М. Шильман
СТАРЬЁМ БЕРЁМ
Люди по-разному смотрят на все устаревшее,
несовременное и принадлежащее дню минувшему. Зачастую по молодости лет они
относятся к нему с иронией и пренебрежением, а ближе к старости впадают в
другую крайность и преисполняются уверенностью, что все лучшее – в прошлом. Но
внятно определиться касательно «старого» вообще – ценно оно или не стоит и ломаного
гроша – человек не может в принципе. Ибо старое старому рознь.
Между
подержанным и выдержанным
Для начала можно без особого труда воспользоваться
житейской истиной: старый коньяк – это хорошо, а старый пиджак – плохо. В одном
случае с годами растет выдержка, в другом – степень изношенности. Это понятно –
между двумя означенными вещами различие кардинальное: коньяком годами не
пользуются, а потом выпивают, в то время как пиджаком пользуются изо дня в
день, а потом выбрасывают. Следовательно, то, что сохраняется, со временем
улучшается и набирает цену, а то, что не хранится – портится и ветшает. Логика
железная, да только действует она сегодня лишь в узком зазоре между алкоголем и
текстилем.
Первый нарушитель этой логики – человек.
Он, как известно, неумолимо стареет от рождения, но не во всем с течением жизни
портится. Поначалу умножение лет означает для нас взросление, созревание и
приобретение новых навыков, потенций и желаний. А тот факт, что восприятие мира
изнашивается с возмужанием, легко списывается на природные огрехи возраста. При
этом безошибочно указать момент, когда взрослость клонится в старость, или когда
живущий превращается в пожилого, а затем в престарелого, не представляется
возможным. Когда же дело доходит до привычного различения души и тела,
вследствие чего может оказаться, например, что мы – старики, но «дух наш
молод», исчезает последняя ясность.
Сбой логики обнаруживает и история,
которая в невыносимом шпагате между прошлым и настоящим пытается взаимно
обосновать ценность их обоих. Доставшиеся нам в наследство от патриархального общества
представления о «золотом веке» – райском времени всеобщего довольства,
тотального изобилия и поголовной праведности – заставляют то и дело твердить,
что давным-давно все было иначе и «старое доброе» во многом лучше новомодного. В
то же время навязчивая идея прогресса требует верить в то, что «сегодня лучше,
чем вчера, а завтра будет лучше, чем сегодня». И если в первом случае ценность
«старины глубокой» возрастает по мере отдаления от нее современности, то во
втором – по той же причине – все большую ценность приобретает настоящее,
устремленное в будущее.
Но наибольшая неприятность нас подстерегает
в сфере искусства, где сам черт ногу сломит, пытаясь разобраться в
художественных предпочтениях, в принципах установления баланса между традициями
и новациями или в способах определения того, что же такое эстетический
объект и что в качестве такого объекта должно выступать. Музейные экспонаты, к
коим относится и шедевр позапрошлого тысячелетия, и совсем еще недавний ширпотреб
давности стирают субординацию между старым – новым и лучшим – худшим.
Собственно в этом неведении,
неопределенности и неоднозначности – между свалкой и музеем, хламом и
антиквариатом, старьем и древностью – и процветает наша культура.
Бесценные
отбросы
Почти у всех народов нелицеприятная
смерть прикрывалась более-менее благозвучными метафорами, из которых самой популярной
и действующей до сего дня считается «уход». Прожив отведенное ему время,
отмотав свой срок на этом свете, или «земную жизнь пройдя до половины», а потом
и до предвиденного конца, человек «уходил» – сходил на нет и отходил в мир иной.
Споры относительно того, как устроен «тот свет» и что нас ждет «там», никогда
не стихали, но даже самые экстремальные мнения сходились в одном: се есть общий порядок вещей в подлунном мире. Порядок этот
связывался с ходом времени – оно текло из бездонного резервуара будущего, смывая
по порядку настоящее в клоаку темного прошлого. В свой час бесстрастные мойры сливали очередную жертву, которая с этого момента числилась
отбросом жизни. Наблюдатели же, ожидая своей очереди, смиренно прибирали останки,
соблюдая гигиенические принципы обращения с отходами телесного производства.
Сдачей некогда бывшего в утиль
начинается культурная катавасия, толкающая логику делать кульбиты, а язык – плодить
оксюмороны и двусмыслицы. То, чего уже нет, оставляет после себя знак того, что
оно было. Таким образом, ставшее достоянием истории, отошедшее в прошлое, как
бы удерживается в настоящем за счет того, что на него указывает. Впрочем, не секрет,
что ценность любого указателя не в материале, из которого он сделан, а в том,
на что он направляет наше внимание. В свою очередь такие ориентиры могут быть
адекватны или неадекватны нашему отношению к тому, о чем они напоминают. В
первом случае – это следы благородного прошлого, значимые и бесценные априори.
Во втором – это бесполезный хлам, назойливо напоминающий о чем-то
несущественном и загромождающий проход в светлое будущее. Субъективность таких
оценок очевидна, и именно она рождает игру «двойных стандартов», которую ведет наш
язык.
Кладбище, погост, могильник могут
оказаться усыпальницей, некрополем, пантеоном. Остатки любого строения –
развалинами или руинами. Обломки, осколки, обрывки – бытовым мусором или
археологическим памятником. Любая вещь, неким образом принадлежащая прошлому, –
старьем или антиквариатом. Аналогично помидор можно назвать гнилым, и с тем же
успехом – очень спелым. Наконец, с точки зрения искусствоведа кривобокий горшок
из безвестного погребения XXI в. до н.э. представляет собой музейную редкость, и он
же – с точки зрения безвестной домохозяйки XXI в. – не более чем устаревшая кухонная утварь, чье
место – на мусорной куче.
Никакой четкости в отношении к
«старому» снова не наблюдается, но становится ясно, от чего оно не может не
зависеть – от точки зрения оценивающего и от редкости оцениваемого.
Не
проходящее прошлое
Увы, но чудес не бывает и статистика
неумолима: время не течет вспять, а из ста родившихся сто и умирает. Признав
это, нельзя отрицать и то, что старение есть путь к небытию. Однако именно с
тем, что предельно очевидно и с необходимостью осознается – со своей смертностью
– человек смириться не хочет. Изобретая различные суррогаты бессмертия, он
пытается перед лицом будущего «ухода» найти какие-то окольные возможности
«возврата». И как ни странно это звучит, тут ему на помощь приходит тема
старости.
Все элементы цепи, которую мы рассматриваем
как собственное существование, стары лишь в ограниченном смысле, только при некотором
ракурсе. Пока мы живы, они могут быть настолько актуальны, памятны и близки,
что отказать им в возможности быть чем-то настоящим просто язык не повернется. Но
если к старому можно обращаться вновь и вновь, то и старое способно
возвращаться под видом нового. Как тут не вспомнить мудрого старика Екклесиаста, повторяющего «нет ничего нового под солнцем»?
Действительно, возврата нет лишь тому,
что указывает на качественное прошлое: древнему – оно навсегда остается древним
или ветхому – оно безвозвратно обветшало. А старое просто существует давно; это
номинация скорее количественная. Оно может еще на что-то сгодиться, т.е. не
бесполезно. Им можно гордиться, кичиться и торговать, его можно хранить, копить
и коллекционировать. Оно способно вступать в отношения обмена как символический
капитал, который претендует на роль капитала реального. В непривычном на первый
взгляд, но совершенно справедливом утверждении, что старое – это то, что еще не
отжило свой век окончательно, но превратилось в нечто редкое и своеобразное, и
заключена искомая тонкость и неподдельная прелесть.
Разве не показательна в этом плане история
Европы, движущаяся от долгого Средневековья к Новому времени через двойную
реанимацию – Ренессанса и Реформации? Разве не символично, что это обновление
стоит двумя ногами на обращении к старому – к античному наследию и раннему
христианству? А проследи мы дальше во времени сей процесс возвращения в
культурное поле того, что еще недавно считалось барахлом и хламом, и окажется,
что аккурат в эпоху Просвещения рождается емкий образ руин – и обесцененных
строений, и бесценных следов прошлого.
Конечно, старое бывает несуразным, несвоевременным или
неуместным. Тогда это лишь старье. Но оно же – как вышедшее за пределы повседневности
– может вернуться в настоящее, т.е. опять войти в моду. Что, собственно, и
является одной из примет нынешнего времени.
Вечно
новое старое
После возрождения, двух столетий
оптимизма, сотни лет самодовольства и почти полу-века своего заката, после
того, как новые времена принесли с собой электрический стул, газовую камеру и прочие
формы индустриального гуманизма западная цивилизация опять делает ставку на
старину. Реставрируя миловидный образ «старушки – Европы», вспоминая, что такое
Старый Свет и старый друг, человек во 2-й половине XX века потянулся к прошлому. Желание прикоснуться к
чему-то, несущему на себе отпечаток «старых времен» или сохранившему запах
«прошлой эпохи», плеснуло в широкие слои современных потребителей. Добротное
прошлое, адаптированное под «высокие технологии» жизни стало ходовым товаром, предметом
роскоши и престижным аксессуаром. Разношерстное стародавнее оказалось
необходимо дизайнерам, модельерам, производителям рекламы и кинолент – всем, кто
стремится создать эффект прошлой реальности, чтобы сделать убедительную отсылку
к иной, отчасти странной, неторопливой, но спокойной жизни.
Старомодное вернулось под вывеской «винтаж». Открываются музеи, где возраст выставленных вещей
ненамного превосходит возраст привлеченных ими посетителей. Галереи извещают обывателя
о поступлении в продажу новых старых вещей – предметы «из прошлой жизни» соседствуют
с подделками «а ля старье». Гламурная
действительность изуродовала даже барахолки и «блошиные рынки» – теперь там нет
ни старьевщиков по призванию, ни покупателей по нужде. Солидные антиквары по
профессии предлагают обеспеченным покупателям раритеты по карману.
Сегодня уже не различить используемое и оставленное, flashback и recycling, настоящее и нестоящее. Отделяющая нас от прошлого дистанция стирается: «свое» прошлое можно, купив, вернуть, что создает иллюзию «жизни вечной» – не вечной молодости, но бессмертной старости.
"События", октябрь 2008