Автономова
Н.С. Познание и
перевод. Опыты философии языка / Н.С. Автономова. — М.: Российская политическая
энциклопедия (РОССПЭН), 2008. - 704 с.
РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ
ПОЗНАНИЕ И ЯЗЫК
ГЛАВА
ТРЕТЬЯ ДЕРРИДА: «НЕОБХОДИМОЕ И
НЕВОЗМОЖНОЕ»
§ 1. Вавилон и деконструкция
Спрашивается: «на каком языке
конструировалась и де-конструировалась Вавилонская башня»?180. На языке, внутри которого собственное имя «Вавилон» могло, в силу
некоей путаницы, быть переведено как «смешение» (точнее – как то, что мы
переводим как «смешение»). Деррида вспоминает о вольтеровской иронии по
этому поводу: почему в книге бытия Вавилон (Babel) означает смешение: ведь Ва это значит
отец, a Bel – град Божий181? То ли потому, что, возведя свое
строение, строители пришли в замешательство, то ли потому, что смешались их
языки? Бог как отец города аннулирует свой дар языков, отравляет свой подарок,
что и становится источником множественности наречий, тогда как до «Вавилонской
деконструкции» великая семитская семья жаждала универсальности своей империи и
своего языка. Происходит рассеивание потомков Симовых и деконструкция башни
как универсального языка... Все это «сразу и навязывает, и запрещает перевод»182,
принуждает к нему и обрекает наши усилия на провал. Именно с тех пор перевод
становится «необходимым и невозможным». «История эта рассказывает среди прочего
об источнике смешения языков, о неустранимой и невозможной задаче перевода,
его необходимости как невозможности»183.
_______________________________
179 Необходимое и невозможное – это перевод после разрушения Вавилонской башни. Деррида Ж. Вокруг Вавилонских башен / Пер. В.Е. Лапицкого. СПб., 2002. С. 19. (Обратим внимание на то, что здесь нам представлены башни во множественном числе – как и на обложке книги, которую читатель держит в руках). Ср.: Lestoursde Babel. Essaissurlatraduction (Berman A., Granel G., Jaulin A., Mailhos G., Meschonnic H.). Mauzevin, 1985.
180 Деррида Ж. Вокруг Вавилонских башен. С. 10.
181 Там же. СП. Комментарий В. Лапицкого: это «ошибочная этимология, возводящая слово Вавилон (Babel) к глаголу balal – (смешивать, спутывать) вместо правильного – Bab-El (врата Бога)». Там же. С. 80.
182 Деррида Ж. Вокруг Вавилонских башен. С. 17.
183 Там же. С. 19.
141
А что есть перевод? Деррида,
как и все мы, обращается по этому поводу к известной классификации Романа
Якобсона: существует внутриязыковый перевод (переименование), существует межсемиотический
перевод и, наконец, перевод между двумя языками, или «собственно перевод». Иногда
нам кажется, что с «собственно переводом» нам все ясно, но это далеко не так.
Более того: даже с одним-единственным именем, таким как Вавилон, у нас сразу
возникают проблемы: мы не знаем, принадлежит ли оно одному языку или нет, и
попадаем в область некой неразрешимости. Бог предлагает семитам свое имя
«Яхве» (одновременно и собственное, и нарицательное), налагая запрет на их
стремление к универсальной империи и универсальному языку. Тем самым он подчиняет
их «закону необходимого и невозможного перевода, одним махом, своим
собственным – переводимо-непереводимым - именем он высвободил универсальный
разум (который уже не будет подчиняться империи какой-то частной нации), но
одновременно и ограничил саму эту универсальность: прозрачность запретна,
однозначность невозможна. Перевод становится законом, обязанностью и долгом,
но с долгами уже не расквитаться. Подобная несостоятельность оказывается помещенной
в самом имени Вавилона – которое сразу и переводится,
и не переводится, принадлежит, не принадлежа, к языку и влезает к самому себе в
неоплатный долг, к самому себе как другому. Вот в чем, вероятно, вавилонское
действие»184.
Этот архетипический и
аллегорический сюжет вводит в любую проблематику теории перевода. Произнося
слово «Вавилон», мы всегда подразумеваем неадекватность одного языка другому и
неадекватность языка самому себе. Вавилон выступает как образ неустранимой
множественности, невозможности завершить систему и конструкцию. В свою
очередь, эта множественность одновременно и ограничивает возможность «верного»
перевода, и требует постоянно возобновляемого усилия. Перевод как нечто
«необходимое и невозможное» – так формулирует Деррида апорию перевода в своей
работе «Вокруг Вавилонских башен». Под сенью этого рассказа случаются все наши
индивидуальные опыты, связанные с языком, так или иначе воспроизводящие и эту
необходимость, и эту невозможность перевода.
Деррида
многократно признается: тот единственный язык, на котором я говорю, который
культивирую, обрабатываю, в котором живу, более того, – в который я замкнут
как солипсист в свой кокон, – не мой язык (созвучие с немотой тут приходит от
русского языка и во французском не подразумевается). При этом,
________________________
Там .же. С. 24–25.
142
уточняет Деррида, говоря «не мой», я вовсе
не говорю «чужой»185. Это язык Другого, скажет
он позже. Правда, тут немедленно возникает некое «перформативное
противоречие»: я изъясняюсь на этом языке настолько хорошо, что никто не
заподозрит во мне «трудящегося-иммигранта» или «получившего убежище» в стране
этого языка. Таким образом, если я, хорошо говорящий по-французски, говорю,
что это не мой язык, это напоминает парадокс лжеца: то, чтО я говорю о языке,
на котором я говорю, есть ложь, потому что демонстрируемый при этом способ
моего владения этим языком перформативно опровергает сказанное.
Если ввести этот опыт в форму
мысли, получится свидетельство, разорванное противоречием: 1) я говорю лишь на
одном языке и 2) я никогда не говорю на одном языке: и
прежде всего потому, что не существует таких чистых наречий или «идиом»,
которые представляли бы собой один-единственный язык. По рождению я –
франкоязычный франко-магрибец (и все это – потому, что декретом Кремьё 1870-го
г. алжирским евреям была дана французская национальность, которая потом была
временно отнята правительством Виши в период оккупационного режима, и это
жестко коснулось Деррида, изгнанного из школы). Люди, говорящие по-французски,
живут и в других странах – в Канаде, в Бельгии, в Северной Африке. Но не
только они, никто вообще не живет и не находится в одном-единственном языке. И
философ обязан это понять: ведь всякая философия – полиглот и потому всякая
философия – переводчик; она говорит на многих языках, она имеет способность к
изучению чужих языков, все философские тексты пронизаны другими текстами. И
вообще, в любом языке, уже предназначенном для перевода, уже находящемся в
ситуации перевода, не может быть «собственности» как единолично присущего или
же подлежащего изъятию. А потому все наши призывы к эмансипации, революции в
языке и посредством языка оказываются неосуществимыми. Вместе с тем
оказывается, что в языке никто себе не тождествен: каждый находится в процессе
обретения идентичности, который в принципе никогда не завершается. Так что
судьба человека, единственный язык которого – не его язык, не уникальна. В
некоем парадоксальном смысле это судьба всех людей. В рамках
«метафизического кода», говорит Деррида, нахождение в языке – это некое
изначальное отчуждение, а к тому же язык (как нечто цельное и единственное)
вообще не существует: в нем есть вкрапления, прививки, заимствования, протезы,
подмены, транспозиции.
Иначе говоря, в
функционировании языка всегда присутствует перевод, который занимает особое
место среди всех других
___________________________
185 Derrida J. Le
monolinguisme de Fautre.
143
проявлений «несамотождественности» языков.
Перевод сразу помещает нас в ситуацию множественности языков и нечеткости,
нечистоты всех границ – между языками, наречиями, идиомами. Переживание личной
судьбы в языке и языках неизбежно обращает нас к архетипическим и аллегорическим
сюжетам, объединяющим нас под сенью общезначимого.
Архетипом, вводящим в проблематику теории перевода, выступает для философии Вавилонская
башня. О чем идет речь? Что все это значит – спрашиваем мы себя, уже в который
раз. Как быть со словом «Вавилон», которое является одновременно именем
собственным и именем нарицательным? Как перевести имя города, которое несет в
себе и событийно уникальное и нарицательно всеобщее? Наверное, в подобных
случаях можно лишь комментировать и разъяснять, но не переводить.
Вопрос о переводе и
непереводимости оказывается неразрешимым: «я не думаю, что нечто когда-либо
является непереводимым, как, впрочем, и того, что нечто является переводимым»186.
Но из этого не следует, что задача перевода теряет свою настоятельность.
Деррида называет перевод «прекрасной и ужасной ответственностью»187,
«неоплатным долгом» (во французском языке долг как долженствование и долг как
материальное обязательство выражаются разными словами – devoir и dette), он восхищается переводчиками, которые «единственные умеют
читать и писать»188. Иначе говоря, умеет читать и писать только тот,
кто переводит.
Паралелль этим своим мыслям о
необходимости и неразрешимости переводческой задачи Деррида находит у
Беньямина189. Для них обоих, Деррида и Беньямина, в языке всегда уже
есть перевод, стало быть, перевод не вторичен, но современен оригиналу или
даже парадоксальным образом ему предшествует; в любом случае нет оригинала,
который не запрашивал бы перевода – этого ярчайшего проявления
«несамотождественности» языков. Все эти вопросы представлены в тексте Вальтера
Беньямина «Задача переводчика» – вступлении к немецкому переводу «Парижских
картин» Бодлера. Перевод, по Беньямину, – обязанность, долг, ответственность;
его задача - «вернуть смысл» (Sinnwiedergabe). Вокруг перевода клубится вся эта
лексика дара и долга, психоана-
________________________________________
186 Qen-jda j Qu'est-ce
qu'une traduction «relevante»// Quinziemes assises de la traduc-tion litteraire
(Aries 1998).
187 Ibid. P. 21.
188 Ibid.
189 Беньямин В. Задача переводчика / Пер. с нем. Е. Павлова. Приложение //Деррида Ж. Вокруг Вавилонских башен. С. 87–111.
144
литического переноса с его противоречивыми
эмоциями любви и ненависти. Деррида читает Беньямина одновременно и в оригинале,
и в переводе (Мориса де Гандильяка), он увлекается мыслью Беньямина,
рассуждающего о возможности и невозможности перевода, цитирует рассуждения Беньямина
по поводу Малларме и его непереводимости: «...существует философский гений,
самой характерной чертой которого является ностальгия по
языку, заявляющему о себе в переводе»190. Как возможно то
возмещение смысла, которое должно содержаться даже в самом банальном процессе
перевода?
Для Беньямина три главные формы
передачи или, точнее, возмещения смысла – это перевод (Ubersetzung), перенос (Ubertragung) и пережитие (Uberleben), причем этим последним термином Деррида
активно пользуется в целом ряде своих текстов191. В любом случае
речь не идет об усвоении текста переводимого в тексте переводящем: нет между
ними и отношения образа или копии. Требование перевода существует априорно,
равно как и запрос на переводчика – того, кто обеспечивает оригиналу
возможность, превращаясь и «дозревая», жить дальше. Тем самым именно оригинал
оказывается самым первым заказчиком перевода. В терминах Деррида этот тезис
Беньямина звучит так: оригинал выступает как должник и проситель, он фиксирует
«нехватку» перевода, мольбу о переводе, побуждающую языки к тому, что можно
было бы назвать договором о переводе. Это не тот общественный договор, который
бы заключался и осуществлялся в виду единого языка, подавляя идею
множественности перевода. Парадоксальным образом не договор первичен по
отношению к переводу, а перевод – по отношению к договору: договор о переводе
есть априорная форма всех последующих возможных договоров. В классической
философской терминологии, напоминает Деррида, мы назвали бы этот договор
трансцендентальным и сказали бы, что все другие договоры возможны лишь потому,
что первоначально имел место (хотя бы и условно) этот договор о самой возможности
договора и самой возможности языковой деятельности (Ian-gage), о возможности различных языков (les langues).
Если, вслед за Деррида и
Беньямином, увидеть в родстве языков аналог кантовскому
возвышенному, то перевод - это аналог нашей способности представить это
родство, наша неадекватная и несовершенная человеческая мера постижения того,
что иначе
____________________________
190 Деррида Ж. Вокруг Вавилонских башен. С. 28.
191 Мой вариант перевода соответствующего французского термина (sur-vie) – «пере-жить»: он входит в несколько иной круг лексических ассоциаций, чем соответствующий немецкий термин.
145
нам недоступно. Разные языки,
воссоединяясь, подобно черепкам разбитой амфоры, указывают на целое и этим
указанием порождают, высвобождают некий «чистый язык» (die reine Sprache), в котором разные языки демонстрируют
важнейшую форму своего бытия – «бытие-к-переводу». Если в одиночестве языки
останавливаются в росте, засыхают, то при скрещивании они дают друг другу то
недостающее, что обеспечивает их взаимное возрастание и «вечное продолжение
жизни». Чистый язык есть то место, где происходит расширение, растягивание
собственных органов разных языков, где входящие во взаимодействие языки
меняются, превращаясь в нечто более широкое и вместительное. Иначе говоря,
задача переводчика – позволить языку перевода зазвучать, прийти в движение и
преобразиться под воздействием языка иностранного. Высвобождая нечто
«необъяснимое, таинственное, поэтическое», перевод становится оригинальным, он
становится как бы оригиналом, выступает как свойство оригиналов, стремящихся к
продолжению собственной жизни. Беньямину хочется думать, что закон
«переводимости» вне всяких исторических доводов доказывает родство человеческих
языков и преодолевает чуждость языков друг другу, хотя окончательное ее
преодоление не в силах человеческих. Если на горизонте романтической мысли
Беньямина брезжит идея «интеграции множества языков в единый,
истинный»192, то траектория мысли Деррида идет в ином направлении:
для нее важнее не чистое и единое, но неустранимая множественность языков.
В собственной концептуальной
системе Деррида перевод занимает не всегда заметное, но очень важное место.
Так, стадией и этапом перевода фактически оказывается и опорное для него понятие
деконструкции193, а потому этот беглый взгляд на проблему перевода
у Деррида может помочь нам войти в пространство его мысли.
§2. О понятиях и приемах мысли
Здесь встает вопрос уже не об
отношении самого Деррида к переводу, но о переводе Деррида – но не с языка на
язык, с французско-
_________________________________
192 Деррида Ж. Вокруг Вавилонских башен. С. 101.
193
Самый близкий план этой темы дается в
«Письме японскому другу» (Derrida J. Lettre a un ami japonais // Psyche. Inventions de I'autre.
146
го на русский (об этом речь пойдет в следующем разделе), но о возможности
перевода его мысли в понятия, о ее объективации...
Самому Деррида очень не
хочется, чтобы его описывали «как объект». Поэтому сам он никогда не даст
разрешения на какое бы то ни было описание собственной концепции в
констатативной форме и в третьем лице единственного числа (типа «S есть Р»). Каждое слово, термин,
понятие он обставляет бесконечными оговорками запретительного свойства: это не
понятие, не термин, не метод, не операция, не акт... Применительно
к каждому слову-понятию Деррида фактически строит запрещение его абстрактного
использования: так, скажет он нам, метафизики «как таковой», философии «как
таковой» или скажем, деконструкции «как таковой» не бывает (по-французски – это
как бы запрет на употребление определенного артикля, то есть во всех трех
упомянутых случаях – артикля «1а»), Должны ли мы понимать все это буквально и
верить всему сказанному на слово? Например, если Деррида где-то сказал,
что он снял оппозицию «логического» и «риторического» (или метафорического),
можно ли считать такое утверждение само собой разумеющимся и даже не задавать
себе вопроса о том, как это вообще возможно или что стало бы с философией, если
бы это действительно было возможно? Несмотря на все вышеприведенные отрицания,
мы все же полагаем, что у Деррида есть понятия, которые совершают свою
понятийную (а не только акробатическую или танцевальную, вслед за Ницше) работу
– ничуть не хуже, чем другие философские и нефилософские понятия. Далее, он
подчеркивает особый статус тех концептуальных единиц, которые он использует для
развертывания своей мысли. Словарь Деррида весьма обширен:
это различие, раз-личАние, след, письмо, протописьмо, разбивка, перечеркнутость
(это понятие находится в некотором особом положении среди других: Деррида пользуется им тогда, когда он вынужден вводить какой-либо
термин традиционной метафизики, подчеркивая одновременно его ввод и его
«подвешивание»), текст, графика, грамма, программа, грамматология, означающее,
означающее означающего и многое другое. Далее будут введены в действие
две различные стратегии. В этом параграфе (в основном – на
материале «Грамматологии», 1967) я попробую более или менее жестко
концептуализировать мысль Деррида, предлагая, вопреки его запретам, некоторые
классификации и определения, а в следующем параграфе (в основном – на
материале «Почтовой открытки», 1980) – оставить его мысль работать на воле,
извлекая пользу, подчас неожиданную, из ее литературно-художественной
раскованности. Постулируемая Деррида неразрешимость перевода будет,
таким образом, искать разрешения, причем в обоих случаях, кажется, можно
надеяться на эпистемологически плодотворные наблюдения.
147
Мощно вступив на французскую
философскую сцену в
Материалом, на котором Деррида
стремится помыслить децентрированность структуры, выступает вся история
культуры. Она прочитывается методом «симптомного прочтения», т. е. посредством
выявления пустот, пробелов, умолчаний о проблематике письма или же чисто
негативных его характеристик, свидетельствующих для Деррида об умалчиваниях о значимом. Письмо скрыто из поля зрения
истории культуры в самые различные ее периоды: об этом свидетельствуют диалоги
Платона, где живой логос уподобляется родному сыну, а мертворожденное письмо –
безродному и отверженному ублюдку; об
этом говорит апология природного, естественного, живого голоса у Руссо, который
отвергает письмо как опасное восполнение природы, или же взгляды Соссюра, для
которого письмо было не столько самостоятельной знаковой системой (хотя
формально он и признавал ее независимость), сколько образом, репрезентацией
звуковой системы языка (это противоречило его тезису о произвольности знаковых
систем, не допускающей, стало быть, отношения репрезен-
_________________________________
Это «Голос и феномен», «Письмо и различие» и «О грамматологии».
148
таиии между ними). В результате Деррида приходит к выводу о
«значимом» отсутствии проблематики письма или чисто негативной ее трактовке на
протяжении всей истории культуры.
В число метафизиков, и тем
самым логоцентриков попадают у Деррида не только Платон или Руссо, но также и
современные философы, которые, пожалуй, наиболее явно претендовали на освобождение
от метафизических предрассудков – Ницше, Фрейд, Гуссерль, Хайдеггер. В
концепциях этих мыслителей он видит наиболее радикальные попытки помыслить
децентрированную структурность структуры. Так, у Ницше понятия бытия и истины
заменены понятиями игры, интерпретации, знака. У Фрейда понятия сознания,
самотождественности присутствия растворяются в анализе безличных механизмов
бессознательного, уподобляемого им самим «работе» иероглифического письма.
Однако при этом ни Ницше, ни Хайдеггер, ни Гуссерль, ни Фрейд не были до конца
последовательны в своем отношении к метафизике – в этом Деррида видит
характерную черту современной эпохи, которая осознала подорванность,
сдвинутость своих мыслительных устоев, но пока еще не смогла найти радикального
выхода. Так, у Хайдеггера критика метафизики сочетается с постановкой самого вопроса
о бытии, а тем самым о логосе и смысле. Подобно этому у Гуссерля (который,
пожалуй, более, чем какой-либо другой современный
философ, повлиял на формирование концепции Деррида) «феноменологическая
критика метафизики есть лишь внутренний момент утверждения метафизики»195,
поскольку Гуссерль, наряду с утверждением трансцендентального смысла различия,
со всей развитой им проблематикой определения пространственно-временных
параметров мыслительного действия, мыслительного жеста, все же отдает привилегированное
место в своей системе знаку-выражению, а не знаку-указателю, хотя именно последнее
понятие, по мнению Деррида, более способствовало бы концептуалиации работы
чистого различения.
Логоцентризм – вот имя,
которое дает этой картине присутствий и отсутствий, умолчаний и обнаружений
Деррида. «Логоцентризм – замыкание мышления на себя самого как на порядок присутствия
перед самим собою, апелляция к разуму как к инстанции закона, удерживаемой вне
игры, свободной от дисперсии, над которой она властвует»196. Внутри
этой логоцентриче-ской системы западноевропейской метафизики логос и голос
непосредственно едины, дыхание голоса есть то, что непосред-
_____________________________
195 Derri(ia
j La vojx et [e
phenomene.
196 Wahl F. La
philosophie entre l'avant et l'apres du structuralisme
// Qu'est-ce que le structuralisme?
149
ственно присутствует в душе, богоданный
закон и порядок. Запись голоса – письмо – в таком случае
может быть лишь грехопадением, т. е. извращением отношений между телесным и
духовным, между душой и телом, вторжением внешнего во внутреннее, низвержением
духовности в телесность.
Для рассмотрения вопроса о
том, что же позволяет философии, которая остается в каждый момент продуктом
развития данного конкретного общества, достигать измерения всеобщности и
универсальности историко-культурного процесса, Деррида обращается к
философской поддержке Гуссерля, которому, как уже говорилось, он обязан многими
чертами своей концепции. На рубеже веков Гуссерль, подчеркивает Деррида,
почувствовал в современной ему ситуации симптомы кризиса абсолютных
трансцендентальных предпосылок и поднял проблематику историко-культурной опосредованность научного знания. Именно
Гуссерль, как полагает Деррида, впервые поставил вопрос о «структурных»,
«исторических» или «материальных» априори, предполагающих исследование донаучного
мира культуры, вскрытие тех напластований, тех предпосылок, которые могу!
объяснить конкретно-историческую обоснованность различных структур
мировосприятия, но требуют далее обращения к истории как таковой, в которой
только и можно вскрыть измерение всеобщности. Следуя в этом за Гуссерлем,
Деррида стремится объяснить особую роль философии в познании противоречивостью
ее природы: с одной стороны, философия, как и любое другое
социально-культурное образование, погружена внутрь исторической целостности
культуры на том или ином ее синхронном срезе; с другой стороны, философия
отличается от любого другого порождения культуры и, в том числе от науки, тем,
что она является «установкой на высказывание гиперболического» (vouloir-dire Thyperbole), что она – граничащее с безумием
напряжение рациональности, всеобщности. Таким образом, можно
было бы продолжить мысль Деррида: если одной своей составляющей философия
включена внутрь замкнутых культурных эпистем, то ее гиперболизирующее усилие
самопревзойдения (столь же парадоксальное, как и поднятие себя за волосы)
позволяет ей оторваться от своей историчности, укорененность в которой грозила
бы ей релятивизмом, и выйти в измерение собственно истории, уловить тот
всеобщий горизонт, в котором можно увидеть взаимопереходы между тем,
что представляется полностью отъединенным. «Помыслить "выход за пределы
философии" – замечает Деррида скептически, – куда сложнее, чем обычно
кажется людям, воображающим, будто с молодецкой легкостью они совершили его давным-давно,
на деле увязнув всем телом своего
150
дискурса в той метафизике, от которой они
намеревались его освободить»197.
Это гиперболизированное
усилие философии, превосходящей свои собственные конкретно-исторические
определения, не является иррационалистическим порывом, но является действием разума
– действием собственно философским: «Непревзойденное царственное величие
порядка разума – то, что делает его не фактическим порядком или структурой, не
исторически детерминированной структурой или структурой среди многих других
возможных, заключается в том, что нельзя воззвать к тому, что ему
противоречит, не взывая к нему самому, нельзя протестовать против него иначе,
как внутри него самого; он позволяет нам прибегать к помощи маневров и стратегий
лишь внутри своего собственного поля. Отсюда и получается, что всякий
исторически детерминированный разум должен явиться перед судом разума как
такового»198.
Весьма показательно, что в
своей оценке структурализма Деррида далеко не однозначен.
Сделает ошибку, полагает он, тот будущий историк идей, который станет
анализировать структурализм как объект среди других объектов, увидев в нем
лишь преходящую моду или «симптом кризиса», но забудет о его главном
историко-культурном смысле, о том, что структурализм – это
прежде всего «переворот в способе задавать вопросы любому объекту» и особенно
объектам исторической социальной природы, о том, что это мощное движение
представляет собой «беспокойство о языке», каковое не может быть ничем иным,
кроме как беспокойством языка и внутри самого себя. Итак, Деррида критикует
структурализм как одно из самых отчетливых проявлений лого-фоно-центризма и
вместе с тем воздает должное «другому» структурализму, который выступает как самокритика
по отношению к самому себе, как исследование границ собственных возможностей
и пределов собственных предпосылок.
Итак, наша цель – попробовать
перевести мысли Деррида в регистр определяемых понятий; начнем эту операцию с
деконструируемого ряда, а затем перейдем к деконструирующему. Так, деконструкции
у Деррида подлежит все то, что относится к «наличию» (присутствию) и может
быть обобщено как «логоцентризм» и «метафизика»; в качестве деконструирующих
средств выступают «след» (прото-след), «различие»(
различАние) и «письмо» (прото-письмо). Деконструкция, пошутил как-то М.Л.
Гаспаров, – это
____________________________
197 Dgn-idu j L'ecriture et la difference. P. 416. Рус. пер. Деррида Ж. Письмо и различие. СПб., 2000. С. 453.
198 Ibid. P. 58.
151
латинский перевод греческого слова
«анализ». Слово это у всех на слуху – по крайней мере
в России. Деконструируемые понятия – это те, которые Деррида
находит в философской традиции западной мысли: например, сущность, явление,
цель, онтология, метафизика, наличие... Деконструирующие понятия –
различного происхождения. Это могут быть такие понятия (главное среди них -
знак!), которые находятся внутри традиции, но выходят за ее рамки, позволяя нам
переосмыслить всю проблематику означения, и обычные понятия, взятые в особом
повороте (письмо). Итак – в путь!
Наличие (presence). Способ бытия всего, что существует (и в онтологическом, и в
антропологическом смысле). Это огромная по силе и объему абстракция,
придуманная Деррида. Истоки ее прежде всего –
хайдеггеровские. Однако ее можно считать собственным понятием Деррида, концептуальнъш
артефактом, поскольку ничто в предшествующей традиции не может сравняться с
приписываемой наличию содержательной емкостью. Наличие – это опорное понятие
всей западной метафизической традиции.
Этим общим именем могут быть
обозначены события, относящиеся к разным понятийным рядам. Понятие наличия
пересекает материальное и идеальное, эмпирическое и трансцендентальное, рациональное
и иррациональное, сенсуалистическое и рациональное и т.д. и т.п. Атрибут
наличия будет равно относим к понятиям Спинозы и
Гуссерля, средневековых мистиков и современных структуралистов. В широком
плане равно наличными будут и интеллектуальные очевидности разума, и
чувственные данные, и жизнь в целом, и грудь кормилицы для ребенка. Эта
сверхмощная абстракция предполагает такие характеристики, как полнота,
простота, самотождественность, самодостаточность, сосредоточенность на том,
что в современном философском языке называется «здесь и теперь» (настоящем как
вечно присутствующем), нередко – данность сознанию.
Наличие и
наличность могут быть представлены в разных формах: как нечто просто наличное
(аристотелевский «стол»); самоналичное (точнее, наличное перед самим собой – present a soi -тут уже Деррида фактически фиксирует некоторую несамотождественность,
выход за пределы самодостаточности) – таковы субъект, самосознание, когито,
со-наличное (я и другой). Все это модальности наличия уточняют набор и распределение
основных признаков понятия, но не меняют самой возможности общего подведения
наличной «вещи» под «понятие».
Логоцентризм. Способ данности, предъявленность наличия в рамках западной философской
традиции в целом. Подобно «нали-
152
чию», «логоцентризм» – это не реально
употреблявшееся понятие, но ретроспективно построенный образ умопостигаемости,
преобладающий в западной философской традиции.
Рассмотрим оба корневых
момента этого составного слова. «Логос» по-гречески это разум, слово и реже -
пропорция. Преобладающим является первое значение, но для Деррида явно важнее
второе – тут он следует одновременно и Евангелию от Иоанна, и современному
структурализму. «Центризм», центрированность предполагает иерархию: для Деррида
наличие центра – это помеха беспрепятственной игре взаимозамен между
элементами внутри структуры199. Центризм – это такой способ
идентификации или самоидентификации чего бы то ни было, при котором выделенный
фрагмент вещи рассматривается как ее средоточие, и все стягивается к этому
центру, ядру, основе. Для Деррида (как и для его французских современников)
главное в «логоцентризме» – это логос как «слово» или даже логос как «звук»
(фония) и только потом – как учение, знание, разум.
Иначе говоря, мысль, данная в
слове и выраженная в звуке, становится опорой самоотождествления и гарантией
самодостаточности любых образований человеческого сознания. Отметим
тут две важные вещи: 1) что в греческом слове «логос» представление о звуке
начисто отсутствует, поэтому Деррида иногда приходится усложнять свою
конструкцию – предъявляя ее как фоно-логоцентризм; 2) что русский язык, по
чистой случайности, тут очень помогает Деррида: «логос» и «голос» так близко
созвучны в русском, как им не удается быть во французском языке. Слово и
звук непосредственно являют нам жизнь человеческой души, нарушая все критерии
внутреннего и внешнего, близкого и далекого даже если
нам кажется, что наш голос идет откуда-то извне, он на самом деле выступает как
первое и самое непосредственное проявление нашего душевного состояния.
Как и в
случае с наличием, сказанное не означает, что все философы многовековой
традиции пишут только в логоцентриче-ских понятиях: в их текстах может не быть
ни «логоса», ни «голоса» как таковых, но все равно фактически предполагается,
что через какое-то число опосредующих звеньев эти тексты и понятия можно свести
к этой логосно-голосной основе. Поэтому тезис о логоцентричности западной культуры и западной
философии провозглашается как нечто абсолютное и непроблематичное, а отдельными
формами, так или иначе сводимыми к логоцентризму, оказываются и онтоцентризм, и
телеоцентризм и главным обра-
_____________________________________
199 Derrida J. La
structure, le signe et le jeu dans le discours des
sciences humaines // Derrida J. L'ecriture et la difference.
153
зом теоиентризм. Знаковость и
теоцентричность – с момента соединения греческой мысли с христианством – это
почти синонимы. (Позднее к этому списку «центризмов» – онто-тео-телео-фоно- и пр. – Деррида добавит и
психоаналитический «фалло-центризм» под влиянием лакановской концепции фаллоса
как главного означающего.) Тут возможны и разные другие кентавры и
гибриды, вроде онто-теологии, онто-телеологии и пр. И начала и концы, и причины
и цели – все это, устремляясь к умопостигаемости, должно быть
представлено в логоцентрической форме.
Метафизика. Дисциплина, оформляющая проблематику наличия
и логоцентризма в единое целое. В философский словарь нам лучше не смотреть:
метафизика в данном случае не означает ни учения о бытии в противоположность
учению о познании, ни метода познания, противоположного диалектическому учению
о противоречиях. Метафизика предстает здесь прежде
всего в своем этимологическом смысле – как «после-физика». Нам
известно, что рождение метафизики потребовало огромной умственной работы;
нужно было отвлечься от чувственно данного, например, в зрительном «виде»
увидеть незримый (видимый лишь умственному взору) эйдос, а в руке, держащей
палку, угадать возможность «хватания» (понятия, поятия) вещи умом. Потом
люди забыли и об исходных чувственных впечатлениях, и о самой работе метафорического
переноса ( «метафорай» написано в Греции на машинах,
развозящих грузы населению). Им стало казаться, что они всегда находились в послефизике
и что ее понятия само собой подразумеваются. В качестве
такого само собой подразумевающегося богатства метафизика сохранила многие
понятия (тело – душа, вещь – идея, означающее - означаемое, явление -
сущность), которые имеют вид оппозиций, но на самом деле всегда предполагают
уже достигнутое первенство второго – «послефизического» (духовного, душевного,
сублимированного, бестелесного). Общая форма оппозиции, которую утверждает
западная метафизика, – это оппозиция чувственного и умопостигаемого. Понятия
метафизики – это основной объект расчленения, деконструкции для Деррида.
Нам важно понять, что
метафизика – это именно некое дисциплинарное пространство, топос, место. Все,
что относится к области наличного и дается нам в логоцентрическом модусе (как
логос-голос), может быть увидено, засечено, схвачено, переработано –
деконструировано – только в определенном пространстве. Отсюда – множество
пространственных метафор, метонимий, других тропов, с помощью которых Деррида
косвенно пытается наметить для самого себя и показать нам одновременно и
способы движения мысли в метафизике и – самое главное – возможность поставить
это движение под вопрос.
154
Вот лишь некоторые
из этих объектов и вместе с тем средств деконструкции: внутри и вовне, наружа
и нутрь, по сю сторону и по ту сторону, превзойдение, пропасть, рисковать,
действовать как контрабандист (исподтишка), высиживать добычу как охотник
(точнее, охотничья собака, которая имеет тонкий нюх на добычу), сокрушить
слабейшего, обмануть сильнейшего, составить план местности, топтаться на сю
сторону метафизического загона, ограды, предела (cloture), но так близко к забору, что уже, кажется,
начинает виднеться что-то и по ту сторону ограды... Постоянно подразумевается
и явно требуется «двойное прочтение», «двойная наука», «двойная игра»: читать
как бы внутри метафизики и читать, обращая внимание на трещины-расселины или на
то, что выпирает на общем фоне. Пусть каждый сам продолжит эту увлекательную
работу – выбрав из общего перечня способов обращения с метафизикой то, что ему
больше подходит.
Нам же стоит только помнить
самое главное – неуместность «революционных» порывов: никакими наскоками нам не
удастся разрушить западноевропейскую метафизику, да собственно и незачем это
делать, если у нас ничего, кроме нее, нет, и неясно, может ли еще быть.
Позицию эту можно было бы назвать нереволюционно-радикальной (слово
«радикальный» Деррида особенно любит за его этимологический смысл: ведущий к
корням, глядящий в корень). Вопрос о принадлежности и непринадлежности
какой-либо концепции или понятия к метафизике для Деррида – навязчивый вопрос
(подчас – в жестких спорах, как, например, в споре с Гадамером по поводу
Хайдеггера и Ницше). Деррида часто говорит, что в этих вопросах он не хочет и
не может судить, «рубить с плеча», но все равно нередко – судит.
Разумеется, и речи быть не
может о том, чтобы все в текстах западной философской традиции покорно
укладывалось в наличие, логоцентризм или метафизику. Они полны противоречий,
нестыковок, «симптомов» всякого рода – от
психоаналитического до поэтического, которые свидетельствуют о том, что что-то
тут не так («прогнило» или всегда хромало). Деррида явно сомневается в возможности
когда-либо выйти из метафизики и потому даже свое самое знаменитое понятие
«различАние» (differAnce) он уверенно назовет «метафизическим» понятием200 (в
«РазличАнии», докладе 1968-го г.). И все равно он строит свою программу на том,
что нам доступно, – на «борьбе» с метафизикой, на выявлении генеалогии
метафизических понятий, и обобщает эту работу-борьбу словом «деконструкция».
________________________________
200 Derrida J. La difference // Derrida J. Marges - de la philosophic
155
Деконструкция101.
Один из лучших
путеводителей по программе деконструкции – «Письмо японскому другу»202.
Тут говорится о том, что по сути главный вопрос
деконструкции – это вопрос о переводе. Само слово «деконструкция» было введено
в работе «О грамматологии»203, хотя тогда Деррида еще не думал, что
оно станет лозунгом, установкой целого направления исследований. Поначалу он
просто пытался получше перевести немецкие понятия Destruktion и Abbau, найти для них хорошие французские эквиваленты. То, что получалось
при переводе, звучало слишком разрушительно, и Деррида продолжал поиск уже по
французским толковым словарям (в одном из них он даже встретил уже более
уместное значение – разборка целого для перевозки на новое место), покуда в
словаре Бешереля не нашел наконец то, что искал. Искомая деконструкция имела
или хотя бы подразумевала и негативный, и конструктивный смысл: так,
«деконструкцией» оказывались при переводе слом и переделка иностранной фразы
слова, а «конструкцией» – воссоздание этой фразы на родном языке.
Очевидно, что деконструкция требует
одновременно и структуралистской, и постструктуралистской методики.
Структурализм предполагает разбор наличных целостностей (социальных, культурных)
и затем сборку структур как совокупностей взаимодействующих элементов.
Постструктурализм требует выхода за пределы структур, он ищет в структурированном неструктурное. Одним из путей выхода за
пределы структур было рассмотрение того, как данная структура была построена,
выявление «генеалогии» образующих ее понятий. В этом последнем смысле деконструкция
вовсе не будет разрушением, хотя она и требует подвешивания, приостановки действия,
перечеркивания всех традиционных понятий (слово «перечеркивание» или «похеривание»
– наложение буквы «X» при
гашении марки - следует понимать буквально: слово не вымарано, его можно
прочитать под перечеркивающим его знаком).
_______________________________________
201
Итак, Деррида скажет нам, что говорить
о деконструкции вообще – нельзя: можно лишь обращаться к отдельным формам,
проявлениям, контекстам декон-структивной работы. Деконструкция – повсюду, но
точнее говорить не о деконструкции, а во множественном числе – о
деконструкциях... Они по-разному осуществляются в философии, юридической и
политической области, они могут «принимать форму» тех или иных техник, правил,
процедур, но в сущности ими не являются. А впрочем,
даже деконструкция доступна формализации – правда, до известного предела. Ср.,
в частности, Derrida J. Points de suspension. Entretiens / Pres. par E. Weber.
202 Derrida J.
Lettre a un ami japonais // Derrida J. Psyche. Inventions
de l'autre.
203 Ibidem. P. 388.
156
Деконструкция, по мысли
Деррида, не должна быть ни анализом (в ней нет сведения к простейшим элементам),
ни тем более – синтезом (хотя некоторые критики, например Р. Гаше, приписывают
ему некие прото-синтезы на инфраструктурном уровне). Это не критика (в
обыденном или в кантовском смысле слова); не метод (хотя в США критики склонны
считать деконструкцию методологией чтения и интерпретации), не акт, не
операция. Деррида стремится уйти в трактовке деконструкции от
субъектно-объектных определений: деконструкция - это не стратегия субъекта, а
«событие» или в конце концов – тема, мотив, симптом чего-то
иного – какой-то другой проблемы - тут Деррида по обычной для него установке
уходит от ответа. Что же касается деконструкции как события, то очевидно, что
само по себе событие деконструкции случиться не может: для того чтобы оно
состоялось, нужны усилия, стратегии, средства.
Часто под
деконструкцией понимается такое обращение с бинарными конструкциями любого
типа (формально-логическими, мифологическими, диалектическими), при котором
оппозиция разбирается, угнетаемый ее член выравнивается в силе с господствующим,
а потом и сама оппозиция опускается или переносится на такой уровень
рассмотрения проблемы, на котором мы видим уже не оппозицию, а саму ее
возможность (или невозможность). Критики много спорили о том, удается ли Деррида «снимать»,
разбирать бинарные оппозиции западной культуры или он лишь меняет знаки,
эмансипируя униженные элементы оппозиций. Читатель сможет сам судить об этом,
прочитав работу «О грамматологии», где дается множество ярких примеров разборки
оппозиций. Деррида предлагает нам понять деконструкцию не вообще, но лишь в
конкретном ее осуществлении, то есть в цепочке замещений между понятиями,
отчасти синонимичными, такими как письмо, след, гимен, фармакон, парергон...
Этот лист по определению открыт и ... бесконечен.
А сейчас мы переходим, условно
говоря, к понятиям деконструирующей группы: они выступают как результаты
деконструкции, но затем уже и сами могут применяться как ее средства и орудия.
Главные среди них – след (прото-след), различие (различАние) и письмо
(прото-письмо). Некоторые понятия уже использовались в философии или
психоанализе (след) или в лингвистике (различие), но были заимствованы и
усилены Деррида, некоторые были взяты из обыденного языка и превращены в концептуальные
инструменты (например, письмо).
Каждое из названных понятий
окружено веерами (или продолжено в рядах) других, более конкретных понятий.
Так, например, разверткой понятия «след» будут и «метод», и тропинка-пикада,
157
и механизм письма как сохранения следа
путем нацарапывания (по-гречески писать и значит «царапать»). Конкретизация
понятий в системе может предполагать не детализацию, а иной угол зрения: в
этом смысле понятие различия, например, будет связано с понятием повторения
или, точнее, – невозможности тождественного повторения и пр.
Эти три выделенных нами
понятия – «след», «различие» и «письмо» – резко противоположны по смыслу ранее
показанным – «наличию» и «логоцентризму», хотя между ними нет логического отрицания и они не образуют бинарную оппозицию. Так, если
главными признаками наличия были полнота, простота, самодостаточность,
самотождественность, то «след» и «различие», заведомо лишенные полноты и
самодостаточности, воплощают неналичие или антиналичие; если логоцентризм
воплощал единство звука и смысла, то «письмо» (и тем более – прото-письмо)
предстает как отрицание логоцентризма.
След, прото-след. Общая форма неналичия, находящая свое
выражение в такого рода множественной соотнесенности всего со всем, при которой
задача определения того, что именно с чем соотнесено, становится неразрешимой.
След (тем более самостирающийся) – главная форма неналичия, и потому понятно,
что устранение, редукция следа – общая тема метафизики. В рамках той картины
(мира), которую предлагает нам Деррида, нет ничего наличного – простого, полного,
«здесь и теперь» доступного, самотождественного и самодостаточного. Деррида
нагружает след полным набором взаимно противоречивых предикатов: след не
наличествует и не отсутствует; он и наличествует, и отсутствует; он столь же
(весьма двусмысленное уточнение) наличествует, сколь и отсутствует. След равно
относится и к природе, и к культуре. Он предшествует всякой мысли о сущем и неуловим в простоте настоящего, наличного,
тождественного. Движение являет и скрывает след: он неуловим в простоте настоящего.
Но по сути след есть удержание другого внутри
тождественного, и потому нам необходимо вырвать след из классической схемы
мысли.
Чтобы понять, что такое след (и прото-след)204, попробуем в порядке
эксперимента встать на иную – не привычную и не «на-
_____________________________________
204 В таких выражениях, как «прото-след» или «прото-письмо» (archi-ecriture, archi-trace) умышленно или неумышленно смешиваются два греческих корня: «ар-хи» (командовать) и «архе» (начинать), однако так как по-русски «архи» – это прежде всего «сверх» или «самый», то есть нечто здесь совершенно неуместное, я и перевожу эти понятия соответственно как «прото»-след, «прото»-письмо (о выборе русских эквивалентов см. в конце этого очерка). Я не буду даже пытаться показать весь корпус понятий Деррида – наверное, это лучше будет сделать в отдельной работе.
158
ивную» – точку зрения. Попробуем увидеть
предметы не готовыми и ставшими, а только становящимися, а сами пространственно-временные
координаты, в которых нам так или иначе даются все
предметы, – не заранее заданными, а тоже лишь складывающимися в процессе
восприятия. Тогда, пожалуй, станет немного яснее, как в бесконечном
переплетении элементов, фрагментов, частей, узлов и сочетаний (живого и
неживого, природного и культурного, физического и психического), искомый смысл
отступает и дается лишь как след (бывшего или не бывшего), но и след уходит
куда-то в бесконечность, обрекая любой поиск первоначала на неудачу.
Возможны различные конкретные
формы следа. След может быть «мотивированным» (например,
психический отпечаток внешнего впечатления) «условно мотивированным» (например,
слово «стол» при отсутствии стола, который я только что видел, а сейчас не
вижу). Но могут быть и следы с утерянной мотивацией: это усложненные цепочки
следов, неизвестно к чему относящихся. Наконец, возможен и такой след,
мотивацию которого вообще невозможно отыскать. Назовем его прото-следом: в
этом случае абсолютная первичность следа заведомо исключает
первичность чего бы то ни было другого, хотя это и не означает самодостаточности
следа. Сам вопрос о следе у Деррида ставится под влиянием
психоанализа (главное здесь – такие понятия Фрейда, как «последействие»205
(NachtraglichJceit), «пролагание
путей»206 (Bahnung).
Следы памяти и «проложенные следы» в психической работе часто оказываются
аффективно нагруженными.
Помимо Фрейда, другими
предшественниками мысли Деррида о следах были, по его собственному признанию,
Ницше, Хайдеггер, Гуссерль, Левинас, биологи, психологи, причем каждый подчеркивал
в следе – свое. Особенно важной здесь оказывается феноменологическая
концепция внутреннего восприятия времени: время как бы растянуто между прошлым
и будущим – в опыте «удержания» прошлого и «предвосхищения» будущего. Однако
феноменологическая установка, по Деррида, не справляется со следом. Она
полагается на дословесные интуиции и не улавливает того бессознательного (или
пред-сознательного) опыта, который
___________________________________
205 Этот русскоязычный вариант слова Nachtragiichkeit, предложенный в переводе «Словаря по психоанализу» Лапланша и Понталиса, представляется мне наиболее удовлетворительным. Обычно для перевода соответствующего наречия (nachtraglich) в русском языке используется выражение «задним числом», что вполне осмысленно, только вот опорное существительное при этом остается без перевода.
206 дто также Mofj вариант, предложенный в переводе «Словаря по психоанализу» Лапланша и Понталиса.
159
Фрейд закрепил в понятии «последействия» (Nachtraglichkeit): смысл опыта не дан человеку прямо и
непосредственно, он строится не в настоящем, а в будущем, обращенном в
прошедшее, он развертывается постепенно, на других «сценах»; но в любом случае
- для того, чтобы этот сложный, как бы заторможенный, но
по сути очень трудный и интенсивный процесс мог происходить, требуется, чтобы
следы опыта надежно сохранялись.
Помочь нам разобраться со
следом может знак – эта пятая колонна в метафизике – то, что, всецело
принадлежа метафизике, позволяет нам ее деконструировать. В каком-то смысле
след – это знак в динамике. И если вначале был знак (а не вещь, не референт, не
интуиция), то это лишний раз показывает, что в начале был след. Однако помимо
явных следов - словесного знака, замещающего вещь в ее отсутствие, или письма
как нацарапанного следа речи – есть и другой след, о котором уже упоминалось, -
Деррида называет его прото-следом. Это конструкт, артефакт, экспериментально помысленный
нами след того, чего не было: общий принцип артикулированности и
расчлененности, на основе которого только и могут далее появляться тождества и
различия, наличия и неналичия. Если ранее мы представляли себе хотя бы
какое-то начало (начало начал), до которого простирается пустота,
преодолеваемая усилиями креационистских теологии, то теперь о началах не может
быть и речи. Нет ни хороших, ни плохих начал – ни начала как акта творения, ни
пришествия зла в нечто вечное и неизбывно благое (и это уже показывает нам,
где стержень спора Деррида с руссоистской идеологией и его теорией возникновения
языка и письма).
Конкретных примеров
следа на страницах этой книги – множество: так, это и общий рельеф местности,
и тропинка-пикада, и поломанная телеграфная линия (в главах о Леви-Стросе), и
игра с понятием «метод» (метод как пролагаемый путь), и борозда, оставляемая
плугом на пашне, и бустрофедон (тип вспашки и способ письма, доходящего до
края страницы и затем поворачивающего вспять: такой порядок, однако, удобнее
для чтения, чем для
письма). Все эти следы прочерчивают, артикулируют пространство и время
человеческой жизни и образуют средства их постижения.
Различие, различАние. Как увидеть различие? Это значит увидеть
в наличном неналичное, а в тождественном нетождественное.
Достаточно сосредоточиться на настоящем, и мы увидим трещины, свидетельствующие
о том, что всякое настоящее не есть нечто в себе тождественное: в нем «еще»
сохраняется прошлое, и «уже» предначертывается будущее, причем эти различия
проявляются внутри наицельнейшего переживания – как то,
что отли-
160
чает в нем настоящее от самого себя.
Различие расчленяет настоящее и наличное внутри них самих.
Итак, различие – это противоположность
наличию как тождеству. Изначальность различий, различенность – это следствие
антропологической конечности человека, несовпадения бесконечного и конечного,
de jure и de facto, вещи и смысла. Человек занимает промежуточное место в
общей структуре бытия. От животного его отличает нереактивность, сдерживание
непосредственных побуждений, превращение физиологических потребностей во
влечения, которые по определению не могут удовлетворяться тут же и на месте, а
в известном смысле и вообще не могут удовлетворяться. От Бога его отличает
неспособность к непосредственно интуитивному, прямому усмотрению смысла бытия
вообще (и собственной жизни – событий, поступков, текстов – в частности).
Творец Вселенной не имеет различия между творимым бытием и смыслом бытия, они
для него едины. Человек, и даже самый творческий, в этом смысле – не творец, а
пости-гатель Вселенной. Тем самым различие, различенность дважды, с двух разных
концов, выходит на первый план – как промедленность в сравнении с животными
реакциями и как отсроченность смыслов в сложном и опосредованном процессе означивания207.
Различие у Деррида (и у
других современных французских авторов) это понятие, навеянное
прежде всего Гегелем и Соссюром. Первый момент – это расщепление гегелевской
диалектической пары противоположностей «тождество–различие», разнесение
элементов этой пары по разным регистрам (самодостаточных полнот и
дифференцирующих следов), в результате чего различие, различение выводятся на
первый план. В остальном выяснение от-
________________________________________
207 Позже Деррида повернется к проблеме различия не только с метафизической или логоцентрической стороны, но также со стороны этики и политики. По сути дела, проблемы различия кладутся в основу таких привычных нам вопросов, как сообщество, национальное государство, демократия и даже – Новый интернационал. Во всех этих случаях концептуальная связка-противоречие между единством и множественностью сразу делает вопрос неразрешимым. Нам нужна не множественность как таковая, а гетерогенность, которая предполагает различие, расчлененность, разделенность как условие установления отношений между людьми. И в этом тезисе можно видеть своего рода идеал внятности! Опаснее всего такие единства, которые принимают вид однородных органических целостностей – внутри них нет места для ответственности, решений, этики, политики. По сути, и чистые единства, и чистые множественности оказываются именами опасного, нежизненного состояния, именами смерти. В любой идентичности есть саморасчлененность, дифференциация: отправной пункт рассуждения – невозможность быть в единстве с самим собой. Для того чтобы сообщество могло существовать (любые синкретические слитности этому помеха), нужно уметь вычленять себя и другого – как «абсолютно другого».
161
ношений Деррида с Гегелем и диалектикой -
это бесконечный вопрос, в котором ясен только абсолютный отказ Деррида от
идеологии «снятия» (Деррида предложил переводить Aufhebung на французский как relever). Второй момент – это отношение Деррида к
понятию различия в его структуралистском (соссюровском) истолковании. Как
известно, для лингвистического структурализма, а затем и для структуралистской
мысли, перенесенной в другие области гуманитарного познания, различие – это
всегда системное смыслоразличающее качество: те различия, которые не являются
смыслоразличающими, вообще не входят в систему. Так вот именно эти
внесистемные и несмыслоразличающие различия и абсолютизируют постструктурализм
вообще и Деррида, в частности.
Однако этими спецификациями
понятие различия у Деррида не ограничивается. Он вводит еще одну радикально
усиливающую различие и различение операцию, закрепляющую сложное и опосредованное
отношение человека к смыслам. Она названа неологизмом «различАние» (differAnce): на слух это понятие не отличается от обычного difference (различие) и выявляет свою специфику только в письменном виде.
Этот неологизм или нео-графизм Деррида трактует как семантический эквивалент
среднего залога в греческом языке208.
РазличАние предполагает трещину между бытием и сущим: это формирование формы,
условие означения, след. Позитивные науки могут описывать только те или иные
проявления различАния, но не различАние как таковое. РазличАние лежит в основе
оппозиции наличия и отсутствия, в основе самой жизни.
По сути, различАние
подытоживает и психоаналитическое понятие «последействия» (Nachtraglichkeit), и вообще всю феноменологическую
проблематику следа, хотя и показывает ее в особом повороте. И
прежде всего различАние – это двоякая деформация пространства и времени как
опор восприятия и осознавания. Иначе говоря, различАние – это промедленность,
отсроченность, постоянное запаздывание во времени и отстраненность, смещение,
разбивка, промежуток в пространстве. Выше у нас шла речь о том, что наличие
представляет собой единство «здесь и теперь», настоящего момента и данного
места. И это единство разбивается различАнием: его временной аспект промедляется,
а его пространственный аспект включает «разбивку»,
«интервал», предполагает отстранение и откладывание. При этом оба типа деформаций,
и временные, и пространственные, взаимодействуют
____________________________________
208 Греческий средний залог, на который часто ссылается Деррида, – это не активность, обращенная на другого, и не пассивность, претерпеваемая от другого, но активность, обращенная на себя, и пассивность, претерпеваемая от себя.
162
и переплетаются. В слове
«различАние» слышатся, таким образом, разные значения: различаться, не быть
тождественным; запаздывать (точнее, отсрочиваться во времени и откладываться в
пространстве); различаться во мнениях, спорить (фр. differend).
Следуя Гуссерлю, в подобных
случаях особенно важно учитывать именно взаимосоотнесенное становление пространства
и времени, это временное становление пространства и пространственное
становление времени, или, иначе, становление времени пространством и
становление пространства временем. В отличие от Гуссерля, который
отступает к своим первичным доязыковым интуициям и еще дальше – в горизонты
времени, Деррида устремляется в другом направлении - не к первоначалу, а
вперед - туда, где происходит откладывание-отсрочивание всего в человеческом
мире, причем такое, что откладываемое-отсрочиваемое не накапливается, а
включается в ряды взаимозамещающих подстановок. Однако в итоге эта конструкция
отсрочивания и откладывания выступает как наиболее изначальное начальное, как то, раньше чего ничто другое невозможно.
Письмо, прото-писъмо. Общая артикулированность, членораздельность
в работе психики, сознания, культуры (письмо в обычном смысле слова редко
встречается на страницах этой книги; иногда речь идет о культурно-исторических
формах письменности). Если след был прежде всего опровержением
самодостаточности, а различие - опровержением самотождественности наличия, то
письмо (и прото-письмо) – это в первую очередь опровержение логоцентризма как
тождества логоса и голоса в западной культуре. Собственно говоря, уже
показанное преодоление наличия следом и различием уже создает возможность письма,
материализуется в письме. Применительно к письму вступает в силу полный набор
отрицательных характеристик: оно не зависит ни от наличия, ни от отсутствия,
ни от причин, ни от целей и выступает как опровержение любой диалектики,
теологии, телеологии, онтологии и т. д. и т.п.209. В данной книге
вся западная культура трактуется как отображение того или иного состояния
письменности, а появление науки, философии, познания вообще – как следствие
распространения фонетического письма. Характернейшая черта
западной метафизики - это забвение или унижение письма по познавательным
(несущественное, вторичное), моральным (подмена, маска), политическим (замена
личного участия представительством) основаниям210.
_____________________________________
209 Ср., в частности: Derrida J. Marges – de la philosophie. P. 78.
210 Письмо и риторика, сама витиеватость письма выступает как особая психоаналитическая реальность. Сцена письма – сцена сознания, она предполагает работу
163
Почему Деррида выбирает
именно письмо? Это в любом случае емкое обозначение (применявшееся, например,
Бартом) и не вызывавшее отрицательных понятийных
ассоциаций211. Быть может, точнее было бы
назвать дисциплину, возможности которой проясняет Деррида, не грамматологией, а
какой-нибудь «артрологией» (суставоведением), наукой о членоразделах любого
типа, но и этот термин уже был использован212. Артикуляция, приведение
к членораздельности, членоразделение – это общее условие любого человеческого
опыта. В этом смысле нанесение следов – это тоже вид артикуляции. Кстати, в
проблематике письма интересно читать проблематику следов – одну в другой, и
смотреть, как они концептуально обогащают друг друга. Во всяком случае в книге
«О грамматологии» мы найдем всевозможные типы нарезок, насечек, гравюр,
связей, расчленений-со(рас)членений. Например, на материале руссоистской теории возникновения языка мы
можем проследить все этапы и стадии превращения условно чистой вокализации в
членораздельную речь, а они предполагают постепенное наращивание
артикулированности – от первоначальных хрипов голосовых связок в северных
районах (руссоистский идеальный певучий язык, напомним, рождается в южных
районах) через увеличение числа согласных в языке и до уже заметных глазу
нацарапываний собственно письма в каком-то прочном и сохранном
материале213.
_________________________________________
на следах, обходные пути, пролагание путей, а также удовольствие от письма и текста. Для Фрейда психоаналитический жест - писать и стирать. Таким образом, в понятии письма для Деррида есть психоаналитический подтекст: нечто скрывалось, то есть имело место заинтересованное подавление.
211 «Нулевая ступень
письма» Р. Барта вышла в
212 «Артрология» - тоже бартовский проект. Исходя из соссюровской концепции знака, Барт полагал, что производство знака в любой означающей системе есть прежде всего факт расчленения, артикуляции, а язык это область артикулирования по преимуществу. Отсюда следует, что будущая задача семиологии заключается не в том, чтобы установить средства лексического описания объектов, но в том, чтобы обнаружить те первичные артикуляции (членоразделы), которые человек налагает на реальность. Потому Барт и надеялся, что нынешние только-только рождающиеся семиология и таксономия когда-нибудь объединятся в новую науку о расчленениях и разделах (partages) – артрологию.
213 Руссо, один из главных героев книги «О грамматологии», подробно описывает этот процесс нарастания артикулированности, консонантности. Условный мифический язык (язык южных страстей) был всецело голосовым, напевным, состоящим из одних гласных. Однако расселение человечества по земле, необходимость
164
Устный, речевой знак – знак
вещи; письмо – «знак знака». Графический знак выступает как знак устного
знака, он замещает его в его отсутствие. Но это лишь одна сторона дела. В
случае с письмом нам важен сам ход отступания на свои следы, на те позиции,
которые собственно письмо (письмо в узком смысле слова) никогда не занимало (парадокс
первоначального следа, с которым мы уже столкнулись). Обычное письмо для
Деррида почти ничего не значит. Это лишь частный случай (результат) гораздо
более важного процесса. Для него важно не собственно письмо, а, можно сказать,
письмо в широком смысле слова - когда вариантами письма мы можем назвать и хорео-графию, и спектро-графию, и рентгенографию или даже
просто любую про-грамму (по-гречески: предписание). Но и это
еще не все: важнее письма в широком смысле, то есть важнее любой фактически осуществляемой
записи в том или ином пространстве и материале, оказывается некое прото-письмо:
уже не собственно запись, а сама ее возможность, – условие возможности записи,
то есть любой дискурсивное™, любой расчлененности, любой артикулированности –
теперь уже речи и письма в равной мере. Строго говоря, прото-письмо лишь
словесно связано с просто «письмом» особой связью однокоренного образования;
на самом же деле оно столь же близко просто письму, как и речи (уже артикулированной)
или, скажем, танцу (хорео-графии).
Итак, письмо не единично: оно
существует в одном ряду с граммой, грамматологией, грамматографией,
графологией, графией, графикой, записью. Сюда в принципе относится все, что
относится и к следам. Так, прото-письмо, прото-след и различАние отчасти синонимичны и в любом случае сочленимы. В основе всех трех
операций лежат сходные процессы – отступания на следы и квазиобосновывающий
ход мысли. Именно это, согласно Деррида, и не позволяет нам видеть во всех этих
случаях простые бинарные оппозиции - только с акцентом на другом, ранее униженном
члене оппозиции. Так, мы не можем трактовать «след» (даже и самостирающийся)
как оппозицию наличию, «различие» – как оппозицию тождеству, «письмо» – как
оппозицию речи (или в целом логоцентризму).
_____________________________________
жизни в более суровых условиях, трение голосовых связок и возрастающая хрипота приводили к появлению и разрастанию согласных звуков: сначала они существовали наряду с гласными, а затем все больше вытесняли их, пронизывая напевность артикулированностью. Возникновение письма (нацарапывание значков для передачи сообщения отсутствующему человеку) было следующим этапом нарастания членораздельности в языке. Письменная артикуляция стала более прочной и долговечной, нежели артикуляция при устном произнесении согласных звуков. Письмо – это усиление артикуляционного принципа, самой установки на членораздельность.
165
Деррида строит иную картину. Обратим внимание: наличие и логоцентризм остались позади, достигнуты
и укреплены некие новые позиции - «след», «различие», «письмо»; однако и с этих
новых позиций он опять уходит - в иные пространства и времена. В самом
деле, след отошел на позиции прото-следа, различие на позиции различАния,
письмо - на позиции прото-письма. Установлена круговая оборона сложно
достигнутых позиций дифференцирующей и дифференциальной мысли по отношению к
мысли, ориентированной на самодостаточность и самотождественность. Так,
прото-след есть отступание на такие позиции, с которых может быть построена
сама оппозиция наличия и отсутствия. Прото-различие (различАяие) есть
отступание на такие позиции, на которых возможно и тождество, и различие,
данность чего-либо как наличного. Прото-письмо есть отступание на такие позиции,
с которых возможны и речь, и письмо в узком смысле слова. Вся эта конструкция
обороны, однако, не должна превратиться в новый бастион, новую более тонкую и
хитро задуманную ограду вокруг обороняемого от набегов города-государства метафизики.
Тут нам надлежит увидеть в действии сам принцип артикуляции любых содержаний
сознания и психики, механизм ритмического расчленения опыта, новых
возможностей означивания в рамках иначе прочерченных координат пространства и
времени.
Вопрос о статусе этой новой
«ограды» вокруг фактически разрушаемой старой «ограды» метафизики очень
непростой. Наивная мысль, которая берет предметы и сущности так, как они ей являются
здесь и теперь, тут не подойдет. Трансцендентальный ход мысли нагружен теми
презумпциями, от которых Деррида вместе со всей современной философией так или
иначе пытается избавиться. И все же в этом ходе остается много от
трансцендентальности. По сути, это реализация «трансцендентально-эмпирического»
дублета, о котором годом раньше, в
Теперь мы переходим к
последнему из отдельно вводимых здесь понятий – понятию восполнительности: оно
занимает совершенно особое место в этой книге. В отличие от всех предыдущих,
оно взято из нефилософских текстов Жан-Жака Руссо. Однако это не частное
понятие, а своеобразный логический оператор, приводящий в действие все другие
понятия.
Восполнение,
восполнителъноетъ. Общий
оператор всех процессов, введенных указанными выше понятиями. Что такое
различА-ние в действии? Как наличное теряет, вновь
обретает и заново теряет свою определенность? В самом деле, как осуществляется
166
постижение отсроченного,
промедленного, взвешенного? Как следы и их сочетания обретают свои осмысляемые
конфигурации? Как прото-письменное пролагание путей любой артикуляции и любому
расчленению наполняется конкретным, эмпирическим содержанием? Как живет это
содержание внутри знания и за пределами знания? Ответ: по логике восполнения,
восполнительности.
Восполнение – это общий
механизм достраивания/доращивания всего в органическом и культурном мире (в
природе и культуре) за счет внутренних и внешних ресурсов, соотношение которых
не предполагает ни механического добавления извне, ни диалектического
раскрытия предзаданных внутренних возможностей путем разрешения противоречий.
Всеобщая восполнительность обеспечивает и органическую выживаемость (в
северных районах людям нужны тепло, огонь, в южных - вода, прохлада), и
психологическую выносимость жизни (каждому из нас нужны различные замены или
компенсации незаменимого). Так герою
Руссо из «Исповеди» требовались в качестве компенсации природных нехваток –
онанизм, а вместо невыносимого лицемерного и искусственного общества – простая
и близкая к природе подруга Тереза).
Выше мы уже видели процесс
нарастания артикулированности: он всецело относится к процессу складывания
языка. Между грубой органикой и тонкой психологией есть много опосредующих звеньев.
На примере языка мы видим, как изменение географических,
климатических, а также социальных условий (рассеяние или более компактное
проживание) меняет облик языка как главного средства человеческого общения: в
пределе всех изменений языки с певучими интонациями превратятся в языки, изобильные
согласными, а следующей ступенькой в нарастании ар-тикулированности будет
письмо: по Руссо, язык страсти родился на Юге, а письмо – на Севере. Но
в любом случае чистая «невма» – вокализация без артикуляций, язык до языка –
это утопия, мыслительный конструкт. Вопреки идеальному образу изначальной
полноты и чистоты – замены, подстановки, вытеснения «всегда-уже» начались, и в
этом не повинна какая-то злая сила.
Книга «О грамматологии» – это
энциклопедия конкретных форм восполнения и самого механизма восполнительности.
Это понятие (восполнение, восполнительность) было не только сохранено в
переводе, но даже несколько усилено нами за счет этимологически родственных
корней во французском языке, восходящих к общему латинскому корню. Восполнение
необходимо на всех этапах человеческой жизни, поскольку человек и все его
объекты по разным причинам дефектны. Ребенок рождается незрелым,
и для него восполнениями различного рода нехваток будут и материнская забота,
и кормилицыно молоко, а немного позже и руко-
167
водство опытного наставника (чтение книг,
воспитание добродетелей). Однако ущербен и взрослый человек. Из-за того, что
Земля вращается, в каждом месте на Земле (кроме разве что умеренной по климату
Франции, наиболее предрасположенной для развития любых человеческих способностей)
чего-то недостает. Кроме этих природных причин, есть и собственно человеческие
основания для необходимости восполнений. Психика, сознание, воображение
строятся не только как механизмы постижения существующего, но и как схемы
компенсации недоступного, построения программ будущих действий (так, человек,
который боится людей, восполнит нехватку общения наукой, составлением
гербария, прогулками на природе, уйдет с головой в писательство).
Герой Руссо
в «Исповеди» восполняет природную робость в отношениях с женщинами пылким воображением
и практикой онанизма, а его знаменитая подруга Тереза выступает как почти мифический
посредник, медиатор между природным и культурным: она позволяет избавиться от
зла онанизма (культура побеждает природу), но вместе с тем выступает как
природная компенсация общественной фальши и лицемерия: однако Тереза не
способна стать успешным посредником и заменой - она не заменяет ни маменьку, ни общество, ни людское
признание.
Онанизм соединяет в себе яд и
лекарство, недуг и лечение – подобно фармакону, яду-лекарству из «Платоновой
аптеки». Онанизм полезен как защита от болезней, как сублимация влечения к
недоступной женщине, как возможность обладать в своем воображении всеми
женщинами сразу, наконец, как средство выживания душевно хрупкого человека,
наделенного безмерной способностью испытывать любовь (полнота переживаний всех
восторгов любви была бы для героя, по его собственному признанию, губительна).
Однако онанизм вреден как растрата природных сил, как повод для переживания
вины, как психологическая фрустрация и т. д. Иначе говоря, трата и бережливость,
гибель и спасение, отсроченное наслаждение и немедленное эрзац-удовольствие
оказываются почти неотличимыми.
Понятийный
аппарат восполнения и восполнительности у Руссо–Деррида очень разветвлен: это
однокоренные слова с частично разошедшимся значением supplemental, supplementarite, suppleance, suppleant и др. В словарном значении supplement предполагает дополнение и замену, однако механизм
осуществления этих операций у Деррида, по сути, отрицает как дополнение, так и
замену (ничто не приходит лишь извне, и ничто не вытесняет исходное полностью). Кроме того, у Деррида введен ряд
частичных синонимов, связанных с добавлением (addition, (s)ajoiter) и с заменой (substitut, remplacer). При переводе словесного ряда
168
с supplement я фактически ввела архисемему, построенную
на более широкой (латинской, а не французской) основе – как некоторое
этимологическое упражнение в духе языковых игр самого Деррида. Фактически весь
смысловой ряд понятия supplement таков: приложение (минимальная связь между элементами), добавление
(несколько большая связь между элементами), дополнение (момент увеличения
полноты в том, к чему нечто прибавляется), восполнение (компенсация исходной
нехватки), подмена (краткое или как бы нечаянное использование извне пришедшего
вместо изначально данного), замена (полное вытеснение одного другим).
Читатель может проследить
работу механизма «восполнительности» по текстам Руссо (в скобках даются
страницы французского текста «О грамматологии», 1967). В
самом деле, знак выдает себя за нечто самодостаточное, а на самом деле лишь восполняет
нехватки и убожество речи (208); материнская забота невосполнима, ибо
она достаточна и самодостаточна (209); задача воспитания – восполнить нехватку
природных сил и подменить природу (210); дети быстро научаются командовать
взрослыми, чтобы таким образом восполнять то, чего им не хватает (свои
слабости) (211); разум человека восполняет (читай – недостающие
для жизни и выживания) физические силы (212); жест служит восполнением к
речи, ее нехваткам и недостаткам (334); развитие языков подчиняется закону восполнительности
и замены (например, напевные интонации стираются новыми артикуляциями,
чувства восполняются идеями); (369) огонь восполняет
нехватку природного тепла; язык восполняет наличие, то есть
отстраняет-отсрочивает его, одержимый желанием вновь соединиться с ним (397);
письмо – это констатация отсутствия вещи – одновременно и зло, и благо – тот
запас, который всегда прорабатывает истину феноменов, производит и восполняет
ее (412); разум еще не настолько развился, чтобы своей мудростью восполнить
природные порывы (412); детство взывает к восполнению в ситуации
природной нехватки; системы воспитания перестраивают все здание природы восполнениями
(210); восполнение добавляется (s'ajoute) как полнота, обогащающая собой другую
полноту (208); онанизм выступает как опасное восполнение, которое
обманывает природу (215); в Терезе герой Руссо нашел восполнение, в
котором нуждался (225); реальное («le reel») может осмысляться лишь по зову восполнения и на
основе следа (228) и т. д. и т. п.
Какова логика восполнения?
Его часто уподобляют добавке, избытку – по отношению к некоей уже готовой и
цельной тотальности. Однако это неверно: если бы это было так, то восполнение
было бы «ничем», полнота и цельность наличествовала бы и без него. Но
восполнение – не «ничто», а «нечто»: если имеется вос-
169
полнение, значит, целое есть уже не целое,
а нечто, пронизанное нехваткой, внутренним изъяном. Восполнение
– это структурное правило, игра, порядок, цепь, структура, система, закон,
правило, логика, структурная необходимость, графика, механизм, странный способ
бытия (предполагающий одновременно и избыток, и нехватку) и даже целая «эпоха».
Восполнение
не есть ни наличие, ни отсутствие, ни субстанция, ни сущность, ни явление, ни
свойство, ни атрибут (хотя оно есть форма того, что свойственно человеку, -
речи, общества, страсти). Есть и некий предел, о который спотыкается всякое восполнение,
восполнительность (это природа, детство, безумие, божество, невма –
нечленораздельное пение). Логика восполнения и воспол-нительности – «из круга
вон выходящее» (exhorbitant). Руссо ее не видит и не понимает, хотя и
чувствует ее. Я сохраняю это понятие (восполнение, восполнительность) в тексте
перевода, напрягая русский язык: каждый почувствует, что есть случаи, где
хотелось бы видеть другое слово (например, «замена»), но тогда единое понятие
уникальной мощности потеряется в разнообразных и несоизмеримых контекстах и
никто даже не догадается, что оно тут было.
Понятие восполнения,
восполнительности для Деррида одновременно и общее, и уникальное. Взятое из
Руссо, связанное с конкретными и даже интимными смыслами жизни его героя, оно
становится логическим оператором уникальной и почти беспредельной мощности.
Деррида совершает работу, не сделанную Руссо. В самом деле, Руссо пользовался
этим понятием, но не владел всеми его ресурсами и потому столь часто
соскальзывал в область наличия, метафизики. Что же касается Деррида, то для
него оно, по сути, стало ведущим в общем ряду понятий деконструкции. Однако
это не просто понятие, но понятие на редкость большого объема и
деконструктивной силы при сохранении сугубой конкретности. А потому разбираемая
книга («О грамматологии»), в которой оно вводится и широко прорабатывается, –
это не просто книга наряду с другими, но целая энциклопедия деконструкции.
Так, подобно платоновскому фармакону, руссоистское восполнение
(«опасное восполнение») – это и лекарство, и угроза. Подобно маллармеанскому
гимену, оно указывает и на интимный личный опыт, и на те области жизни, которые
связаны с краями, пределами, порогами, головоломными переплетениями внутреннего и внешнего. Однако supplement вмещает и потенциально содержит в себе все это, тогда как
другие понятия деконструктивных рядов чаще всего указывают лишь на те или иные
отдельные возможности общей логики (или графики) восполнительности.
Восполнение
входит и в более сложные конструкции, где оно вскарабкивается на метауровень
(восполняющее (восполнитель-
170
ное) добавление,
восполняющее приложение, восполняющая замена и пр.). Это непосильное бремя для разума – как
помыслить структуру, выходящую за рамки языка и механизмов метафизики? Восполнение
сводит с ума, ибо не может быть помыслено разумом, будучи его условием: тут мы
уже видим то, что потом ярко покажет Деррида, – невозможность помыслить принцип
устроения системы внутри самой системы. Для разума парадокс в том, что тут он
должен помыслить свое другое, себя как не-себя. Оно, как говорит Руссо, «почти
непостижимо для разума». Отсюда – слепота к восполнению, неспособность увидеть
и постичь его как структурный закон метафизического мышления. Запечатлеть движение,
динамику механизма восполнительности в классической логике тождества невозможно.
Руссо не способен помыслить восполнение: точнее, он хочет превратить его в
простую добавку! – будь то благого или (чаще) злого. Восполнение – это
неразрешимый парадокс («изначальное дополнение», или «существенная
случайность»).
В принципе можно было бы
иначе построить и все изложение схемы понятий – исходя из того, что восполнение
выступает как оператор, который приводит всю схему в движение. Если бы мы поместили понятие восполнения непосредственно после
наличия, логоцентризма, метафизики и деконструкции, то сразу увидели бы, как
система самодостаточных и самотождественных определений сдвигается с места,
как каждое из них оказывается несамодостаточным и несамотождественным, а под
ними обнаруживаются следы, выводящие к дифференцирующим механизмам всего, что
вообще происходит с человеком и в жизни, и в культуре.
В любом случае все понятия
Деррида заданы так, что между ними имеются переходы и переправы. «След», «различие»,
«письмо», «прото-след», «различАние», «прото-письмо» и, конечно, восполнение,
восполнительность – образуют почти синонимический ряд, однако понятия этого
ряда указывают на различные состояния мысли. Читатель сам увидит в последней
трети работы «О грамматологии», как восполнительность почти всегда выступает в
качестве синонима различАния с его способностью промедления и отстранения.
Например, протекание времени и дифференциация настоящего
момента могут быть осмыслены в терминах следа, письма, различАния, восполнения.
Отрицание наличия и расщепление полноты настоящего момента – это как бы единая
матрица для порождения всех других продуктивных расчленений. И вообще – каждое
из понятий этого ряда может быть описано в терминах всех других, выступая как то, что подменяет, или как то, что подменяется. Так, промедление-отстояние
в реализации человеческого желания наиболее весомо характери-
171
зует различАние, но может быть отнесено и
к следам, и к письму в широком смысле слова.
А можно сказать и иначе,
используя более привычную нам теперь терминологию:
след, различие, письмо – это три узла-сочленения пространства и времени –
каждое со своим собственным, но и сопряженным с другими обоснованием (как уже
отмечалось, для следа – это прото-след, для письма – прото-письмо, для различия
- различАние). Все эти понятия сплетаются в единую ткань, образуют единый
текст. Наверное, можно сказать, что Дер-рида маниакально терпелив
в описании разными словами одного и того же.
Наши ряды только намечены, но
не закончены. Вокруг каждого понятия гнездятся десятки других, контрастных или
родственных. Читатель по желанию продолжит эти ряды: он увидит, как (перво)начало - понятие вполне «метафизическое» – разрывается
между традиционным «происхождением» и тем деконструкцио-нистским началом,
которое есть либо «повтор», либо, скорее, такая (перечеркнутая) изначальность,
которая дает возможность как оригиналов, так и копий (по сути, неразличимых);
он убедится в том, как все попытки мысли удержать наличие – например, на пути представления
(ре-презентации) сколь угодно тщательно
организованного повторения – оборачиваются абсолютным различием в рамках новой
ситуации и нового контекста; как «собственное» и «свойственное» (истинно
наличное) дрейфуют в сторону следов и различий, то есть своей собственной невозможности,
и многое другое. Однако при всех этих ограничениях нам хочется думать, что
начало построению открытой системы понятий деконструкции все же положено.
А теперь оглянемся на то, что
у нас получилось. Мы строили общий ряд понятий книги как цепочку так или иначе
переходящих друг в друга смыслов, чтобы не потерять общую нить рассуждения.
Но если посмотреть на все это шире, с более отстраненной точки зрения, мы
увидим две не сочетаемые (не конфигурируемые) проекции: на одной будут
преобладать наличия и полноты, а на другой – следы или разрывы. Сразу возникает
законный вопрос: где истина, а где фантасмагория? В одном изображении истиной
выступит наличие, а иллюзией – разрывы, а в другой, наоборот, полноты и единства
окажутся фантасмагорическими, а следы и различия – реальными. Больше того, оба
мира окажутся несамодостаточными: так, Руссо, герой, живший среди сущностей и
наличии, интуитивно прозревает неналичное, а читатель (и даже сам автор),
перебравшись в мир следов и различий, тут же начинает испытывать ностальгию по покинутому миру наличия. Соответственно,
встает вопрос и о деконструкции: ведет ли она
172
нас от иллюзий к истине или наоборот,
позволяет ли она нам хоть как-то держаться в безумном и фантасмагорическом
мире?
Когда-то в самом начале
своего творческого пути Деррида красиво опроверг центральность и иерархичность
как таковые214, и этот иконоборческий жест казался заведомо
оправданным. Так ли это выглядит тридцать лет спустя?
Для начала вспомним, что и тогда Деррида, по сути, отрицал и центрированную структуру, и бесцентровую (и следовательно, беспрепятственную) игру знаков. Уже там
Деррида намекает на что-то третье – на «игру мира», как бы снимающую оппозицию
между жесткой центрацией и свободной игрой. Так вот,
дальнейшее движение Деррида предполагает такие предметы, события или
состояния, которые, с одной стороны, не подчиняются логике тождества и наличия,
а с другой стороны, кладут предел бесконечным знаковым замещениям (среди них
смерть, вера, дружба, дар, справедливость, сообщество как невозможные, но
необходимые события).
Переломный момент в традиции мышления о структуре наступает тогда,
когда начинает осмысляться структурированность структуры без центра: «С этого момента пришлось осознать, что
центра не существует, что его нельзя помыслить в форме налично-сушего, что у него нет естественного места,
а есть лишь некая функция, некая неуместность, в которой до
бесконечности разыгрываются замещения знаков»215. Именно в момент,
который невозможно точно датировать в культуре, в момент осознанного снятия
единственного, священного центра, язык, понимаемый как механизм знаковых замещений,
и получает возможность повсеместного распространения: «В этот момент все
становится дискурсом <...>, т. е. системой, в которой центральное,
первоначальное или трансцендентальное означаемое никогда не присутствует
абсолютно вне системы различий»216.
§ 3. Языковые обнаружения философии
Наши представления о познании
претерпели за последние десятилетия существенные изменения. Особенно глубокому
пересмотру подверглась методология научного познания и в ее внутренних характеристиках,
и в ее связи с мировоззренческими, историко-культурными,
социально-психологическими и другими
___________________________________
214 Derrida J. La
structure, le signe et le jeu dans le discours des
sciences humaines // Derrida J. L'ecriture et la difference.
215 Derrida J. L'ecriture
et la difference.
216 Ibidem. P. 411.
173
параметрами его развития. Совершенно
очевидно, однако, что проблемы методологии научного познания самым тесным образом
связаны с проблемой предмета, его конституирования, формирования. Методолога интересуют прежде всего не готовые объекты вне зависимости
от путей их конституирования, но именно сами эти пути, различные этапы и стадии
того сложного процесса, которым и является процесс оформления представлений о
предмете научного познания. И потому особое внимание исследователи уделяют прежде всего «нижним этажам» формирования предмета
познания, так как именно здесь складывается спектр познавательных средств. При
этом вопрос о предмете науки, очевидно, не может решаться ни формально и
априорно, ни прагматически и контекстуально – в каждом конкретном случае приложения
заранее заданного метода к новым предметным областям. Но тогда как же должна
складываться такая определенность, каковы ее параметры?
Когда мы рассматриваем столь
характерное и вместе с тем столь яркое – в смысле всех этих интересующих нас
здесь процессов – явление в современном гуманитарном познании, как структуралистские
исследования (в частности, во Франции), нам приходится дать себе отчет в том,
сколь многое нам еще здесь непонятно. Вполне очевидна неполнота
социально-психологических характеристик структурализма как реакции на
субъективизм, равно как и узкометодологическая его трактовка, сосредоточенная
на проблемах применения заранее выкованного метода в широких сферах гуманитарного
познания, хотя именно эти качества структуралистской методологии позволили
выявить общие структурные закономерности в самых, казалось бы, несопоставимых
областях. Вместе с тем совершенно очевидна здесь и неполнота или даже
суженность методологической рефлексии относительно применимости познавательных
средств структурализма в тех или иных областях. К чему
собственно прилагается структуралистский метод? Каков предмет структуралистских
исследований? Можно, по-видимому, высказать гипотезу о том,
что в структуралистских исследованиях мы имеем дело с особой предметной
областью, которая пока еще не может быть представлена в дискретных и
дискурсивных формах, которая скорее угадывается, улавливается как тенденция (и
потому схватывается самими представителями структурализма подчас на уровне
иллюзорном, далеком от предметной глубины и концептуальной расчлененности),
нежели постигается как отчетливый сформировавшийся предмет научного осмысления.
То, что формирующаяся теория определяется не только методом, но и предметом,
даже если он еще не сложился в знании, мы видим на примере такого видного мыслителя
174
структуралистской и постструктуралистской
ориентации, как Жак Деррида. У него нет своего объекта в том
смысле, в каком используются, скажем, ритуал или миф у К. Леви-Стросса, феномены
массовой культуры, а также литературные произведения у Р. Барта или даже
история у М. Фуко; нет у него и такой «привилегированной» точки употребления
метода, как, допустим, «поле» для этнолога или «диван» для психоаналитика.
Тот материал, на котором формируется научный предмет Деррида, – это языковые
обнаружения философии.
Это не звучит оригинально.
Осмысление роли языка в формировании мышления, вполне самостоятельной и не
прикладной, стало необходимостью практически для всех направлений современной
западной философии, хотя, конечно, способы такого осмысления могут быть весьма различными. Философия позитивистской ориентации,
например, уже почти столетие ставит своей задачей очищение мысли от изначальной
языковой метафоричности, от нестрогих и расплывчатых обыденных значений языка;
философия Хайдеггера и хайдеггерианцев, напротив, предполагает не искоренение
метафоричности языка любыми средствами и не превращение его в строгое, точное,
однозначное орудие выражения мысли, но как раз полное погружение в язык и
исконную языковую метафоричность как пристанище бытия и всякой правомочной
мысли о бытии.
Деррида идет здесь своим
путем; за феноменальным уровнем своего материала – языковыми проявлениями
философии, он, по сути, нащупывает предмет, который в своих определениях может
быть только метаязыковым (или прото-языковым?) и не/около-философским. В самом
деле, если взять язык «как он есть», то мы увидим систему достаточно устойчивых
и заранее заданных категориальных расчленений, навязываемых языком всякой мысли
(например, систему бинарных оппозиций типа присутствие -отсутствие,
белый – черный и т. д.). Если же взять философию «как она есть», то она должна
будет раскрыться перед нами как самодостаточная и самообоснованная система устоявшихся
категорий. Деррида рассматривает и язык, и философию в особом повороте, где
за языком и в языке просвечивает то, что можно было бы назвать чистым
«письмом», а за «полнотой присутствия» объекта в философии обнаруживаются
«различия», «следы», «про-граммы» и т. д. и т. п., образуя
сами условия возможности акта мысли, означения, смыслополагания.
Отправляясь от своего
материала – языковых обнаружений философии в понятиях философских текстов –
Деррида осуществляет многократные операции, которые выше былм названы «челночными»:
он идет от языковой эмпирии текста к философии
175
и философским смыслам и затем опять
возвращается к эмпирии на новом витке. При этом язык приводится во «взвешенное»
состояние: вступают в действие далекие аналогии между словесными формами и
смыслами, перетряхиваются привычные языковые ощущения, переструктурируются
устойчивые смысловые поля, проблематизируются априорные категориальные
расчленения; при этом, по сути, мощный концептуальный аппарат «обессмысливания»
приводит язык к тому, что можно было бы назвать «нулевой ступенью смысла».
Одновременно на место этих нейтрализованных значений и категориальных
расчленений вводится в действие множество новых понятий, придуманных Деррида
или чаще взятых из анализируемых философских текстов, где они казались
несущественными, малозначимыми: в новом исследовательском повороте они
начинают обнаруживать и новые смысловые возможности. В
результате таких поступательно-возвратных движений между языковой эмпирией и
философскими смыслами и должно осуществляться – постепенно, «по крупице» –
дискурсивное прояснение тех мыслительных содержаний, которые пока еще не имеют
дистинктивной формы и как бы пребывают на уровне нерефлексивного опыта, и
одновременно осторожное снятие тех дискурсивных расчленений, которые, будучи
для нас привычными, оказываются слишком грубыми и прямолинейными в отношении
формируемого мыслительного содержания.
Само
взаимодействие и взаимоопосредование между сферой расчлененности, дискурсивности,
дистинктивности (в терминологии Деррида - «различие», «различАние», «след»,
«грамма» и пр.) и сферой тайны и сокрытости, неясности, нерасчлененности,
неочерченности (в терминологии Деррида, «вуаль», «покров», «пелена», «гимен» и
пр.) предстают перед нами как гигантская метафора акта означения,
пронизывающая все работы Деррида и в каждой из них обнаруживающая свои особые
качества и аспекты.
Главный герой, главное «действующее лицо» всех произведений Деррида - письмо в
его особом смысловом повороте, письмо как метод расчленения и различения
мыслительных содержаний, но, по сути, и как предмет – тот противоречивый и
парадоксально задаваемый предмет, который прорисовывается в «деконструктивных»
актах работы философа. Хотя, однако, письмо и выступает в концепции Деррида
как протагонист, оно может осуществлять свои функции лишь при поддержке других
соответствующих ему понятий. Присмотревшись далее более подробно к некоторым
основным понятиям метода Деррида, мы попробуем прояснить некоторые черты в том
предмете, который стоит за всеми операциями его мыслительной работы и, по сути,
формируется ими как особый научный предмет.
176
Метод Деррида заключается,
таким образом, в «деконструкции» философских текстов путем «различания»,
обнаружения в них следов и различий, посредством «письма» в чистом виде. Что
все это значит? Процедура «деконструкции» текстов предполагает обнаружение (или
точнее - самообнаружение) в этих текстах их внутренней самопротиворечивости,
непоследовательности, нарушающей замкнутость системы и обесценивающей ее
прежние опоры. Деконструкция, как ясно из уже сказанного, предполагает особого
рода работу с языком, с текстом, выявление меры самостоятельности языка со
всеми его концептуальными расчленениями и со всей его метафоричностью - по
отношению к тем мыслительным содержаниям, которые в нем запечатлеваются и выражаются.
Деконструкция, в свою очередь, невозможна без работы
«различАния» (difterAnce),
погружающей нас в своего рода «неразрешимую диалектику». Этой
диалектикой пронизан и сам термин «различание» – неографизм, который призван
обозначать одновременно и различие как результат, и различие как процесс, как
акт различения-отсрочивания (таковы два основных значения французского глагола «differer»). «Грамма как различание - это
структура и движение, которые не могут быть помысле-ны на основе оппозиции
присутствия/отсутствия. Различание – это систематическая игра различий, следов
различий, размещения (курсив автора), посредством которого элементы
соотносятся друг с другом. Это размещение есть производство, одновременно и
активное, и пассивное (буква "а" в слове "различАние" указывает
на неясность в отношении активности или пассивности, на то, что не может
управляться и распределяться этой оппозицией) – тех интервалов, без которых
"полные" термины не могли бы означать, не могли бы вообще функционировать»217.
________________________________________
217 Derrida J.
Positions. Entretiens.
177
Особенно наглядно эти деконструктивные
процедуры различа-ния проявляют себя в анализе текстов, посвященных истолкованию
взаимосоотношения «письма» и «речи» в истории культуры и в современном ее
состоянии. На огромном числе примеров (от Платона до современных структуралистов)
Деррида обнаруживает осознанное или подспудное выдвижение на первый план речи
(прямое и непосредственное орудие коммуникации) и трактовку письма (косвенное
средство представления представления) как
«паразитического», «вторичного», несущего с собой ложь и лицемерие, разобщенность
и вражду людей. При этом именно момент говорения и одновременно слушания и
понимания собственной речи (s'entendre-parler)
осмысляется как та основа, на которой звук и значение, внутреннее и внешнее,
материальное и нематериальное соединяются в единой цепи коммуникативных актов.
Справедлива ли такая привычная для нас иерархия? Нет. Коль скоро те качества
знаков, которые и делают их орудиями коммуникации, ярче всего проявляются
именно на письме (например, на письме легче закрепляются такие
смыслоразличительные признаки, которые на слух не воспринимаются, и др.),
значит, письмо «важнее» речи; но коль скоро «письмо» и
«речь» в обычном их понимании связываются отношениями взаимообусловливания,
значит, должен быть обнаружен другой, более фундаментальный уровень, на котором
бы определялись условия возможности и того, и другого, как письма, так и речи
в привычном смысле: так вводится понятие «прото-письма» как игры различий, как
умножения «следов» и варьирующих саморазличающихся повторов элементов.
Но зачем нужны Деррида все
сложности с «различанием», «протописьмом», «деконструкциями», «следами», с
прочерчиванием на месте кажущихся «полнот» и «присутствий» множества следов,
свидетельствующих о различиях и отсрочках, о смещениях и границах, о пределах
и других «антиметафизических» феноменах в действии? Зачем ему нужно
бесконечное умножение понятий, денотат которых остается неясным или, в самом
лучшем случае «прочерченно-неясным», «прослеженно-завуалирован-ным»? И каков
статус той дисциплины – «грамматологии» – которая, не стремясь к синтезу и не
достигая его, так или иначе обоб-
________________________________________
сенности с тождеством). Кроме того, для того, чтобы подчеркнуть в неографизме differAnce необычный графический элемент а, Бибихин вынужден время от времени переходить к французскому написанию; в моем варианте это а так или иначе присутствует и в русском варианте термина (различАние); третий вариант обозначения differAnce в переводе Бибихина – оттяжка, оттягивание, так что единого термина русский читатель не опознает...
178
щает и объединяет методические приемы и
методологические принципы «деконструктивной» работы «письма»?
Сам Деррида дает на эти
вопросы различные и не очень ясные ответы, в которых, по сути, аргументируются
различные подходы. Первый можно было бы назвать интенционально-динамическим:
здесь грамматология характеризуется прежде всего как
некое устремление, задача, настроенность мыслительной работы с текстами.
Второй подход – статический, связанный с характеристикой наличных состояний и
результатов: здесь грамматология трактуется как область «соучастия корней»218
различных наук и дисциплин (в том числе, философии и тех или иных «региональных»
или специально-научных дисциплин). Раскрывая методологические и эпистемологические
намеки этого определения, мы считали ранее уместным говорить в этой связи о
проблеме условий возможности гуманитарного познания, и, по-видимому,
небезосновательно. Однако ныне представляется необходимым пополнить рассмотрение
вопроса об условиях возможности познания анализом проблемы реального
формирования нового, почти не изученного предмета, который обнаруживает себя
противоречиво и парадоксально. Область такой особой, не сложившейся в знании
предметности тонко предчувствовалась и отчасти уже описывалась во многих работах
структуралистов, хотя, как правило, в них шла речь скорее о конструировании – в
постнеокантианском смысле – нового объекта гуманитарного познания, нежели о
первоначальных этапах познания уже существующего в действительности предмета.
Однако и сам Деррида, и целый
ряд его исследователей категорически возражают против самой возможности
определить те или иные шаги осуществления проекта Деррида как шаги познания
особого научного предмета219. Никакая научная предметность не
соответствует и важнейшему для Деррида понятию «прото-письма». «Это самое
прото-письмо <...> не может и никогда не сможет считаться объектом
науки. А все дело в том, что оно никогда не сможет быть сведено к форме
присутствия. Присутствие же управляет всей объективностью объекта и всеми
познавательными отношениями»220. При этом аргументация Деррида
такова: деконструктивная методология не соответствует никакому научному
предмету, прото-письмо и другие, родственные ему понятия никогда не смогут стать
объектами научного исследования, так как само понятие научного объекта есть не
что иное, как видоизме-
__________________________________
218 DerridaJ. De la grammatologie.
Paris, 1967. P. 131, 140, 142.
219 Ibid. P. 13.42,74,88,
109, 124.
220 Ibid. P. 83.
179
ненное «метафизическое» понятие
присутствия, тогда как суть архиписьма и др. – как раз в выявлении
«отсутствий» и «различий». (Тем самым понятие научной объективности, как и
вообще понятие объективности сводится всецело к возобновляемому и воспроизводимому
присутствию, к полаганию самотождественных предметов, явлений, ситуаций.) И
далее: никакая наука - скажем, наука о значении или некая новая семиотика и т.
д. и т. п. – невозможна за пределами метафизики, так как наука принадлежит «метафизической»
эпохе и вне ее теряет свой смысл, ибо лишается главного понятия –
объективности. Подчеркивая связь объективности в научном и в философском
(«метафизическом») смысле, Деррида трактует само понятие объективности – как
устойчиво повторяющегося присутствия – в феноменологистическом духе. Но такая
трактовка объективности не учитывает других модусов существования и обнаружения
того «особого» объекта, о котором идет речь221. Важно здесь и вот
еще что. Деррида считает и постоянно подчеркивает, что в каждом тексте,
принадлежащем философской (в его терминологии «метафизической»,
«логоцентристской») традиции обнаруживается «сосуществование» в определенной
пропорции собственно метафизических постулатов и предпосылок, более или менее
ясно выраженных, с тем слоем текста, с теми темами, которые можно назвать критическими
в отношении этих метафизических предпосылок. Но ведь тогда, очевидно, и
вопрос об объекте и объективности должен ставиться как-то иначе, более
дифференцированно в отношении обоих этих фрагментов текста: по-видимому, здесь
можно было бы говорить о своего
рода многоуровневой объективности, постигаемой на различных уровнях различными
способами.
Хотя Деррида и отрицает
объективность своего объекта, многие его особенности прочерчены им достаточно
отчетливо. Очевидно, что это нефилософский объект, несмотря на то что он весьма близок к философии и без посредства
философии вообще не может быть замечен, осмыслен, обрисован. Этот объект не
стоит «перед» нами, как того требовала бы этимология слова «объект», «предмет»,
но задается косвенными, обходными, окольными путями и средствами. При этом очевидно,
что в его состав так или иначе включаются необычные
способы языкового существования и обнаружения философии и других форм
интеллектуальной дея-
__________________________________
221 Правда, в размышлениях Деррида о снятии трансцендентального означаемого в современной философии фактически содержится мысль о расширении, высвобождении тем самым пространства гуманитарных наук и, соответственно, возможности объективного познания в этой области. (Derrida J. La structure, le signe et lejeu dans le discours des sciences humaines // Derrida J. L'e'criture et la difference. P. 409-428).
180
тельности работы; многие
возникающие при этом проблемы должны были бы, по-видимому, в будущем
заинтересовать, в каких-то своих аспектах, теоретическую лингвистику, которая
за последние десятилетия продвинулась вперед в анализе различных способов
«письма», различных текстовых структур, форм их организации, зависимостей от
передаваемого содержания и т. д. и т. п. Наконец, что особенно важно, пытливая
мысль ученого, формирующая представления о «новом» предмете, во многом
выступает как попытка продвижения вперед от дихотомических, формально-логических
рассудочных определений в сторону осмысления многих парадоксов в соотношениях
мыслительных категорий и понятий. По сути, мысль Деррида, отказывающегося от
бинарных категориальных расчленений структурализма (и всего предшествовавшего
ему «метафизического» мышления), очень близка моментами к диалектическому
утверждению тождественности противоположных определений. Утверждение
«самостирающейся» данности своего объекта, умножение парадоксальных,
оксю-моронных определений, дробление привычных смыслов, по сути, подводит нас к
более широкой схематике, нарушающей формально-логические каноны интуицией,
фантазией, вымыслом – не как прихотью, но как необходимостью.
Здесь, конечно, не место и не
время для сколько-нибудь подробного рассмотрения эволюции творчества Жака
Деррида, мыслителя, по-своему очень последовательного, одержимого одной идеей,
выпускающего на авансцену всегда одного и того же протагониста – «письмо»
(«прото-письмо»), хотя в разных формах и обличьях, в рамках сочинений различных
жанров. Однако, если взять разные моменты этой динамики
- ранние работы о Гуссерле 60-х годов, с одной стороны, и, скажем, «Почтовую
открытку» (1980) – это середина его пути, то перед нами прочертится одна из
важных тематических линий творчества Деррида222.
____________________________________________
222
Это именно логическая, а не
хронологическая эволюция, поскольку уже в ранних работах Деррида. по сути,
содержалась идея единства «разумного» и «неразумного» в разуме, требовавшая
выхода за рамки категориально-логического анализа (Derrida J.
L'ecriture et la difference.
181
Логический предел возможного
движения от строгих, вполне академичных работ раннего периода, от «строго»-философского анализа, очевидно, не удовлетворившего
Деррида, к «литератур-но»-философским экспериментам уже достигнут. Дальнейший
шаг на этом же пути невозможен, движение по этой линии и в этом направлении
предстанет, по-видимому, как исчерпавшее себя. Однако
воплощения этой тенденции - вовсе не «отрицательный пример», но скорее
самостоятельный философско-беллетристический аргумент в пользу единства и
взаимосвязи философии и искусства, философии и литературы, единства форм
самоосуществления творческой разумности во всех возможных сферах человеческой
деятельности, а одновременно философско-эпистемологический аргумент в защиту
реального существования того зыбкого предмета познания, которому Деррида отказывает
в статусе объективности. Казалось бы, что общего между
вполне строгим рассуждением на тему о научном – точнее, ненаучном – статусе
«прото-письма» и этим экспериментальным сочинением, жанровые признаки которого
соединяют философский трактат с сентиментальным романом в письмах, роман в
письмах – с пародией на эпистолярный жанр как таковой, фарс с трагедией,
автобиографические заметки (с указанием места и времени) с чистейшим вымыслом,
отчет о научных командировках – с галлюцинаторными прозрениями
относительно смысла бытия? Но общее есть: главный неперсонифицированный герой
этих текстов, как уже говорилось, – письмо, единое в своей многоликости.
Сюжетная
канва романа рыхла и непритязательна: это собрание писем и отрывков из писем
(даты точно указаны – между 3.06.77 и 30.8.79); их пишет своей любимой в Париж
человек, который путешествует по свету (Оксфорд, Йель, Женева и т. д.),
преподает в университетах, ведет исследовательскую работу; по многим признакам
это «сам Деррида» (например, один из семинаров посвящен теме «Различание»). Однако главный герой романа, как уже
говорилось, не лицо, но именно письмо – письмо, которое спорит с речью,
голосом, словом, с прямой и непосредственной коммуникацией и всегда выходит
победителем; письмо, которое одновременно и расплющивается в следах, различиях,
пробелах (письма испещрены пробелами и разрывами, полны незаконченных мыслей,
недоговоренностей, вплоть до того, что самое главное письмо, отосланное
героем, безвозвратно теряется), но вместе с тем и несмотря ни на что все же
улавливает ускользающее, самостирающееся, дифференцирующееся, запечатлевает
нетленную полноту момента.
Статус письма, подобно любому
другому понятию Деррида, противоречив: оно одновременно и достигает, и не достигает ад-
182
ресата. Деррида пытается спорить с
лакановским высказыванием по поводу «Украденного письма» Эдгара По: Лакан считает, что «письмо
всегда приходит к своему адресату» (за этим высказыванием, вполне понятно,
лежат многие сюжетные перипетии анализируемого Лаканом рассказа и намек на
глубокий смысл финала). Нет, - возражает Деррида, письмо никогда к адресату не
приходит, а если приходит, то не к тому, кому оно послано, в конечном счете заставляя усомниться даже в том, тому ли оно
действительно предназначалось, кому было отослано223. В итоге,
однако, Деррида все-таки вынужден здесь признать
правоту Лакана: несмотря на все неопределенности плана, замысла, намерения,
несмотря на неуверенность в самой возможности коммуникации, письмо все же
достигает адресата.
И здесь очень существенно,
что французский термин desti-nataire – «получатель
почтового отправления», «адресат» – имеет смысловые коннотации, начисто
отсутствующие в бюрократически звучащем русском слове «получатель»: это не
только пункт прибытия, но и место осуществления судьбы. Лишь в свете этих более
«возвышенных» смысловых коннотаций нам становится более понятно, зачем Деррида
вообще нужно спорить с Лаканом: речь идет не только о том, доходит ли письмо до
адресата, но и о том, осуществляется ли судьба, нечто обетованное. И когда
герой Деррида называет адресата mon unique destine, он играет смыслами «судьба моя» и
«единственный человек, которому я пишу и кто получает
мои письма». В свете таких «судьбоносных» коннотаций осмысленным оказывается и
такое личностно-психологическое переосмысление декартовского cogito, которого еще не знала философия: «я
существую, значит, я следую за тобой» (оно основано на омонимии в je suis и je te suis )224.
Универсальная и как бы
самоосуществляющаяся стихия письма в конечном счете
торжествует (герои принимаются вновь писать друг другу даже тогда, когда они,
казалось бы, встретились, чтобы более не расставаться); тем самым необходимость
опосредованности торжествует над фантазмами непосредственности (будь то
фантазм непосредственности идеального – абсолютная истина или фантазм
непосредственности реального – рождение ребенка как незнаковое общение между
людьми). Эта игра письма серьезна как жизнь и как смерть, в ней есть и фарс, и
высокая трагедия. Главные эмоции, которыми движим герой, – это стыд
________________________________
223 «Кто пишет? Кому? Что хочет отправить, адресовать, доставить? <...> Я должен в конечном счете чистосердечно признаться, что не знаю этого» (Derrida J. La carte postale: de Socrate a Freud et au-dela. P. 9).
224 Ibid. P. 128.
183
и страх перед ясностью и понятностью,
перед открытостью своего сокровенного другому, чужому, чуждому, перед вмещением
уникального содержания своей жизни в безликие, общедоступные формы («Мне
стыдно стремиться к понятности и убедительности... мне стыдно говорить на
общем языке, говорить, а значит и писать, обозначать
что бы то ни было...»223; «...когда я пишу, даже здесь, на этих
бесчисленных открытках, я уничтожаю не только то, что я говорю, но и тебя,
моего единственного адресата.., а значит и саму
возможность послания»226. Но страх перед умерщвлением уникального общезначимым, перед открытостью и
незащищенностью открытки, отдаваемой в чужие руки, – это лишь одна сторона
медали. Может ли открытость открытки нести любимой смерть, если та же самая
открытка – изображение на ее обратной стороне - становится открытием и
откровением для героя? если оно дает жизнь даже тем людям, которые умерли двадцать
пять столетий назад?
Так, в реальную жизнь героев
романа включается «нереальная» жизнь персонажей – Сократа и Платона,
изображенных на средневековой миниатюре в книге о предсказании судьбы
(рукопись XIII в. хранится в
той самой знаменитой библиотеке, где работает герой) и массово тиражированных
на обложке почтовых открыток, которые герой и шлет своей возлюбленной.
Открытие этой открытки было для него потрясением, тайной, шифром, требующим
разгадки. Внимание героя приковано к миниатюре странным и никак не объяснимым
«сродством» его собственной концепции с концепцией средневекового художника.
Герой Деррида увидел в изображении пишущего Сократа, пишущего и пером, и
резцом, пишущего вопреки всем известным историческим сведениям, –
парадоксальное иконографическое подтверждение своей концепции главенства
письма как протописьма, как условия возможности всех расчленений, знаков,
следов. Герой воспринимает разгадку этого загадочного изображения как личную
задачу и ответственность, а сам образ Сократа и Платона – как негатив, который
должен проявиться именно в нем и через него, хотя бы и двадцать пять столетий
спустя227.
Смысл здесь не в каком-то
конкретном ответе на поставленный вопрос, – ибо предлагаемые героем Деррида
истолкования нарочито опрощенны, приземлены, окрашены фарсовостью, а подлинно
«научный» ответ с трактовкой смысла расположения фигур его все
___________________
225 Ibid. P. 12.
226 /hid. P.39.
227 Ibid. P. 14.
184
равно не удовлетворяет, – но именно в
неистребимой жизненности самого усилия и решимости ответить на этот вопрос. Но
если для героя Деррида загадочен смысл изображения, то для нас пока остается
загадочным отношение героя к вопросу о смысле этого изображения. Для чего
понадобилось ему так упорствовать в своем вопро-шании,
давая при необсуждающейся презумпции величия этих мыслителей столь нелепые
истолкования их изображения (ср. Сократ – скромный секретарь, готовый записать
мысли авторитарного оратора – Платона; Сократ – переписчик партитуры музыкального
произведения, которым готовится дирижировать Платон; Сократ - старый дед, у
которого капризный ребенок - Платон - чего-то требует; Платон
- поза неустойчива – спешит сесть на отправляющийся поезд, или толкает коляску
– с младенцем? стариком? калекой?; сцена суда, на который Платон требует,
чтобы Сократ записал свою последнюю волю, свое завещание и т. д. и т. п.)?
По-видимому,
ответ на этот вопрос лежит в той области, где проясняются смысловые основания
общности между более ранними работами Деррида, где, как мы уже говорили, постепенно
и подспудно формируется «особый», «новый» объект, не вмещающийся в готовые
категориальные членения мысли и языка, и теми его работами, где центр тяжести
переносится на экспериментирование в околофилософской области литературного
письма. Общность между
этими областями простирается гораздо дальше, чем может показаться. Мы уже
упоминали о том, что в основе структурной организации обеих сфер лежит принцип
соотнесения значений по принципу оксюморона, только в первом случае, условно
говоря, в «научно»-философских работах этот принцип
пронизывал употребляемые понятия, а в данном, рассматриваемом примере «литературно»-философского
письма он затрагивает чувства, намерения, поступки людей (примеров такой
оксюморонности можно привести огромное множество: спрятать открытку или открыть
ее всему свету? сжечь письмо или увековечить написанное? освободить свое
письмо от излишеств тона, жанра, стилистических красот, оставив лишь самое
необходимое, или, наоборот, наделить его всеми мыслимыми и немыслимыми красотами,
провести через все веками отработанные возможности выражения? и т. д. и т. п.).
Но это еше не самое главное:
важнее то, что идеи и люди, философские понятия (или воплощающие их персонажи,
скажем, Сократ и Платон) и реальная жизнь оказываются
в конечном счете звеньями единой цепи взаимосвязей: переживания «маленьких
людей» по поводу утерянной почтой открытки достойны высокой трагедии, а великие
философы зато достойны бессмертия и, значит, самой обыденной жизни, реальной
жизненности «без всяких скидок», во всех ее бытовых и повседневных перипетиях.
Отсюда,
185
наверное, и все эти опрощивающие приемы,
все изобретенные для Сократа и Платона героем Деррида формы реальной жизни.
Тогда и цепь коммуникаций не кажется более смертельно
опасной для в малом и великом уникального (ведь в конце концов герои Деррида
заслужили право «заново изобретать» свой собственный язык или «наш чужой» язык,
как они говорят), а Сократ и Платон, став реальной и необходимой частью жизни
героев, заслужили саму возможность того, чтобы их «просто полюбили».
Получается, что к одному и тому же вопросу мы подходим с разных сторон:
спросить о том, вмешается ли жизнь в мысль, и спросить о том, вмещается ли
мысль в жизнь, – по сути, одно и то же. И еще: если удержать в сознании оба эти
вопроса одновременно, тогда и перспективы ответа на любой из них по
отдельности предстают как более оптимистические. В самом деле, разве нам
труднее вместить Сократа и Платона (или, иначе говоря - мысль) в формы реального
существования, нежели вместить жизнь и все возникающие в ней «новые объекты» в
новые мыслительные формы? Одно немыслимо без другого, неосуществимо без
другого.
Итак, «Послания» Деррида –
произведение сложное, но вовсе не безнадежно бессмысленное. В
самом деле, нагнетание неопределенностей (неизвестно - кто, кому, зачем, о чем
пишет) не превращает героя Деррида в экзистенциалистского упрямца, который
абсурдно борется с абсурдом, оставаясь в недрах абсурдного: скорее, это
упрямство мыслительного, душевного усилия, которое может быть и не чуждо игре,
выдумке, фарсу, самоиздевке, но начисто лишено скуки и безразличия, таким
может быть лишь самоощущение человека, воспринимающего акт мысли как
жизненную задачу. (В этом мне видится коренное отличие такой
этики от экзистенциалистской: самоутверждение человека не требует здесь
отвлечения от объективной мысли и сосредоточения на экзистенциальных переживаниях,
но предполагает взаимопронизывание мысли и жизни как равно необходимых слоев
человеческого бытия.) Читатель Деррида – это человек рафинированной
культуры, тонко чувствующий, и потому у него есть возможность, хотя и абстрактная,
но при иных социальных условиях вполне осуществимая, – понять глубокие истины
и утонченные принципы, прозреть их именно благодаря своей культуре, благодаря
своей развитой фантазии и воображению. В любых условиях воспитание читателя,
развитие его восприимчивости к новому, свободы обращения
с мыслительным материалом, способности самостоятельно оперировать
многоязычными понятиями многовековой философской традиции не может считаться
маловажным делом.
Какова же для нас та
гносеологическая мораль, которую можно было бы извлечь из обращения Деррида к
«литературно»-фило-
186
софскому письму как одной из возможностей,
содержащихся в «прото-письме» как условии всех возможностей дискурсивности?
Соотнесение философии и литературы - далеко не новость в историко-культурной
традиции. Во многих смыслах правомерной представляется точка зрения, согласно
которой само существование философии всегда зависело от литературного дискурса,
а отказ, самоочищение философии от некоторых типов языка как «фиктивных» и
«риторических» был одним из способов самоопределения самой философии. В этом отношении есть и другая сторона: само по себе полагание
литературы как чего-то вынесенного вовне, чуждого, осмысление отношения между
философским и литературным как достаточно жесткой оппозиции было способом и
формой признания той «угрозы», которую язык представляет для философии.
Получается так, что отводя языку в литературе особое
место, где он может раскрыть все стороны своей «языковости», а затем трактуя
эту сферу как производную, проблематичную и несерьезную, философия «заклинает
угрозу»228.
Обычно соотношение между
философией и литературой трактуется весьма сходно с тем, как Деррида трактует
соотношение между речью и письмом. А именно: философия (она же - речь ) наделяется способностью прямого отношения к истине, а
литература (она же – письмо) рассматривается как нечто производное, вторичное,
несамостоятельное. Иначе говоря, непосредственность философски-речевого
отношения к истине покупается ценой третирования письменно-литературного отношения
к истине, хотя на самом деле отторгнутая литературность выступает как «свое
другое» философии. «Деконструктивный» ход размышлений Деррида должен был бы
заставить нас помыслить некую прото-литературу (или прото-философию?),
представляющую условия возможности как философии-речи,
так и литературы-письма в их обыденном смысле. При переводе деконструктивных процедур
на более привычный для методолога язык, становится
очевидно, сколь плодотворна взаимная обращенность философии и литературы,
сколь полезны, следовательно, исследования литературного слоя философских
текстов (и прежде всего – анализ их риторического строя, системы тропов и фигур,
участвующих в построении собственно философской аргументации)229 и
одновременно сколь полезно рассмотрение тех компонентов литературы, где она по-
____________________________________
228 Culler J. Jacques
Derrida // Structuralism and Since. From Levi-Strauss to
Derrida.
229 Интересное развитие этой темы мы находим в работе Derrida J. La mythologie blanche: la metaphore dans le texte philosophique // Derrida
J. Marges – de !a philoso-phie.
187
своему разрабатывает общие для всех видов
разумной человеческой деятельности ресурсы мысли и выражения.
Строгая философия и
«литературность», как справедливо замечают некоторые исследователи Деррида,
сосуществуют в его работах не на манер компромисса, но – каждый в достаточно
радикальной форме; и это придает работам Деррида своеобразие и силу. Лишь
теперь для нас проясняется место работ Деррида, определяемое в двух пересекающихся
кругах методолого-лингвистических исканий XX в., с одной стороны, и культурных
феноменов от Гуссерля до новейших литературных течений – с другой. Неправ
будет, видимо, критик Деррида, ограничивающийся вполне определенными (и вполне
понятными) идеологическими констатациями. Неправы будут и те исследователи,
которые остановятся перед стеной непонятного в фактически исследуемом Деррида
предмете, не увидев за ней трудного прорастания ростков научного постижения
новой проблемной области, и те исследователи, которые сведут свою полемику с
Деррида к выявлению его апологетических в отношении современной авангардистской
литературы претензий. Ответ первым должен был бы, наверное, предполагать
наряду с демонстрацией тех феноменов в концептуальных построениях Деррида,
которые свидетельствуют о наличии формирующегося в знании предмета, такие
историко-научные экскурсы, которые могли бы оказаться убедительными при анализе
начальных стадий формирования ныне уже признанно сложившихся научных предметов
в родственных проблемных полях. Ответ вторым должен был бы,
наверное, содержать напоминание о том, что литературный авангардизм, как и
вообще модернизм в искусстве – это явление, которое вовсе не сводится к вполне
определенным идеологическим уровням, содержит в себе и иные потенции, давшие
первоначальные «экспериментальные» проработки многих художественных замыслов,
позднее развитых уже в системах других художественных средств и т. д.
Деррида занят не
бессмыслицей, а тонкими, еще не вполне очерченными проблемами, он идет к овладению
высшими премудростями метода, и потому для него не случайность – само обращение
к современному литературному материалу. В результате применения своей
достаточно изощренной техники анализа он в состоянии усмотреть логику,
структуру в, казалось бы, совершенно хаотичном мышлении, уловить мало заметные
взаимосвязи между абсурдными текстами, которые, по видимости, «ничего не
отражают», и действительностью, породившей эти тексты. Апологетика того, что некогда
называлось «контркультурой», тем самым до известной степени присутствует в
текстах Деррида. Однако ограничиться такой констатацией – значило бы допустить
188
грубейшее упрощение, ибо перед нами
достаточно утонченное понимание реальной диалектики языка, литературы,
философии, гносеологии. Отсюда и тот интерес к категориальным новшествам, который
заставляет Деррида бесконечно умножать и дифференцировать употребляемые им
понятия. Когда мы говорим о двух ипостасях Деррида – «строго»-философской
и «литературно»-философской, – мы даем себе отчет в том, насколько простым,
понятным и вполне объяснимым шагом было обращение Деррида к литературе и
литературным экспериментам при анализе предмета, который неопределенен,
рассудочными понятиями не уловим и потому естественно предполагает выход в
область художественного творчества, где необходимостью становится вымысел, интуиция,
фантазия. Когда мы размышляем об этих двух ипостасях Деррида,
мы не сводим его ни к одной из них и полагаем, что их противоречивое единство,
равно как и многообразные способы фиксации этой противоречивости в его работах,
служат весьма интересным материалом для методолога и эпистемолога, чутко
относящегося к новым формам и обликам гуманитарной мысли.
§ 4. Можно ли реконструировать
деконструкцию?
Итак, мы проследили основные
понятия грамматологии, их сцепления в тексте. А теперь мы хотим понять: зачем нам
Деррида – здесь и теперь? Для этого нам нужно будет подытожить то, что мы
увидели и, хочется надеяться, поняли из Деррида (не доверяя ему на слово и не
позволяя ему постоянно ускользать от всех определений), и затем попытаться
истолковать полученную картину с более общих позиций.
Систематизация несистемного
Мы уже много раз видели, как
Деррида пытается ускользнуть от всех возможных определений (так, единицы,
которыми пользуется Деррида, – не понятия, не объекты, не методы, не акты, не
операции, не...). В конечном счете мы к этому
привыкаем и стараемся сами что-то понять. Он берет то, что кажется завершенным
и систематизированным, и выявляет в этом незавершенное и несистематизированное.
Р. Гаше, один из наиболее тонких и благожелательных исследователей Деррида,
считает его целью поиск «инфраструктуры несистематичностей философской мысли»:
они не образуют единств и остаются лишь квазисинтезирующими конструкциями230.
Для Гаше все понятия Деррида - прото-
_________________________________
230 Gasche R.
The Tain of the Mirror. Derrida and the Philosophy of
Reflection. Cambr. (Mass.),
189
след, различАние, восполнение-замена –
суть примеры подобных конструкций.
Вопрос о том, что именно и как разбирается
при деконструкции, двусмыслен. Собственно говоря, система или не система – это
во многом зависит от точки зрения - извне или изнутри. Деррида отказывается
определять свое место или же определяет его «неразрешимым» образом: а именно –
его деконструкция есть структурированная генеалогия философских понятий или,
иначе говоря, нечто «наиболее внутреннее», но построенное «из
некоей наружи»231. Эта принципиальная оксюморность позволяет ему занимать
любую позицию – систематическую или несистематическую, внешнюю или внутреннюю.
Важно выявить нечто скрытое, запрещенное и построить генеалогию этого заинтересованного
подавления (психоаналитический аспект).
Но с чего начать, как
приступить к этой работе? Это может быть какая-то яркая деталь, а может быть
очевидная (или только предполагаемая) неувязка в самой систематизированной
мысли. Однако где именно следует внедряться в текст, чтобы за системой увидеть
несистему, никогда не ясно. Соответственно и метод работы с
«почти» объектами оказывается «очень непрямым»: чтобы уловить и использовать
все «случайности» (необходимые возможности) означения, приходится использовать
военные (стратегические) или охотничьи (обманки) приемы. Для определения
тех мест, где деконструкции стоит внедриться и развернуться, Деррида пользуется
не методом (систематическим набором процедур, употребляемых с определенной
целью), а чутьем, интуицией, «нюхом» (flair). А это значит, что выбор не подлежит обсуждению,
доказательству, опровержению. Деррида движется сам и призывает нас двигаться
тихой сапой. Обмануть, сделать вид, будто принимаешь те понятия и условия, которые
нам навязаны, осуществить разведку на местности в пространстве логоцентрической
метафизики, чтобы лучше понять, где и как можно попытаться пойти на прорыв. L'exhorbitant (название методологической главы) – это одновременно
чрезвычайность, чрезмерность, отсутствие систематичности, то есть метода.
В целом его деконструкция -
это разборка концептуальных оппозиций, поиск «апорий», моментов напряженности
между логикой и риторикой, между тем, что «хочет сказать» текст, и тем, то он
принужден означать. В этих метафорах, примечаниях, поворотах в аргументации, то
есть именно «на полях» текста, и работают эти будоражащие силы означения232.
Текстовые операции, которые
_______________________________________
231 DerridaJ. Positions.
232 Ср.: для Барта важна не структура, а структурация, не логика, а взрывы, толчки, вспышки, сам акт означивания. Бесконечные ассоциативные цепочки имеют
190
совершают и автор, и читатель, сливаются в
незавершенное движение, которое отсылает и к самому себе, и к другим текстам:
остается учиться читать тексты по краям и между строк, то есть там, где,
кажется, ничего не написано, но на самом деле написано все главное для Деррида.
Однако дело
ведь не в том, заметить или не заметить несистемное, а в том, что с ним дальше
делать: вовсе отказаться от поиска системности или строить из несистемного
систему, покуда хватит сил. К тому же противоположность системного и
несистемного во многом совпадает с противоположностью ставшего и становящегося.
Ни то, ни другое не дано нам в чистом виде: за любой системой будут маячить
несистемные остатки, в нее не вошедшие, а в любой хаотической картине какие-то
фрагменты будут складываться в нечто более упорядоченное. Этот спор системного
и несистемного ярко разыгрался в отношениях структурализма и
постструктурализма.
Деррида подчеркивает
парадоксальность, апорийность огромного количества философских и нефилософских
слов, понятий, ситуаций, событий. Среди них есть такие случаи, когда внутренне противоречивая
семантика видна, так сказать, невооруженным глазом. Но есть и случаи менее очевидные,
в которых Деррида выявляет неявное, а подчас, возможно, и преувеличивает «неразрешимость»
выявленного. Логики считают некоторые виды «неразрешимостей»
рядовым явлением: таковы, например, все сверхобщие понятия, которые
определяются только друг через друга (материя – то, что не есть сознание, а
сознание – то, что не есть материя); таковы ряды перечислений (первый, второй,
и т. д., в которых «второй» выступает как условие возможности первого и
наоборот); таковы реляционные понятия (типа младший, старший); и
конечно – таковы акты самореференции233. Мы рассмотрим лишь
несколько типических случаев апорий по Деррида, сгруппировав их в три класса –
лексико-семантические, синтаксические, прагматические.
«Неразрешимости»:
лексико-семантические. Они
возникают в тех случаях, когда двусмысленные или многозначные слова не
_______________________________________________
общеэротический, а не познавательный смысл. Этому – по логике конвергенции, а не влияния – вторит и поздний Лотман: главное в литературе – взрыв как взгляд в запредельное пространство (но нам нужно философское понятие взрыва, а не разрушения). Ср. у Деррида в «Позициях»: главное – чтобы система была открыта к источнику неразрешимостей и подпитывалась им.
233 Известны лингвистические парадоксы самообозначения, которые в какой-то степени парадоксальны в любом высказывании, где субъект высказывания-акта (enonciation) и субъект высказывания-результата (ёпопсё) систематически не совпадают. Различные формы и модусы апорийности совпадают в обозначении пограничных ситуаций, особенно – смерти.
191
могут быть сведены к
однозначности. В ряду таких слов (их набирается десятки) «фармакон» у Платона
(лекарство–яд, жизнь-смерть), восполнение у Руссо (наличие–отсутствие, дополнение-подмена),
«гимен» у Малларме (девственность–брак, сохранение–нарушение) и многие другие.
Но посмотрим внимательнее – действительно
ли они «неразрешимы»? Например, греческое слово «фармакон» означает нечто
отклоняющееся от нормального уровня здоровья (как физического, так и
духовного), а потому оно может выступать и как яд, и как лекарство, и кроме того метафорически – как козел отпущения. В общем
виде, можно сказать, – речь идет о контрастных значениях с отсутствующей
(нейтрализованной) серединой, и таких примеров среди явлений языка и культуры
можно найти сколько угодно. Скажем, героем в романтической поэзии может быть
либо святой, либо дьявол – но никогда не «нормальный мещанин». В этом смысле
«романтический герой» сходен с платоновским «фармаконом». Или возьмем «гимен»
Малларме. Можно ли считать семантику этого слова «неразрешимой», если при
введении в контекст она всякий раз отступает? Так, в учебнике по гинекологии
нам будет заведомо ясно, что речь идет о плеве-мембране, а в поэтическом
тексте, у Малларме, потенциальных значений наверняка будет значительно больше,
нежели то, что описывает Деррида. И это различие контекстов диктует различное
обращение со словом: в поэтическом тексте задействовано все многообразие
оттенков значения каждого слова, а в учебнике господствует установка на однозначность
и строгую терминологичность. Иначе говоря, жизнь слов в культуре устроена либо
гораздо сложнее, либо гораздо проще того, что нам говорится.
Семантику Деррида, кажется,
не любил – из-за общей неприязни к проблеме референции; прагматика была занята
жестко определенными философскими позициями (в частности, философов-аналитиков);
оставался синтаксис, синтагматика. Однако вряд ли можно сказать, что Деррида
развивал область языкового синтаксиса, ибо, погружаясь в этимологические или
словарные изыскания, он предпочитал «рассеиваться» в миражах ассоциаций любого
типа – смысловых или чисто звуковых, «случайных». Возникают бесконечные
отсылки означающих друг к другу, но в этом мареве всегда присутствует и
инаугурационный жест (именование в теологическом смысле – это новое рождение).
Неразрешимости:
синтаксические. Уже в
эссе «Различание» (1968)234 Деррида приходилось доказывать свою
непричастность «негативной теологии». Однако если о негативной теологии мож-
______________________________
234 Включен в DerridaJ. Marges - de la philosophic
192
но спорить, то негативная семантика у него
уж точно есть: это игры двойных (или многократных) отрицаний, при которых
логическое отрицание нередко само себя упраздняет. К примеру, след описывается
как то, что не наличествует и не отсутствует; и наличествует,
и отсутствует; столь же наличествует, сколь и отсутствует, и
т. д. Когда Деррида говорит, что ни одно понятие метафизики не может описать
след, и накапливает отрицания (не видимый, не слышимый, ни в природе, ни в
культуре), его язык все равно работает в таком режиме, чтобы указать на
не-первоначальное можно было только с помощью слова «первоначало», хотя бы и
перечеркнутого235.
Пути синтаксического
развертывания негативной семантики ведут нас к мифу, фольклору. Вот древняя
загадка: мужчина не мужчина камнем не камнем убил не
убил на дереве не на дереве птицу не птицу. У нее есть разгадка: евнух комом
земли попал в летучую мышь, сидевшую на кусте. Но в нашем случае разгадок нет и
быть не может. Мысль буксует, слова разбухают и интерио-ризируют весь словарь:
так, любой «тимпан» будет одновременно означать все, включая гидравлическое
колесо. По сути любой фрагмент текста у Руссо,
Соссюра, Платона – если разглядывать его в увеличительное стекло и вне
контекста – порождает эти самые неразрешимости.
Неразрешимости:
перформативно-прагматические. Применительно к грамматологии они покамест
почти не проявляют себя, но важны для общего очерка позиции Деррида. В самом
деле, бывают такие неясности, которые Письмо часто порождает двусмысленности,
которые нельзя устранить обращением к контексту или к намерениям автора.
Возьмем речь Деррида на праздновании двухсотлетия американской Декларации
независимости236 (в которой, как известно, представители США, собравшиеся
от имени народа этих колоний, торжественно заявляют, что эти объединенные
колонии являются и должны являться свободными независимыми штатами...). Для
него главное – это именование себя в качестве представителя какой-то
социальной общности и подпись под учреждающим документом – как перформативные
акты. Кто они – эти первые представители народа? Что легитимирует их
__________________________________
235 О том, что безраздельно доверять операторам отрицания было бы наивно, нас уже давно предупреждал психоанализ; чем больше мы отрицаем что-либо, тем больше у психоаналитика оснований считать, что как раз отрицаемое «истинно»: недаром проблема отрицания и отрицательного суждения о состоянии сознания и состоянии реальности – одна из сложнейших у Фрейда.
236 Derrida J. Declarations
d"independence // Otobiographies. L'enseignement de Nietzsche et la politique du nom
propre.
193
речь? Как соотносится момент установления
закона в саму ситуацию политического представительства? Как понять сам переход
от до-обшества без конституции к новому политическому порядку? Это ставит особые вопросы юридического высказывания - как в речи,
так и на письме: одни исследователи считают все юридические положения и
ситуации сводимыми к констатациям о положении дел, другие утверждают, что
логически перейти от декларации к реальному учреждению социального института невозможно
из-за порочного круга: чтобы иметь взаимные обязательства, нужно, чтобы союз
уже был заключен. Для Деррида в известном смысле все речевые акты «неразрешимы».
И потому требуется скачок, акт веры, некое «необходимое лицемерие», чтобы
обеспечить политическое, военное, экономическое действие, вводящее какой-то
новый порядок и связанное с применением или демонстрацией силы.
Наверное,
мы могли бы разбить перформативные парадоксы на части и подчасти и преодолеть
апоретическую ситуацию ступенчатостью суждений (мы, здесь собравшиеся, объявляем
себя представителями несуществующего государства; мы, здесь собравшиеся,
представители еще не существующего государства, объявляем это государство
существующим, и т. д. – покуда новое государство не будет объявлено свободными
штатами), но Деррида этого не делает. Однако, даже если часть
представленных Деррида апорий и разрешаются логическими средствами, все равно,
проработав в них и логическое и нелогическое, мы становимся более
чувствительными к несистемным «остаткам», софизмам – всему тому, что, как
правило, выбрасывают за борт как третьесортную логику или вообще нелогику.
Логический набор. Из чего состоит набор (не)логических средств Деррида? Посмотрим
сначала, чем мы обычно располагаем: формальная логика позволяет нам разводить
контексты и уточнять смыслы; диалектическая логика – искать и разрешать
противоречия, а при осмыслении развития – осуществлять «снятие» (удержание
лучшего из предыдущих стадий); мифологическая (и структуралистская) логика
показывают, как строить бинарные оппозиции (близкий–далекий, сырой–вареный) и
находить подходящих посредников между членами этих оппозиций; тернарные
схемы манят нас каким-то особым подходом, но, кажется, чаще всего сводятся к бинарным. А что есть у Деррида? К формально-логическому
расчленению своих апорий он не прибегает; диалектический путь отрицает
(особенно за идеологию «снятия»), хотя его взаимоотношения с Гегелем - вопрос
сложный и требующий отдельного рассмотрения; в мифологической логике видит
лишь материал для деконструкции.
194
А что остается? То, что можно
было бы назвать взаимоналожением гетерогенных элементов без «поглощения»,
«переваривания» низшего высшим. Эти приемы работы похожи на
пластику наклеивания, аппликаций, коллажей, а ее результаты напоминают
палимпсест (когда старую запись можно расшифровать под новой), на
хайдеггеровские перечеркивания без вымарывания; на связь поверхностей в ленте
Мёбиуса (ее концы склеены так, что внутреннее и внешнее плавно переходят друг в
друга), на внешне абсурдные эшеровские картинки. Один из самых главных
механизмов, которые Деррида находит у своих героев, а затем превращает в
концептуальный инструмент – это механизм восполнений-изъятий: он предполагает
уже не бинарные противопоставления, а некие сериально-градуальные схемы
развертывания значений (нарастание или убывание качеств по схеме от «внешнего
прибытия нового» до «подмены исходно данного»; яркий пример – соотношение
природы и культуры у Руссо, которое можно представить по следующей схеме: приложение
– добавление – дополнение – восполнение – замена – подмена). Итак, мы сталкиваемся
здесь с разнообразными квазипространственными формами конфигурирования
мыслительных элементов. Свои средства Деррида берет из
словесной художественной практики; невербальной пластической практики; из материала,
не использованного логикой (мелочи, «обманки», софизмы); из психоаналитического
материала и схем; из материализованной языковой метафорики в текстах различного
типа. Учет телесной пластики (при наличии аналогий и параллелей между
жизнью мысли и жизнью тела) нередко позволяет по-новому взглянуть на мыслительные
процессы, учесть общие механизмы сбора и объединения впечатлений, их обработки
и пр.
Метафорика. Концептуальные единицы, используемые Деррида,
можно назвать поэтико-терминологическими2У1'. И здесь возникает
вопрос – о соотношении логического и риторического в
генезисе и истории философии и о соотношении философии и литературы в нынешней
судьбе философии. Дискуссий о метафоре и ее роли в современной философии
проходит много, и позиции в этих спорах часто оказываются несоизмеримыми из-за
того, что оппоненты размещают метафору в разных местах смыслового
пространства. Если поместить ее ближе к референту (между
смыслом и референтом), тогда метафора будет иметь познавательный смысл, а весь
язык окажется фигуральным, если же ее поместить куда-то ближе к предпосылкам
понимания («между
_______________________________
237 Agamben G.
Pardes. L'ecriture de la puissance // Revue philosophique de
195
сказанным и подразумеваемым»238),
тогда место метафоры в познавательном пространстве затенится.
Если вспомнить об изначальной
метафоричности текста, тогда придется признать, что во всяком философском
тексте (и вообще в любом тексте) скрыты два забвения: первоначального прямого
значения слова, а также самого процесса переноса. Получается, что «стирание»
первоначал становится неосознаваемой сутью философии: чувственное непременно
должно быть побеждено интеллигибельным. Солнце, свет (у
Платона, Аристотеля, Декарта) в известном смысле выступают как метафоры239:
свет – знание, темнота - невежество. В результате преодоления метафоры
философский язык становится необразным, нефигуративным, метафора превращается
в понятие: она стирается философским желанием обобщать, интериоризировать,
«снимать».
Вся история философии была в
той или иной мере логичной или риторичной, она была одновременно и текстом,
написанным в той или иной манере или стиле, и рассуждением, в принципе отделимым
от стиля и манеры (иногда – почти безболезненно, иногда - с трудом).
Исторически труд отрыва мысли от мифа и от метафоры был огромным, он был
работой, а не удовольствием, как нынешние игры возврата в метафорический слой
языка. При этом возникавшая наука старалась предельно отдалиться от метафоры,
хотя ей это и не удавалось, а искусство старалось никогда не забывать об
истоках: даже Вольтер пишет сочинения на философские темы прозрачным языком
прозы, а стихи или трагедии – в образцовой
риторической манере240. Критики часто считают, что Деррида – это
персонаж периода современной «поздней софистики», когда мыслительная дисциплина
уже превратилась в риторическую игру. Разумеется, Деррида никогда не
согласится с тем, что часто застревает на уровне игры слов, на уровне метафор:
он счи-
____________________________________________
238 Зенкин С. Преодоленное головокружение: Жерар Женетт и судьба структурализма//Женетт Ж. Работы по поэтике. Фигуры. М, 1998. Т. 1. С. 29-30.
239 Derrida J.
La mythologie
blanche. La metaphore dans le texte philosophique // Derrida J.
Marges - de la philosophic
240 Однако в известном смысле риторичны и наука, и поэтическое творчество. Вообще троп – механизм порождения неоднозначности, вносящий в семиотические системы культуры необходимую им степень неопределенности. Каждое явление культуры воспринимается на своем фоне: так, на фоне романтизма эстетика реализма воспринимается как антиромантизм, как особая антириторическая эстетика. Поскольку любое сочетание ранее несовместимых элементов рано или поздно начинает восприниматься как естественное и даже банальное, постольку индивидуальные стили часто развиваются от усложненности к классической простоте; и тут Лотман цитирует Пастернака: «в конце пути впасть, как в ересь, в неслыханную простоту»...
196
тает, что строит метаметафорику или
метафору метафоры. Философия вообще склонна вытеснять свой письменный
характер: именно эту логику подавления от греков до наших дней Деррида и стремится
проследить в своей грамматологии.
Но тут он не был первым: уже
Валери, на которого он ссылается, показал, что философия есть
прежде всего «род письма», род литературы, близкий к поэзии, и тем самым стал
как бы декон-струкпионистом до деконструкционизма. Валери писал и о роли
образного языка в философии, о неконтролируемых семантических сдвигах и
забытых метафорах в составе философских понятий. То, что все это говорит поэт,
вполне естественно, но то, что это берет на вооружение философ, свидетельствует
о своего рода эстетическом
повороте в философии. По-видимому, он возникает потому, что философия
сталкивается с новыми проблемами, но не имеет собственных средств
для их решения: она должна их создать или найти где-то вовне. В данном
случае «литература», «поэзия» и воспринимаются как такое «вне», которое
требуется «изнутри». Можно полагать, что для философа внимание к стилю и манере
письма может быть лишь первым шагом: следующий так или
иначе потребует более жесткой дисциплины в работе рефлексивного, критического
сознания.
Пространственностъ. Важная часть средств, употребляемых
Деррида, приходит – «виртуально» – из современных пластических искусств. Ранее
пространство и время предполагали какие-то четкие координаты (близкое–далекое, внешнее–внутреннее, верхнее–нижнее), в
которых фиксировались предметы созерцания, восприятия, постижения. А теперь и
предметы, и те пространственно-временные координаты, в которых даются предметы,
теряют свою устойчивость. Новые возможности их соотнесения
так или иначе обнаруживаются в разрядках, разбивках, промежутках, интервалах,
артикуляциях, а также незаметных переходах пространства и времени друг в друга.
Современные эксперименты с
пространством в самых разных областях культуры были, по сути, отсроченным
ответом на ту проблему, в которую некогда уперся Кант, утверждая невозможность
пространственного представления внутреннего опыта, а потому и невозможности
теоретических гуманитарных наук (например, знания о душе или теоретической
психологии). Современные искусства и соответствующий им опыт мысли перевернули
представления о внутреннем и внешнем, верхнем и
нижнем и пр. Предлагаемые обоснования знания и опыта уже не подразумевают
внутреннего очищения содержаний сознания, их возгонки к сущностям: они исходят
из достраивания и доращивания образов, предметов, которые никогда не
завершаются. Коль скоро ни цель,
197
ни средства, ни предметы, ни пути заранее
не определены, топология мысли оказывается почти сказочной: пойди туда, не
знаю куда, принеси то, не знаю что... Куда ни повернешься - все сплошь заколдованные
места: думая, что удаляемся от них, мы вновь к ним приближаемся, а надеясь вернуться, никогда не попадаем туда, откуда
вышли. Двойное движение приближения-отдаления становится в себе неразличимым.
Плотный строй текстовых
ассоциаций по сходству (метафор) и по смежности (метонимий) создает это
непривычное пространство действий мысли и языка. Архаика и архисовременность,
фольклор и гипертекст в нем уравниваются: ни там, ни тут нет
ни начал, ни концов; ни центра, ни периферии; ни определенного входа или
выхода; нет ни отправных пунктов, ни пунктов назначения, и мы вообще забыли,
куда едем, только какие-то промежуточные станции мелькают... Может быть,
отсюда – исключительная избыточность текста Деррида; подчас он с маниакальной
настойчивостью повторяет почти одно и то же, но это именно не одно и то же,
поскольку записано в разных контекстах: такие понятия, как след, письмо,
различАние, восполнение, нередко вводятся почти дословно сходными,
синонимичными средствами. Эти различающе-уравнивающие механизмы позволяют навести
интертекстуальные мосты между любыми произведениями, которые оказываются сплошь
вторичными, состоящими из подлинных или мнимых цитат, отсылок, реминисценций, в
которых всякое слово – чужое и вместе с тем все чужое может войти в твой текст.
Четкой границы между мыслью и
бытием, природой и культурой не существует, достраивание и подмены имеют место
везде. Как действует мысль? Собирает все разнородное, просеивает, отбирает
сходное и пр. Но все это – материал, который не схватывается синтезом, тем
более – мгновенным, для этого нужны отстранение в пространстве и отсрочка во
времени. Можно предположить, что схемы тела и сознания связаны между собою
более тесно и более интересно, чем мы раньше думали, а потому эксперименты с
предметами и координатами могут породить и другие абстракции, и другие
пластические формы. Существенно то, что человеческое сознание по сути своей
гетерогенно и предполагает не только операции с дискретными элементами и
текстами как цепочками сегментов, но и учет одновременного сосуществования
смыслов. И все эти механизмы по-разному проявляют себя в разных взаимодействиях
телесного и духовного.
Доминанта современного сдвига
антропологической проблематики заключается в осмыслении во-площенности рефлексивного
сознания и одухотворенности телесного. Это звучит
198
архаично, но содержит радикально новое
понимание основ человеческой жизни и понятийных схем ее постижения. Важны не
только сознание как рефлексивная способность, не только интуитивный акт, но и
жизнь сознания, укорененного в теле (теле индивида и теле культуры). Наверное,
именно это пытается показать нам абстракция прото-письма: интуиция не оставляет
следов, а письмо царапает (по-гречески «писать» = «царапать») и оставляет
следы. Но для этого требовалось ввести в зону философской рефлексии такую
эмпирию, которая сопротивлялась бы «возгонкам» и «сублимациям», сохранялась бы
в виде следов, не теряла своей энергии, в конечном счете «поддерживающей» любые
философские абстракции. Ткань текста, письмо плетется в результате челночного
движения между рефлексивным и эмпирическим,
трансцендентальным и телесным241.
Парадоксальные объекты. Оппозицией активного
и пассивного Деррида практически не пользуется, но все же можно утверждать, что
динамическая позиция ему ближе. Означение в динамике порождает неожиданные
эффекты взаимоналожений, о чем уже говорилось. Даже те термины, которые имеют
более или менее точный смысл, в силу отсрочки и отстранения все равно поглощаются
и размываются новым контекстом. Все случается «не вовремя» и
поглощается маревом чуждых резонансов. И это, наверное, вполне реалистическая
метафора того, как вообще происходит означение в человеческом интертекстуальном
мире.
Большая эпистемологическая
сложность – «почти немыслимое» как предмет мысли. Что
делать с этой «незавершеностью»? Достроить объекты до определенных,
опознаваемых состояний или предметов или, напротив, урезать их до того, из чего
они некогда вышли (так, руссоистское «почти общество» можно и достроить до
общества и урезать, вернув назад в природу). Главные средства в нашем
распоряжении – технологические (достраивание) и биологические (прививки и выращивание):
они по-разному использовались в метафорике формализма, структурализма и постструктурализма,
что заслуживало бы отдельного изучения.
А пока мы находимся в пределах
грамматологии, эти невозможные объекты только-только начинают появляться –
главным
___________________________________
41 Парадоксально-пространственны почти все главные понятия Деррида: письмо, след, различАние, восполнение (как достраивание-изъятие). Среди сравнительно недавно обнаруженных новых мест – хора (площадь) из «Тимея» Платона. Это – открытость, которая подрывает всю его систему, особое место, к которому не относятся никакие определения (не умопостигаемое, не чувственное, не логос, не миф, но оба сразу и пр.), но это – вместилище гостеприимства, дружбы и дара как событий. Тем самым хора вступает в общий ряд с другими парадоксальными местами (такими как «парергон» или «восполнение–изъятие» и др.).
199
образом в текстах Руссо: в них есть
«почти-обшество», «почти-язык», парадоксальные переживания
(любовь, посттравматическое состояние, пережитое героем на острове Сен-Пьер).
Воображение позволяет человеку совершенствоваться, не достигая совершенства, а
потому все необходимое в человеческом мире оказывается как бы невозможным. Это
балансирование на грани возможного и невозможного, невозможного, но
необходимого становится чертой философии, которая не боится зияний, трещин и
пределов. Со временем у Деррида нарастают (и числом и весом)
эти новые «предметы» – вера, смерть, дар, дружба, сообщество, справедливость.
Все они предполагают такую
форму «неразрешимости», которая повернута к сообществу, к отношениям между
людьми. Например, «дар» – это парадоксальное состояние и для дарителя и для
получателя; оно исключает благодарность, признательность, необходимость
отдаривания, чувство долга - осознанное или неосознаваемое. В традиционных
обществах дарообмен предполагал непрерывные цепочки отдариваний и замен, но в
данном случае дар останавливает конвейер замещений. Точно так же и акт гостеприимства
должен быть безусловным, быть даром, чтобы вообще быть. Здесь интересна идиома
Деррида «pas d'hospitalite» – одновременно и шаг (жест)
гостеприимства, и невозможность гостеприимства242.
Далее – это смерть: как
возможна моя смерть и высказывание о ней? Здесь парадокс раздваивается: одно
дело - ситуация умирающего, в которой он выступает,
едва ли не впервые в сознательной жизни, как единственный и незаменимый
(подмены возможны только в сказках); другое дело – ситуация
остающихся в живых: они принуждены к работе скорби, к отделению от себя тех
сторон жизни, которые были связаны с умершим, к обучению жизни без умершего, а
эта работа, по определению, незавершима и сугубо индивидуальна, хотя и важна
для любого человека, поскольку не только смерть, но и другие значимые утраты
предполагают подобного рода усилия.
Возьмем справедливость: она
путает карты любого расчета и подсчета (отмщений или воздаяний) и может быть
описана только как «дар». Справедливость
всегда неравна самой себе, неоднородна и несамотождественна: она требует постоянного пре-взойдения данных условий и потому никогда не
осуществляется полностью. Стало быть, суждение о справедливости не может
быть теоретическим: оно как бы требует от нас каждый раз заново
__________________________________
242 Dgu-jfa
j rje Phospitalite (A.Dufourmantelle invite J.D. a repondre).
200
изобретать условия справедливости243.
Конечно, поначалу мы и считаем и рассчитываем, следуем правилам, законам и
обычаям, но в какой-то ответственный момент все это в нас должно остановиться –
чтобы могло наступить состояние, в котором должен совершиться акт другого
порядка значимости.
Сродни справедливости - вера.
Деррида различает религию и веру, как и Киркегор, для
которого вера (в отличие от религиозного учения) парадоксальна. Подобно
справедливости и дару, она предполагает радикально деконструктивный жест,
который равно относится ко всем религиям (по крайней мере, иудаизму, христианству,
исламу). Вера в этом смысле нерелигиозна, она не может быть полностью
определена никакой конкретной религиозной позицией, текстом, системой, институтом,
и именно в этом смысле она абсолютно универсальна. А
без веры (равно как и речевого акта, каждый из которых есть обет, обещание,
свидетельство), без акта доверия другому никакое
общество невозможно. Философия «на пределе», философия с помощью предельных
понятий обязана помыслить это: вся сложность в том, чтобы потом соотнести с
этими ее мыслями этику и политику, демократические институты, всю социальную
жизнь. Политика, мораль и право – все это не должно экономить на сомнениях, на
апориях; они – условие их осуществления.
Другие мыслительные координаты?
Общий фон: европейское и французское. Если оглянуться на почти столетнюю
историю развития европейской философии, то мы увидим, что с некоторых времен
философы стали заботиться не столько о продолжении общего дела, сколько о
ниспровержении всего того, что было до них. Все они ниспровергают предыдущее
(как метафизику), а потом и сами попадают под шквал очередных ниспровержений.
Чем больше философия становилась не общим делом мысли, а стремлением к неповторимости
личной манеры, тем ближе она подходила к искусству и дальше отходила от науки.
Как и раньше, философия ощущает и внутреннюю потребность переосмыслений, и
вызов извне, со стороны современной жизни, науки, искусства, социальной
практики. То и другое смыкаются: чтобы хорошо опровергать предыдущее, нужно
найти точку опоры – а где ее искать – внутри или вовне?
Были периоды, когда философия
имела четкое представление о своих возможностях, исходя из определенного набора
антропологических способностей человека. Кант мог смело проводить
_______________________________
243 DerridaJ. Force de loi.
201
разграничительные линии
между наукой, искусством, этикой, сферой свободного суждения – и все потому,
что он знал, как именно чувственность обобщает данные внутреннего и внешнего
опыта в формах пространства и времени, рассудок подводит этот опыт под общие
понятия, разум имеет дело с более высокими синтезирующими принципами,
применение которых к недозволенным объектам неизбежно приведет к апориям и т.
д. Как известно, Кант считал свою схему универсальной, хотя строил ее в соответствии с опытом
естественных наук своего времени и сам был не только философом, но и ученым.
Однако теперь эти представления пошатнулись: кто, что, чем и как познает,
какой результат получает и чем может его обосновать? Это предполагает и новый
взгляд на мыслительный аппарат, и новые представления о возможном предмете
познания.
По целому ряду причин (среди
них – сопряжение высокоаналитичного наследия картезианства с немецкими
глубинами познавательного синтеза) во Франции происходили многие интереснейшие
мыслительные эксперименты последнего столетия. В общей
лаборатории прорабатывались и наследие феноменологии (когда, вслед за
Хайдеггером, Сартр применил феноменологические процедуры к свободе,
Мерло-Понти – к телу, Рикёр – к значению, а Деррида обобщил их, поставив под
вопрос сам феноменологический жест мысли), и экзистенциалистский проект, и
альтюссеровский крен в сторону зрелого Маркса (безличные структуры «Капитала»),
и неорационалистическая идея «эпистемологического разрыва» в познании, и яркие
поэтические эксперименты со словом, которое хотелось вырвать из сферы
влияния «агрессивного» разума. Особенностью французской культурной ситуации 50–60-х
годов было отсутствие чего-либо равноценного европейской философии науки
(неопозитивизму, логическому позитивизму). Когда субъективистские схемы
индивидуального выживания исчерпали себя, возник общественный запрос на научную
философию. Именно в этой ситуации французский структурализм, который был не
философией, а методологической тенденцией, связанной с распространением
лингвистических методов на другие культурные объекты, прогремел как новейшая
научная философия и идеологически сплелся с лозунгами «теоретического
антигуманизма».
Леви-Строс, Лакан, Фуко,
Барт, Кристева – на разных полях – показали и заострили значимость языковой
доминанты культуры. Но этот период социальной затребованности «научной философии»,
роль которой по совместительству выполнял структурализм, быстро прошел. Вряд
ли можно сказать, что он исчерпал себя, хотя социальные эмоции после 1968-го
года хлынули в совсем
202
другие дела (этику и политику). В 70-е
годы, в противоположность 60-м, все уже забыли об оппозиции науки и идеологии,
ранее столь значимой, а «новая философия» начала охотиться за проявлениями
«репрессивного» разума в близкой и дальней истории. Научный
проект структурализма перестал быть массово интересным, хотя свою
плодотворность он сохраняет и поныне – ведь в гуманитарном познании многие
области и поныне даже не описаны по единообразным основаниям и не систематизированы,
не говоря уже об отсутствии общей теории объекта, так что линнеевской работы в
гуманитаристике хватит еще как минимум на столетие, хотя современная мода
этого не поддержит.
Полный отказ от прежнего
пафоса науки и научности привел к росту антисциентистских умонастроений, когда
во главу угла ставилось все неструктурное и нелогичное (аффекты, потоки, телесность,
динамика), сосредоточиваясь вокруг «желания», привнесенного в философию
психоанализом, но сублимированного в ней до общеэротического опыта жизни тела и
души. Общим местом постструктуралистских концепций, формой смешанного телесно-духовного
удовольствия стало наслаждение чтением и письмом как универсальными процедурами
культуры: начинается период массового писательства, при котором каждый волен
творить («писать»), присваивая себе что угодно чужое, в формах внежанровой
полуимпровизации – эссе. И это интертекстуальное пространство стало своего рода
амортизационной подушкой, смягчающей удары реальности (все равно непостижимой)
и стимулирующей полеты воображаемого («во сне и наяву») и операции
символического мышления. Целью становится такое затрудненное письмо, которое
не способствует коммуникации, а, наоборот, затрудняет ее. Этот принцип
современного искусства стал в философии модой, хорошим тоном, а потом и
привычкой. Обоснованием этой манеры был призыв не поддаваться языку, который
лепит из нас то, что хочет, подмять его под себя любой ценой и оставить свой
след, пусть и самостирающийся, среди других следов. Эта интертекстуальная
сфера разрасталась как бы сама по себе – тексты продуцируют тексты о текстах
(метатексты), а потом складываются в гипертексты с всеобщими цитатами, подменами,
карнавалом...
«Грамматология» – во
Франции и у нас. Обстановка,
в которой язык стал для философии новой эмпирией, этим перегруженным сверх
всякой меры объектом, заставляла Деррида определять свой предмет на фоне уже
сделанных выборов. Этим предметом стали для него, как уже
отмечалось, философские тексты (точнее, несистемное в философских текстах) и
те художественные тексты, которые заостряют нашу способность видеть эту
несистемность.
203
Итак, эмпирией
деконструктивной работы и стал (по крайней мере, для раннего Деррида) текст:
не сознание и не язык, но нечто близкое и тому и другому (правда, любовь
Деррида к термину «текст» довольно скоро угасла, по-видимому, не в последнюю
очередь потому, что он был вотчиной филологии и лингвистики)244.
Конечно, интерес к «несистемным» философиям не был уникальным для Деррида:
увлечение Ницше, например, было почти всеобщим. Но вопрос от этого не
снимается: если главные европейские философы несистемности (будь то Киркегор,
Ницше или экзистенциалисты) имели для этого свои основания (болезнь, безумие
или бомбы над головой), то как быть со страстью к несистемности
в 60–70-х годах? Требовалось перевести личную уязвимость в
общую уязвленность, найти общезначимые формы отчета о своем опыте.
Тем самым на долю Деррида
выпало осмысление важного вопроса, который периодически возобновлялся в
философии, но в последние десятилетия вышел на первый план. Каков собственный
язык философии – не ее представления о языке, но
именно тот язык, на котором она пишет, каковы формы ее письменного бытия
(тексты, перевод, истолкование, литература)? По-видимому, сейчас завершается
относительно цельный период в развитии европейской философии, а потому вновь
возникает потребность в том, чтобы говорить, думать, действовать иначе. Как при
этом, не справляя модных поминок по философии, соотнести в ней понятие и
образ, логическое и риторическое, понять ее универсальные критические функции в
новой ситуации?
Кажется, что срок, отпущенный
на чисто литературное бытие философии, подходит к концу. И мы начинаем
вспоминать, что любая новинка превращается в нечто привычное, а потом и банальное,
что она всегда предполагает в культуре определенный фон восприятия и
господствующую традицию. В любом случае приходится помнить, что никакого
«снятия логического и риторического» (о чем говорят критики – кто с радостью,
кто с тревогой) не происходит, и если бы такое было возможно, это поставило
бы под вопрос всю философию и ее возможности. К
счастью, Деррида не кашевар, а дистинктивист. Даже если подчас он бывает невнятен, он не потакает невнятности в принципе. Да,
он действительно провозглашал единство (почти до слияния) философии и литературы
– в тот период, когда ему важно было
____________________________________
244 Ныне любимый широкой публикой термин «дискурс» тогда еще только складывался в своей новой роли: а сейчас забавно видеть, как дискурсом ранний Деррида, вопреки всем позднее закрепившимся смыслам, называет «живое осознанное представление текста в опыте пишущих и читающих».
204
отмежеваться от традиции и догмы. А теперь
он скорее подчеркивает, что никогда не смешивал философию с литературой и
всегда четко различал их. Деррида много работал как художник и наслаждался
этим. Но главная ценность того, что он сделал, заключается для нас все же не в
поэтической игре словами, а в разведке «дологических возможностей логики»245.
С момента выхода его залпом
прогремевших работ 1967-го года прошло более 40 лет. Это достойный срок жизни
любого художественного или мыслительной направления или школы – предел, за
которым нужны новые импульсы и радикальные пересмотры всего, что уже было
сделано. Когда художники призывали читать философию как поэтический текст, это
было ново и интересно. Когда философы принимались читать свои тексты как
«литературу», это тоже было ново и интересно. И этот угол зрения дал много
нового материала из жизни значений и смыслов. Кажется, что Деррида нарыл,
настроил и оставил в подвешенном состоянии множество интересных текстовых
конфигураций: запасники музея этих виртуальных реальностей переполнены, а
сроки хранения ограничены. Что с ними делать дальше?
В студентах ходят теперь едва
ли не внуки тех, кто когда-то стоял на баррикадах. Экзотика словесных игр для
них не новость, а вчерашний день, и потому она их не интересует. Толковые студенты-философы
во Франции начинают обращаться к собственной истории и эпистемологии науки, к
англо-американским ког-нитивистским разработкам. Но все это продолжает
оставаться экзотикой для зарубежья – американского, где деконструкция
разветвилась на несколько самостоятельных направлений, почти не затрагивающих
философию, и отчасти европейского, и для некоторых экзотических и трудно
развивающихся стран (Деррида очень популярен в Индии,
в Латинской Америке).
Перед русским читателем стоит
непростая задача. История грамматологии - это не его история, даже если популярные жур-
____________________________________________
245 Его книги напоминают бесконечные диалоги с самим собой, где мысли избыточно повторяются каждый раз в новом месте, тогда как в ситуации, хотя бы отдаленно напоминающей диалогическую, он оказывался неспособен вести диалог. Он всегда говорит по писанному тексту. Видимо, ему важна письменность, писан-ность, поскольку речь, которую он обвиняет в метафизической мощи, гораздо бы-стротечнее или незаметнее. Иногда его сравнивают с Сократом. Если с «реальным» - это странно, а если с апокрифическим, который пишет двумя руками на средневековой миниатюре, причем под диктовку Платона, – то отчего бы и нет? Однако Сократ был добродушный экстраверт, а Деррида – замкнутый интроверт, Который пишет, пишет... Текст – это броня от общества. Он признавался, что всегда испытывал чувство тревоги в официальных педагогических учреждениях, при том что, по отзывам всех, проходивших у него историю философии, он был блистательным преподавателем.
205
налы уже, кажется, все разобъяснили про
Деррида и про его галстуки и про гастрономические привычки. Если открыть любой
литературный, искусствоведческий, популярный журнал – постмодернистский
«дискурс» бьет в глаза, ослепляет и оглушает. Однако слова, рожденные опытом постмодерна, – это не наши
слова. Наш социальный опыт относится скорее к прото-модерну, по крайней мере для нас важнее было бы, наверное, обсуждать проблемы
догоняющей модернизации, нежели громить чужие концептуальные постройки.
Собственная историческая и культурная специфика – это наследство, с которым
приходится считаться: просто перескочить непройденные этапы нельзя, а вот
проработать и промыслить при желании – можно.
Тут приходится учесть и
различие социальных ситуаций – российской и условно западной. На Западе состояние постмодерна (тут следовало бы различать постмодерн
и постмодернизм, далее отношение философии к постмодерну и постмодернизму, отношение
постмодернизма, то есть различных современных практик в искусствах и
литературе, к философии и, наконец, саму философию постмодернизма) весомы, но
не всеобъемлющи: они возникли на фоне другой – «нормальной» (или в широком
смысле слова – вполне «рациональной») работы с философией в лицее, в
университете, на фоне достаточно успешно функционирующих (пусть даже и
догматических, школярских) институтов. Иначе говоря, вся философская жизнь от
постмодернистских «жестов» не прерывается, более того, сама уместность этих
жестов прямо зависит от воспроизводства того, против чего провозглашается протест:
если бы в средних школах Франции не учили «нормальной» философии, тогда аудитория
потенциальных читателей деконструктивистских текстов поредела бы. Если не будет
воспроизводящейся философской традиции, нечего будет деконструировать. Это,
разумеется, не отменяет того, что эксперименты Деррида в культуре были далеки
от критериев академической приемлемости и проводились им на свой страх и риск
(не случайно, что он так и не был выбран профессором во Франции).
Так или иначе, он защищает и
философию как предмет – в лицеях, когда его пытались упразднить, – и как
институт, его усилиями некогда созданный, - Международный философский коллеж,
нетрадиционно определяющий свои отношения с внефилософскими областями культуры.
Между прочим, та рубрика программы, в которой Деррида преподавал в парижской
Школе высших исследований в социальных науках, называлась «философия и
эпистемология» (а, скажем, вовсе не «деконструкция и диссеминация»).
Насчет грамматологии
некоторые российские исследователи рапортовали: заявка на новую дисциплину не
была выполнена,
206
потому что она была невыполнима. Да и сам
Деррида убеждал читателя в том, что никакой дисциплины он создавать не
собирался и написал-де книжку, чтобы показать, что она невозможна. Я имела
возможность спросить у него, что он сейчас об этом думает, но не стала этого
делать: мало ли что он нам скажет, задним числом переосмыслив сделанное. В
любом случае ясно, что писать толстую книгу для того, чтобы показать
невозможность написать ее, - не стоило бы. Когда Деррида говорит, что
грамматология не является и никогда не сможет стать наукой, он исходит из исторически
заданного критерия научности, который принимает за
вечный и универсальный. Тут нужно было бы сказать иначе: не является «наукой» в
том смысле слова, в каком понятие науки употреблялось до сих пор.
Однако в том, что некоторые
воспринимают как провал, можно видеть и победу: нужно лишь заново вглядеться в
«подвешенное» и «изъятое» из старых системных контекстов и увидеть в этом
материале новые мыслительные возможности. Историческая ограниченность
метафизики, напомним, – это для Деррида не конец философии. Да и сама его
мысль о том, что любой протест против разума может формулироваться только в
формах разума, – это все же не выражение деконструктивистского скепсиса, а констатация
некой антропологической неизбежности. Деррида – самый рациональный из всех
радикальных нерационалистов. Хитроумный Одиссей не может желать того, чтобы
философия была слепой к тем своим интересам, выходящим за рамки знания, но не
может защищать и тех, кто поспешно на каких бы то ни было основаниях
отвергает разум. Безумие подстерегает нас на каждом шагу, и потому нужно
быть бдительными, беречь мысль – что и делает разум246.
Конец ли это или начало? Или,
может быть, пока – намек на новый способ определения разума и его границ?
Возможно, мы видим тут формирование какого-то нового, пока еще не существующего
предмета мысли – многомерность языковых обнаружений философии – для схватывания
которого у нас нет дискурсивных средств, а есть пока лишь тонкие наблюдения над
связями языка, литературы, философии. Когда люди говорят, что предмет Деррида
никогда не станет научным, они берут феноменологическую картинку научности с
полновесно наличным объектом, тогда как наш – прочерчено-неясный – денотат
функционирует по принципу оксюморона. Апоретическая, нерассудочная логика
подводит нас к пределам более широкой разумности, включающей интуитивное, вымышленное, фантастическое.
______________________________
246 Deff-ida j Points de suspension. Entretiens. P. 374.
207
Новые задачи. Итак, этап взвешенности всего и вся обновил
взгляд на вещи и принес пользу, которой – в ином случае – можно было бы веками
ждать от более корректных и педантичных операций с языком. В результате этого
коллективного эксперимента было проработано коллективное «пространство» мысли
о языке и субъекте. Опыты с языком в поэзии открыли нам новые пространства для
мыслительной работы. И вместе с тем они доказали – от противного – что
философия, к счастью, не сводится к тому, что от нее остается при ее
литературном прочтении. И это действительно важный результат.
Что с нами всеми будет в
философии, как сложатся ее взаимодействия с другими пограничными и более
отдаленными областями культуры, знают, наверное, только пророки. Сейчас
остается только гадать о том, можно ли было в рамках деконструктивного проекта
более «синтетично» учесть обе опоры знания – опытную (знание о конкретных
формах письма) и априорную (письмо как интеллектуальная конструкция:
членораздельность как критерий и условие любой интеллектуальной работы)?
Сейчас, задним числом, но и с пожеланием на будущее, можно сказать, что стоило
бы, наверное, более гостеприимно пустить на свою территорию и теоретическую
лингвистику, и философскую риторику Жерара Женетта, и некоторых теоретиков
современного искусства. А пока мы видим скорее отчужденность между философией
и наукой, несмотря на призрачную видимость противоположного (эта тема уже не
формулируется, как некогда у Сноу, как противоположность двух культур – естественно-научной и гуманитарной: и линии связи, и линии
раздела проходят иначе и прочерчиваются менее жестко). А иначе получается, что
философия собственными силами не со всем справляется, особенно когда в качестве
равнозначного материала для анализа (скажем, проблемы гостеприимства) берутся
и современные политические процессы в Южной Европе, и коллизии Софокловой
«Антигоны». Разобранная на части эмпирия оказывается вполне своенравной: в
результате она либо вообще сопротивляется концептуализации, либо тянет философию
к более традиционным ходам, нежели сама же в иные моменты подсказывает.
Но за всем этим маячит новая
познавательная перспектива. Деррида не берется определять ее, но глухо
ссылается на что-то вдали - недаром деконструкция подается
в конечном счете как тема, мотив, симптом какой-то иной огромной задачи.
Деррида часто отсылает нас вперед (об этом позже, но это «позже» так и не
наступает), манит и подталкивает. И это правильно – дистанция между ныне
достигнутым (или не достигнутым) и в принципе искомым огромна. И если не
бояться старых слов, можно сказать,
208
что вся эта работа, которая нередко
выглядит как бессмысленная, ерническая, насмешливая, издевательская,
некоммуникабельная, нарочито дразнящая людей других философских традиций, уже
есть наметка путей для другой мысли, которая была бы способна на концептуальное
использование всего того, что уже было добыто в модусе игровом.
А теперь оглянемся назад –
туда, где мы попытались нарисовать две картинки: одну под знаком наличия,
другую - под знаком различия – и попытаемся подвести некоторые итоги деконструкции.
Мы уже задумались о том, где же все-таки место самого Деррида. Сейчас,
кажется, можно сказать, что Деррида – не там, где царят наличия и
метафизическая серьезность, но и не там, где игровые подмены сметают все опоры.
Его место скорее там, где с трудом построенное различительное и различающее
пространство дает свои изводы: где возникают «прото-письмо» как извод письма,
«прото-след» как извод следа, «различАние» как извод различия. Однако и все эти
«прото-следы» не были пределом деконструкции.
Открыв все шлюзы и породив
всеобщий поток расчленений и деиерархизаций, деконструкция начинает теперь
высматривать среди этого всеобщего потопа то, что составляет минимальные необходимые
условия человеческого выживания в культуре - то, что на самом деле не поддается
никаким играм, подменам и стираниям. Напомним, что
постепенно мы уже собрали большое количество этих новых предметов – таких, как
вера, смерть, дружба, сообщество, гостеприимство, дар, справедливость.
И это уже совсем другой ряд, нежели ряд всеобщих оборотней (фармаконов, гименов
и пр.), которые можно истолковать как угодно. Правда, в итоге получилось нечто
странное: традиционалистское и даже архаическое изумление перед некоторым
набором вечных человеческих тем247. Когда
Деррида прямо спрашивают, можно ли говорить о его философии, он чаще всего
отвечает «нет». Подобно тому как не существует ни
деконструкции вообще, ни метафизики вообще, но лишь отдельные конкретные случаи
работы с ними, точно так же нет и философии Деррида – ни вообще, ни в частности
(по-французски: ни la philosophie, ни une philosophic). А что же тогда
___________________________________________
247 По-видимому, вместе с этим происходит и уточнение критического мотива: важно отрицание не просто иелостностей. но именно органических, слитных целостностей, не просто иерархий, а репрессивных иерархий, и не просто центров (центр необходим человеку как точка притяжения к невозможному), но догматически стабилизирующих центров, прекращающих всякое движение. Таким образом, деконструкция – это неустанный поиск невозможного как такового, а тем самым – и вешей, парадоксальным образом подпитываемых самой этой невозможностью.
209
собственно есть? Есть некий опыт: Деррида
так и говорит – «не моя философия, а мой опыт»248. Слово «опыт»
привлекает его многими своими коннотациями и обертонами: оно предполагает и
путешествия, и испытания, и пересечения с жизнями других людей, и уникальность
собственных (наивных или рефлексивных) мыслительных поступков. Опыт многое
может, но он обязательно упирается во что-нибудь невозможное...
Мы видели, сколько у Деррида
тончайших поворотов и оттенков мысли в бесконечно варьирующихся контекстах,
сколько у него умственного блеска со всеми его интеллектуальными ассоциациями
и этимологическими перетолкованиями. Но пусть художественный блеск и все соблазны
яркого стиля не закроют от нас хода мысли – умной, хитрой, сильной, светской249,
– наверняка способной сделать больше того, что нам пока показали. Деррида,
как когда-то Леви-Стросс перед намбиквара, преподал нам урок письма – урок
тонкого аналитизма, членораздельности и артикулированности. И за этот урок
внятности – пусть даже и от противного - мы не можем не быть ему благодарны.
Уже сейчас несомненно, что
эстетическое (в широком смысле слова) переосмысление разума даст нам очень
много, если после всех своих глубоких погружений разум сможет вновь обрести концептуально
значимую форму. Но тогда в памяти останется и проект грамматологии – «науки о
письме» как основе любой артикуляции, как искомой и обретаемой человеком
внятности и членораздельности мысли, заданной его местом между животным и
божественным. Урок чтения и письма нужен всем – не только забытым богом
намбиквара, но и русским, и французам. Читать и писать нельзя
научиться раз и навсегда – каждая эпоха требует от нас нового усилия. Без
мыслительной гимнастики, без гибкости всех суставов и сочленений мысли,
способной и к погружению в неизведанное и к внятному отчету об
всем понятом, ничто в человеческом мире не удержится.
_____________________________________
24S Ср.: DerridaJ. Points de suspension. Entretiens. P. 373.
249 И напрасно некоторые пытаются погрузить ее в глубины русско-европейского мистицизма. Ср. Гурко Е. Божественная ономатология. Именование Бога в имя-славии, символизме и деконструкции. Минск, 2006.
210