает в наших обществах, каждой свадьбой знаменуется начало
действительно новой домашней группы, то оба супру-
338
га хоть и не забывают
традиции и воспоминания, которыми они прониклись, общаясь со своими родственниками,
но гораздо шире последних открываются всевозможным течениям, идущим извне. Молодая
чета «увлекается светской жизнью», прежде чем вернуться к себе и четче
осознать свое отличие от других. Во-вторых, опять- таки в наших обществах семья
все чаще вступает в сношения не только с другими семьями, дружественными ей или
встречаемыми ею в свете, но через их посредство еще и с
многими другими, с широкой социальной средой, которой окружены все семьи, где
зарождаются и распространяются обычаи и верования, обязательные для них всех и
не происходящие ни от одной в частности. То есть семья проницаема для
окружающего ее общества. Да и как могло бы быть иначе, если правила и обычаи,
определяющие ее структуру и взаимные обязанности ее членов, были установлены и
предписаны ей этим обществом? Ведь даже собственное мнение семьи о самой себе
часто зависит от чужого мнения.
Эти новые идеи заменяют
собой традиционные верования семьи и показывают ей ее собственное прошлое в
ином свете. Им бы не удалось это сделать, если бы они рождались в лоне самой
семьи – были бы, скажем, обусловлены потребностью в независимости и в
обновлении жизни, каковую внезапно ощутили некоторые ее члены. Традиция быстро
справилась бы с их недолговечным бунтарством и непослушанием. В разобщенном
обществе, где все семьи дружно признают абсолютную власть отца и
нерасторжимость брака, индивидуальные призывы к равенству и свободе не вызывали
бы отклика. Принципы можно заменять лишь принципами, традиции – лишь
традициями. На самом же деле новые принципы и традиции уже существовали в
семьях или группах семей, входивших в то же общество, что и другие, пропитанные
более старыми традициями и принципами. Благодаря тем или иным обстоятельствам
эти семьи оказались более или менее избавлены от давления некогда установленных
верований. Будучи чувствительнее к условиям настоящего, чем к авторитету
прошлого, они устраивали свою жизнь на новых основаниях, усваивали новые
воззрения на людей и их поступки. Разумеется, по крайней мере
поначалу, они могут составлять редкое исключение. Но их становится все больше,
по мере того как воспроизводятся и четче проступают условия, отличившие их от
других. Они намечают контуры такого общества, где будут устранены преграды,
возводимые между домашними группами их
339
частными традициями, где семейная жизнь не будет
всецело поглощать индивида, где сама семья расширится и частично сольется с
другими формами группировки индивидов. Их идеи и верования суть зарождающиеся
традиции этих более широких групп, которые должны поглотить прежние семьи.
Мы видели, что любая
религия опирается как на свой истинный принцип на сверхъестественные факты и
откровения, которыми было отмечено ее возникновение. Однако можно утверждать,
что это не только ее принцип, – в известном смысле это вся ее суть. Роль отцов
церкви, соборов, богословов и священников на протяжении многих веков состояла
просто в лучшем понимании сказанного и содеянного Христом и первыми
христианами. Там, где нам видится эволюция, обусловленная меняющейся средой,
где существовало христианство, с точки зрения самой церкви имело место лишь саморазвитие
– как будто христиане, сосредоточивая свои взоры и мысли на этих воспоминаниях,
с каждым веком различали в них все новые детали и все лучше постигали их смысл.
Так или иначе, верующие ищут в религии направляющих указаний для своего поведения
в меняющихся с каждой эпохой условиях. Естественно, они и ответы получают
разные, но все эти ответы считаются изначально заложенными в данной религии;
они просто последовательно выражают ее разные, но одинаково реальные аспекты.
Итак, может показаться, что воспоминания, лежащие в основе религии, не деформируются
и не искажаются, а лишь лучше освещаются, по мере того как их соотносят с настоящим
и находят им новые применения.
Однако,
когда исследуешь, как сложилось христианское учение и какие формы оно одну за
другой принимало до сих пор, то приходишь к совсем иным выводам. Не было
никакого саморазвития, при котором раннее христианство содержало бы в
скрыто-смутном виде все, что стало его составной частью впоследствии. Новые
идеи и воззрения присоединялись к нему путем новых и новых добавлений.
Старинные принципы переживали отнюдь не развитие, а ограничение по ряду
моментов. Причем новые идеи, частично чуждые раннему христианству и вводившиеся
в него задним числом, возникали не просто из
усиленных размышлений над преданиями старины. От чьего имени и с помощью какой силы личная рефлексия или интуиция могла бы
противостоять традиции? Здесь не просто подчинялись необходимости логических
умозаключений; некоторые из новых элементов учения могут показаться менее рациональ-
340
ными, чем старые, да и
вообще люди при этом мирились со многими противоречиями. Зато некоторые из
этих новых идей уже существовали с более или менее давних пор, в них верили и
на них опирались в группах, еще не затронутых христианской проповедью. К тому
же раннехристианская церковь включала в себя много
общин, которые в некоторых отношениях развивались независимо друг от друга.
Одни учения церковь терпела, хоть и не принимала их в качестве официально
признанных истин, другие – осуждала как ереси, но они все равно продолжали
подспудно существовать, и по крайней мере некоторые
их элементы в конце концов проникали в официальную догматику. Здесь опять-таки внешние
традиции вступали в соперничество с внутренней.
Разумеется, церковь делала выбор среди этих претендентов. Однако можно было бы
показать, что она охотнее принимала те из них, что могли служить общими
традициями для более широкого христианского сообщества. Иными словами, она
включала более старые традиции в ряд верований более недавних, зато исходящих
из тех групп, с которыми она могла надеяться слиться в более обширное
религиозное общество. Она отвергла протестантизм, потому что своим учением о свободе
совести он ставил личное размышление выше традиции. Таким образом,
христианская мысль допускала компромисс лишь с другими формами коллективной мысли,
ее традиция могла ужиться лишь с другими традициями.
Те социальные группы,
которые мы зовем классами, включают людей, обладающих или не обладающих особого
рода качествами, наиболее ценимыми в их обществе. Но поскольку условия, в которых
живут эти общества, подвержены переменам, то бывает, что в разные эпохи
коллективное сознание выдвигает на первый план неодинаковые качества. Поэтому
бывают периоды, когда превосходство высших классов начинают оспаривать, потому
что оно основано на оценках, принадлежащих прошлому. При каких же условиях
завязывается борьба между теми, кто опирается на старинные титулы, и теми, кто
стремится заменить их? Можно было бы подумать, что препятствие, с которым
сталкиваются старинные традиции, – это настоящее. Зародились новые
потребности, и общество больше не может их удовлетворять. Значит, оно должно
изменить свою структуру. Но откуда же ему взять необходимую
силу, чтобы избавиться от прошлого? И по каким направляющим линиям будет оно
перестраиваться? Общество может жить лишь при условии, что его институты
зиждутся на сильных коллективных
341
верованиях. А верования эти не
могут рождаться просто из размышлений. Напрасно критиковать господствующие
мнения, показывать, что они больше не соответствуют нынешнему положению вещей,
изобличать злоупотребления, возмущаться гнетом или эксплуатацией. Общество
лишь тогда оставит свои старые верования, когда будет уверено, что нашло себе
другие.
В самом деле, класс
знати удалось лишить привилегий лишь тогда, когда в значительных частях общества
утвердилось убеждение, что есть более достойный род деятельности, нежели
проявление воинских доблестей, и есть более ценные и почтенные качества,
нежели те, что приносят знатность. Так привыкли думать в вольных цеховых
городах, в среде купцов и ремесленников. Из их среды такие идеи, успевшие
принять форму традиции, проникли и в среду самих дворян. Привилегии знати отступили
не потому, что подвергались критике как таковые, а потому, что им были противопоставлены
другие привилегии, так же как и они основанные на традиционных верованиях. А
потом и буржуазная традиция, в свою очередь, оказалась под ударом по мере
трансформации тех условий, в которых развивались
промышленность и торговля. В кругах финансистов и дельцов, а
также среди промышленников и коммерсантов, более других сведущих в современных
методах хозяйства, – то есть за пределами класса, поддерживавшего
индивидуалистические традиции старинной промышленности и торговли, – начали ценить
качества нового рода: чуткость к действию коллективных сил, понимание
общественных способов производства и обмена, способность пользоваться первыми и
практически применять вторые. Старая буржуазия
изменила свои традиции, приспособив их к некоторым из этих новых идей, потому
что в этих идеях она опознала верования, с некоторых пор разделяемые
значительными группами прогрессивно мыслящих людей, потому что за этими идеями
она разглядела переустраивающееся общество, более широкое и сложное, чем то,
которому достаточно было старых традиций, и притом уже отчасти сложившееся.
Резюмируя, можно
сказать, что социальные верования, независимо от их происхождения, имеют
двоякий характер. Это коллективные традиции или воспоминания, но это также и
идеи или конвенции, вытекающие из знания о настоящем. Будь социальная мысль
чисто конвенциональной (в вышеуказанном смысле), она была бы чисто логической;
она принимала бы лишь то, что подходит
342
в нынешних условиях; ей
удавалось бы подавлять у всех членов группы все воспоминания, заставляющие их
держаться хоть чуть-чуть позади и позволяющие жить частично во вчерашнем
обществе, а частично в сегодняшнем; будь она чисто традиционной, она не
позволяла бы проникнуть в себя ни одной идее или даже факту, хоть чуть-чуть не
согласным с ее старыми верованиями. Итак, и в том и в другом случае общество не
допускало бы никакого компромисса между сознанием современных условий и привязанностью
к традиционным верованиям; оно целиком основывалось бы либо на одном, либо на
другом. Однако социальная мысль не является абстрактной. Даже когда идеи
общества соответствуют ситуации настоящего и выражают ее, они всегда
воплощаются в людях или группах людей; за титулами, доблестями и добродетелями
общество сразу усматривает тех, кто ими обладает; а люди и группы существуют
во времени и оставляют след в человеческой памяти. В этом смысле нет такой
социальной идеи, которая не была бы одновременно общественным воспоминанием.
Но, с другой стороны, общество напрасно пыталось бы постичь в чисто конкретной
форме какую- либо личность и событие, оставившие сильный отпечаток в его памяти.
Любой исторический персонаж или факт, проникший в эту память, сразу
превращается там в некоторое поучение, понятие, символ; он приобретает смысл;
он становится элементом системы общественных идей. Этим и объясняется, что
традиции и современные идеи могут согласовываться между собой: просто на самом
деле современные идеи тоже суть традиции, и те и другие одновременно и
одинаково опираются на давнюю или же недавнюю социальную жизнь, где они
развились и набрали силу. Как Пантеон в императорском Риме принимал под свою
крышу все культы, лишь бы это были культы, так и общество приемлет все, даже
самые недавние традиции, лишь бы это были традиции. Сходным образом оно
приемлет и все, даже самые старые идеи, лишь бы это были идеи, то есть лишь бы
они могли занимать место в его мышлении, быть интересны и понятны современным
людям. Отсюда следует, что социальная мысль – есть по сути своей память и все
ее содержание образовано коллективными воспоминаниями, но при этом сохраняются
лишь те из них (и лишь те элементы каждого из них), которые общество может в
любую эпоху реконструировать, работая над своими нынешними рамками.
343