Дж. Реале, Д. Антисери “Западная философия от истоков до наших дней”, т. 4
Глава двадцать седьмая
ФИЛОСОФИЯ ЯЗЫКА1. АНАЛИТИЧЕСКОЕ ДВИЖЕНИЕ В КЕМБРИДЖЕ И ОКСФОРДЕ
1.1. Аналитическая философия в Кембридже
Философия языка развивалась в двух центрах — Кембридже и Оксфорде, поэтому ее и называют “кембридж-оксфордской философией”. Она развивалась скорее как движение, а не школа. Среди аналитиков были не только англичане, поэтому трудно говорить об унитарном корпусе идей и достижений. Объединяет их своего рода “ремесло”, ментальность, тип анализа, показывающий, как функционирует “язык”, на котором мы читаем мир, — в этом и есть фамильное сходство кембридж-оксфордской философии.
Имена Б. Рассела, Дж. Мура и Л. Витгенштейна украсили школу Кембриджа. Мур, отказавшись от идеализма, выступил в защиту здравого смысла ("Принцип этики", 1903; "В защиту здравого смысла", 1925). Он стоял у истоков интуиционизма, согласно которому идея “блага” неопределима. Тщательно анализируя солипсистские утверждения (типа “время нереально”, “внешний мир не существует”), Мур немало способствовал утверждению позиций аналитической философии.
Последователь Мура на кембриджской кафедре — Витгенштейн. Его “вторая” философия концентрируется на “принципе использования” языка и теории языковых игр. Он призывал: “Не ищите смысла, ищите способ употребления”. Язык, показал он, есть комплекс лингвистических игр, связанных одна с другой самыми различными способами. Задача философии состоит в описании функций, приписываемых словам, комплекса правил той или иной игры, за которыми всегда стоят реальные человеческие потребности. Понимание правил может избавить от “ментальных судорог”, производимых подстановкой, когда, играя в одну игру, мы применяем правила другой. Это все равно как если бы при игре в шахматы использовать приемы регби. Философия — сражение против языковой зашоренности интеллекта.
[473]
Несмотря на разницу в подходах, Рассел, Джонсон, Броуд, Рамсей едины в том, что философия — это аналитическое прояснение языка и, стало быть, мышления. Неслучайно журнал, появившийся в 1933 г., назывался “Analysis”. Его главный редактор Дункан-Джонс (G. Duncan-Jones), вместе со своими сотрудниками — Л. Стеббингом (L. Stebbing), Ч. Мэйсом (С.А
. Масе), Г. Райлом (G. Ryle), пытался противопоставить спекулятивным метафизическим абстракциям точные философские дефиниции, проясняющие известные факты.В рамках этой программы-макcимум возник еще один вопрос: каков предмет анализа — фраза, пропозиция, понятие, слово? Какова процедура анализа и на основе каких критериев оценивать результаты? Так последователи Витгенштейна подвергли анализу само понятие “анализа”.
Один из самых известных кембриджских философов Дж. Уисдом (Wisdom, р. 1904) интересовался проблемами искусства, религии, человеческих отношений. С иронией и юмором он описал в своих очерках впечатляющие авантюры метафизики, показав, впрочем, невозможность возвращения назад. Метафизика — это парадоксальная попытка говорить о том, о чем нельзя говорить. В метафизических высказываниях очевидны лингвистические проколы. Парадоксы (по отношению к нормальным лингвистическим стандартам) — наподобие тезисов солипсизма, принципа верификации — выполняют функцию пробоин в крепостной стене нашего ментального аппарата. Открывая новые горизонты, они ставят новые проблемы, те, в свою очередь, генерируют другие. Философ не может не быть творцом: “Он тот, который много видел и ничего не забывает. И видит любую вещь как в первый раз. Открытия принадлежат не только Христофору Колумбу и Пастеру, но и Достоевскому, Толстому и Фрейду”. Уисдом добавляет: “Художники, наиболее ценимые нами, не просто рассказывают выдуманные истории. Пруст, Мане, Брейгель, Ботичелли и Вермеер показывают реальность. Хотя бы на мгновение они умеют подарить радость без тревоги, покой без скуки”.
Говоря о Кембридже, нельзя не упомянуть также Дж. Пола (G.А. Paul), М. Лазеровица (М. Lazerowitz) и Н. Малколма (N. Malcolm). Сложно дать им общую характеристику, но если необходимо определить направление, то следует сказать, что на их взгляд философский анализ подобен терапии. Мур утверждал, что многих философских конфузов можно было бы избежать, если сначала проанализировать вопросы, ответы на которые рождают такие затруднения. Для Витгенштейна проблемы (как болезни) решаются, если распутать языковые узлы нашего мозга. По Уисдому, к философским тупикам следует относиться так, как к аналогичным ситуациям относятся в психоанализе: лечение — это диагноз, а диагноз — полное описание симптомов
[474]
1.1. Аналитическая философия в Кембридже
После 1951 г. мы наблюдаем интенсивный рост философских исследований в Оксфорде. Около пятнадцати лет ведущую роль на интеллектуальной сцене играли Гилберт Райл (G. Ryle, 1900-1976) и Джон Лэнгшоу Остин (J.L. Austin, 1911-1960). Знаток Платона и Аристотеля, Райл прошел через увлечение Гуссерлем и неопозитивизмом. В 1931 г. он опубликовал статью “Утверждения, систематически вводящие в заблуждение”, где дал описание фраз, "грамматическая форма которых не соответствует логической структуре фактов", что и дает начало антиномиям и паралогизмам.
В "Категориях" (1937) Райл утверждает, что задача философа состоит в превентивной корректировке логических ошибок, так называемых “категориальных ошибок”, по причине которых одно понятие входит в сферу категории, к которой заведомо не принадлежит
, хотя и сходно по грамматической форме. В очерке “Философские аргументации” (1947) он показал, что логическая структура собственно философского типа аргументации воспроизводит reductio ad absurdum (сведение к абсурду). Другая известная работа Райла, "Дух как поведение" (1949), анализирует логический потенциал понятий. Он стремился устранить категориальную ошибку, которая породила дуалистический картезианский миф о душе и теле.Пристальным интересом к обыденному языку отмечены исследования Остина. Он работает в горячей, философски нагруженной не обычных словоупотреблений (ощущения, ответственность и т.п.), где гамма существующих выражений отвечает на разнообразные запросы, в свете которых сверхпростые философские дихотомии распадаются. В книге “Обыденный язык” мы находим десять выражений разной степени ответственности. Философы должны принимать их в расчет. Анализ лингвистических единиц показывает, что мы не столько говорим о вещах, сколько их лепим. В работе “Как сделать вещи словами” (1965) Остин показал отличие индикативных (констатирующих) заявлений от перформативных (исполнительных). Скажем, предложения типа: "Завтра я еду в Пизу" — могут быть истинными или ложными, предложения же типа: “Обещаю тебе, что...”, “Объявляю открытой демонстрацию” — удачными или неудачными. Однако представляется, фраза: “Завтра я еду в Пизу” — совпадает с другой: “Я гарантирую тебе, даю честное слово, что завтра поеду в Пизу”. Используя слова в определенной грамматике, изучая
словарь, Остин вводит понятие “локутивный акт”.С другой стороны, Остин говорит и об “иллокутивных” силах и действиях (вопрос, молитва, информация, команда и т.д.). Говоря о чем-то, мы всегда формуем некую “прелокутивную” (предсказанную) ситуацию и провоцируем определенные эффекты: убеждаем,
[475]
изумляем, сообщаем, обманываем, запутываем и т.д. “Обыденный язык — не последнее слово, это принципиальная линия, где нужны обобщения, усовершенствования, преодоления. Заметим, это первое слово... Мы берем в расчет не только слова, но и реальность, где они проговариваются. Мы заостряем наше восприятие феноменов путем уточнения терминов” (Остин, “Защита для оправданий”,
1956).Среди оксфордских ученых известны такие, как П.Ф. Стросон (Р.F. Strawson), А. Айер (A.J. Ayer), С. Хэмпшир (S. Нampshire), Г. Харт (Н.L
.А. Нart), С. Тулмин (S.Е. Тоulmin), Р. Хеар (R.М. Наrе), И. Берлин (I. Веrlin), Д. Пирс (D. Реаrs), А. Монтефиоре (А. Моntefiore), П. Ноуэлл-Смит (Р. Nowell-Smith), Дж. Уорнок (G.J. Warnock). Обладая разными интересами, они продолжили изучение обыденного языка в духе оксфордской школы. Хэмпшир в книгах “Мышление и поступок” (1960) и “Свобода индивида” (1965), отвергнув идею о том, что знание о механизмах функционирования человеческого сознания ограничивает свободу действий, пришел к противоположному выводу об обратной зависимости свободы от осознания ментальных процессов.Питер Стросон (р. 1919), один из лидеров оксфордской философии, поставил перед собой две взаимодополняющие задачи: первая — выявить контактные и контрастные точки между языковым поведением и символами некой логической системы; вторая — прояснить, хотя бы в первом приближении, природу формальной логики. Под дескриптивной метафизикой (“Индивидуалии. Очерк по дескриптивной метафизике”) он понимает систему основных понятий, на базе которых мы читаем мир. Книга “Индивидуалии” имеет две части. Первая устанавливает центральную позицию материальных тел и личностей. Среди партикулярных сущих вторая часть книги устанавливает и объясняет связь между идеей частного вообще и идеей объекта, к которому отсылает, или логического субъекта.
Понятие личности, по Стросону, слишком примитивно: расхожий его смысл игнорирует картезианский оттенок сознания как сугубо частного состояния. Поэтому как предикаты, описывающие состояния сознания, так и предикаты, приписываемые телесным характеристикам, применимы к любому индивиду этого типа. Несложно увидеть в дескриптивной метафизике кантианские элементы и намерение применить теорию априоризма к языковой сфере. Хэмпшир в этом отношении очень близок к Стросону. “За всеми частными грамматиками различных языков стоит основа одной грамматики, в которой отражаются универсальные аспекты человеческого опыта. Для философов наиболее важная задача — как проникнуть в эту самую глубинную грамматику”, — писал Хэмпшир, комментируя “новый поворот к Канту”.
[476]
Тем не менее А. Айер, автор классического неопозитивистского трактата “Язык, истина и логика” (1936), не согласен с Хэмпширом, ибо возрождение кантианского подхода чревато риском провалиться В априористскую антропологию. Проблемы современности остаются нерешенными из-за непонимания языковых рамок мышления.
Позицию лингвистического конвенционализма мы находим у Вайсмана, ученика и помощника Шлика. Во “Введении в математическое мышление”
(1936), отвергая тезис Витгенштейна о логическом основании математики, Вайсман заявляет: “Математика ни на чем не основана”. “Мы можем описать арифметику, показав ее правила, но не обосновать ее... Последняя основа будет постулатом. Все, что содержит аспект обоснования, уже в каком-то смысле ложно, с этим нельзя согласиться”.Идея конвенционализма присутствует и в очерке “Верифицируемость”, где Вайсман утверждает, что опыт ничего не доказывает и не опровергает, скорее он “говорит за”, “говорит против”, “громче”, “подкрепляя” или “ослабляя”. В незавершенной серии статей “Апаlytic-Synthetiс”, опубликованных в “Аnalysis” (1949-1952), Вайсман высмеивает аналитиков обыденного языка, стремящихся установить правила” и “корректность”. Корректности, говорит он, ищут те, кому нечего сказать. Границы, разделяющие типы пропозиций, надуманны и неуместны. За философией он закрепляет терапевтическую функцию, кроме того, ее задача — снять металлические решетки, парализующие язык и его творческие импульсы.
“Не будем путать слабительное с пищей, — пишет Вайсман.— Пока философия не умерла от недоедания, философ должен о чем-нибудь говорить”. Так какова же цель философии? “Показать мухе выход из бутылки, и еще... из уважения умолчу о том, что хотел сказать... Что же такое философия? Философия это... видение... Для нее характерно буравить склеротический панцирь, образуемый традицией и конвенциями, и разбивать оковы, сооруженные предшественниками, — так только и можно увидеть вещи по-новому”.
2. АНАЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ И ОБЫДЕННЫЙ ЯЗЫК
В отличие от Венского кружка, оксфорд-кембриджское движение не распалось, напротив, укрепилось за счет специализации: появилась философия языка религии и метафизики, этики и
[477]
эстетики, историографии, политики. Незамедлительно посыпались обвинения, что, увлекшись обыденным языком, философы-аналитики сделали из него культ, замкнулись в мире слов, потеряли интерес к реальности.
Следует сказать, что обвинения били мимо цели, поскольку: 1. Неверно, что внимание к обыденному языку означало пренебрежение к техническим языкам, все лингвистические страты философы-аналитики считали подлежащими исследованию; 2. Фактические проблемы оставались в центре, ибо именно понимание того, как функционирует язык, дает углубленное понимание реальности; 3. Здравый смысл и повседневный язык не были для аналитиков панацеей и последним словом философии. В лингвистической терапевтической практике от них, пожалуй, только отталкивались; 4. Аналитик изучает дискурсы, где термины и выражения, играя, отдаляются от изначального языка
, рождая помимо правил новые смыслы, которые со временем образуют зависшие в пустоте лингвистические единицы. Задача исследователя — показать, как, когда и по каким правилам выражения обыденного языка переместились в другие языковые контексты; 5. Не содержа в себе ничего абсолютного, не будучи панацеей' от всех философских недугов, обыденный язык все же важный объект исследования в силу своего богатства, в нем зашифрованы память и опыт человечества; 6. Анализ обыденного языка, проведенный в целях создания логико-лингвистической карты, сближается с тем, что Стросон называл дескриптивной метафизикой, составляющей весомый вклад в этнолингвистику, о необходимости которой говорили Б. Л. Уорф (В. L. Whorf) и Э. Сепир (Е. Sapir); 7. Мур не говорил о неприкосновенности обыденного языка, он защищал истину (решительно недоказуемую) здравого смысла, язык которого, несомненно, подлежит совершенствованию; 8. “Второй” Витгенштейн говорил: “Ordinary language is all righte” (“С обыденным языком все в порядке”), а задача философии, стало быть, исследовать язык как он есть; 9. Но язык вообще есть, по мнению Райла, употребление обыденного языка и обычное использование языка, поэтому рядом с анализом повседневного языка (когда мы не используем технические языки) есть анализ привычных, т. е. технических, употреблений языка; 10. Остин утверждал, что обыденный язык следует анализировать в философски напряженных зонах (как, например, язык ответственных решений), ибо в них заключены тонкие различия. По мнению Остина, изучение обыденного языка есть только первое, а не последнее слово в философии. Устойчивая сохраняемость говорит о небесполезности присутствия в языке обыденных выражений.[478]
3. АНАЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ И МЕТАФИЗИКА
Философы Венского кружка не только изгнали повседневный язык из сферы теоретического интереса. Метафизические, религиозные, этические, эстетические вопросы были объявлены лишенными смысла как неверифицируемые. Впрочем, принцип верифицируемости подвергся суровой критике, ибо: 1) он оказался самопротиворечивым; 2
) в качестве последней судебной инстанции он показал себя криптометафизическим; 3) зараженный финитизмом и индуктивизмом, он оказался не в состоянии объяснить всеобщие законы эмпирических наук. Так, с одной стороны, критически был выдвинут принцип фальсифицируемости Поппера (как критерий демаркации, а не значения, на что претендовал принцип верификации). С другой стороны, Витгенштейн предложил принцип использования.Так неопозитивистская атмосфера страха перед метафизикой постепенно развеялась. Стало ясно, что метафизические утверждения нетавтологичны и нефальсифицируемы, и все же они не лишены смысла. Они, кроме того, используются, и именно эти функции надлежит не осуждать, а уточнять. Этим занялась аналитическая философия метафизики. Вот ее выводы:
1. Абсурдно утверждать, что метафизика есть нонсенс. 2. “Ментальные судороги” случаются, когда мы начинаем строить иллюзии, что метафизика — такая же информативная наука, как все прочие эмпирические. 3. Метафизика как видение, “new way of seeing”, позволяет лишь увидеть особым образом целый универсум как в первое утро рождения. “Ты открыл новый способ понимания вещей, — писал Витгенштейн в "Исследованиях", — как если бы нашел новый прием рисования, новый ритм, новый род песен”. 4. Метафизика есть видение и потому парадокс. Ее “истина” состоит в “ложности”. Ее заявления часто подобны подземным толчкам в нашем лингвистико-концептуальном истеблишменте. Метафизика
— противоядие от ментального склероза. 5. Метафизические функции можно найти в морали, политике, психологии, религии. 6. Метафизика — приглашение посмотреть на мир по-новому, поэтому она часто либо герметична, либо по-детски наивна. 7. Метафизика часто генерирует научные гипотезы. Проблемы, научно неразрешимые, ставятся много раз: “То, что начиналось как метафизика, кет кончиться как наука”, ибо, отмечает Стросон, систематическая философская реконструкция понятий и языковых форм иногда обнаруживает применение в далекой от философии области. “Большую часть метафизических систем, — писал по этому поводу Поппер, — можно переформулировать так, что они станут проблемами[479]
научного метода”. Метафизика, следовательно, может возвещать рассвет науки. Ньютона, возможно, не было бы без Декарта, а социологии — без Маркса. 8. Если метафизика — “видение”, способ организации мира идей, при помощи которых мы читаем мир, то в таком случае весьма полезное занятие — попытаться проникнуть в глубинную грамматику, чтобы найти предпосылки нашего мышления и опыта. Это и есть дескриптивная метафизика Стросона. 9. Метафизика не собрание пропозиций, замкнутых на вечность, ее нельзя искать в чучельной мастерской. Это динамически развивающийся организм, рождающийся, размножающийся и умирающий. 10. Нефальсифицируемые метафизические системы не ложны и не истинны, они часто взаимно конвертируемы. Давая неожиданную перспективу, они заставляют взглянуть на мир по-иному.
4. АНАЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ И ЯЗЫК ЭТИКИ
Проблемы этики не очень интересовали неопозитивистов. Карнап, Мизес, Рейхенбах и Айер были строгими эмотивистами: ценности суть выражения чувств. Позицию социального гедонизма защищал М. Шлик в "Вопросах этики" (1930), а В. Крафт в “Основах научной теории ценностей” (1937) предвосхитил некоторые из результатов аналитических исследований. Чарльз Моррис назвал этическую проблематику “оценивающе-стимулирующим дискурсом”. В работе “Знаки, язык и поведением (1946) мы читаем, что “этот дискурс оценивает поступки в плане предпочтения (или осуждения) с точки зрения определенной группы, что и признается моральным качеством”. Эмотивистом был и Рассел, по мнению которого ценности не имеют ничего общего с познанием.
Об этике нельзя говорить на языке науки, утверждал Витгенштейн в “Трактате”. Этику демонстрируют и удостоверяют как наличие существующую форму жизни. Именно это важно для нас: делать этические утверждения — значит “кидаться на языковые ограждения”. Но это столкновение вытекает из “потребности человеческой души, которую лично я не могу не уважать и никогда не позволил бы другим высмеивать ее”, — писал Витгенштейн в “В лекции по этике” (1934). Напомним, что смысл “Трактата” — этический.
В Кембридже и Оксфорде анализ этико-юридического языка стал едва ли не самой распространенной практикой. Библиография этого профиля работ необозрима, но можно все же говорить о наличии
[480]
трех фундаментальных моментов метаэтической рефлексии: интуиционизм, эмотивизм и прескриптивизм.
Дж. Мур и его последователи Г. Причард (Н.А. Рrichard) и В.Д. Росс (W.D. Ross) — самые известные представители интуиционизма. “Я утверждаю, — писал Мур, — что "хорошее" — такое же простое понятие, как, например, "желтое". И как нет надобности объяснять, что такое "желтое" тому, кто уже не знает, что такое "желтое", так же нет возможности объяснить, что такое "хорошее"”. Благо воспринимают интуитивно. С другой стороны, вопрос касается
того, что же мы должны делать? “Более чем вероятно, что следует способствовать уже установленному обычаю, даже если речь идет о дурном обычае”. Нам неизвестны все возможные эффекты в будущем поступков альтернативного плана, поэтому, по Муру, не следует пренебрегать общепринятым как полезным и практикуемым.Взгляд на ценности как свойства самих вещей Мур называет натуралистическим заблуждением. Но, лишенные объективного аспекта, они становятся неуловимыми, попадая в пустоту, поскольку интуиционизм решительно выводит этику в иную плоскость, нежели наука. Чтобы избежать этих недостатков, Ч. Стивенсон в книге “Этика, и язык” (1944) предлагает прояснить смысл этических терминов “благо”, “правильно”, “справедливо”, “должно” и т. п., а затем указать общие методы для проверки этических суждений. Выяснилось, что этические термины — носители двойного смысла: дескриптивного и эмотивного. Ответ того, кто слушает, и стимул того, кто говорит, находятся в сфере эмоций. С другой стороны, дескриптивный смысл заключается в намерении дать знание.
Ясно поэтому, что и несогласие в этике также нагружено двойным смыслом: “несогласием верований и несовпадением установок поведения”. “Лучшая осведомленность может сгладить несогласие установок, но все же источником споров остаются несовпадения верований, часто сложной природы... Моральные суждения принимают роль рекомендаций в плане одобрения или неодобрения… Проблемы этики отличаются от научных именно присутствием поведенческого несогласия, сообщающего верованиям особую печать и порядок во всем отличный”. Эмотивизм Стивенсона, как видим, в своей артикулированности вещь куда более серьезная, чем иконоборчество ранних неопозитивистов. Достаточно упомянуть его тончайший анализ убеждающих дефиниций.
Все же нельзя не сказать, что во множестве проанализированных этических ситуаций и рафинированных оттенков эмотивизму не удалось
[481]
избежать противоречий. Если, например, верно, что моральные суждения — инструменты социального контроля и модификации поведения, то выясняется, что эмотивизму не удалось указать отличительную характеристику морального дискурса. Ведь и объявления, и телевизионная пропаганда, и политические дебаты, обладая эффектом промывки мозгов, меняют наше поведение. Наконец, совсем не обязательно, что цель морального дискурса — всегда только изменять поведение.
Эти недостатки эмотивизма попытался преодолеть Р.М. Хеар (R.М. Наrе) в работе “Язык морали” (1952). Нормы суть предписания. Предписания сходны с описаниями в части фрастики (от греч. рhrazo — указывать), поскольку говорят “нечто, кому-то”. Отличие между ними заключается в части неустики (от греч. neuo — кивать, обещать), поскольку кому-то дают приказ. Это различие фрастики и неустики дает возможность, с одной стороны, говорить о бессмыслице, когда касаются некоторых норм (“Раскрась в зеленый Абсолют!”), с другой стороны, развивать логику морального дискурса на основе двух правил: 1) никакое индикативное заключение нельзя вывести из набора посылок, если оно не дедуцировано надлежащим образом из простых индикативных суждений;
2) никакое императивное заключение нельзя дедуцировать из набора посылок, не содержащих хотя бы одного императива.Второе правило — еще одна формулировка закона Юма: нет перехода от бытия к долженствованию или, иначе, от описаний к предписаниям, к правилам поведения. Простые императивы отличаются от моральных норм в силу своей обобщаемости. Например, императив “Выйди!” не подразумевает, что я в другой, возможно аналогичной ситуации не мог бы сказать: “Не выходи!” Но суждение: “Ты должен вернуть деньги” — несет, по Хеару, эффект обобщения: если я обязую тебя в суждении, в твоем особом случае, значит, я обязую всех — включая, что важно, себя самого — в подобных обстоятельствах действовать определенным образом.
5. АНАЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ И ЯЗЫК ПОЛИТИКИ
В тесной связи с моральным дискурсом развивался анализ политического языка: значение терминов политических теорий, критика тоталитарных концепций и мнимо рационалистических обоснований. Не имея особой нужды оспаривать марксизм, оксфордские философы дискутировали политические проблемы в духе их демистификации.
В 1938 г. в журнале “Анализ” появились две статьи о ленинской теории диалектики Дж. Пола (О.А. Раul) и М. Макдональд
[482]
(М. МасDоnald), где классические вопросы политики рассматривались в логико-лингвистическом ключе. Работа была продолжена Пламенацом (J.Р. Рlamenatz, "Согласие, свобода и политическое обязательство", 1938), Бенном и Петерсом (Веnn и Реters, “Социальные принципы и демократическое государство”, 1959). Теория демократии и власти проанализирована в работах Уолхейма и Даля (Wollheim и А.А. Dahl. Политические абстракции типа “государство” и “суверенитет” в терминах конкретных межперсональных отношений влияния и контроля проанализированы Лассуэллом и Капланом (Lasswell и Карlan) в книге “Власть и обществом. Очерки “Свобода и равенство” Кэррит (Е.F. Саrrit) и “Два понятия свободы” И. Берлина (I. Веlin) вошли в антологию аналитической философии политики, изданной в 1967 г. Оxford University Press.
Редактор антологии Квинтон (Quinton) убежден, что первая задача аналитической философии состоит в разведении двух основных типов политического дискурса: фактуальных суждений политологии и оценочных суждений идеологии. Анализу подлежат все концепты политического дискурса, как то: государство, правительство, законы, суверенитет, обязательство, право, демократия, равенство, свобода, власть, идеология. В Италии эту линию поддержали Н. Боббио, Скарпелли и др.
В любом случае очевидно влияние на этот тип анализа особой Некультурной и историко-социальной традиции Великобритании. Не успел менталитет эмпирического типа войти в контакт с континентальной мыслью, как стали накаляться ожесточенные споры: сначала Поппер и Адорно, затем Хабермас и Альберт столкнулись по поводу категории “тотальности” и “диалектики”. Эти понятия гегелевской и Марксовой теорий оказались далекими от эмпирической традиции таких философов, как Юм, Локк и Стюарт Милль.
6. АНАЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ И ИСТОРИОГРАФИЯ
Отрицая познавательную и теоретическую ценность любой философии истории, как трансцендентистского, так и имманентистского плана, неопозитивисты (Нейрат, Цильзель и фон Мизес) трактовали социологию как эмпирическую науку, объект которой — наблюдаемое поведение человеческих групп, а историю как набор фактов, образующих лабораторию социологии, экономики, лингвистики и т.д. Социолог, следовательно, “потребляет законы” в целях объяснения. Эту точку зрения развивали К. Поппер, К.Г. Гемпель и Э. Нагель.
[483]
“Законы имеют функции, во всем подобные историографии и эмпирическому естествознанию, — писал Гемпель в книге "Мотивы и охватывающие” законы в историческом объяснении" (1942). — Они составляют незаменимый инструмент историографического исследования”. Аналогичную позицию занял Нагель в “Вопросах логики исторического анализам (1952): “Историк должен оснастить себя широким ассортиментом законов, заимствованных у естественных или социальных наук. В момент, когда историк пожелает быть чем-то большим, чем простым хроникером прошлого, для объяснения фактов и их последствий он должен принять законы каузальной зависимости, как предполагается, обоснованные”.
Похожие идеи мы находим у Дж. Пассмора (J. Раssmore) и П. Гардинера (Р. Gardiner) в ставшем уже классическим исследовании “Природа исторического объяснения” (1957). Отталкиваясь от некоторых посылок Райла, Гардинер намеренно отходит от модели Поппера-Гемпеля, ибо эта модель не дает адекватного объяснения в диспозициональных терминах.
Более решительным критиком модели покрывающих законов был М. Оукшотг (М. Оаkeshott), писавший, что она не учитывает уникальную неповторимость исторических фактов. “Стоит посмотреть на исторические факты как на примеры общих законов, и история остается в стороне от нас”. “Историк, — вторит ему Намье (L.В. Nаmier), — скорее художник, чем фотоаппарат, воспроизводящий все без разбора... История необходимым образом субъективна и индивидуальна, ибо обусловлена заинтересованным видением историка”. Ч. Берд (Ch. Веаrd) отметил: “Любая написанная история... есть селекция и приспособление фактов... Акт выбора, убеждение и интерпретация выражают ценности и делают очевидными памятные факты”. С другой стороны, М. Скривин (М. Scriven) отметил, что закон, чтобы иметь экспликативную силу в историческом объяснении, не обязательно должен быть всеобщим, достаточно быть “почти общим”. Н. Решер и О. Гелмер (N. Rescher и Olaf Helmer) обратили внимание на то, что в историографии функционируют “ограниченные обобщения”, поэтому у социологии могут быть законы только регионального значения, т.е. законы, действующие в определенных местах и в отдельные моменты истории.
Гэлли (W.B. Gallie) показал, что историческое объяснение по характеру sui generis, поскольку есть объяснение генетическое (а не функциональное), и потому не сводимо к номологической модели Поппера. Теория эмпатии, которую в свое время защищали Дильтей и Коллингвуд, постепенно шла на убыль. Историки, заметил И. Берлин, вольно или невольно вынуждены употреблять такие термины, как “победа”, “измена”, “прогресс”, “порядок”, “меньшие художники”, “крупные скульпторы”, т.е. сугубо валютативные термины.
[484]
Проблема объективности истории дискутировалась и в работах Дрея (W. Drау), показавшего неприемлемость так называемой “соvering law theory” (“теории покрывающих законов”).
Все же, как кажется, линия Поппер-Гемпель-Гардинер устояла. Несложно показать, что генетическое объяснение — это цепочка помологических дедуктивных объяснений, где каждое кольцо цепляется за следующее. Гемпель в “Логике функционального анализа” доказал, что и функциональное объяснение редуцируемо к номологическому. Фрагментарность, проявляющаяся в выборе точки зрения на событие, не подвергает риску объективность трактовки, ведь и физик связан особой перспективой видения (со всеми своими инструментами измерения физик вряд ли сможет сказать, сколько стоит стол, за которым он работает).
Теоретики эмпатии, считал Поппер, не умеют отделить психологический процесс от методологического доказательства. Психологический процесс в чувствовании ведет к формулировке гипотезы, но затем гипотеза принимается не потому, что некто пережил ее с большей или
меньшей интенсивностью, а в силу того, что она подтверждена документами.Историк использует оценочные термины, но это не означает, считает Нагель, что он делает это бессознательно и что он не может использовать дескриптивные термины. Несложно понять и то, что “почти универсальные” обобщения могут, в свою очередь, вести к более высоким законам неограниченного значения (психологии, Социологии, биологии). Аргумент невоспроизводимости исторического дискурса, по его мнению, не срабатывает. Ведь и каждый больной
уникален, но это не мешает врачу всякий раз применять законы биологии и химии, чтобы его вылечить. Кроме того, если речь идет о неповторимости во времени, то и все факты естествознания тоже неповторимы. Если же неповторимость означает невоспроизводимость, то и это типично не только для человеческой истории, но и для геологии, и для сейсмологии. Но никто не отрицает их объективности.Заметим, что результаты дискуссий вокруг языка историографии, позже, в Германии например, повлияли на направление герменевтических исследований.
[485]