Автономова Н.С. Познание и перевод. Опыты философии языка / Н.С. Автономова. – М.: Российская политическая энциклопедия
(РОССПЭН), 2008. - 704 с.
РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ
ПОЗНАНИЕ И ЯЗЫК
ГЛАВА ВТОРАЯ ФУКО: «ДИАГНОСТИКА НАСТОЯЩЕГО»104
§
1. Между «философией понятия» и «философией смысла»
При
попытках осмысления творчества Мишеля Фуко обычно возникает ощущение несоответствия
между единодушно признаваемой мощью фигуры – читаемой и почитаемой, комментируемой,
переводимой во всем мире, и одновременно некоторой фундаментальной неясностью
относительно его места в науке и философии. Кто Фуко – философ? Ученый - историк
науки? Политический мыслитель? И какой ориентации: скорее либеральной или
скорее анархистской? А если вспомнить, что в молодости он был «почти голлистом», то спектр неясностей
еще более расширяется.
Помимо этого, отмечу, такая
неоднозначность характеристики связана также и с тем, что Фуко всю жизнь
фактически осуществлял некий самоперевод: переводил
свои концептуальные интуиции в разные языки, и при этом, ретроспективным
движением, как бы стирал прошлое, переходя от одного слоя терминологии и
предметности в другие. Мне не случалось видеть или слышать мнения о стратегии самоперевода у Фуко. Однако мнение о том, что он подчас
стирал предыдущий способ концептуализации, переходя к следующему, ясно выразил
один из проницательных его исследователей - Фредерик
Гро105. В связи с этим для меня здесь
________________________________
104 Эту способность к «диагностике
настоящего» Фуко в 60-е годы приписывал структурализму. В одном
из интервью
105 Gros
F. Foucault face a son osuvre // Lectures de
Michel Foucault. Vol. 3.
79
важен вопрос о специфике философского
языка Фуко, о движении его понятий.
Однако понятия познания,
языка, перевода присутствуют в этой главе еще в двух важных смыслах – уже не
предметных, а методологических. Так, для меня чтение Фуко (с начала 1970-х годов
и по сей день) всегда было фактически переводом – для себя, а позднее и для
других. («Слова и веши» стали удивительным для той
эпохи расцветшего застоя переводом для других, сделанным без
каких-либо купюр106). Наконец, то, что я предпринимаю сейчас,
четверть века спустя, соотнося актуальные состояния рецепции Фуко с различными
образами исторической памяти и доступного мне «архива», есть своего рода
«обратный перевод». Иначе говоря, – это попытка заново обратиться к тем
явлениям, которые слишком быстро ушли в тень, а вместе с ними был потерян содержавшийся
в них заряд актуальной проблематики, связанной с парадоксами познания
человека. Иными словами, познание, язык и перевод образуют в данном случае
несколько слоев пересекающихся проблематик, где
познавательные предметы включаются в разные слои исторической памяти.
Мой взгляд на этого мыслителя
несколько отличен от распространенных ныне мнений. Разноречие этих мнений
крайне велико, я собираюсь возразить против двух для меня в данном контексте
наиболее существенных. В обобщенном выражении те мнения, которым я
противопоставляю свое, можно сформулировать так: первое – Фуко не
структуралист и к структурализму отношения не имеет107 (да и вообще –
существует ли структурализм?); второе – стержнем творчества Фуко выступает
некая динамичная неоницшеанская интуиция бурлящего
бытия, онтологической стихийности108. Напротив, я полагаю, что Фуко в той или иной, но существенной для
его собственного пути, мере наследует структуралистскую проблематику анализа
образований мысли и культуры через призму языка (в разные периоды эта линия
выражена по-
_______________________________
106 Об этом тоже подробнее во втором разделе.
107 Так, С. Табачникова, автор-составитель и переводчик прекрасного сборника работ Фуко, фактически считает, что структурализм Фуко – это изобретение российских (или советских) критиков (значит – и мое, хотя прямо это и не говорится. – И.А.), что явная передержка, с которой, впрочем, совершенно резонно не согласен В.П. Визгин. Другая, по-моему изрядно преувеличенная, черта портрета Фуко у Табачниковой, – это его любовь к постоянным ускользаниям и смене масок, что, как говорилось выше, есть лишь поверхностный слой других порядков.
108 Этой позиции придерживается, например, серьезный исследователь творчества Фуко В.П. Визгин (ср.: Визгин В.П. Генеалогический проект Мишеля Фуко: онтологические основания // Мишель Фуко и Россия. СПб., 2001. С. 101 – 103).
80
разному: идеей языково-семиотического
основания эпистем как конфигураций познавательной почвы,
идеей «дискурсных практик» и, наконец, уже на
этической почве – идеей вольноречия или парресии как существенного проявления субъектной позиции).
Далее, я полагаю, что именно познание, познавательная установка, а не общеонтологические интуиции были для Фуко существенными и
определяющими во все периоды творчества.
Когда я опубликовала свой
первый обзор о Фуко в журнале «Вопросы философии»109, меня очень
удивляло, что больше никто о нем не пишет, и радовало, что мой обзор
заинтересовал коллег, которые задавали мне в коридорах Института философии
разнообразные вопросы. Через четверть века после этого, в начале 1990-х годов,
наступила эпоха широких переводов и массового чтения, и сейчас почти все
основные книги Фуко уже переведены на русский язык. Однако «все переведено» не
значит, что все освоено. Главные потоки этого процесса освоения устремились в
сторону размытой проблематики власти (со всеми вытекающими отсюда релятивизирующими следствиями). Интерпретация и рецепция
Фуко – американская, а позднее и российская - неумолимо увлекали его в область
постмодерна и делали его протагонистом (актером
первого плана), хотя ни самого термина, ни каких-либо значимых его коннотаций мне у Фуко обнаружить не удалось. И все равно
многие исследователи вписывают Фуко в постмодернистскую парадигму – на том
основании, что он, дескать, перепутывает и перемешивает все дисциплинарные и
жанровые границы. Этот образ Фуко ярко выражен влиятельным
американским философом Фредриком Джеймисоном,
который рассуждает так: одним поколением раньше существовал профессиональный дискурс – «строгий терминологический дискурс
профессиональной философии - великие системы Сартра и феноменологов,
произведения Витгенштейна, аналитической философии,
или философии обыденного языка вместе с отчетливым разделением различных дискурсов других академических дисциплин, таких как
политология, социология или литературная критика. Сегодня мы все в
большой мере имеем некий род письма, называемого просто "теорией",
которая представляет собой все эти дисциплины сразу и ни одну из них в отдельности.
Этот новый тип дискурса, обычно связываемого с
Францией и так называемым постструктурализмом (French Theory), становится очень распространенным и
означает конец философии как таковой. Можно ли,
____________________________
109 Подробнее о рецепции Фуко в России и о тех, кто формировал ее своей работой, см. во втором разделе.
81
например, назвать деятельность Мишеля Фуко
философией, историей, социальной теорией или политической наукой? Этот вопрос
является неразрешимым; и я утверждаю, что подобный "теоретический дискурс" также можно причислить к манифестациям постмодерна»110.
Постараюсь последовательно
сформулировать мое понимание этих вопросов. Прежде всего
постмодерн и постмодернизм не были собственными
понятиями Фуко, да и те конкретные преломления, которые получили его идеи в
США, где во главу угла была поставлена идея дробных идентичностей,
вовсе не были Фуко свойственны. Да, он не хотел говорить о всеобщем, но очень
тщательно строил категорию «общего», «общности», прекрасно понимая, что без
этого никакое познание не возможно, а оно, полагаю, было
ему всего дороже. В тексте, посвященном Канту и его работе «Что такое Просвещение»,
слово «постмодерность» (postmodernite) у Фуко встречается, что само по себе
большая редкость. Однако оно взято в кавычки (то есть это не свое, а чужое слово),
стоит в паре с пред-модерностью и характеризуется как
нечто «загадочное и тревожное» (enigmatique et inquietante "postmodernite")1". Роль обеих этих
позиций – «до» и «после» – исключительно в том, чтобы оттенить
главный для Фуко момент актуального настоящего.
Далее, вопрос о стирании у
Фуко всех профессиональных или, точнее, дисциплинарных границ. Читатель
действительно найдет у Фуко высказывания, в которых дисциплина и дисциплинар-ность, причем в обоих своих смыслах (дисциплина
как контролируемое поведение и дисциплина как профессионально ограниченная
область исследования) близко сопрягаются, что может показаться насмешкой над
любым профессионализмом. Не забудем, однако, что
бросаясь в марево новых содержаний и стремясь по-новому прочертить границы
предметов, Фуко каждый раз начинал не с нуля. Можно даже сказать, что он имел
полное право на свои междисциплинарные эксперименты (чего, как правило, лишены
те, кто приветствуют его за внедисциплинарность, – к
широко образованному Джеймисону
это, разумеется, не относится). И прежде всего –
потому, что сам он был достаточно образованным профессионалом в тех областях,
о которых прежде всего брался рассуждать – в психологии, психиатрии, отчасти медици-
_________________________
110 Джеымисон Ф. Постмодернизм и общество
потребления // Логос: Философ-ско-литературный
журнал. М.,
2000. № 4. С. 64:
1'' Foucault M. Qu'est-ce que les Lumieres? // Foucault M. Dits et Ecrits. T. IV.
82
не112. А это, думаю,
достаточные основания для того, чтобы усомниться в правоте джеймисоновской
характеристики; другие доводы против трактовки Фуко как постмодерниста
будут изложены далее – в процессе размышлений о его отношениях со структурализмом
и познавательными практиками.
Фуко никогда не считал себя
структуралистом, хотя поиск инвариантных конфигураций культурной почвы (эпистем), отказ от диахронического фактособирательства
и опора на лингвосемио-тические механизмы культуры
(особенно в «Словах и вещах»), равно как и проблематизация
всех «антропологических иллюзий», сближают его подход с идеями структурализма. Таким образом, если Фуко 1960-х годов это, с какими-то натяжками –
структуралист, а Фуко 1970-х, сосредоточенный не на «языке» и «структурах», а
на «теле» и «власти», – скорее постструктуралист, то
Фуко 1980-х годов вновь откликается на зов «доструктуралистской»
«гуманистической» проблематики, хотя Сартр с его философией жизненного порыва,
а не взвешенной «позитивной» мысли, навсегда остался его главным философским
противником.
Полагаю, что при этом одна из
важнейших черт Фуко - неукротимый познавательный импульс, страсть к знанию,
любознательность. Систематический труд всегда был его жизненной опорой, удивительная
дисциплина (тысячи карточек с росписями материала), сидение в библиотеках дни
напролет и представление о счастье - не на баррикадах, а среди книг. К тому же
у него, быть может, единственного из поколения, близкого французским
структуралистам, есть своя мощная леви-строссовская
системность, причем независимо от красот стиля, приглушенных в последних
сочинениях, риторика у Фуко нигде не забивает мысли: даже в «Словах и вещах»,
где её много, преобладает четкая формальная конструкция...
Подчас,
перечитывая теперь различные свидетельства его «несистемности»
и «непостоянства» (например, в конце «Археологии знания», где он нам говорит:
ищите меня, ищите, все равно не
________________________________________
112
Так, он имел дипломы по психологии и
психиатрии, почти десять лет преподавал общую психологию, увлекался экспериментальной
психологией (тестами Роршаха, в частности), когда-то
в молодости работал лаже с энцефалографической диагностикой
– с целью определения дальнейшего пути медицинского и социального
сопровождения заключенных. Словом, он хорошо знал материал, социальную историю
которого брался писать. И разумеется, междисциплинарные полеты на основе
высокого профессионализма - это совсем не то, что трансдисциплинарные
скрещения неизвестных величин или полеты над вовсе неведомыми территориями. Об этом хорошо рассказано в ряде книг о Фуко, в частности, у Д. Эрибона (Eribon D. Michel Foucault (1926-1984).
Paris, 1989; Idem. Michel Foucault et sescon-temporains.
83
найдете, не поймаете; идентичность – то,
что нужно полицейскому режиму - для слежки и опознания, а меня вы не поймаете,
а когда решите, что поймали, – я уже буду далеко, в совсем другом месте...), мы
невольно поддаемся психологической убедительности подобных свидетельств.
Однако не стоит упускать из виду и другое – удивительную, хотя и по-своему
реализованную, системность, упорядоченность его интеллектуального пути. Это
проявляется во многом – в психологических склонностях, в свидетельствах
сторонних наблюдателей, но прежде всего – в выстраивании
своих предметов и в способах работы с ними. Например, для нас сейчас не
безразлично, как отозвался о Фуко преподаватель философии в последнем классе
лицея в Пуатье, где он учился (впрочем, оценки Фуко
по философии были неважными): «В дальнейшем у меня были ученики, которые
казались мне более одаренными, но не было таких, кто
был бы способен столь же быстро схватить главное и столь же строго
организовать свою мысль»113; были и другие аналогичные свидетельства...
Для Фуко была характерна и
динамика преодоления установленных канонов, выдаваемых за вечные, и поиск в
гуще материала, в который он никогда не боялся погрузиться, системы и порядка.
Фуко очень любил Ницше, но в своих реализациях, подчас многотомных, подчиненных
развернутым планам, пусть и менявшимся, он явно не следует Ницше. И при всей
любви к художественным эффектам и к литературе, для современной французской
философии в целом очень характерной, никакие красоты стиля не отменяют
архитектонической выстроенное™ его книг. Они не разрознены, не афористичны, не
составлены из кусков: при всех прорывах, нарушениях и преодолениях, видно, что
они продумы-вались и писались по плану...Эффект стиля тут вторичен по отношению к эффекту системной
продуманности, а не первичен, как, кстати сказать, нередко бывает, например, у Деррида...
В этом напряжении между
системностью и ее превзойдением намечается
путь к трактовке упорно обсуждавшегося вопроса о том, был ли Фуко
структуралистом или нет. Можно найти достаточно свидетельств и тому, и
другому, так что однозначное решение здесь, по-видимому, невозможно. Быть
может, будущие историки, владеющие техниками надежного сопоставления дис-курсных образований, когда-нибудь скажут нам об этом
более определенно. Но уже сейчас очевидно, что у нас достаточно оснований для
тесной связи Фуко 1960-х годов со структурализмом. Существуют свидетельства интереса и даже страсти Фуко 60-х годов к системе: «Мы
воспринимали поколение Сартра как храброе
_____________________________
113 Eribon D.
Michel FoucauJt (1926-1984).
84
и щедрое, имевшее
страсть к жизни, политике, существованию. Но мы обнаружили нечто иное, другую
страсть – страсть к понятию и тому, что я назову "системой"»114.
Сартр как философ хотел повсюду увидеть смысл. Но для Фуко, как ясно из
сказанного, главная интуиция другая, и формулируя ее, он ссылался
прежде всего на «структуралистов»: Дюмезиль, Леви-Стросс, Лакан (для бессознательного)
показали нам, что смысл возможен лишь как поверхностный эффект – зеркальное
отражение, пена, тогда как то, что пронизывает нас из глубины и поддерживает
нас в пространстве и времени, – это система. Существуют также и свидетельства
о влиянии Дюмезиля с его идеей структуры (и это не
только риторика вежливости) на научные взгляды и судьбу Фуко115.
Впрочем, среди его учителей были и те, кто держался смысла и субъекта, как
Ипполит, и те, кто держался концепта и системы, как Кангилем.
Творческий поиск Фуко
вписывается в идейный контекст его времени. Главным моментом в конфигурации сил
во французской философии послевоенного периода было именно это противостояние
двух основных вариантов мысли – «философии понятия и системы», с одной стороны,
и «философии субъекта и смысла», – с другой116. Концепция Фуко
остро реагирует на это противостояние: Фуко идейно близок к философии понятия
и системы, но вместе с тем остро чувствует этико-политические проблемы, и из
этого напряжения вырастает позднее его неэкзистенциалистская
этика 1980-х годов. Точнее было бы, наверное, сказать, что ни смысл, ни система
не были его собственными категориями, однако очень важно, что Фуко вырабатывал
свои философские языки в ответ на эту концептуальную антиномию системы и
смысла, так или иначе учитывал ее. В этой динамике
самоопределения
____________________________________
114 Foucault M. Entretien avec Madeleine Chapsal
/
115 Чем повлиял на
Фуко историк религий Дюмезиль?
Фуко уверенно отвечает: «Своей идеей структуры. Как и Дюмезиль
по отношению к мифам, я попытался обнаружить структурированные нормы опыта,
схему которых – с некоторыми модификациями – можно было бы встретить на
различных уровнях». Foucault M. Dits et Ecrits. Т. I.
116 Главная линия,
которая разделяет основные философские подходы, «это линия, отделяющая
философию опыта, смысла, субъекта от философии знания, рациональности и
понятия. С одной стороны – наследие Сартра и Мерло-Понти.
а с другой – Кавайеса, Башляра,
Койре и Кангилема». Foucault M.
Dits et Ecrits. Т. IV.
85
фактически ставился и
вопрос о соотношении философии и науки, который обострился во французской
интеллектуальной жизни в связи с полемиками между
«структурализмом» и «философиями субъективности»
(Сартром, Рикёром и др.) И, видимо, не случайно
сакраментальное слово «система» появилось в
Что же касается собственно
структурализма, то, отвечая на многочисленные вопросы журналистов, Фуко давал
очень четкие и внятные характеристики этого явления – более четкие, нежели
целый ряд его сторонних защитников или критиков этого направления. А именно:
для Фуко 60-х годов структурализм – это одновременно и плодотворная
методология, распространенная в частных науках, и актуальная общая установка в
спорах с так называемыми философиями субъективности
по вопросу о человеке и возможностях его познания117. Структурная
методология применяется в ряде дисциплин – лингвистике, антропологии,
психоанализе и др. Обобщенный философский структурализм, не притязая на
конкретную работу в тех или иных областях, извлекает из этих частных использований
общие способы анализа «нашей современности». Потому он и оказывается способен
дать «диагностику настоящего». И даже уже полностью отрицая свою вовлеченность в структурализм в более позднем разговоре с Дрейфусом и Рэбиноу, готовившим
о нем книгу, Фуко признавался, что не смог противостоять риторическим соблазнам
структурализма. Разумеется, дело тут не только в соблазнах и не только в риторике.
Вместе с тем, нельзя не обратить внимание и на то, что тезис
о причастности Фуко структурализму провозглашался обычно как упрек из
вражеского стана: для философов субъективности, нередко связанных с марксизмом,
как в случае Сартра, структурализм выступал в качестве философии status quo, а признание первичности
системы представлялось заведомым исключением самой возможности «прогрессивной
политики». Правда, к струк-
_____________________________________
117 О значимости для него обоих этих структурализмов – конкретно-научного и обобщенно-философского – свидетельствует, как уже говорилось, тот факт, что Фуко обращался в Министерство образования с предложением о реформе философского образования – в частности, о включении в программу по философии для лицеев преподавания философских проблем лингвистики, антропологии, психоанализа (это, как мы догадываемся, были как раз те дисциплины, в которых в 60-е годы процветали структурные методы) и болел душой за судьбу этого так и не реализовавшегося проекта.
86
туралистам Фуко вполне безоговорочно относили, в
известный период, не только враги, но и друзья, например, Жиль
Делёз в своей знаменитой
статье118. С марксизмом, точнее коммунизмом, Фуко после недолгого
романа, увенчавшегося вступлением в компартию (это вполне типичный эпизод на пути
французских интеллектуалов его эпохи), разделался довольно быстро, причем, кажется,
его личная неприязнь к жестким формам группового поведения в партийных ячейках
тут была важнее теоретических соображений... А вот отвести обвинение в
реакционности (невозможности построить «прогрессивную политику») было гораздо
сложнее. Так что бегство от структурализма в некоторой степени было для Фуко
спасением от возгонки политических страстей119. Именно с вопросом о
структурализме связан и другой вопрос: является ли Фуко философом или кем-то
другим. Интеллектуальная жизнь людей поколения Фуко была пронизана новыми
тенденциями в понимании философии и ее места в
культуре и в жизни. Ранний послевоенный период, по отзывам современников, был
периодом безусловного господства философии, надежд на философию: литература,
искусство – все это так или иначе охватывалось философией и прислушивалось к
ней. Впрочем, на фоне растущего влияния гуманитарных наук этот процесс становился
все более напряженным и проблемным: философия болезненно реагировала на потерю
былых привилегий и ставила вопрос о своем «конце». Вопрос о дисциплинарной
принадлежности Фуко наталкивается на реальные затруднения. Полагаю, что
проблемы Фуко – это проблемы философии, открывшейся вовне и столкнувшейся с
тем, что ранее она в себя или близко к себе не допускала. В его работах всегда
присутствует проблемное одушевление пусть не всеобщими, но «общими» вопросами.
Но вместе с тем в ней слишком много опытного (эмпирического) материала, явно не
вмещающегося в рамки академически пони-
_________________________________
118 Deleuze
J. A quoi reconnait-on le structuralisme? //
119 Когда в Швеции конца 60-х Фуко рассказывал журналисту о структурализме, он подчеркнул – явно учитывая возможные упреки в политической реакционности или. как минимум, в бездействии – что структурализм это не кабинетная интеллектуальная деятельность: он может дать политическому действию нужный ему аналитический инструмент, так не будем же обрекать политику на слепоту и невежество... Однако идеологическая истерия вокруг структурализма оказалась сильнее. А когда Жан Мари Доменак из журнала «Эспри» спросил Фуко, не лишает ли его мысль (о принуждениях системы и о прерывностях в истории духа) основания любое политическое выступление, Фуко на это ответил: прогрессивна политика, понимающая исторические условия, в которых ведется, и специфические правила практики, которую ведет...
87
маемой философии120. При этом целый
ряд «вольностей» или, скажем, «натяжек» в пользовании этим материалом подчас
мешало счесть эти организованные массы эмпирии обычным «позитивным знанием»,
удовлетворительным с точки зрения узких специалистов. Получалось так, что
философские идеи погружались в материал, а материал оказывался в известной
степени «подвешенным»... В любом случае его материал никогда не был чисто
историческим, он всегда (слишком) подчинялся той или иной идее и замыслу
(например, не репрессивного, но побудительного отношения к сексу в западной
культуре), что нередко приводило к эмпирическим натяжкам. С другой стороны, у
него никогда не было желания строить абстрактные философские тексты: у него
всегда было чутье края или предела и одновременно желание иного – путем выхода
за эти пределы. Главным «иным» – если оценить всю массу им написанного и
опубликованного – было, конечно, познавательное, знаниевое,
что же касается практико-политической составляющей его творчества, то она
вошла в его жизнь прежде всего под влиянием Даньеля Дефера, его друга на всю
жизнь, на четверть века...
Концепция Фуко – это
философия, написанная в форме истории науки, в которой менялись акценты и
способы построения концептуального языка, а также сфера теоретических предметностей, вовлекаемых в рассмотрение. Так, в 1960-е
годы ее оттенок явно эпистемологический (как строится
объект науки, как знание вообще может претендовать на объективность?), в 1970-е
– политико-философский (каковы внедренные в знание внепознавательные
факторы и детерминации), в 1980-е – этический (как возможно формирование и самоформирование морального субъекта). Философская история
науки – область, исследованию которой Фуко посвятил всю жизнь, меняя фокус и
оптику (эпистемологическая, политическая,
этическая), – актуальна сейчас в российском контексте философского преподавания
и исследования. При этом смена акцентов не меняет стержневого напряжения,
которое, как представляется, одушевляет все поиски Фуко. Это, как уже
говорилось, – напряжение между философиями субъекта и
смысла, с одной стороны, и философиями системы,
концепта, рациональности – с другой; оно принимает разные формы и конфигурации,
но сохраняет свою актуальность.
Концептуальную поддержку такой интеллектуальной истории косвенно оказывали, при всем различии обших схематик, французская историческая эпистемология (Башляр, Кангилем, Кавайес, тесно связанная с «региональным» опытом отдельных научных областей), а также собственно история в виде Школы Анналов и дальнейших разветвлений этого подхода, построенного на учете специфики малых мест и времен и одновременно – «больших исторических протяженностей».
88
Один из сложных вопросов в изучении Фуко –
периодизация его творчества. Лет двадцать назад в ряде энциклопедических статей
и других текстов я предложила членение его творчества по десятилетиям натри
периода – археология знания (1960-е годы), генеалогия власти-знания (1970-е годы),
эстетика существования (1980-е годы). Археология знания представлена
прежде всего тремя основными работами, в заглавии которых присутствует сам
термин «археология»: это «Рождение клиники: археология взгляда медика» (1963),
«Слова и вещи: археология гуманитарных наук» (1966) и «Археология знания
(1969). Генеалогия власти-знания представлена двумя главными работами. Это
«Надзор и наказание» (1975) и «Воля к знанию» («История сексуальности», т. 1,
1976). Основные работы периода эстетики существования – «Пользование
удовольствиями» и «Забота о себе» (обе - 1984; соответственно, тома II и III «Истории сексуальности»). Доминанты этих
периодов, согласимся в этом с Делёзом, – это,
соответственно, знание, власть, субъект. Хотя сейчас некоторые российские
исследователи это деление на периоды оспаривают (зачем нам эти периодизации,
ведь Фуко такой текучий, ведь он так любит менять маски...), я считаю необходимым
сохранить эту периодизацию как дидактически полезную и в основном верную. На
мой взгляд – и тогдашний, и теперешний, схема трех периодов – не ложная, но
несколько упрощенная (впрочем, не более, чем, например,
схема трех эпистем у самого Фуко).
Разумеется, не всё написанное
в тот или иной период и к тому же не полностью входит в эти указанные рубрики121.
Кроме того, многое в трактовке этих периодов зависит от понимания основных терминов
(прежде всего – археологии и генеалогии), которое вовсе не было однозначным и у
самого Фуко. Что это – разные стороны чего-то единого, разные взгляды на общий
предмет или же разные предметы вкупе с разными подходами к ним? Сущест-
____________________________________
121 Были ли радикальными разрывы между периодами – чисто внешне да, но при более внимательном присматривании – нет. То внимание к субъекту практик, направленных на собственное становление, которое мы находим у позднего Фуко, стало возможным после радикального очищения от антропологических предрассудков трансцендентализма и эссенциализма, а выход за пределы европейской современности в античную и эллинистическую эпоху был следствием уходящего глубже в историю поиска параллелей между различными формами человеческого опыта свободы... Главный прием и материал для него – это археология и соответственно архив – поиски слоев и уровней иного опыта, иных соотношений между его элементами – как условие возможности переписывать и переосмысливать историю. Что же касается генеалогии, то эта ницшеанская метафора, по-видимому, не вполне подходит к его проблематике: она намекает на происхождение и потому в некотором смысле на непрерывность звеньев цепи, а в концепции истории познания у Фуко эти смысловые моменты совершенно отсутствуют.
89
вуют трактовки скорее методологические или
скорее предметные: например, археологию можно трактовать
прежде всего структурно-функциональным образом, а генеалогию – генетическим, в
археологии можно видеть прежде всего знание, а в генеалогии – социальные
воздействия на знание. Иногда у Фуко археология и генеалогия выступают почти
как синонимы, иногда – как существенно различные
подходы: археология как особый взгляд на историю познания, а генеалогия как
взгляд на ту же историю в связи с воздействиями «власти». В одном из своих
поздних текстов Фуко рассматривает археологию как изучение уже функционирующих
форм производства знания, а генеалогию – как изучение самого процесса возникновения
этих форм. Как бы то ни было, и археология, и генеалогия выступают в концепции
Фуко как своего рода промежуточные ступени между эмпирическими историями и
уровнем философского рассуждения. При этом существуют тематические нити,
которые пронизывают все работы Фуко: так, и в «Рождении клиники», и, конечно, в
«Истории безумия» уже есть элементы трактовки властных воздействий на
образование предметов познания. В любом случае, целый ряд «археологических» и
«генеалогических» тем и мотивов в творчестве Фуко сосуществуют, что, однако,
не отменяет той определенности акцентов, которая и позволяет вычленять в его творчестве отдельные периоды. Остановимся
далее на их основных чертах.
§ 2. История как археология
Итак, археология знания
(1960-е годы) – это прежде всего новый подход к
истории, отказ от идей и концепций кумулятивного развития знания, основой
которого был бы абсолютно надежный наблюдатель – трансцендентальный субъект.
Археолог должен увидеть подпочву знания как связную структуру. Для археологии знания
не интересны ни вещи как таковые, ни познающий их субъект: она нацелена на
взаимодействие субъективного и объективного, в результате которого возникают
предметы познания, социальные практики, научные дисциплины. При этом разрывы
между качественно своеобразными периодами важнее тех связей преемственности,
которые мы привыкли между ними устанавливать. Среди всех «археологии» самая
известная – «Слова и вещи: археология гуманитарных наук». В ней представлены эпистемы – общие познавательные схемы или конфигурации,
преобладавшие в тот или иной период европейской культуры Нового времени. Все
эти конфигурации определяются у Фуко через специфику знаковых отношений между
«словами» и «вещами». Эти отношения радикально меняются в истории: так, ренессансная эпистема
90
предполагает тождество слов и вещей друг
другу; классический рационализм (XVII–XVIII
вв.) исходит из того, что слова и вещи опосредованы
сферой мышления, представления; современная эпистема
(с конца XVIII
в) видит в отношениях слов и вещей прежде всего то,
что к представлениям не сводится, - «жизнь», «труд», «язык». Эта общая
схематика, по Фуко, лежит в основе тех областей знания, которые мы сейчас
называем биологией, лингвистикой, экономикой: они не вызревали из древних
зачатков познания в современные теории, но возникали при очередном переломе
познавательной картины. То, что кажется нам их прямым предшественником
(например, всеобщая грамматика для современной лингвистики), может быть понято
лишь из своей, современной
ей эпистемы, из синхронного, а не диахронного
соотношения познавательных элементов.
Если связи между эпистемами не рассматриваются или же отрицаются, то,
напротив, внутри эпистем устанавливаются новые связи
между тем, что мы привыкли размежевывать. При этом Фуко с удовольствием
обыгрывает парадоксы и разного рода неожиданности: так, мы привыкли видеть в
Кювье любителя классификаций, а в Ламарке –
предшественника эволюционистской биологии, а ведь они оба относятся к одной эпистеме, к общей структуре условий познания. То же касается
Рикардо и Маркса: нас учили подчеркивать различия
между ними, а схематика мысли у них общая – это вопрос об освобождении истории
из-под власти антропологически ограниченного, конечного
бытия: только Рикардо приходит
в конечном счете к идее стабилизации истории, а Маркс – к идее ее убыстрения и
революционного перелома. Главный вопрос «Слов и вещей» – это вопрос о
возможностях познания человека. Может показаться, что у Фуко этот вопрос
решается сугубо нигилистически (перспектива современного человека – изгладиться из современной культуры как «лицо, начертанное
на прибрежном песке»). Однако, по сути, речь идет о специфике постановки
вопроса о человеке, о новых формах изучения человека в контексте «жизни»,
«труда» и «языка» как форм конечного бытия. Сейчас эта книга почти забыта, но
она нуждается в перечтении и переосмыслении.
Когда-то своим «антигуманистическим» пафосом она
разила, как копье, потом казалась слишком абстрактной и нереалистичной, еще
позже была сметена новым пафосом властных отношений в познании. Но именно эта
книга задала место Фуко в культуре, расставила вокруг него интеллектуальные
силы, а когда Фуко позднее говорил, что она – самая неудачная, это лишь
подчеркивало его горечь и неравнодушие...
В основу археологии знания
как своеобразной дисциплины Фуко кладет темы, взятые у Фрейда, Ницше, Маркса,
но прелом-
91
ленные сквозь призму французской эпистемологии (Т. Башляр, Ж. Кангилем) с ее акцентом на радикальной прерывности в развитии
знания. Археология знания опирается не на сознание, а на
бессознательное; не на факты, а на высказывания; не на субъективные
очевидности, а на устойчивые функциональные механизмы; не на телеологию
накопления знаний, а на связные ансамбли синхронных закономерностей. Для
философии она слишком эмпирична, а для специальной науки – слишком готова быть
неточной, жертвуя фактами ради общих принципов... Ученые – биологи,
лингвисты, историки – спорили насчет отнесения тех или иных фактов к той или
иной эпистеме, указывая на пропуски, натяжки, но при
этом подмечая главное: мощный познавательный импульс, не ограниченный голословной
критикой субъективистских иллюзий, открывающий перед философией массивы новой
для нее культурной и познавательной эмпирии.
И в нашей стране, и за
рубежом подлинная известность Фуко справедливо связывается с появлением книги
«Слова и вещи: археология гуманитарных наук»122 (1966, рус. пер. 1977, переизд.
1994). Эта книга, некогда очень популярная, а в наши дни забытая, заслуживает
внимания, так как ставит вопросы, и поныне актуальные. Она обросла
многочисленными интерпретациями, среди которых есть и произвольные, и
небескорыстно приспособленные к той или иной философской позиции – иметь Фуко в
своих союзниках хотели бы многие. Вот почему и сейчас стоило бы напомнить главные
концептуальные новации этой книги, освободив их от излишне усложненных
толкований и восстановив ту архитектоническую ясность, которую эти новации
имеют у самого Фуко.
Реальный смысл «Слов и вещей»
заключается в прослеживании параллельной истории трех областей знания,
оформившихся к началу XIX в. в филологию,
политическую экономию и биологию. Фуко вычленяет в
этой истории три независимых друг от друга познавательных поля, или «эпистемы» – возрожденческую,
классический рационализм в современную. При этом специфика внутренних связей в
каждой данной эпистеме для Фуко важнее и интереснее
связей преемственности между ними. Единственное звено, объединяющее эпистемы,– это способ их организации: тот или иной тип семиотического отношения «слов» и «вещей», лежащий в основе
всех других проявлений культуры любого исторического периода.
В эпоху Возрождения, по Фуко,
внутренняя организация познания основана на единстве слов и вещей, мира и
описывающих его слов. Возрожденческая эпистема строится по круговому прин-
____________________________________________
122 Фуко М. Слона и вещи. Археология гуманитарных наук. М., 1977 (переизд. 1994), далее цитируется 1-е издание.
92
ципу: вещи обосновывают слова, которые
говорятся о вещах (ибо слова – тоже род вещей), а слова, в свою очередь,
обосновывают вещи (ибо вещи могут быть прочитаны как слова). Фуко не ищет в возрожденческой эпистеме
«зачатки» научного знания будущего с его более совершенными формами, он
стремится воссоздать ее собственный своеобразный порядок, ее внутреннюю связность,
хотя они и могут показаться лишь причудливой смесью рациональных догадок с
иррациональными предрассудками.
Аналогично этому Фуко строит
свое рассуждение об эпистеме классического
рационализма. Здесь уже областью связи слов и вещей выступает не онтология
(мир слов и вещей в их взаимотождественности), но
мир мыслительных представлений, который отныне обосновывает и возможность
познания как таковую, и возможность тех или иных теорий. Внутренняя связь между
представлениями обеспечивается здесь языком, который уже не сливается с миром
вещей, но служит посредником в области познания. В соответствии с этим новым семиотическим принципом – связь слова и вещи через
представление – строится все познание классической эпохи и, в частности, те три
области познания, которые Фуко выбирает для сопоставления: «анализ богатств»,
«всеобщая грамматика» и «естественная история». Так, всеобщая грамматика
исследует только те свойства языка, которые позволяют ему быть средством
логического мышления; а анализ богатств усматривает в связях мыслительных
представлений (т. е. в осознании нехватки материальных благ и возникающих при
этом потребностях) стимул для накопления и оборота богатств, для всего функционирования
экономики.
Третий этап
- современная эпистема – строится на новом принципе:
единое пространство представления, которое связывало слова и вещи в
классической эпистеме, разрушается и уступает место таким
онтологическим факторам, как жизнь, труд, язык. Выявление жизни, труда, языка в их
самобытности и несводимости к мышлению – это и есть основа современных наук:
биологии, политической экономии и филологии. Так, предметом
биологии становится функциональное единство организма как целостность и жизнь
как скрытая основа этого единства; предметом политической экономии – реальное
экономическое производство как основа всех экономических процессов (т. е. труд
производителя, а не представления потребителя); предметом языкознания – собственные
закономерности языков: не формальное тождество их логической структуры, но родство
их звуковых или грамматических систем, сходство законов их эволюции.
В основе смены эпистем лежат главным образом перипетии судьбы языка в
культуре: язык как тождество с миром вещей,
93
язык как связка мыслительных
представлений, язык как самостоятельное бытие. Особенно значимым
оказывается здесь последний перелом – между классической и современной
эпохами. Обособляясь от структур и форм мышления, с которыми ранее он
неразличимо сливался, язык, во-первых, становится полноправным объектом
познания (отсюда возможность лингвистики как самостоятельной науки); во-вторых,
приобретает особое критическое значение для анализа самого мышления и других
продуктов культуры (отсюда огромная роль интерпретаторской практики в
современной культуре); в-третьих, по-новому проявляет себя в практике
литературы (отсюда своеобразная «материальность», вещность языка в
произведениях современного искусства).
Фуко связывает представление
о человеке с положением языка в различных эпистемах. Образ современного человека не тождествен ни
ренессансному, ни классицистскому его образцу. Предельно
заостряя эту мысль, Фуко заявляет даже, что вплоть до конца XVIII – начала XIX в. образ человека в европейской культуре вообще отсутствовал.
Появляется же он одновременно с распадением единого, универсального языка
классической эпохи и возникновением наук о жизни, труде, языке. Современный
человек - это не возрожденческий титан, могущество
которого заключено в слиянии с миром природы и прозрении ее тайн, и не
гносеологический субъект классического рационализма с его безграничной
познавательной способностью. Современный человек конечен, поскольку отныне ни
природа, ни культура (он лишен тождества и с миром природы, и с миром
мышления) не могут дать ему гарантий бессмертия, поскольку его жизнь определена
и ограничена биологическими механизмами тела, экономическими
механизмами труда и языковыми механизмами общения. Но и эта позиция человека
не вечна. Если произойдет существенная перестройка данной эпистемы,
данной структуры мыслительных возможностей эпохи (а симптомы возможных
изменений Фуко видит в языке с его новыми функциями), то, быть может, исчезнет
и сам человек, точнее, исчезнет тот образ человека, который мы привыкли
считать самоподразумеваемым.
Возникает вопрос: не видим ли
мы здесь слишком радикальный «перевод» проблемы человека
на уровень бытия языка и функционирования знаковых конфигураций? Книга Фуко
была со вниманием встречена критикой и широкими кругами читателей. И теперь,
когда с момента выхода в свет прошло уже более сорока лет, споры о ней не
затихают. При этом разноречивые мнения критики свидетельствуют и о том, что
книга затронула жиз-
94
ненно значимые вопросы, и о том, как сложны и
противоречивы ее проблемы123.
Какова главная мысль книги?
Какова философская позиция ее автора? Феноменологи и
экзистенциалисты упрекали Фуко в позитивизме - будь то «позитивизм понятий» (Дюфренн), «позитивизм знаков» (Сартр) или просто позитивизм
как абсолютизация готовых, застывших форм знания (Лебон).
Позитивисты отказывались записывать Фуко в свой лагерь: что же это за
позитивизм, если он не соответствует лабораторным критериям подлинной
научности? (Будон). Многие критики усматривали у
Фуко характерные черты феноменологического мышления
(Валь), например появление бытия в хайдеггеровском смысле (Дюфренн),
и даже видели в «Словах и вещах» чуть ли не «введение в философию бытия языка»
(Парен-Вьяль). На поверку оказывалось также, что эпистемы в концепции Фуко имеют гораздо больше общего с кантовскими априорными структурами познания, переосмысленными
с точки зрения нового познавательного опыта, нежели с применением лингвистических
моделей в леви-строссовском смысле (Доменак, Парен-Вьяль). Порой
роль «Слов и вещей» в обосновании современного гуманитарного знания даже прямо
сопоставлялась с ролью кантовской «Критики чистого
разума» в обосновании естественных наук (Кангилем).
Да, впрочем, и структурализм
ли это? Кем считать Фуко - «доструктуралистом», не
понявшим до конца задач структурализма как современной науки о знаках и знаковых
системах (Валь)? Или, быть может, «постструктуралистом» или «анти-
____________________________________
123 Le Bon S. Un positiviste desespere: Michel Foucault // Les temps modernes. 1967. № 248; Boudon R. Pour une philosophie des sciences sociales // Revue philosophique.
1969. № 3-4; Burgelin P. L'arche'ologie du savoir //
Esprit. 1967. № 360; Canguilhem G. Mort
de l'homme ou epuisement du cogito? //
Critique. 1967. № 242; ColombelJ. Les mots de Foucault et les choses // La nouvelle critique. 1967. № 4 (185); Corvez M. Les stracturalistes.
Paris, 1969; Domenach
J.-M. Le systeme et
la personne // Esprit. 1967. № 360; Dufrenne M. La philosophie
du neo-positivisme //
Esprit. 1967. № 360; Furet F. The
French Left // Survey. 1967. № 62; Entretiens sur Michel Foucault (J. Proust,
J. Stefanini,
95
структуралистом», давно
превзошедшим структуралистский лингвоцентризм и
вышедшим за рамки лингвистической методологии (Псттит,
Уайт)?
Столь же разноречивы и мнения
критиков Фуко, взятые в плане социально-идеологическом. Выражает ли концепция
Фуко периода «Слов и вещей» интересы левых сил (Фюре)
или, напротив, защищает интересы крупной буржуазии (Лефевр)?
Отображает ли она массовые идеалы потребительского общества или общий
мыслительный поиск французской интеллигенции, «перестройку мыслительного поля»
в современной французской культуре (Гедез)?
Анализ критических мнений о
«Словах и вещах» в социально-научном плане также не проясняет картины. Одни
исследователи упрекают Фуко в отсутствии или слишком беглой трактовке «великих
имен» (Корвез), другие, напротив, видят достоинство
работы в ссылках на малоизвестных авторов и малоизвестные произведения (Кангилем). В зависимости от профессиональных интересов
одним критикам не хватает на страницах этой книги Боссюэ
и Паскаля (Туане, Гритти), другим -Ньютона
и Лавуазье (Верле), третьим - «Политической экономии»
Монкретьена (Вилар),
четвертым - анализа языковедческих трактатов XVII в., созданных вне рамок пор-роялевской грамматики (Стефанини).
Затем спор о фактах перерастает в спор по вопросам более
общего характера, связанным, например, с возникновением тех или иных
наук или вычленением в их развитии качественно своеобразных периодов. Так,
современная биология возникла много позже, чем кажется Фуко (Лабери), а современная политэкономия, напротив, гораздо
раньше (Вилар). На каком основании, интересуются критики-«пуантилисты» (этот
термин принадлежит Стефанини), Сервантес в трактовке
Фуко относится к доклассической эпистеме,
а, скажем, «Менины» Веласкеса
- к классической, ведь хронологический разрыв между
ними не столь уж велик? (Пелорсон). Почему в работах
Фуко так мало материала из итальянского Возрождения, разве не с Италией мы привыкли прежде всего связывать представление о науке и
культуре Ренессанса? (тот же Пелорсон). Где английские
политэкономисты конца XVII в.? (Вилар).
Короче - концептуальная постройка Фуко столь «галлоцентрична»,
что сам «король-солнце» мог бы ей позавидовать; а можно ли на основе
исследования материала преимущественно французской культуры делать выводы относительно
всей Европы в целом?
И вообще насколько обоснован
сам замысел Фуко - вычленить мыслительное единство не только в отдельных
науках.
96
но в целых периодах культурного развития
Европы? Ведь этот замысел заставляет его сильно преувеличивать единство внутри эиистем за счет многообразия их элементов. Фуко вынужден сопоставлять
между собою явления разных размерностей (Пелорсон, Пиаже), ставить на одну
доску ученых разного ранга и веса, рассматривать уже сложившиеся науки в
сопоставлении с теми областями знания, которые в ту или иную историческую эпоху
еще вообще не были науками (Корвез). Подчинение
познания конкретной исторической эпохи единой схеме не позволяет понять и объяснить
ведущую роль одних наук в сравнении с другими, например преимущество физики и
математики перед исследованием языка в XVII в. (Корвез).
Оно скрывает от Фуко качественную специфику различных периодов внутри эпистемы, например, значение перехода от механицизма к
динамизму и от картезианства к ньютонианству (Бюржелен) или различия в трактовке человека Декартом и французскими
просветителями XVII
в., равно зачисляемыми в классическую эпистему (Верле). Единственность эпистем и жесткость их внутренних связей - вот что мешает
нам понять смену мыслительных структур в исторической перспективе (Верли), приводит к «катастрофизму» разрывов между ними (Коломбель). При этом связь между элементами внутри эпистемы только кажется жесткой, на самом деле она
оказывается одновременно и произвольной, и круговой: поскольку эпистема является вся сразу и одновременно, связь
составляющих ее элементов может быть лишь связью случайного совпадения (Лебон). Многим критикам кажется, что исследование споров и
столкновений во мнениях внутри эпохи интереснее поисков общей основы их
единства, если она вообще доступна вычленению (Лабери),
а анализ преемственности в идеях и научных достижениях важнее выявления качественно
своеобразных периодов развития науки (Стефанини, Вилар). Нет, возражают другие критики, замысел Фуко и
интересен, и плодотворен (Пруст). Он - именно как
замысел - значительно превосходит замысел известной и популярной книги Т. Куна
«Структура научных революций»: Кун лишь описывает те или иные признаки
парадигм, а Фуко стремится вычленить подлинные познавательные структуры.
Причина того, что это не вполне удалось Фуко, не в порочности замысла, а в несистематичности метода, приведшего
к «неразумию развития разума» при переходе от одной эпистемы к другой (Пиаже).
Однако,
пожалуй, самая важная проблема, к обсуждению которой сводятся все другие споры
- и о фактах в концепции Фуко, и о ее философском и методологическом смысле, -
это проблема человека и истории.
97
Для того чтобы научиться
действовать в настоящем и осмысленно строить будущее, человек должен научиться
понимать свое собственное прошлое - время культуры, пронизывающее и во многом
определяющее его. Действие в настоящем и тем более устремленность в будущее
предполагают выход за пределы данного, выявление в
человеке еще не раскрывшихся возможностей. Для современного человека своеобразной
рекогносцировкой такой способности выходить за собственные пределы оказывается
познание истории. История в собственном смысле слова не может быть переделана,
но она может быть переосмыслена. Для современного человека история - это не
объект музейного любопытства и не учебник с готовыми рецептами действия на
все случаи жизни. История не дает всеобщих рекомендаций, но зато она скрывает в
себе множество смыслов, гораздо больше того, что черпает из нее каждая
конкретная эпоха, избирающая и развивающая лишь одни и опускающая другие
возможности гуманистического осмысления прошлого. Все сказанное в полной мере
относится и к области истории науки и культуры, которую исследует Фуко. Исследование
истории в целом, а также истории науки и культуры в частности критично по
самому своему замыслу, поскольку оно учит отрешаться от всех предлагаемых
современным мышлением некритических стереотипов мысли, языка, действия.
Историческое исследование показывает их несамоподразумеваемость,
их истоки и начала, их конкретно-исторические причины, а
следовательно, их преходящий ограниченный смысл. Оно подрывает эгоцентризм
человека каждой конкретно-исторической эпохи, показывая возможность и неизбежность
также и других способов социальной жизни, других установок, ценностей,
идеалов. Именно поэтому в наши дни трактовка истории культуры - предмет горячих
споров и идеологических столкновений...
Расширяя
перспективу и круг исследуемого материала и включая в него те работы Фуко, которые
были написаны раньше «Слов и вещей» и после этой книги, мы видим, однако, что
ни самозамкнутость эпистем,
ни резкость разрывов между ними, ни оторванность их от социального контекста,
ни обращение к языку для решения эпистемологических
вопросов, ни постановка проблемы человека в столь заостренной негативистской форме не были для Фуко чем-то постоянным и неизменным.
И вместе с тем в других его работах есть нечто такое, что, казалось бы,
абсолютно отсутствует в «Словах и вещах»124, – это
прежде всего проблематика со-
_____________________________________________
124 Создается впечатление, что «Слова и вещи» были во многом подготовлены неглавной линией творчества Фуко в первой половине 60-х годов, связанной с его со-
98
циальной обусловленности познания. Она возникает уже в первой работе Фуко «Психическая болезнь и
личность» (1954), развивается в его докторской диссертации, опубликованной под
заглавием «Безумие и неразумие: история безумия в
классический век» (1961), в «Рождении клиники» (1963, ее подзаголовок –
«археология взгляда медика»), а затем и в работах следующего периода –
«Надзоре и наказании» (1975), «Воле к знанию» (первый том «Истории
сексуальности», 1976). Таким образом, работы 60-х годов, вместе взятые,
выступают как первый этап творческой эволюции Фуко, который можно назвать
«археологическим». Проблемно-концептуальный костяк этого периода образуют три
«археологии» - «Рождение клиники», «Слова и вещи» и позже – обобщающая и
замыкающая этот период «Археология знания» (1969).
В основе «Истории безумия»
лежит традиционная для французской буржуазной социологии антитеза нормы и
патологии. В данном случае она становится критерием различных эпох в истории
европейской культуры. В этой работе нет столь четкого, как в «Словах и вещах»,
членения на периоды, однако качественно своеобразные этапы намечаются
и здесь. В период Средневековья и Возрождения норма и патология, рациональное и
иррациональное, «разумное» и «безумное» пока еще не разделены жесткой границей.
Даже «корабли дураков», посредством которых общество
отторгает от себя анормальное, не нарушают диалога между «разумным» и
«безумным», поскольку иррациональное остается в культуре источником
вдохновения, областью поэзии и фантазии, которая не только не чужда разуму,
но, быть может, выступает как его высшее проявление.
Разрыв
между рациональным и иррациональным унаследован нами, полагает Фуко, от эпохи
Просвещения, которая исключает возможность их единства, диалога, обмена,
помещая безумие за решетку. И это не метафора: речь здесь идет о вполне определенном
социальном институте, о так называемых «общих больницах», или стационарах, в
которых содержались начиная с середины XVII в. не только психически больные, но и
многие другие категории людей, чье поведение отклонялось от норм буржуазной
морали и общего принципа контроля страстей разумом: гуляки, моты, тунеядцы,
богохульники, неблагодарные дети и пр.
Вовсе не собственному
развитию медицины, настаивает Фуко, общество обязано возникновением психической
болезни как феномена – болезни души наряду с болезнями тела, но определен-
_______________________________________
трудничеством в журнале «Critique». Практически все статьи этого периода, а также монография «Раймон Руссель» (1963) строятся вокруг проблематики языка И его нового места в культуре.
99
ным социальным обстоятельствам: во-первых,
это массовый страх (эпидемиями, рассадником которых считались именно «общие
больницы», вследствие этого туда впервые были направлены врачи). Во-вторых,
это социально-экономические потребности развивающегося капитализма, нехватка
рабочих рук, всеобщее принуждение к труду, которое требовало освобождения из
заключения всех трудоспособных (и тем самым выделялась категория больных, не
способных трудиться). Таким образом, именно социальные побуждения превращают
психическую болезнь в самостоятельную категорию, а медицина лишь закрепляет в
системе своих понятий то отношение к помешательству, которое уже сложилось в
обществе. Фигура врача – это, по Фуко, воплощение разума классической эпохи,
подчиняющего себе все неразумное и иррациональное, а психическая болезнь – это
лишь констатация того, что поведение данного человека не соответствует
общепринятым нормам: это категория социальная, но никак не явление общей
патологии или специальной психопатологии.
Тот же методологический
принцип, а именно опора в изучении знания на целый комплекс социальных
обстоятельств – юридических и моральных, мировоззренческих и политических, – характеризует
и следующую работу этого цикла – «Рождение клиники. Археология взгляда медика».
Конечные причины «рождения» клиники как особого медицинского учреждения на
рубеже XVIII–XIX вв. – в
общегосударственной задаче охраны общественного здоровья (осознанно
поставленной после Французской буржуазной революции), в необходимости контроля
за врачами, разоблачения шарлатанства и защиты
потерпевших законом, в изменении социального статуса больного и пр. Все эти обстоятельства
неизбежно приводят к перестройке самого «пространства» болезни: лечение
больного становится уже не столько делом семьи, сколько задачей всего общества.
История медицины прославляет
свои победы, а реальность дает иную картину. Как получилось, что безумец
явился в облике душевно больного, а не очага борьбы с дьяволом? Этим и занимается
«археология». «Археологический» подход предполагает весьма нетрадиционный
взгляд на, казалось бы, привычные концептуальные и исторические реалии, на всю
историю познания. Так, медицинские и, в частности, психиатрические понятия,
утверждает Фуко в работах этого периода, не заданы внутренним развитием
соответствующих областей познания; они определяются
прежде всего социальными – экономическими, политическими, мировоззренческими –
причинами. При этом естественно, что понятия медицины и психиатрии в
значительной мере лишаются у Фуко своей естественно-научной определенности, так
что, на-
100
пример, собственно нейрофизиологическая
симптоматика оказывается лишь побочным моментом при рассмотрении телесных и
особенно душевных болезней. Уже в работе «Психическая болезнь и личность» Фуко
трактует психическую болезнь как следствие социального отчуждения, как защитную
реакцию организма, неспособного нормально регулировать свои отношения с
социальной средой. Трактовка эта как бы следует за двузначностью французского
слова alienation, которое означает
одновременно и «отчуждение» и «помешательство».
Общество получает доступ к
регулярному наблюдению за человеческим телом, а сообразно этому меняются
методы понимания и лечения болезни: «классификационная» медицина родов и видов,
иерархий признаков и аналогий уступает место анатомо-клинической медицине,
основанной на патанатомии и регулярной практике
вскрытия трупов. Классификационная медицина вдохновлялась идеями Декарта и Мальбранша, для которых «видеть» значило «воспринимать» в
свете разума в иерархии абстрактных признаков; для анатомо-клинической медицины
видеть – значит постигать в опыте живое, хотя и бренное, человеческое тело.
Этот новый опыт конечности человеческого бытия (бренность, смертность),
считает Фуко, и превращает индивида в возможный объект позитивного познания, а
медицину – в методологическую или даже онтологическую основу наук о человеке.
Мы видим, таким образом, в
работах Фуко первой половины 60-х годов одновременно два направления
исследований: с одной стороны, это исследование социальной обусловленности
знания вне явной связи с проблемой языка125 («Психическая болезнь и
личность», «История безумия»126, «Рождение клиники»), с дру-
________________________________________________
125 Нельзя сказать, что проблема языка совсем отсутствует в «Истории безумия» и «Рождении клиники». Однако в первой работе ее место весьма незначительно (речь здесь метафорически идет о соотношении «языка разума» и «языка безумия» в различные исторические периоды), а в «Рождении клиники» – работе, во многом подготавливающей тематику «Слов и вещей» (обе эти «археологии» служат в дальнейшем материалом для третьей – «Археологии знания»), – проблема языка возникает прежде всего в феноменологической плоскости, как вопрос о единстве «voir» и «dire» («зримости» и «словесной выразимости») как специфическом признаке «медицинской рациональности», понятийного строя медицины ХТХ в. Нельзя сказать также, что тема социальной обусловленности совершенно отсутствует в работах «языковой» проблемной линии. Однако здесь она предстает лишь в сугубо метафоризированном виде: например, жизнь, труд, язык, отличающие, по Фуко, современную эпистему от классической, – это соответственно персонификация биологических, социальных и культурных факторов.
Первая крупная еще «доархеологическая» работа – вышедшая отдельной книгой диссертация «Безумие и неразумие: История безумия в классический век». Голос безумия был принужден к молчанию, и это не факт природы, а факт цивилиза-
101
гой – исследование языка в широком культурном
смысле вне явной связи с анализом его социальной обусловленности (литературоведческие
статьи первой половины 60-х годов, «Раймон Рус-сель», «Слова и вещи»). Ретроспективным синтезом обеих
линий исследования становится трактат о методе «Археология знания» (1969), а
программой будущих исследований – доклад в Коллеж де
Франс «Порядок речи» (1971). Практическое осуществление этого синтеза относится
уже к работам следующего периода (70-е годы).
Итак, в «Археологии знания»
возникает вопрос о методологическом синтезе двух ранее наметившихся
направлений исследования, обнаруживших к этому времени свою ограниченность и
свои внутренние сложности.
Социальная обусловленность
знания ранее доказывалась, как правило, либо достаточно абстрактными тезисами
(таков в особенности тезис о социальном отчуждении как источнике болезни в
«Психической болезни и личности» и отчасти в «Истории безумия»), либо
отдельными яркими примерами (таковы многие интересные архивные находки в
«Истории безумия» и «Рождении клиники»). При этом оставалось неясно, можно ли
выделить между наиболее общими положениями и конкретными фактами устойчивые
взаимосвязи, типичные случаи, закономерности «среднего уровня» и проанализировать
их на достаточно широком и разнообразном материале культуры. Лишь много позже,
в работах 70-х годов, Фуко нашел такую методологическую константу для описания
социальной подосновы знания, называя ее «отношениями власти»; а пока, в
«Археологии знания», общая канва социального обусловливания знания именуется им
«недискурсивной» сферой.
_______________________________________
ции. Теперь нам необходимо погрузиться в архивы, чтобы услышать этот голос...Цель автора – построить археологию молчания о безумии, рассказать об опыте безумия – еще до его пленения знанием и научным дискурсом. Вычленяя различные исторические эпохи отношения к безумию, Фуко показывает, как в Средневековье безумные изгонялись из человеческого сообщества на «кораблях дураков», как в классическую эпоху безумие оно подвергалось исключению (его пример Фуко видит у Декарта в первом рассуждении о методе) или же заточению, интернированию (ср. «общие больницы», в которых безумные находились бок о бок с бездельниками, попрошайками, бродягами, венерическими больными и другими нарушителями социальных норм). Затем наступил новый этап вычленения безумия как психической болезни: в приют вошел врач. И все же проблема безумия не была и не может быть решена, ибо истина человека находится в загадке безумца, и напрасно современный человек надеется, что подчинил себе безумие. «Рождение клиники» (1963) продолжает «Безумие и неразумие». Главный вопрос -о реорганизации медицины как практики и как науки в связи с появлением пата-натомии. Подобно тому как психология рождается из опыта безумия, медицина становится наукой об индивиде, включая конечность бытия в арсенал своих наблюдений и методов, так что можно сказать, что опыт индивидуальности в западной культуре связан с опытом смерти.
102
Что касается проблемы языка в
культуре, то и здесь также выявились к этому времени свои сложности и, прежде
всего, раздробленность различных аспектов проблемы. Так, в работах первой
половины 60-х годов главным определением языка было «освобождение» от мышления;
единственным его позитивным проявлением оказывались образные и стилистические
приемы модернистской литературы. В «Словах и вещах» тот или иной тип обращения
с языком становится основной характеристикой различных исторических периодов,
небезосновательно напоминая о «духовных тотальностях»
– традиционной, но критикуемой Фуко теме «истории
идей». И в том и в другом случае оставался открытым вопрос о механизмах
порождения языка и знания, о способах понятийного выражения их внутренних
типических закономерностей. Ответ на этот вопрос позволил бы более конкретно
проанализировать соотношение языкового слоя культуры с собственно социальным. В «Археологии знания» вводится понятийный
аппарат для такого анализа (это «дискурсивные практики», которые образуют
«дискурсивные формации», сами слагаются из «высказываний» и остаются в истории
в виде «архивов» – материализованных предпосылок культуры и познания).
Понятийное выражение «языковости» и «социальности» в виде «дискурсивного» и «недискурсивного» типов практики позволяет охватить гораздо
более широкий круг явлений и взаимодействий – как раз того срединного уровня,
который практически оставался за пределами исследования и в языковой и в
социальной сфере, и, следовательно, уловить единство явлений, которые ранее
представлялись разноразмерными и несвязанными. Конечно,
одновременно с этим обнаружением новых связей происходит и противоположный
процесс «размывания» тех единств, которые ранее представлялись замкнутыми и
устойчивыми. От теорий языка, социальных институтов мы устремляемся к
до-теоретическому, до-языковому, до-институциональному уровню. В самом деле,
что такое, например, дискурсивность, дискурсивные
(речевые) практики, о которых столь много говорится в «Археологии знания»?
Термин этот чрезвычайно сложен для перевода. В «Словах и вещах» он обозначал,
как правило, специфику языка классического рационализма с его способностью структурировать и упорядочивать мышление, приводить его к
логически отточенным формам. Очевидно, что к «дискурсивности»
«Археологии знания» такая трактовка этого термина неприменима.
Здесь дискурсивность уже не укладывается в рамки
обычных представлений о языке как форме выражения мысли или системе средств
общения: Дискурсивные практики – это скорее лишь некие языкоподоб-ные,
т. е. похожие на язык своей структурирующей
способностью,
103
механизмы познания и культуры. Область
дискурсивных практик, по замыслу Фуко, не совпадает с традиционными
разграничениями по предметам и методам (в языкознании или логике, психологии
или социологии); она обнаруживается, напротив, лишь ценой отказа от привычных
понятийных и методологических расчленений и в результате «археологической»
работы, вскрывающей невидимые пласты.
В «Археологии знания» (1969)
схема «Слов и вещей» ретроспективно подверглась серьезному переосмыслению. На
месте резких разрывов между эпистемами были введены дискурсные практики, а сами соотношения между дискурсными и недискурсными
(экономическими, политическими) практиками стали трактоваться как мотор
познавательных изменений. При этом эпистемы предстали
как своего рода исторические «архивы». В них не хранятся ни вещи, ни бумаги,
архивы – это наборы правил, «исторические a priori», по которым в ту или иную эпоху образуются
предметы, понятия, высказывания. Каждый такой архив всегда конечен, но эта его
ограниченность «позитивна»: она задает веер реальных возможностей высказывания
в тот или иной исторический период. Вместо трехчленки
«сознание – познание – наука», на которую опирался эпистемолог-традиционалист,
осью концептуальной постройки для археолога становится «дискурсная
практика – знание – наука». Центральное понятие здесь «дискурсные
факты» и «дискурсные практики», порождающие «знание»
(savoir) – то, что не
является зрелой наукой, не достигло формализации и теоретизации,
но внимательно работает с многообразием своего материала. «Дискурсные
факты» – это высказывания, произведенные в социуме по определенным правилам,
они отличны от логических суждений, языковых предложений, психологических
установок, однако их собственную, специфическую определенность уловить непросто.
Напомним, что в «Словах и вещах» дискурса вообще не
было, точнее он трактовался как дискур-сия, как
линейное представление мысли в языке. Но уже в «Археологии знания» (1969)
понятие «дискурс» входит в новый проблемный комплекс analyse du discours, который сложился в этот период во
Франции на стыке лингвистики, социологии и психоанализа.
Если в отчеканенных формах
познания, языка, социальности далеко не всегда видны их взаимосвязи и
взаимодействия, то понижение уровня анализа (разумеется, не в ценностном, а в
топологическом смысле), выход к до-теоретичности, до-языковости,
до-институциональности – дискурсивности
и недискурсивно-сти – обнажает их подспудные и
незаметные смычки. Становится виднее, как из недискурсивной
сферы дискурсивные практики
104
черпают свой материал, подлежащий
структурированию и формализации на других этапах научного знания; как
совокупность недискурсивных практик обусловливает в конечном счете такие события дискурсивной
сферы, как, например, выбор одной теории из числа нескольких равно возможных,
равно обусловленных мыслительными средствами той или иной исторической эпохи;
как дискурсивные события смыкаются с недискурсивными,
приобретая социальную определенность.
§ 3. Власть-знание: от археологии к
генеалогии
Продолжая тенденции
«Археологии знания», Фуко, уже в работах 70-х годов, трактует язык как
воплощение социальной реальности. Язык – это область приложения социальных
сил, объект борьбы, завоевания, обладания, господства, средство прямого подчинения
и угнетения и, следовательно, путь к освобождению, к снятию отчуждения через
присвоение языка, средств духовного производства, символической собственности
(здесь очевидна непосредственная перекличка между тезисами Фуко и программой
леворадикального литературного и общественно-политического журнала «Тель кель», представители которого, в частности, активно
участвовали в протестных движениях второй половины
60-х годов).
Тематика «власти-знания» (pouvoir-savoir) не явилась в готовом виде неизвестно
откуда. Строго говоря, уже анализ дискурсных
механизмов был переломом в сторону генеалогии, то есть анализа властных
механизмов на стыке познавательного и социального. Если в «археологиях
знания» неясными оставались механизмы переходов от одной познавательной
конфигурации к другой, то в генеалогиях этот вопрос
задним числом получает свое решение: эти переходы определяются взаимодействием дискурсных и недискурсных
практик, которые складываются в исторически конкретные схемы власти-знания. Как раз на переломе между археологией 1960-х и генеалогией 70-х
находится «Порядок дискурса» - программа работы в Коллеж де Франс, заявленная в инаугурационной лекции 2
декабря
105
где задействованы
власть и желание. Это механизмы запрета (говорить можно не
всё, не обо всём, не всем и не всегда), а отсюда табу на определенные объекты,
отсюда - ритуалы, закрепляющие привилегии тех или иных групп говорящих
субъектов, и др. Именно потому, что язык есть непосредственная социальная сила
и скрытая пружина многих социальных процессов, «боязнь» языка (логофобия) в течение долгих веков удерживала западноевропейскую
мысль от углубленных занятий этим предметом. Исследование этой «логосферы», насквозь пронизанной социальными конфликтами, и
должно отныне стать задачей дисциплины, ранее называвшейся «историей идей».
Соответственно этому изменению предмета и происходила у Фуко переориентация
истории идей в «археологию знания», а археологии знания, в свою очередь, в
«генеалогию власти».
Конкретное развитие этой
программы мы находим в лекционных курсах Фуко в Коллеж
де Франс и, в частности, в публикации совместно со студентами архивных
материалов по судебному делу некоего Пьера Ривьера
(1836). Документы, собранные и прокомментированные здесь, наглядно иллюстрируют
«борьбу речей»: это взаимопротиворечивые
свидетельства односельчан, врачей всех рангов, судебных экспертов вместе с
взаимоисключающими «признаниями» самого подсудимого. Социальная реальность дается
здесь через слово, а слово выступает ареной борьбы мнений и позиций, ареной социальных
конфликтов.
Работы Фуко 70-х годов, и прежде всего «Надзор и наказание» (1975) и «Воля к знанию»
(1976)127, подчинены решению более общей задачи, связанной с
выявлением «механизмов» власти-знания (pouvoir-savoir) или, иначе, «эпистемологическо-юридического
комплекса», одновременно и параллельно с «генеалогией современной души»128.
Как возникают знание о человеке, науки о человеке? Как возникает человеческая
индивидуальность, с которой современная культура связывает столько
гуманистических надежд? И то и другое, замечает Фуко, подчас трактуется как
нечто возникающее вопреки социальному порядку, вопреки буржуазным социальным
отношениям. В этих двух книгах на различном материале («генеалогия души» и
«генеалогия тела») Фуко опровергает эти представления: знание не есть нечто
чуждое функционированию социальных механизмов; напротив, оно и порождается и
существует не вопреки, а благодаря конкретному
социальному
___________________________________
127 Foucauh
M. Surveiller el punir. Paris,
1975; Idem. Histoire de la sexualite. T. I. La volonte de savoir.
128 Подробнее об этом см.: Автономова Н.С. От «археологии знания» к «генеалогии власти» // Вопросы философии. 1978. № 2.
106
порядку, конкретному типу «отношений
власти». Важнейшая сфера эмпирических исследований и теоретических обобщений
этого периода – история «рождения» тюрьмы как всеобщего пенитенциарного
учреждения Западной Европы. Средневековое добывание истины
под пытками, связь судебных реформ XVIII в. и распространения тюрем с теориями общественного
договора, выковывание в тюрьмах и казармах, в полицейских досье и историях
болезни XIX в.
«эмпирической базы» будущих наук о человеке – все эти примеры убедительно
говорят о том, что знание – это не убежище от социального порядка, но его
средоточие. То же самое относится и к человеку: внутренний мир с его неприкосновенностью
и суверенностью - это весьма иллюзорное укрытие, поскольку и тело, и душа
«планируются» и порождаются механизмами власти именно как воображаемые убежища
от системы «всеподнадзорности». При этом работа
«Надзор и наказание» интересна прежде всего радикализацией
социальной темы в творчестве Фуко, переходом от «археологии знания» к
«генеалогии власти» (исследование собственно языкового пласта не играет здесь
особенной роли), а первый том «Истории сексуальности» (точнее, «истории речи о
сексе») во многом продолжает и языковую тему, включая анализ способов
«проговаривания», словесного выражения сексуальности.
Имя новой дисциплины,
предлагаемой Фуко в последних работах, – «генеалогия власти», и здесь подразумевается
нечто большее, нежели простое переименование «археологии знания». Прежний
поиск оснований знания внутри самого знания оказывается недостаточным. Знание в
каждую конкретную историческую эпоху определяется, по Фуко, той или иной
«социальной механикой», «социальной технологией». Не существует чистого знания,
поскольку знание всегда строится «по канве» отношений власти, но, с другой
стороны, не существует чистой, то есть чисто негативной, чисто репрессивной
власти: механизмы власти всегда позитивны и продуктивны, в частности, именно
они порождают ту или иную реальность, тот или иной тип знания. Знание никогда
не может быть «незаинтересованным»: знание иногда – зло и всегда – сила, оно
одушевляется не безличным поиском истины, но страстями и инстинктами,
побуждениями, желаниями, насилием. Власть порождает знание, а знание есть
власть. Именно различные исторические типы взаимоотношений власти и знания (pouvoir-savoir) становятся объектом рассмотрения в
последних работах Фуко.
Этот сдвиг исследовательского интереса
Фуко, его переход от теоретико-познавательной и историко-научной проблематики к
анализу социально-политических условий (но не генезиса!) знания был вызван не
индивидуальным «политическим темперамен-
107
том», но скорее реакцией философа и
ученого на ту совокупность социальных явлений, которая, по словам Фуко,
обусловила в начале 70-х годов «политизацию» интеллигенции. Этот достаточно
емкий термин обозначает прежде всего слом
социально-психологического мироощущения «новых средних слоев» на рубеже 60–70-х
годов. Отголоски революционных событий мая 1968-го года – этой кульминации
французского движения «новых левых» – не стерлись в памяти и не превратились в
историческое предание. Эти события запечатлелись в сознании очевидцев и современников
как мощный взрыв революционных устремлений масс, неминуемо заставивший
переосмыслить многие традиционные представления. Прежде всего
это иллюзии привилегированного «представительства» интеллигенции по отношению
к аморфной массе людей, лишенных собственного «языка» и понимания социальной
реальности, равно как и способности к осмысленному действию. Дар понимания и
красноречия уже не может считаться привилегией интеллигенции (этого «мыслилища» и «чувствилища»
масс), всегда находившейся «чуть-чуть впереди и чуть-чуть в стороне», а теперь низвергнутой в повседневность.
Все эти смягчающие
действительность иллюзии опираются на ложную, или, точнее, устаревшую,
концепцию власти как подавления, ограничения и запрета, как инстанции,
говорящей «нет», но лишенной собственной продуктивности. В
основе их лежит, по Фуко, «монархически-юридическая» модель, представляющая
власть, во-первых, как некую собственность одного лица (монарха) или группы
лиц (правящего класса); во-вторых, как силу, иерархически нисходящую из единого
центра; в-третьих, как абсолютную привилегию государства и государственного
аппарата. Напротив, власть буржуазного общества, во-первых, не есть привилегия
лица или группы лиц (механизмы власти, согласно Фуко, в чем-то однотипные,
пронизывают всю социальную структуру, очагами ее являются в равной мере казарма
и лицей, семья и кабинет врача); во-вторых, она не
ограничивается иерархически нисходящим подчинением, но осуществляется повсюду,
устремляется во все стороны (практически каждый человек может оказаться в
зависимости от своей социальной позиции и в подчиненном и господствующем
положении); наконец, в-третьих, как ясно из вышесказанного, отношения власти не
являются привилегией государственного аппарата, но осуществляются многими
людьми, во многих позициях, с разными целями и результатами.
«Надзор и наказание» – это
историческое введение к исследованию современной «души», «сопоставительная
история совре-
108
менной души и способности осуждения»129.
Основой для такого исследования не может быть, по Фуко, ни изменение «коллективной
чувствительности», ни «прогресс гуманизма», ни «развитие гуманитарных наук», но
лишь одновременная и параллельная история власти-знания, или «эпистемологическо-юридического комплекса». При этом
важнейшей «материальной» его стороной выступают те или иные способы подчинения
тела («политанато-мия тела») отношениям власти («микрофизика власти»). Лишь наука, исследующая способы этих
соотношений, способна стать «генеалогией или частью генеалогии современной
души»130.
Из сказанного у Фуко не
следует, что история «тела» до сих пор не исследовалась вообще. Тело описывалось
как вместилище биологических потребностей, физиологических процессов, и в результате
становилось очевидно, что исторические процессы накладываются
на биологический фундамент. При этом ускользало от внимания другое:
человеческое тело всегда и везде оказывается непосредственно пронизанным и
«заполненным» соотношениями социальных сил, которые принуждают его к работе,
обрядам или ритуалам, казнят или контролируют. Это пронизывание,
по Фуко, не метафора: оно осуществляется не посредством идеологических
механизмов отчуждения, но именно непосредственным, материальным, зримым
образом.
Наиболее ярким воплощением
этой зримости и материальности выступает тип наказания, используемый тем или
иным обществом, а также смена типов наказания в истории. Наказание не выводится
непосредственно ни из экономических или юридических законов, ни из структуры
государственного аппарата или социальных институтов. И, быть может, именно
поэтому в нем наиболее отчетливо прослеживаются те модальности власти, которые
скрыты в других ее проявлениях. «Наказание» в обществе произ-водно не от преступления (или, по крайней мере,
не непосредственно от преступления), но от целого комплекса социальных условий
и установок.
Исследуя различные типы наказания, Фуко вычленяет три основные модальности власти, которые отчасти
сменялись, отчасти перекрещивались в буржуазной культуре Нового времени. В период
Средних веков основным способом наказания была публичная казнь, вершившаяся на
теле преступника долгими часами или даже днями как театрализованное зрелище.
Поскольку, считает Фу-
________________________________________
129 Следует иметь в виду, что французский глагол, так же как и соответствующий русский, означает одновременно «судить», «выносить суждение» и «осуждать», то есть несет в себе и «эпистемологические», и «юридические» коннотации.
130 Foucault M. Surveiller et punir.
109
ко, социально-упорядочивающая функция
монархии еще не отделилась здесь от функции военной, казнь рассматривалась как
личная месть монарха своему врагу, посягнувшему на незыблемость его власти. И
допрос, и пытки, и сама казнь были неотъемлемыми моментами в перипетии проявления
истины.
В век Просвещения публичная
казнь – этот театр ада, театр ужаса – практически исчезает или же уступает
место мгновенной смерти (гильотина). Согласно правовым теориям и судебным
установлениям того времени, центр тяжести должен падать на суждение о
преступнике (о мотивах и причинах его действий, а не только о самом факте
преступления) и на осуждение преступника (душевные страдания, ведущие к его
перевоспитанию, важнее телесных мук). Эта новая диспозиция власти трактует
наказание в соответствии с теориями общественного договора: преступник нарушает
договор и, следовательно, становится врагом всего общества (а не объектом
мести монарха). Наказание может и не быть ярким, но оно должно быть абсолютно
неизбежным (необходимость в постоянной слежке и надзоре приводит позднее к
учреждению полиции как особого института). Вместе с тем расследование
преступления не должно опираться на пытки и ограничиваться достижением
признания: необходимо полное и исчерпывающее доказательство, проводимое в
соответствии с научными эмпирическими критериями истины: нужна не судебная
казуистика, а судебная психология и криминалистика.
Наконец, «пенитенциарная»
доминанта современной эпохи (ее начало – рубеж XVIII и XIX вв.) – это
дисциплинирована тела и души, манипулирование ими, дрессировка. Главный ее
принцип – «всеподнадзорность» – пронизывает всю
социальную структуру и находит свое преимущественное воплощение в институте
тюрьмы как обобщенном типе наказания. Новый стиль взаимоотношений между
политической властью и телом, новый режим власти-знания в новоевропейском
обществе может быть описан с различных точек зрения. Это «физика власти» – совокупность
используемых ею способов принуждения, контроля, подчинения. Это «оптика власти»
– учреждение власти как органа постоянного наблюдения за населением, создание
полиции, организация системы архивов с индивидуальными карточками и другие
конкретные механизмы «всеподнадзорности» и «паноптизма». Это новая «механика власти» – расчленение,
изоляция, перегруппировка индивидов, локализация тем в социальном
пространстве, наилучшее использование сил посредством распределения времени и
энергии. Это новая «физиология власти» – включение исправительных нормирующих
механизмов: либо наказания, либо терапии. Именно в результате действия этих
социальных механиз-
110
мов - социальной физики, оптики, механики,
физиологии – и рождается в XIX в. возможность научного знания о человеке, утверждает Фуко. Как
уже отмечалось, эти три модальности власти – «месть» – «наказание» – и «диспиплинирование»131 лишь условно
приурочиваются к той или иной эпохе. Пережитки старого удерживались подолгу,
черты нового складывались постепенно в недрах предшествующих систем. Так,
согласно Фуко, в течение всего классического века (XVII–XVIII вв.) подспудно происходило дисциплинирование человека, превращение его в машину, завершившееся
лишь в современную эпоху. Образ человека-машины рождался одновременно в трудах
медиков и философов, учеников и последователей Декарта, а также в казармах и
больницах, школах и мастерских, где выковывались практические приемы и орудия
социального контроля и дисциплинирования тела.
Точно так же не является
новейшим изобретением система надзора. Как замечает Фуко, неоднократно ссылаясь
на мысль Маркса из I
тома «Капитала», надзор постепенно становится органической частью процесса
производства. Обобщение принципа всеподнадзорности,
по мнению Фуко, убедительно доказывает, что власть в ее современном выражении
не является свойством или привилегией отдельных лиц; это безликий дисциплинарный
принцип.
Исследование механизмов
власти, действующих посредством дисциплинирования и
надзора, помогает понять одно из важнейших событий в истории европейских
пенитенциарных систем, а именно повсеместное превращение тюрьмы в главный
способ наказания. Ни один из «великих реформаторов» Европы – теоретиков (Беккария), юристов (Серван),
законодателей (Лепеллетье) - не считал тюрьму
всеобщей формой наказания. Напротив, их теории, отрицая публичные казни во имя
гуманности, предполагали совершенно иные модели наказания: как возмездие для
тех, кто лишил свободы других людей, или как пристанище на время выплаты долгов
или принудительных работ. Все отрицательные стороны тюрьмы были совершенно
ясны: это способ наказания, не учитывающий личности преступника и специфики
преступления; это рассадник праздности и безнравственности. Это, наконец, весьма
неэкономичное предприятие. Тюрьма не способна избавить от рецидивизма,
исключить преступления: она
«Монарх с его властью, социальное тело, административный аппарат. Метка, знак, след. Обряд, представление, упражнение. Побежденный враг, исправляющийся субъект права, подчиненный непосредственному принуждению индивид. Тело, которое казнят, душа, представлениями которой манипулируют, тело, кото-Рое дрессируют. Эти позиции, противостоящие друг другу... эти технологии власти» {Foucault M. Surveilleret punir. P. 134).
111
лишь сортирует и классифицирует их,
пресекая одни, подавляя другие, поощряя и используя третьи и подключая их к более общим социальным механизмам (например, при вербовке
провокаторов среди бывших преступников). И, однако, вопреки
всем этим мнениям специалистов, за какие-нибудь несколько десятилетий, уже в
начале XIX в., тюрьма
становится главным пенитенциарным институтом буржуазного общества и обосновывается
задним числом как якобы наилучшая возможность исправления преступника.
Возникновение научного знания
о человеке в столь различных областях, как медицина, криминалистика,
педагогика, психология, психопатология и др., требует двух, казалось бы, взаимоисключающих
условий: одновременно и нормирования и индивидуализации. С одной стороны, процедура
власти в дисциплинарном обществе предполагает вычленение нормы и приведение к
норме: не антитеза дозволенного – запрещенного и
освящающий ее закон, но упорядочивающая и усредняющая
власть нормы становится основой новых социальных тактик и стратегий власти. С другой стороны, однако, определяющим условием социального порядка
и его познания становится понижение порога индивидуализации, инверсия оси
политических отношений: в феодальном обществе индивидуализация – это привилегия
власть имущих, все прочие безлики и безъязыки; напротив, в современном обществе
механизмы власти становятся все более анонимными и функциональными, а ее
объекты в целях лучшего контроля и подчинения все более индивидуализируются.
Так, ребенок индивидуальнее взрослого, больной –
врача, сумасшедший – нормального, заключенный -надзирателя.
Именно эти первые прежде всего и становятся объектом
познания и подчинения: они описываются, анализируются, классифицируются,
сравниваются и нормируются механизмами власти в школах и больницах, приютах и
тюрьмах, хотя, конечно, не избегают этого и вторые, только за ними следят уже
более высокие надзирающие инстанции социальной пирамиды.
Таким образом, результат
этого процесса принудительной индивидуализации – современный индивид – это, по
мнению Фуко, не бесплотный атом идеологических представлений, но вполне определенная
реальность, планомерно создаваемая дисциплинарными механизмами власти. Вышколенное
тело порождает вышколенную душу, а дисциплинированная душа, в свою очередь, изнутри
(и даже не по внешнему принуждению) сковывает тело дисциплиной. В рамках этого
замкнутого круга рождаются все мысли, чувства, побуждения современного
человека, не способного ни сломать этот круг, ни хотя бы раздвинуть его рамки.
Человеческая душа «вовне не рождается греховной и
достойной нака-
112
зания, подобно душе в представлениях
христианской теологии, скорее она рождается из процедур наказания, надзора,
кары или принуждения. Эта душа, реальная и бестелесная, ни в коей мере не есть
субстанция; она – стихия, в которой результаты определенного типа власти сорасчленяются со знанием; она – сцепление, посредством
которого отношения власти дают возможность знания, а знание выступает как
проводник и усилитель результатов власти... Душа – результат и инструмент
политической анатомии, душа – тюрьма тела»132.
«Воля к знанию» (1976) –
стала общим введением к будущей многотомной истории сексуальности, которая
должна была проследить историю сексуальных отношений и речи о сексе в Европе с
начала христианства вплоть до новейших вариаций фрейдизма. Основные ходы мысли
в этой книге повторяют путь рассуждения в «Надзоре и наказании». И здесь Фуко
определяет свой проект как генеалогию – в данном случае генеалогию науки о
сексе. И здесь предельным уровнем анализа объявляются отношения власти, ее
механизмы, воздействия, результаты. И здесь эти отношения рассматриваются
прежде всего в позитивном смысле; речь идет о том, каким образом отношения
власти побуждают и формируют «секс» и «сексуальность» (эти термины
употребляются Фуко весьма широко, их значение не сводится к взаимоотношениям
полов и воспроизводству жизни). И здесь из этого делаются определенные
практически-политические выводы: поскольку буржуазные отношения власти
порождают, а не подавляют секс, постольку и надежды на сексуальную революцию
как средство решения социальных проблем беспочвенны.
Вся книга, по сути, – это
ответ на провокационный вопрос: можно ли считать пресловутого анонимного
англичанина, написавшего с мельчайшими подробностями многотомный дневник своих
сексуальных наслаждений под заглавием «Моя тайная жизнь», ниспровергателем
викторианской морали или, напротив, ее характерным
выразителем? Быть может, это «наслаждение анализом» требуется самими
механизмами власти?
Историческая и
методологическая основа ответа на этот вопрос – в выявлении исторически менявшегося
режима власти-знания-наслаждения. Каждый из этих режимов поддерживается специфической
формой «воли к знанию»: отсюда и заглавие книги. Фуко выделяет в истории две
процедуры постижения истины секса. Одна из них ars erotica (Китай, Япония, Индия). Здесь сущность
_________________________
132 Foucault M. Surveiller et punir. P. 34.
113
секса исторгается из самого наслаждения и
не требует удостоверения в знании, оторванном от практики; приобщение к этой
истине происходит посредством «посвящения» или «инициации», руководимой
наставником – хранителем традиций. Другая – scientia sexualis (западная культура), «наслаждение
анализом». На месте
непосредственного практического «посвящения» она водружает практику исповеднического типа – «признание» (aveu). Ритуал признания, пишет Фуко, пустил
глубокие корни во все области культурной жизни Запада. Характерна, например,
связанная с ним метаморфоза литературных вкусов и традиций: на место «героического»
рассказа об испытаниях храбрости или святости встает, уже в Новое время, другая
задача – исторжение из глубин собственной души истины в форме «признания».
Контрреформация и
распространение протестантизма выводят ритуал признания из области религии, где
он первоначально возник, в более обширную сферу социальной практики (отношения
детей – родителей, учеников – учителей, больных – врачей, преступников – судей
и пр.) и, кроме того, связывают его с областью научного познания. Так
складывается социальная основа знания о человеке, так возникает возможность
всех будущих и столь привычных нам дискуссий о
значении интроспекции, переживания, данности сознания самому себе и пр.,
говорит Фуко. Условие возможности всех этих вопросов, по Фуко, в соединении
религиозно-юридической модели «признания» (необходимость обнаружения
скрытого) с правилами научного познания (необходимость отыскания причин прежде всего). Именно этот «познавательно-юридический»
механизм делает сексуальность областью всеобщей (хотя и нечетко очерченной)
причинности, подлежащей обнаружению и словесному выражению, а не сокрытию и
замалчиванию, загадкой человеческой природы, к познанию и овладению которой следует
неустанно, хотя и безнадежно, стремиться.
Конкретные свидетельства
внимания к сексуальности мы находим в самых разнородных областях знания и
практики. Например, в архитектуре при постройке колледжей в XVIII в. заметно учитывается детская сексуальность
и необходимость эффективного контроля за нею; в
медицине, а позже психиатрии этиология многих
душевных и телесных болезней начинает включать и сексуальные нарушения. В
уголовном праве и криминалистике акцент переносится с преступления на преступника,
на его индивидуальную историю, на его психологию, психопатологию, сексуальную
организацию. Во всех этих областях познания и практики постепенно выковываются
средства и приемы управления сексом и контроля за ним.
Происходит одновременно выделение аспекта сексуальности там,
где он раньше не замечался (дети, больные,
114
преступники), распространение механизмов
сексуальности на новые области, дифференциация и спецификация старых областей
вокруг проблемы секса.
Интересный аспект
«генеалогии» секса Фуко обнаруживает при сопоставлении буржуазной «сексуальности»
со средневековым институтом «альянса». Альянс основывался на кровном родстве,
поддерживался моральными законами дозволенного и недозволенного, связывал
партнеров строго определенного социального статуса сильными экономическими
связями (в частности, законами наследования). Напротив, диспозиция буржуазных
отношений сексуальности характеризуется более слабыми связями с экономикой,
поддерживается менее жесткими требованиями морали и осуществляется не через
наследование благ и богатств, но через потребляющее и самовоспроизводящееся
тело. Аристократическая символика «голубой крови» и древности предков
сменяется буржуазной историей сексуальности, которая определяется уже не
прошлым, а будущим, не длиной родословной, а здоровым потомством и,
следовательно, заботой о теле. Если альянс подчеркивает момент воспроизводства,
гомеостатического равновесия социального организма,
то принцип сексуальности предполагает возможность нововведений и дополнений для
все более полного подчинения индивидуального тела социальному;
предельная установка здесь - не воспроизводство данного, но интенсификация
тела как объекта знания и как составляющего элемента в отношениях власти.
Сексуальность, подчеркивает Фуко, была для буржуазии не объектом угнетения, но
формой самоутверждения, одной из исходных форм «классового сознания».
Начиная с XVIII в. постоянно складываются несколько основных
направлений или стратегий в осуществлении отношений власти-знания и управления
сексуальностью. Это социализация пола: общественный контроль за всем тем, что
связано с продолжением рода (экономические побуждения, слежка за нравственностью);
это педагогизация пола ребенка, то есть признание детской
сексуальности и принятие необходимых мер для ее
воспитания; это истеризация тела женщины – появление
типа «нервной женщины» как следствие переизбытка социальных функций женского
тела и, следовательно, перенасыщенности его сексуальностью и подверженности
патологии; это психиатриза-ция сексуальных извращений,
то есть трактовка их не как преступлений против природы, но как специфического
типа сексуальности.
Оглядываясь
назад, мы видим, таким образом, у Фуко несколько этапов углубления в «археологическую»
почву знания и культуры: знаковый культурологизм
«Слов и вещей» – дознаковая дис-
115
курсия «Археологии знания» – социальная
трактовка языка в «Пьере Ривьере» и «Порядке дискурса» – отношения власти в «Надзоре и наказании» и
«Истории сексуальности». Каждая последующая работа в чем-то переосмысливает и
вместе с тем развивает предыдущую. Так, «Археология
знания» с акцентом на динамизм и дознаковость
дискурсивных практик была в известном смысле отрицанием «Слов и вещей», где
исторические структуры познания – эпистемы –
осмыслялись как нечто абсолютно статическое, а
обоснования переходов между знаковыми системами культуры оставались за
пределами исследования. В свою очередь, «Надзор и наказание» и «Воля к знанию»
в известном смысле отрицают методологические установки «Археологии знания»: дис-курсные практики лишаются роли предельного обоснования
знания, уступая место отношениям власти. И, однако, каждая последующая работа
немыслима без предьщущеи и служит ее логическим
продолжением. Так, без «Слов и вещей», этого предельного выражения статического
подхода к рассмотрению эпистемологической
проблематики в культурном контексте (выявившего все его сильные и слабые
стороны), немыслим и поиск новых методологических возможностей, свидетельство
которому – «Археология знания». С другой стороны, именно в «Археологии
знания», где предельно четкое выражение получает проблема досемиотиче
-ских дискурсных
практик, возникает тот вопрос, ответом на который стали позднее «Надзор и
наказание» и «Воля к знанию», – вопрос о соотношении дискурсивного и недискурсивного, о соотношении языка, познания и
социальности.
Теперь, когда эволюция
основных тем в пределах «археологического» (60-е годы) и «генеалогического
(70-е годы) периодов творчества Фуко в общих чертах обрисована, попытаемся отвлечься
от конкретного материала и выделить главные эпистемологические
моменты в их единстве с исторической, социальной, языковой проблематикой. Эта
задача связана с тем, что у Фуко эпистемологическая
проблематика представлена, как правило, в неотчлененном
от специально-научных исследований виде.
Главный критический стержень эпистемологии Фуко – это попытка избежать традиционной для
философии XIX,
отчасти и XX
в. концептуальной альтернативы: спекулятивного трансцендентального априоризма,
с одной стороны, и позитивистского эм-пиристского фактицизма - с другой. Эта задача объединяет разные
страны, школы, традиции. Она стоит перед представителями постпозитивизма
и феноменологии, структурализма и герменевтики. Решение этой задачи требует двунаправленного мыслительного движения. Во-первых, это переосмысление трансцендентальных априори (этого важнейшего
момента классических
116
концепций обоснования знания) в
соответствии с новым опытом современной науки, породившим сначала «революцию» в
естествознании, а позднее, уже ко второй половине XX в., серьезные концептуальные сдвиги в
структуре социального и гуманитарного знания. Опыт современного познания
свидетельствует о том, что невозможно дать универсальных гарантий истинности
познания для всех времен (именно такова была эпистемологическая
претензия трансцендентального априоризма), но вполне можно выяснить обшие механизмы порождения и функционирования знания в тех
или иных историко-культурных условиях. Во-вторых, это переосмысление эмпиристского позитивизма с его опорой на факт как «хлеб
науки», как гарантию (опять-таки – предельную) истинности и объективности.
Опыт переоценки тезиса о «фактуальной» достоверности
знания, с наибольшей силой пережитый и осмысленный уже позитивистскими школами
XX в., говорит о том,
что даже, казалось бы, очевиднейшие факты
относительны, релятивны, что они преломляются
по меньшей мере дважды – социальным и культурным контекстом, в котором они
существуют, и теоретическим контекстом, в котором они отбираются, осмысляются,
объясняются. Предлагаемое Фуко решение этой задачи весьма характерно для всего
современного этапа эпистемологических исследований в
западной философии и науке. Оно заключается в выявлении уровня исторического,
или конкретного, априори. Это уровень условий возможности
знания, который одновременно и историчен (в отличие от вневременных трансцендентальных
априори), и априорен (в отличие от беспредпосылочных
«непосредственно данных» фактов позитивизма).
Следующий круг проблем,
которые можно было бы назвать проблемами «бессубъектной эпистемологии»,
отчасти связан с первым, хотя и не определяется им однозначно. Прежде всего,
это отказ от понятия трансцендентального субъекта как основы синтеза
представлений, как гарантии непрерывности и кумулятивность
опыта. Сомнению подвергается также и эпистемологический
статус его земного двойника - эмпирического субъекта: может ли эмпирический
субъект с его мыслями и чувствами, желаниями и намерениями быть основой для
построения объективного научного знания? Вовсе отвергая трансцендентальную
субъективность как опору обоснования специально-научного знания, Фуко считает
эмпирическую субъективность инстанцией, способной не на обоснование знания, но
лишь на реализацию тех мыслительных и языковых возможностей, которые уже заданы
эпохой: эмпирический субъект – это переменная величина, например, функция
речевых, дискурсных практик («Что такое автор?»).
117
Если воспользоваться
терминологией англосаксонского пост-позитизма, то
можно было бы сказать, что проект Фуко – это построение «эпистемологии
без познающего субъекта», прояснение «неявного» знания – знания, не выявленного
в общепринятых и даже «парадигмальных» концепциях и
понятиях. Обнаружение этих неявных посылок и предполагает построение на месте
тройного отказа – от априоризма, от фактицизма и от
субъективизма – специфической реальности «знания», «архива», «позитивности»,
«исторического априори». Вполне понятно, что выход на уровень неявного знания
требует огромной «деконструктивно-конструктивной» или
«разборочно-сборочной» (по мотивам термина Ж. Деррида)
работы: критического пересмотра всех и всяческих синтезов, принимаемых той или
иной эпохой за предзаданные. Это
требование относится к наукам, предметным областям, теориям, понятиям и даже
таким «атомарным» единицам, как «имя» или «произведение» (по Фуко, имеет смысл
исследовать лишь «авторскую функцию», т. е. способ связи между автором и
произведением).
Историографическим
следствием априористской эпистемологии
был линейный эволюционизм (телеологическое выстраивание всей исторической
реальности по единой прямой прогресса), а эм-пиристского
фактицизма, соответственно - кумулятивизм
(понимание истории как копилки позитивных фактов); цель работы современного
историка, как полагает Фуко, далека от поиска аналогий и ассоциаций,
предвосхищений нового в старом, влияний и традиций, столь характерных для
традиционной истории идей. Это, напротив, поиск разрывов и пределов, границ и уровней (как в
общей истории, так и в частных историях, например, в истории познания); причем
на смену интереса к всеобщему или же индивидуальному
приходит интерес к особенному, типическому.
Проблематике «бессубъектной» эпистемологии также можно найти параллель в области социальной
истории, истории наук и искусств, в методологии исторического познания. В
критическом плане это отказ от так называемой «парадной истории»: истории
великих имен и произведений (деяний), истории королей и полководцев. В позитивном плане это для Фуко (вслед за Школой Анналов) опора на малые или вовсе незначительные имена
(объект многих критических замечаний в адрес «Слов и вещей»), а в дальнейшем (в
«Археологии знания», докладе «Что такое автор?») и еще более решительный отказ
от имен и «произведений», попытка сосредоточиться исключительно на анализе
общих мыслительных тенденций, возможностей данной эпохи, запечатленных в ее
дискурсивных практиках. Позитивный
итог этой критики (помимо понятия исторического априори, которое «работает»
118
одновременно и на эпистемологию,
и на историю) - это концепция «архива» как совокупности материализованных мыслительных
предпосылок данной исторической эпохи, отложившихся в ее истории, в ее языке.
Архивы не состоят из отдельных фактов, но не образуют и замкнутых целостностеи: это склад полезных инструментов –
определенным образом упорядоченных механизмов порождения тех или иных
конкретных исторически обусловленных фактов.
Следующий, и логически и
исторически концептуальный пласт в текстах Фуко - социологический. Подобно тому как в эпистемологическом
плане важнейшей задачей была критика априоризма, а в историческом – критика кумулятивизма, так здесь важнейшей для Фуко оказывается
критика «монархическо-юридической» концепции власти («Надзор и наказание»,
«История сексуальности», выступления 70-х годов). Подобно кумулятивистской
истории, обосновываемой трансцендентальным субъектом,
«монархически-юридическая» концепция власти также может быть представлена как
проекция некоторых исходных эпистемологических
постулатов. Она представляет власть как собственность одного лица или группы
лиц (монарх, правящий класс), как силу, иерархически нисходящую из единого
центра, как абсолютную привилегию государственного аппарата. Этой модели Фуко
противополагает свою «генеалогию власти», исследование ее «микрофизической»,
«капиллярной» структуры. Во-первых, власть в современном обществе не есть
привилегия одного лица или группы лиц (механизмы власти, в чем-то однотипные,
пронизывают всю социальную структуру: не .только кабинет
министров, но казарма и лицей, семья и кабинет врача являются ее «очагами»).
Во-вторых, власть не ограничивается и не исчерпывается иерархическим
подчинением (каждый человек может оказаться одновременно и в господствующем и
в подчиненном положении, кроме того, и в каждой данной ситуации возможны – в
результате борьбы и натиска – хотя бы временные оборачивания сил). В-третьих,
как ясно из вышесказанного, отношения власти не есть привилегия
государственного аппарата, они осуществляются многими людьми во многих
социальных позициях. Программа конкретного исследования механизмов власти, формирующих
и порождающих определенный образ человека и знание о нем, осуществлялась в работах
Фуко 70-80-х годов.
Тем самым,
анализ эпистемологической проблематики выводит во внетеоретическую область «знания», анализ исторической проблематики
– в неписанную историю «архивов», анализ социальной проблематики – во внеинституциональную «социологию» знания, в «микрофизику власти». В итоге обнаруживается стержневая
эпи-
119
стемологическая микроструктура, безотносительная к тем
или иным стадиям в эволюции концепции Фуко. Ее можно обозначить так: выявление
исторических и социальных условий познания сквозь функционирования языка и дискурса. В этом механизме совпадают собственно эпистемологические условия познания, прочитанные
исторически; исторические условия, прочитанные некуму-лятивистски;
социальные условия, прочитанные с точки зрения «микрофизики»
власти. При этом выход в дотеоретическую эпистемологию, в неписанную историю, в неинституциональную
власть осуществляется с помощью языка. В самом деле, итогом эпистемологических
переосмыслений, завершающихся у Фуко построением «знания», «позитивности», были
понятия дискурсной (речевой) формации и дискурсной практики. Итогом исторических переосмыслений,
завершающихся построением «архива», было понятие «высказывания» (предельного
элемента речи, обеспечивающего ее повторение, воспроизведение). Наконец, итогом
социологических переосмыслений, завершающихся построением «капиллярной»
концепции власти, было осознание области дискурса как
поля действия социальных сил и средства их обнаружения.
Для того
чтобы выявить эту способность языка к структурированию содержаний, лежащих за
порогом устойчивых норм восприятия, понятий или институтов, Фуко строит
различные проекции, изображения функций языка в культуре: так, в
литературно-критических статьях первой половины 60-х годов язык – это некое
«вещное» самобытное образование, противоположное прозрачности логических
структур мышления; в «Словах и вещах» – это культуротворческая
опора познания; в «Археологии
знания» – методологическая опора знания; в «Пьере
Ривьере» и «Истории сексуальности» – передатчик социальных механизмов власти.
Анализ этих изменений в
трактовке языка выводит нас из концепции Фуко в культуру, в породившую ее
ситуацию. Почему эпистемология Фуко столь тесно
связана с языком? Почему важнейший перелом в трактовке языка происходит во
второй половине 60-х годов, как раз на гребне протестных
движений? Почему соци-ологизация языка происходит
одновременно и, по-видимому, взаимообусловленно со
столь же очевидным повышением интереса к проблемам социальной детерминации
знания?
Основная причина всех этих
процессов, как считает сам Фуко, в «политизации» интеллигенции. Политизация
интеллигенции – это вынужденное следствие ломки ее самосознания, потери прежних
представлений о своем месте, роли и значении в общественной жизни, это реакция
на массовые протестные выступления во второй половине
60-х годов. Доказанная практикой участия в этих выступлениях способность масс
думать и вразумительно действо-
120
вать (при всех, конечно, нигилистских
и гошистских издержках этих выступлений) поколебала
традиционное представление об избранности и исключительности интеллигенции как
квинтэссенции разума эпохи и поставила перед нею новые задачи. Эти задачи
будничные и приземленные: они заключаются в анализе всей окружающей социальной
реальности как сети непрерывных отношений власти, в том, чтобы дать свой язык,
право голоса всем социальным группам, чтобы довести до общественного осведомления
социальную механику отношений власти в семье и школе, в казарме и в больнице133.
При этом некоторые
исторические сопоставления позволяют предположить, что постановка языковой
проблематики в социальном ключе вообще характерна для периодов, наступающих
вслед за большими культурными переломами и социальными потрясениями.
Потрясения социальных структур определенным образом меняют и отношение
различных общественных групп к слову, языку, культуре.
Речь при этом идет преимущественно об интеллигенции, для которой «логосфера» – слово, язык – это главная область практики.
Отношение спокойного «законного» наследования культуры, слова, языка сменяется
в такие культурные периоды отношением экспроприаторства.
После существенных социальных потрясений, обрывающих все привычные связи
человека с культурными традициями, романтическое восприятие культуры изнутри,
ощущение, будто субъект сам из себя «выпрядает» слово, – ему, следовательно,
принадлежащее, его воле и намерению подвластное, – полностью исчерпывает себя.
Слово, которым пользуется человек, - не его собственность и не его порождение:
оно должно быть им «перевзято», заимствовано у
предшествующих эпох, которые оставили на нем свои отпечатки, материальные следы
истории. Казалось бы, здесь очевидно потребительское, а не творческое отношение
к культуре, но в этом только половина правды: в известном смысле критический
пересмотр культурного наследия – это условие будущего творчества,
рекогносцировка его возможностей.
§ 4. Поздний Фуко о человеке и этике
Однако переходами от
«археологических» пластов знания к «генеалогическим» закономерностям микрофизики власти, по-
_______________________________________
133 В 1971 – 1973 гг. Фуко руководил организованной им совместно с Д. Дефером «Группой информации о тюрьмах»; ее задачей было обнаружение и исследование «очагов власти» в различных, преимущественно периферийных, сферах социальной реальности, предоставление права голоса и высказывания «маргинальным» социальным группам.
121
рождающим и человека, и знание о нем,
эволюция Фуко не завершилась. В работах 80-х годов – «Пользование наслаждениями»
и «Забота о себе» – за привычным, казалось бы, стилем исторического
повествования мы видим новые концептуальные акценты и новые понятия. В этот
новый круг идей нас вводит такой, к примеру, фрагмент из работы «Пользование
наслаждениями»: «Чего бы стоила страсть к познанию, если бы она должна была
обеспечить лишь приобретение знаний, а не послужить опорой – так или иначе,
насколько возможно – познающему субъекту в его блужданиях? В жизни бывают
моменты, когда вопрос о том, можно ли мыслить иначе, не так, как ты мыслишь,
воспринимать мир иначе, не так, как ты воспринимаешь, становится
настолько важен, что, не решив его, вообще невозможно продолжать видеть
и мыслить <...> Что же тогда такое современная философия, я бы сказал,
философская деятельность, если не критическая работа мысли над самой собой?
Если не попытка понять, как и до какого предела
возможно мыслить иначе – а вовсе не обоснование уже известного? <...> "Опыт", то есть
испытание и изменение самого себя в игре истины, а вовсе не упрощающее – в
коммуникативных целях – присвоение другого, – такова живая плоть философии, по
крайней мере в том случае, если она остается тем, чем
была раньше, – "аскезой", т.е. упражнением
себя в мысли»134.
Жизнь и свобода, этика,
самообладание, роль философии в человеческой жизни, возможности и достоинства
человека в мире – мыслительная стилистика последних книг Фуко и его многочисленных самоистолковывающих
интервью покажется ошеломляюще новой и непривычной тому, кто привык к
метафизической метафорике «Слов и вещей». Предмет
исследований в этих последних книгах135 из цикла «История
сексуальности» – «человек вожделеющий», человек как носитель страстей, влечений,
желаний, побуждений. Каким образом человек формирует из себя субъект
наслаждений? Как и насколько его поведение определяется структурой морального
сознания с его предписаниями и установками? Этот герой исследуется на новом
для Фуко материале античности, который ранее был для него едва ли не «фигурой
умолчания». Акцент в историческом рассмотрении материала, как
и всегда у Фуко, – на специфическом, а не на общем. Предписания и
запреты иудео-христианской морали не вневременны и не
вечны, они далеко не исчерпывают область морального сознания;
________________________________
134 Foucault M.
Histoire de la sexualite. Т.
135 Подробнее о концепции Фуко периода «эстетики существования» см.: Автономова НС. Концепция человека у позднего М. Фуко // Современный человек: цели, ценности, идеалы. М., 1988. С. 35–72.
122
более того, этически созвучны современным
устремлениям скорее те исторические периоды, где свободный самоформирующий
поступок считается более важным для человеческой жизни, чем подчинение заранее
заданному предписанию. Потому-то Фуко и выбирает классическую и отчасти эллинистическую
Грецию периода ломки жизненных границ и сложившихся стереотипов: моральный
опыт здесь оказался важнее кодов и законов, хотя это относилось лишь к
небольшой части общества – взрослым и свободным мужчинам.
Итак, предметом исследования
в двух последних книгах М. Фуко из цикла «История сексуальности» - «Пользование
наслаждениями» и «Забота о себе» - мог бы быть назван, по многочисленным
аналогиям, «человек вожделеющий», «homo....» - автор не называет его прямо так, потому что соответствующего
латинского прилагательного подобрать нельзя, в языке не было соответствующих
оппозиций. В этих двух томах герой исследуется на античном материале - с
постоянным противопоставлением материалу нового, христианского времени, которому
был посвящен первый том. Главный тезис Фуко здесь в том, что для античности
вожделение, наслаждение, плоть не зло сами по себе: они становятся злом лишь от
неумелого пользования ими, - для христианства же все это есть зло само по
себе. В заключении к третьему тому читаем: «Сексуальная деятельность склоняется
к злу лишь по виду и результату, но субстанционально,
сама по себе, злом не является»1№.
Конечно, эта мысль не нова,
новыми представляются как фундаментальность вопроса, поднимаемого Фуко, - а именно,
вопроса о связи в человеке того, что наиболее интимно, с тем, что наиболее
пригодно для выявления общественными средствами (моралью, политикой,
государством, институтами), -так
и двояко акцентированный способ рассмотрения материала - с точки зрения того,
что от античности передается в другие культурные эпохи, и того, что отличает
именно античный период: при этом более силен, как всегда
бывает у Фуко, акцент на специфицирующем, а не на
общем.
Точнее предмет данного
исследования можно определить так: это ироблематизация
«человека вожделеющего», человека как носителя вожделений, страстей, желаний.
Речь идет о том, как именно сам человек формирует себя в качестве субъекта наслаждений.
Механизмы этого формирования могут быть представлены в следующей цепочке
взаимосвязей: всякий человече-
________________________
136 FoucaultM.
Histoire de la sexualite. Т. 3. Souci de soi.
123
скии поступок вписывается в поведение со всеми
общими принципами его осуществления; поведение вписывается в структуры
морального сознания, определяется его установками и предписаниями;
формирование этого морального сознания происходит не само собой, но путем
особого упражнения (в этой связи Фуко и применяет греческое слово «аскесис», причем, пожалуй, именно с христианскими
ассоциациями).
Три общих знаменателя этих
работ Фуко следующие: 1) греческое общество было «естественным», и наслаждение
считалось в нем естественным и непредосудительным;
2) греческое общество было «мужским» и потому, например, в сексе четко
различались активная и пассивная роли; 3) греческое общество было «агонистическим» и потому, даже и
не имея внешнего соперника, греку было сравнительно легко вступать «в борьбу с
самим собой», каковою, в частности, и является «аскеза», или, иначе, упражнение в умеренности поведения.
На дельфийском храме было семь надписей, в том числе «ничего
через меру» и «познай самого себя»; первая из них была актуальна главным
образом в раннюю и классическую эпоху (это «умеренность», «софросюнэ»
- слово, довольно часто использовавшееся историками греческой культуры) и
нашла свое философское завершение у Аристотеля; вторая же стала актуальной
после Сократа и вплоть до конца античности. Автор не говорит об этом прямо, но
раскладывает свой материал по томам именно в соответствии с этими принципами.
Итак, стремление к
наслаждению естественно, но чтобы наслаждение было полноценным, нужно соблюдать
меру - во всех четырех областях, включаемых автором в «наслаждение». При этом
Фуко упорно подчеркивает, что применительно к грекам речь не шла ни о каких
универсальных правилах или канонах, но скорее лишь о принципах стилизации
поведения сравнительно небольшой части общества - взрослых, свободных мужчин,
- тех, кто в состоянии стремиться придать своей жизни прекрасную завершенную
форму. Запреты иудейско-христианской морали, на которых мы часто и поныне
склонны строить свои представления о моральном сознании, не универсальны и не вневременны. Для грека же моральный опыт сам по себе важнее
каких бы то ни было кодов и законов, а следовательно,
и применительно к материалу античной культуры для нас важнее не история моральных
заповедей, но история «этики», понимаемой как разработка форм отношения к самому
себе, позволяющих индивиду стать субъектом морального поведения и осознать себя
в качестве такого субъекта. Фуко называет три главные для
грека «самотехники» (techniques-de-
124
soi)137
диэтетикой, экономикой и эротикой и подчеркивает,
что, провозглашая эти сферы «самопрактикования»,
греки не руководствовались никаким общим законом и не стремились организовать
поведение (сексуальное - в широком смысле) одной-единственной системой
принципов. Например, тот же принцип умеренности по-разному предстает в сферах диэтетики, экономики, эротики. А именно,
в диэтетике главное - это упражнение в умеренности,
учитывающее подходящий момент наслаждения, необходимое соотношение между
состояниями тела и временами года и пр.; в экономике формы умеренности другие:
здесь важен не выбор момента или времени года, но постоянство контроля и власти
мужа над женой, поддержание иерархического порядка, в котором лишь человек,
способный властвовать над собой, способен властвовать и над другими; в
эротике требуется умеренность иного типа, а также иное восприятие времени:
здесь важны не смена времен года (в отношении к собственному телу) и не постоянство
(в отношении к супруге), но именно бегущее, меняющееся время (это оно лежит в
основе отношения к мальчику, в котором надлежит видеть будущую мужественность и
свободу). Как раз в этой области жизни, в размышлениях о любви к мальчикам
складывается соотношение между любовью, отказом от удовольствий и доступом к
истине. Для Фуко здесь важно, повторяем, то, что
упорядочение сексуального акта, с точки зрения грека, идет не от божественной
инстанции и не от каких-либо институтов, которые требовали бы соблюдения
заранее заданных запретов, а потому греки в противоположность людям более ранних
(а отчасти и более поздних) культур чувствовали себя более свободными для
выбора, изменения, инноваций в этой области - области морального поведения,
привилегированным случаем которого является
сексуальное поведение.
Итак, умение учитывать все многоразличные обстоятельства наслаждения может быть достигнуто
только «энкратейей» или, иначе, - агонистической
борьбой с самим собой за себя с помощью «аскезы» или
упражнений в умеренности. В результате этой борьбы достигается свобода, т. е.
порабощение себя природного собой разумным, а разум в человеке - это все равно что возница при конях у Платона, педагог над дитем у Аристотеля или хозяин над домом у многих писавших
об этом античных авторов158.
_______________________________________________
137 Представляется, что такие предложенные мною термины, как «самотехники» или «самопрактикование», предпочтительнее часто употребляющегося в наши дни выражения «техники себя» (techniques-de-soi).
138 Корректность трактовки античных сюжетов у Фуко выверена мною с помощью М.Л. Гаспарова, сделавшего ряд ценных замечаний.
125
Все, что в классическую эпоху
думалось о сексе, одинаково относилось и к женщинам, и к мальчикам: это не два
типа поведения, а две модальности в одном поведении. Упражнения в «умении
пользоваться наслаждениями», в «самообладании» приводили в пределе к полному
воздержанию и сублимации в высокую платоническую любовь (тут, вопреки обычному
ходу рассуждений, автор находит прежде всего не
контраст, а аналог в Новом времени - это постепенное нарастание элемента
«недоступности» в рыцарской куртуазной любви, и такое сопоставление
представляется очень удачным). При этом автор почти не касается заведомых
«нравственных ограничений» естественного наслаждения, существовавших в
древности, решительного осуждения, например, феллации
или лесбийской любви, не говоря уже об инцесте. Об
этом упоминается лишь мимоходом по поводу Артемидоровых
снов и не очень убедительно говорится, что и здесь «все границы нечетки» и
презрения к плоти как таковой нет.
Заглавие третьего тома
«Забота (попечение) о себе» - тоже греко-латинское выражение. Постепенный
перенос внимания с поведения человека на носителя этого поведения (важно не то,
как сумел сдержать себя человек, а то, что он вообще может сдержать себя в
любой момент) легко выводится из общего распространения индивидуализма в послеполисном мире больших государств; автор этот
социологический исток признает, но все-таки настаивает, что тенденция к «заботе
о себе» нарастала сама собой, необусловленно1-'9.
О ней пишут все философы эллинизма и Рима, это - труд по самосовершенствованию,
«лечение души» (самооценка больного), нарастающий культ воздержания; само
наслаждение ценится но «бестревожности» его (Эпикур). Вот она - перемена в самопостроении
и самооценке морального субъекта.
Материал третьего тома
подбирается так, чтобы подкрепить это (берутся прежде
всего философы-моралисты, а не, например, Петроний).
Брак сразу становится и более общественным («напоказ»), и более интимным (важен
брак не как часть «экономики», а более интимное состояние брака как таковое:
отсюда осуждение измен, добрые письма Плиния к жене и пр.). В сферу «заботы о
себе» впервые включается и политическая деятельность - это происходит потому,
что политика перестает быть делом необходимости и становится делом свободного
выбора (ср. рассуждения Плутарха о «добродетельном правителе» - это наука
«строить себя» для политики). Врачи, как и фи-
_________________________
т Foucault M. Histoire de la sexualite. T. 3. Souci de soi.
126
лософы, подчеркивают опасность неумеренности, в
частности, в сексе (оргазм здесь сравнивается с эпилепсией, но не было ли того
же у Гиппократа?); отвергаются «мнимые желания», «фан-тасии»,
наслаждение начинает представляться не самоцелью, а атрибутом размножения.
Отношения с женой рекомендуются как средние между полным воздержанием и
отношением с гетерами, сосредоточенными только на наслаждении (но существу это
продолжение «культа меры»). Любовь к мальчикам начинает сравниваться с любовью
к женщинам, чего раньше не было (ср. диалоги Плутарха и псевдо-Лукиана),
она «депроблемати-зируется», превращается во вкусовое
развлечение. Популярным чтением становятся любовные романы, восхваляющие верность
и целомудрие. И все-таки, утверждает автор, это не начало плавной выработки
позднейших христианских взглядов на плоть и наслаждение, это все еще античное
представление о естественности наслаждений и т. д. Видимо, перестройка представлений
о «человеке вожделеющем» между древностью и Средневековьем - это для автора революционный
слом; но как и почему он наступает, в рамках этих двух
томов не рассматривается.
Таково в основном содержание
двух последних работ М. Фуко. Некоторые пояснения относительно замысла работы и
обращения именно к античному материалу содержатся в предисловии к «Пользованию
наслаждениями». «Прежде всего я хотел поразмыслить о
самом понятии "сексуальность", столь обыденном и столь недавнем,
посмотреть на него со стороны, обойти его привычную очевидность,
проанализировать тот теоретический и практический контекст, с которым оно связано»140.
Само слово «сексуальность» появилось довольно поздно, в начале XIX в.; оно связывается и с развитием
познания (биология, социология и пр.), и с функционированием системы правил и
норм, опирающихся на определенные религиозные, юридические, педагогические,
медицинские практики. Однако оно связано и еще с одной сферой, в которой индивиды так или иначе определяют смысл своего поведения,
своих желаний и долга, чувств и настроений. «Словом, речь идет о том, чтобы
понять, как в современных западных обществах возник такой "опыт",
посредством которого индивиды смогли признать себя субъектами "сексуальности",
открытой к весьма различным областям познания и пронизанной
целой системой правил и принуждений»141.
_______________________________
140 Foucault M. Histoire
de la sexualite. T.
141 Ibid. P. 10.
127
Озабоченность моральными
проблемами в данном случае вовсе не обусловлена соблюдением тех или иных
запретов и предписаний, но скорее самой возможностью свободы и ее осуществления.
История сексуальности – как сферы наиболее наглядных взаимопереходов между душой и телом, существенных для самоформирования субъекта, – это для Фуко не цель в себе:
понять основания этической проблематизации
сексуальности – значит определить и более широкий спектр условий, в которых
человек совершает свои поступки и творит свою жизнь при довольно широком понимании
свободы – возможностей изменения, выбора стилистики поведения, борьбы с самим
собой с помощью «аскезы» (последовательного
упражнения в умеренности) и пр. Это и есть «искусства существования»
(неотделимые в своем значении от практики, ремесла) – совокупности осознанных
или спонтанных практик, посредством которых человек способен строить жизнь как
произведение, отвечающее определенным эстетическим и
стилистическим критериям. В христианскую эпоху, замечает Фуко, эти практики
вырождаются: они становятся частью пасторской или государственной власти, переходят
в компетенцию профессиональных педагогов и врачей, хотя в некоторые эпохи и
периоды значимость вопроса о необходимости человеческого «самоизобретения»
опять выходит на передний план. Так происходит, например, в современную эпоху,
когда «эстетика существования» призвана ответить на исчезновение человечески
значимой «морали кодов и правил», мобилизовать жизненные ресурсы для осмысленного
выбора собственного существования, поскольку субъект, конечно же, создается не
только практиками подчинения, как это было показано в «Надзоре и наказании»,
но и практиками [само]освобождения; именно этот последний
концептуальный акцент здесь для Фуко важнее. Именно потому и античный опыт
построения подобных практик на основе эстетических и
стилистических критериев может пригодиться современному
человеку142.
Откуда и как возникает эта
задача? Откуда эта перекличка проблем жизненного строительства через века и
традиции? Речь, по-видимому, идет о некоторой типологической общности ряда исто-
______________________________________
142 Правда, профессиональные историки античности напоминают нам: поздний Фуко, периода 1980-х годов, периода построения этики самоформирования, слишком подчеркивает «само» и недооценивает момент «познания», «высшего разума» и других моментов, без которых не мыслила себя античная и даже эллинистическая философия, на которую он ссылается (это подчеркивает, в частности, П. Адо, с которым Фуко обсуждал античные сюжеты)- Учтем, что философы подчас строят свои концепции так, будто все предшествовавшие авторы говорили их устами, и Фуко тут не единственный.
128
рических «конъюнктур»:
крушение традиционных условий жизни и традиций в Афинах времен Сократа и
Аристофана, упадок эллинистического мира, концепция метафизики у Канта,
современные проблемы, порождающие интерес мыслителя к эстетике существования и
выбору самого себя143. Во всех этих случаях возникает особое
отношение к реальности, этос которой заключается в
том, чтобы стойко смотреть в лицо распадающемуся порядку. Так делали софисты,
гностики, стоики, так делал и Кант. Современный этос
для Фуко также именно в этой способности встретить кризис трезво и взвешенно,
искать новые способы действия, даже не будучи уверенным, что найдешь нечто
спасительно новое.
Существенные пояснения такого
поворота интересов и тематики дало нам некогда эпохальное интервью 25 апреля
_________________________________
143 Dreyfus H.L., Rabinow P. Habermas et Foucault: Qu'est-ce que Г age d'homme?
// Michel Foucault: Du monde entier.
144 Foucault M. Une esthetique de 1'existence: Entretien avec A. Fontana // Monde. 1984. 15-16juil. P. XI.
145 Deleuze
J. Foucault.
129
стойной жизни свободным усилием. Античность интересна
Фуко потому, что в наши дни, подчеркивает он, идея морали как подчинения
заранее заданному кодексу правил «исчезает или даже уже исчезла»146.
На это отсутствие морали и призвана ответить эстетика существования. Наше
историческое исследование, продолжил Фуко свою мысль, нужно не для того, чтобы
разъяснять людям, что именно они должны делать, как именно они должны мыслить,
но для того, чтобы, показав набор существующих в данный исторический период
форм принуждения, дать людям возможность самоопределиться на основе знания,
сделать осмысленный выбор собственного существования. Субъект создается не
только практиками подчинения, как можно было бы заключить из «Надзора и
наказания» или первого тома «Истории сексуальности», он создается также,
добавляет Фуко нечто сакраментальное, и практиками освобождения. Опыт
античности, где подобные практики строились на основе стилистических канонов, эстетических в широком смысле критериев, может,
следовательно, ему пригодиться. Как видится такой сдвиг позиций, при котором
происходит реконфигурация проблем в рамках иных
философских контекстов? Среди работ эмпирико-аналитического
направления выделялись – и до сих пор не потеряли своего значения и часто
цитируются – работы Я. Хэкинга147 и Дж.
Рейчмена148, на которых поэтому целесообразно остановиться
подробнее. При восприятии концепции Фуко в рамках позитивистской и постпозитивистской традиции, считает Хэкинг,
возникают две главные области «иррациональности» и соответственно – причины
непонимания фокуса, цели, объекта исследований Фуко. Первая – там, где Фуко работает
с «неразвитыми» науками, находящимися ниже порога научности, характерного для
естественных наук. Области, исследуемые Фуко, предполагают
другую организацию знания, вводят качественно иные единицы анализа (это не гипотетико-дедуктив-ная проверка, которая сохраняется в постпозитивизме, несмотря на все ее модификации, но система
возможностей, подлежащая оценке по значимости, по интенсивности ее принятия или
отвержения и пр. (Тут Хэкинг, по-видимому, вписывает
в Фуко некоторые критерии парадигматического функционирования науки по Куну).
Соответственно, проблема соизмеримости-несоизмеримо-
___________________________________
146 Foucault M. Une esthetique de l'existence: Entretien avec A. Fontana // Monde.
147 Hacking
148 Rajchman J. Michel Foucault: The Freedom of Philosophy. N.Y., 1985.
130
сти здесь уже не может ставиться применительно
к отдельным теориям или группам теорий, но лишь применительно к наборам
мыслительных альтернатив.
Вторая область
«иррациональности» возникает из-за того, что Фуко «неоправданно» вводит в анализ
этическую проблему свободы. Этот довод в контексте нашего рассмотрения
особенно важен. По сути, мы имеем здесь дело с различными модальностями
современного восприятия и истолкования классического философского (и прежде всего - кантовского)
наследия. Если аналитико-эмпи-рическая традиция
блюдет эпистемологический пафос кантианства, но
жертвует при этом этическими сюжетами, неспособными стать полноценным объектом
исследования, удовлетворяющего строгим (или модифицированным) эмпирическим
критериям, то Фуко сохраняет обе эти модальности кантовского
рассуждения – эпистемологическую и этическую. Фактически можно даже сказать, что Фуко
изобретает новую форму посткантианской философии
познания: подход Фуко скорее критический, нежели обосновывающий, он
представляет собой одновременно и этику, и эпистемологию,
что позволяет ему поставить проблему свободы, учитывая
включенность субъекта в те сферы, где конституируется
знание. Вывод такой: Фуко - «наипарадоксальнейший
кантианец, ухитрившийся прослыть
иррационалистом»149.
Фуко не ставит вопроса об
опыте вообще, а значит (в отличие от современных
немецких неотрансценденталистов, с которыми он
разделяет общие критические устремления) не ставит и трансцендентального
вопроса как такового. Однако Фуко говорит о снятии «самоочевидностей» наличного
опыта: он скептически относится к «посткантианским»
догмам универсальной значимости и субстанциональной антропологической
обоснованности опыта; пафос Фуко – в утверждении таких форм опыта, которые
позволяют открывать новые возможности мысли и действия. Таким образом, в
основе скептицизма Фуко как раз и лежит принцип свободы150. В
истолковании Фуко, свобода не связана с трансцендентальной природой человека
как антропологического существа: она заключена в его способности проблематизировать границы любого наличного опыта, оспаривать
и изменять ано-
_____________________________________
149 Ibid. P. 104.
150 Симптоматично, считает Рейчмен, что Фуко столь большое внимание уделяет модернистской литературе и искусству с характерным для них нарушением всех пределов и границ общепринятого языкового опыта: авангардистское искусство располагает средствами проникновения в такие глубины и истоки, которых иначе можно достичь лишь ценой безумия. В этом смысле искусство становится фундаментом превзойдения границ во всех других сферах человеческого опыта.
131
нимные практики. Такая «реальная» свобода в
философии Фуко «ни прескриптивна, ни чисто дескриптивна; это случай, искра, вызов, это риск, ибо она
не гарантирована, не имеет заранее заданных опор и обоснований и всегда
остается незавершенной»'51.
Вводимые
Фуко понятия свободы, этики, философского этоса имеют
и более четкую локализацию во французском философском поле. Свобода – понятие, которое, по общему
признанию французских исследователей этой проблемы, сделал центром философского
размышления Ж.-П. Сартр. В ненаписанной Сартром экзистенциалистской
этике свобода – это одно из главных определений человеческого бытия,
спонтанный, ничем не обоснованный и не гарантированный акт, человеческая значимость
которого не обусловлена ничем ни в познании, ни в реальных детерминациях жизни
индивида. Фуко трактует свободу не так, как западногерманские
неомарксисты, но и не так, как Сартр. «Свобода для
Фуко это не освобождение – процесс, который имеет свой конец. Свобода это и не
свойство, принадлежность каждого отдельного индивида. Скорее, это движущая сила
и принцип скептицизма Фуко: бесконечное вопрошание
конституированного опыта. Опираясь на исторический анализ нового типа, Фуко заново
изобретает скептицизм нашего времени. Этот современный скептицизм и есть вопрос
о нашей свободе»152. Различия подходов к свободе и вообще
взаимоотношения Фуко с Сартром – это взаимоотношения не отдельных мыслителей,
а целых философских тенденций. По свидетельствам С. де Бовуар
и Ж. Коломбель, Фуко и Сартра, совместно участвовавших
в 70-е годы во многих социальных акциях, связывали дружеские отношения. Вряд
ли можно сказать, что Фуко «занял место» Сартра или стал «Сартром своего
поколения» т. е. воплощением ангажированного, честного и способного на открытый
протест интеллектуала: место Сартра так и осталось незанятым, да и место Фуко
может быть «занято» только огромной коллективной работой153, однако
некоторое сближение позиций Фуко и Сартра в последние годы – важное
свидетельство, при том что свобода у Фуко совсем не экзистенциалистская, не безотносительная к знанию, ибо
практическая этика – спектр и возможности осмысленного выбора – во многом
обусловлена рефлексией, историческими исследованиями.
На фоне этих обобщающих
свидетельств легче понять внешне фрагментарную, но, по сути, достаточно
стройную конфигурацию
__________________________________
151 Rajchman
J. Michel Foucault: The Freedom of Philosophy. P. 123.
152 lbid.Y.1.
153 Maggiori R. Sartre et Foucault // Liberation. 1984. 30 juin-1 juil. P. 24.
132
поля откликов на концепцию Фуко. Так, М. Гейн, например, называл трактовку человека у Фуко одновременно
«антигуманистической и антиструктуралистской»154.
Казалось бы, одно должно исключать другое, однако в этом противоречии
фиксируется дилемма новой аналитики субъективности. То же самое противоречие
фактически отмечали Л. Ферри и А. Рено: противоречие между ранним «антигуманизмом»
и поздним поворотом Фуко к человеку снимается здесь различением этики субъекта
и этики индивида, в свете которой этика позднего Фуко – это бессубъектная (не
апеллирующая к трансцендентальной субъективности) этика индивида155.
О неясности гуманистического проекта Фуко и необходимости поиска
новых его истолкований (отказе от «экспланаторного» эссенциаль-ного гуманизма в пользу «эпистемологического»
гуманизма как философского самоосмысления гуманитарных
наук) писал Р. Пей-ден в статье «Антигуманизм Фуко»156.
Удачно резюмировал эту специфику позиции Фуко известный американский
культуролог Клиффорд Гирц157: с его точки
зрения, Фуко – это немыслимый, «невозможный объект: неисторический историк, антигуманистический гуманитарий и противоструктуралистский
структуралист». Эта мировоззренческая контроверза отчасти проясняет другой слой
полемики, который затрагивает прежде всего принципы построения
знания. Что у Фуко важнее: статика или динамика, структура
или событие, «нормальная наука» или взрывы и сломы и
т. д. и т. п.? И вообще можно ли ответить на этот вопрос в общей форме, предпочитает
ли он статические конфигурации, образованные отношениями принуждений и
дисциплинирующих стратегий власти, или, напротив, моменты сопротивления и изменения?
Одни полагали, что концепция Фуко – это апология «нормальной науки»158,
описывающей даже такие трудно концептуализируемые
явления, как, скажем, душевная болезнь, на языке «здравомыслящего представителя
западной цивилизации, присоединяющегося к традиции рациональной учености»159.
Другие,
_________________________________________
154 Towards a Critique of
Foucault/ Ed. by Gane M. N.Y., 1986. P. 8.
155 fer/y
i t Renault A. La pensee
68 et «Panti-humanisme contemporain».
156 Paden R. Foucault's Antihumanism // Foucault Memorial Issue. Dordrecht etc., 1987. P. 123-141.
157 Это отмечают, в частности, X. Дрейфус и П. Рэбиноу.
158 Hacking/. Michel
Foucaul's Immature Science// Nous.
159 Brown P.L. Epistemology
and Method: Althusser, Foucault, Derrida // Cultural
Hermeneutics.
133
напротив, были склонны видеть в концепции Фуко прежде всего «экстатическую, катаклизматическую»
мысль, пересекающую любые установленные границы160, работающую «на
пределах»161, возвеличивающую случайность,
событие, изменение162, искали в ней не объективное знание, но активацию
чувства человеческого сострадания к себе подобным и усиление взаимопонимания посредством
гуманитарного познания (в такой интенции Р. Рорти
видит общность между Фуко и Дьюи)163.
Разноголосица мнений и оценок
не затухает и в XXI
веке: дискуссии идут по любому фрагменту его наследия в зависимости от
интереса исследователя. Англоязычные философы-аналитики говорили: хорошо, что
Фуко любил Кавайеса, этого философа-позитивиста, но
как же можно было при этом помещать позитивизм и феноменологию в одну общую эпистему, как можно было отождествлять их на уровне
исторических условий возможности мысли? Американцы подгоняли Фуко под свою
идеологию – поиска идентичности человеческими
меньшинствами – которой у него, вопреки всем возможным
видимостям, никогда не было. В. Декомб
(а вслед за ним также Рорти164, Бувресс165 и др.) некогда
провел различительную черту между американским Фуко и французским Фуко.
Американский Фуко, как уже отмечалось, напоминает модернизированного Дьюи, только без ницшеанства, а французский Фуко, напротив,
– ницшеанец с головы до ног. Американский Фуко –
либерал, которому близки такие понятия, как объективность или рациональность,
при условии, что они не притязают на универсальность. Французский Фуко –
анархист и релятивист, который постоянно озабочен тем, чтобы писать нечто
нарушающее любые каноны, но равнодушен к тому, понима-
______________________________
160 Miklenitsch
W. La pensee de l'epicentration // Michel Foucault: Du monde entier.
161
162 Foucault M. Foucault,
passe-frontieres de la philosophie
(inedit): Entretien avec Droit R.-P. // Monde.
163 Rorty
R. Methode: science sociale
et espoir social // Michel
Foucault: Du monde en-tier.
164 Rorty
R. Moral Identity and Private Autonomy: the Case of Foucault // Essays on
Heidegger and Others. Philosophical Papers, vol. 2, 1991.
165 Bouveresse
J. L'objectivite, la connaissance
et le pouvoir // L'infrequentable Michel Foucault. Renouveaux
de la pensee critique / Sous
la dir. de D. Eribon // Actes
du Colloque au Centre
Georges-Pompidou. 21-22 juin 2000.
134
ют ли его сограждане, причем его диагнозы
подчас близки к тому, что Хайдеггер называл современным
нигилизмом. В современной ситуации, когда без поиска согласий и конвенций мир
рушится, философское диссидентство Фуко выглядит
архаично, однако его иронии по поводу сегодняшнего поведения интеллектуальных
кругов, считает Бувресс, нам явно не хватает, так что
Фуко стоит и сейчас старательно читать и перечитывать...
Таким образом, идейная
эволюция Фуко включает в себя три главных этапа: 60-е годы – «археология
знания», 70-е – «генеалогия власти», 80-е - «эстетика существования». Фуко
весьма последователен в развертывании своей идейной программы, а потому по его
концептуальной эволюции вполне можно судить и о некоторых общих тенденциях
европейского сознания последнего времени. Образ этой объемлющей
любую частную мысль эволюции в принципе таков: «чистая» эпистемология
уходит в социологию познания, а социология, в свою очередь, – в персонологически окрашенную и онтологически
ориентированную проблематику. На примере различных философских школ – позитивистских,
неокантианских, феноменологических
– мы видим, как «чистая мысль» уступает место анализу социальных и культурных
изменений познания, как граница между познавательным и социальным постепенно
и, как правило, с релятивизирующим эффектом размывается,
как устанавливается – чем дальше, тем больше – примат онтологической
проблематики. Обычно сама эта динамика производит настолько сильное впечатление
на исследователей, что они теряют из виду познавательные аспекты этой достаточно особой онтологии, которую Фуко называет рядом
близких терминов – «онтология настоящего», «онтология нас самих», «онтология
актуальности».
По поводу этой новой
онтологической терминологии, сменившей эпистемологическую
и политическую, тоже было немало споров. Кто-то радовался: наконец-то философ и
бунтарь вписался в свой онтологический поворот. Кто-то сомневался: да нет же,
эти разговоры об онтологии совсем не подходят к призывам Фуко действовать и
думать «иначе» (autrement) – ведь онтология, волей-неволей, вводит
момент судьбы, чуждый истории настоящего... Кстати, что вообще это значит –
быть в истории? В какой истории – истории как памяти, истории как тексте,
истории, которая превращается в архив? Можно ли сказать, что Фуко строит историю,
чтобы ее изменить, как это было у Маркса (например, изучая душевную болезнь,
включает это изучение в программу изменения мира)? Или же эта история не
предполагает никаких преобразующих задач? Быть может, «онтология нас самих» и
есть то место, где история событий и история как исследование сходятся,
135
а потому и становится возможной
«диагностика настоящего»? Как уже упоминалось, в 60-е годы Фуко наделял
способностью к диагностике настоящего именно структурализм – в том его обобщенном
виде, где он представал как структурализм философский. Сохраняя общую
познавательную установку, поздний Фуко видит ее воплощение уже не в «анонимной
мысли», но в так или иначе индивидуализированной этико-познавательной
инстанции.
Прояснить проблемы этого
сдвига, этого последнего самоперевода,
осуществленного Фуко, помогает одна из последних его работ – отклик на статью
Канта «Что есть Просвещение?»166. Этот текст – не довесок к ранее сделанному, но
интенсивная внутренняя перекличка с более ранними тезисами. И
прежде всего – с казалось бы давно забытой книгой «Слова и вещи», когда-то
мощно поставившей некий антрополого-эпистемологический
вопрос, или, иначе – вопрос о возможности познания человека в исторических
конфигурациях знания. Пожалуй, само наличие этой напряженной переклички в
данном случае опровергает тезис о переводе одной проблематики в другую, по
крайней мере, это значит, что такой перевод осуществляется лишь отчасти, что
прежние концептуализации не растворяются целиком в новой проблематике.
Фактически в этой работе о Просвещении, которая фактически стала его духовным
завещанием, Фуко вновь ставит свои вопросы, перекликающиеся с той проблематикой
60-х, которая отошла в тень в период «власти-знания» 70-х.
Вопрос, который некогда
ставил Кант в своей статье «Что такое Просвещение?» соответствует широкой просвещенческой трактовке проблемы человеческой зрелости.
Зрелость – это способность недогматической самостоятельности суждений. А в
целом Просвещение – это «выход человека из состояния своего несовершеннолетия,
в котором он находится по собственной вине»167, обретение способности
пользоваться собственным рассудком без руководства со стороны кого-то другого.
Фуко спрашивает: что значит у Канта это слово «выход» – свершившийся факт,
текущий процесс, задание, обязанность? По сути, мы не знаем, станем ли
когда-нибудь совершеннолетними, так что выход из несовершеннолетия - это,
прежде всего, установка, погруженная в познавательные практики. И реализуется
она, напоминает нам Фуко, не в призывах и порывах, но
прежде всего в «разнообразных ис-
__________________________________________
166 Кант И. Ответ
на вопрос: Что такое Просвещение? (1784) // Кант И. Сочинения в 6 т. Т.
167 Кант И. Ответ на вопрос: Что такое Просвещение? С. 27.
136
следованиях»168. Наше нынешнее отношение к
Просвещению требует «терпеливого труда, придающего форму нетерпению свободы»169.
Как известно, для Канта
главной опасностью на пути человека к Просвещению был «догматизм». Для Фуко
главной опасностью для человека (по крайней мере, в «Словах и вещах») было названо
то, что погружает его мысль в «антропологический сон»170 - иначе
говоря, сковывает ее той формой догматизма, преодоление которой представлялось
Фуко наиболее актуальным в идейных битвах 60-х годов. Однако этот вопрос о
догматизме и «антропологическом сне» не остался в прошлом. В работе Фуко о кантовской трактовке Просвещения в центр внимания встают
современные формы догматизма – фактически это те призраки гуманизма, с которыми
он вновь ведет войну. Это они мешают человеку достичь зрелости, приобрести
способность суждения или, словами Фуко начала 80-х годов, встать в
«рефлексивное отношение к настоящему». А потому насущным делом становится
предельно четкое разведение Просвещения и гуманизма, которые, сетует Фуко,
слишком часто смешивают. При этом опасность нынешних форм гуманизма Фуко видит
ему уже не в их субстанциональной вне-историчности, как в 60-е годы, но прежде всего в их гибкости и изворотливости, в их
готовности в любой момент переопределиться, подстроиться под обстоятельства
(сколько взаимоисключающих видов гуманизма мы уже видели: опора на науку
сменялась в них отрицанием науки, опора на религию – отрицанием религии и т.
д.). Гуманизм как идеология оказывается слишком гибким и неуловимым, чтобы
стать опорой для мысли или, точнее, «стать
______________________________________
168 Более того: эти исследования (enquetes diverses, enquetes historiques) должны иметь методологическую, теоретическую и практическую внятность и связность. См.: Foucault M. Qu'est-ce les Lumieres? // Foucault M. Dits et ecrits. T. IV (далее постраничные ссылки даются на это издание – НА.) Фуко четко формулирует методические и методологические установки реализации просвещенческого этоса: для этого требуется «перевести философскую установку в разнообразные конкретные исследования» (Р. 577), провести «насколько возможно тщательные исторические исследования» (Р. 572), «открыть поле исторических исследований» (Р. 574) и др. Лишь предприняв предельно широкие и тщательные исторические исследования и одновременно подвергнув себя испытанию реальностью и актуальностью, субъект может стать автономным. Таким образом, и для «позднего» Фуко этика не живет без эпистемологии: «нетерпение свободы» немыслимо и нереализуемо без постоянного исследовательского труда...
169 Ibidem. P. 578. Таким образом, свобода – это не пустой сон, а историко-крити-ческая установка – одновременно и исследовательская, и экспериментальная.
170 Фуко М. Слова и веши. С. 436. Современный сон философии – не сон догматизма, а сон антропологии.
137
осью рефлексии»17'. Так как
суть просвещенческой зрелости, напомним, –
«рефлексивное отношение к настоящему», то это означает, что протеиформный гуманизм для рефлексивной позиции не годится.
(Здесь обнаруживается интересный поворот мысли: в известном смысле можно
сказать, что современный взгляд на проблему Просвещения видит в опасности
догматизма и в опасности релятивизма две стороны одной медали).
А потому обращение к
Просвещению, в любом случае, – это не догматизм прошлого и не релятивизм настоящего,
но скорее обращение к собственному настоящему через историю. При этом вряд ли
можно сказать, что Фуко дает адекватное описание кантовской
трактовки Просвещения. Важнее другое: его работа подтверждает свою связь с
тремя кантовскими критиками как способами установления
условий законного применения разума и одновременно требует переосмысления самой
модальности критической мысли. Если у Канта критика заключалась в выяснении
границ, за которые познание не должно выходить, то Фуко преобразует критический
вопрос в позитивный. Вопрос не в том, чего нельзя
преодолеть, но в том, что преодолеть можно (и должно). Только для этого нужно
учесть (в этом помогут тщательные эмпирические исследования и неизменная
«рефлексивная установка») – долю единичного и случайного (а потому и
преодолимого) в том, что нам дано как всеобщее и необходимое172. И
это, заметим, - вполне трезвое и внятное переосмысление трансцендентальной
проблемы в свете современного опыта. Что же касается «постмодернизма» (или после-современности),
то о ней Фуко специально не задумывается: ему хватает дел с современностью, которая
выступает не как исторический этап, но опять-таки как определенная установка:
она не освобождает человека от заботы о себе, но принуждает заняться собой –
неустанно культивировать и обрабатывать самого себя.
Таким образом, в этом тексте
мы вновь слышим отзвуки не завершенных, но оборванных идейных споров – о
структуре и свободе, о системе и смысле, о структуре и истории, о человеке и
системе и пр. И Фуко, несмотря на все происшедшие идейные сдвиги и пересмотры,
в конце жизни вновь подтверждает свои позиции. В самом деле, к кому обращены
слова о «терпеливом труде, придающем форму нетерпению свободы»? По-видимому,
опять к Сартру, с которым он никогда не переставал спорить. Нетерпение,
страсть к глобальным политическим переломам выпускают на свободу худшие
тенденции человеческой истории, а потому
_____________________________
171Foucault M. Qu'est-ce les Lumieres? P. 573.
172 Ibidem. P. 576.
138
нам не стоит торопиться. А как же быть со
структурами, которые обрушатся на голову человеку, если он откажется от ( перманентной) революционности? Фуко как бы все время
отвечает невидимому критику: отказ от политиканства не означает допущения недопустимого
(intolerable). А чтобы
не попасть в плен структурам, нужно неустанно трудиться, возделывать себя и
изучать историю. Но в этом исследовательском труде просто обязана быть своя «системность»,
своя «гомогенность» и своя «общность», – настаивает
Фуко, словно пишет не только новую этику, но и новый «трактат о методе».
Системность есть не что иное как связь субъекта познающего,
субъекта, осуществляющего (или претерпевающего) отношения власти, и субъекта
этического173. Общность есть то, что выявляется анализом
исторической повторяемости определенных отношений и ансамблей отношений (в
таких областях, как разум и безумие, преступление и закон, болезнь и здоровье,
сексуальность и др.). Гомогенность есть
соизмеримость элементов познавательного опыта на дискурсном
уровне. Эти обстоятельные рецепты плодотворной
исследовательской работы позволяют предположить, что, вопреки всем внешним
карнавалам и «сменам масок», именно «терпеливый труд» и был для Фуко самой любимой
игрой – с самим собой, с другими, с миром, ведь игры познания – неисчерпаемы,
не ограничены самостью, они постоянно подпитываются исследуемым предметом (он никогда не был у Фуко
чистой конструкцией) и всей сетью отношений, в которую он включен. Таков
он – отзвук былой «страсти к системе», характерной для целого поколения174.
Сам Фуко
определил свой проект (под вымышленным именем – в известном «Словаре философов»
Д. Юисмана175 достаточно традиционно и вполне по-кантовски:
это - «критический метод исторического исследования» или «критическая история
мысли», причем «мысль» трактуется широко: как «акт, полагающий субъект и
объект в многообразии их возможных отношений»176. Его целью был анализ конкретных
обстоятельств, формирующих или изменяющих отношения субъекта к объекту как
основу всякого возможного знания. Фуко был человеком, в котором было много
разного, сложные скрещения и миграции интере-
________________________________
173 Ibidem. P. 576.
174 В конце концов Фуко перестает пользоваться своими любимыми терминами «археология» и «генеалогия», он уже достаточно утвердил специфику своего подхода и потому спокойно и без обиняков пишет – история, исторический...
175 Dictionnaire des philosophes// Dir. D.
Huisman. A-J.
176 Ibidem, P. 942.
139
сов. Как мы видели, в 60-е годы он ярче
всех подчеркнул философскую значимость неантропоморфного,
можно сказать, структуралистского, знания («археология знания»); в 70-е годы
наиболее трезво показал момент сформированности мысли и действия социальными
техниками («генеалогия власти-знания»), а в 80-е годы, когда во французской
мысли наметился новый этический поворот, вернул на философскую сцену морального
субъекта – человека другой эпохи, занятого «самоформированием»
и самоопределением («эстетика существования»). Однако на протяжении тридцати
лет его исследовательского пути ему не было равных в способности строить свою
философскую «диагностику настоящего», блистательно улавливая смысл главного
социально-философского вызова, остро реагируя на него и побуждая читателя
принять жизненный и исследовательский вызов.
И последнее,
вместо эпилога. Деррида, всего четырьмя годами
младший, был учеником Фуко в Высшей нормальной школе. В дальнейшем их резко
развела полемика о Декарте, о разуме и безумии, о самой возможности написать
«историю безумия». Но в конце их вновь объединила общая отсылка: в своей речи
на праздновании 20-летия Международного философского коллежа177, за
год до смерти, Деррида обратился к той же теме,
которая волновала Фуко, – к Канту и Просвещению. И лишь затем, как уже
отмечалось, выступил с переоценкой ушедших 60-х, слишком быстро пролетевших178,
называя Фуко в числе самых значимых своих собеседников. Последуем же призыву Деррида, не пожалеем сил, чтобы вернуть в нынешнюю эпоху
тех замечательных собеседников, разговор с которыми мы продолжаем...
_____________________________________
177 Derrida J., Nancy
J.-L. Ouverture // Rue Descartes. Les 20 ans du College international
de philosophie.
178 «Речь идет о досрочно закруглившейся эпохе, а не только о той или иной личности. Необходимо спасти эту эпоху, любой ценой добиться ее возрождения. Эта ответственность не терпит отлагательств: она призывает к непреклонной борьбе с до-ксоп, с теми, кого сейчас называют «интеллектуалами при СМИ», с теми, чьи речи заранее отформатированы под шаблон, с теми, кто господствует над средствами массовой информации, в свою очередь подвластными политико-экономическим, а также нередко издательским и академическим лобби». Затем: «Различия и споры бушевали в этой среде, которая была какой угодно, но только не однородной, не такой, которую можно было бы обобщить идиотским лозунгом "мысль 68"»: и наконец: «Что касается меня, то я и сейчас продолжаю спор, например, с Бурдьё. Лаканом, Делёзом, Фуко: они по-прежнему интересуют меня гораздо больше, нежели те, на кого работает пресс прессы...» // Деррида Ж. Наконец-то научиться жить (последнее интервью Жака Деррида) // Вопросы философии. 2005. № 4. С. 133-144.
140