Р. Барт

ДИСКУРС ИСТОРИИ

(Р. Барт Система моды. Статьи по семиотике культуры. –М., 2003. –512 с.)

Формальное описание сверхфразовых словесных комплексов (которые далее будут для удобства называться дucкурсами) ведется уже давно: то был специфический объект старинной риторики, от Горгия и до XIX века. Однако недавние успехи лингвистической науки придают такому описанию новую актуальность и новые средства: отныне становится возможной лингвистика дискурса; а в силу своего влияния на литературный анализ (чья важная роль в системе образования известна всем) она даже оказывается одной из первоочередных задач семиологии.

Ясно, что эта лингвистика второго уровня, занимаясь поиском универсалий дискурса (если они существуют) через изучение единиц и общих правил их комбинации, должна также решить, позволяет ли структурный анализ сохранить традиционную типологию дискурсов, вправе ли мы и дальше противопоставлять друг другу поэтический и романический дискурс, вымышленное повествование и повествование историческое. Именно по этому последнему вопросу мне мы и хотелось бы высказать здесь несколько соображений: действительно ли повествование о событиях прошлого, обычно помещаемое в нашей культуре (начиная с древних греков) под рубрикой исторической “науки”, подчиненное императиву “реальности” и оправдываемое принципами “рационального” изложения, отличается какой-то специфической чертой, какой-либо несомненной структурной упорядоченностью от повествования воображаемого, какое можно встретить в эпопее, романе, драме? А если такая черта или структурная упорядоченность существует, то в каком месте дискурсивной системы, на каком уровне процесса высказывания она располагается? В попытке наметить ответ на этот вопрос мы бегло, отнюдь не исчерпывающим образом рассмотрим здесь дискурс нескольких великих классических историков – таких как Геродот, Макиавелли, Боссюэ и Мишле.

[427]

I. Уровень акта высказывания

Прежде всего, при каких условиях классический историк бывает вынужден – или получает право – сам обозначать в своем дискурсе тот акт, которым он его изрекает? Иными словами, каковы на уровне дискурса – а не языка – те шифтеры (в якобсоновском смысле "слова)1, которыми обеспечивается переход от высказывания к акту высказывания (или наоборот)?

По-видимому, исторический дискурс содержит два постоянных типа шифтеров. В первый тип входит то, что можно назвать шифтерами слушания. Данная категория выделена Якобсоном для языка под названием тестимониала и описывается формулой С'Са'/Са2: помимо излагаемого события (Се), в дискурсе упоминаются одновременно речевой акт информанта (Са1) и речь отсылающего к нему субъекта высказывания (Са2). Таким шифтером обозначается любое упоминание источников сведений, свидетельств, любая ссылка на услышанное историком, который собирает и высказывает нечто иное по отношению к своему собственному дискурсу. Прямая ссылка на услышанное – результат выбора, так как на него можно и не ссылаться; она сближает историка с этнологом, упоминающим о своих информантах; соответственно этот шифтер во множестве встречается у историков-этнологов, подобных Геродоту. Его формы многообразны – от вводных предложений типа “как я слышал”, “насколько нам известно”, до повествования в настоящем времени, свидетельствующего о вторжении субъекта речи, и любых упоминаний о личном опыте историка; таков случай Мишле, который “слушает” Историю Франции, отправляясь от момента субъективного озарения (Июльской революции 1830 года), и сообщает об этом в своем дискурсе. Понятно, что шифтер слушания неспецифичен для исторического дискурса – он часто встречается в обычном разговоре и в некоторых элементах романного изложения (вставные истории, пересказываемые со слов вымышленных, упоминаемых в тексте рассказчиков).

Вторым типом шифтеров покрываются все открыто заявляемые знаки, с помощью которых субъект высказывания (в данном случае историк) организует свой собственный дискурс, поправляет и изменяет его по ходу дела, делая в нем экспли-

________________________________________________
1 R.Jakobson, Essais de linguistique gйnйrale, Minuit, 1963, chap. IX.

[428]

цитную разметку. Это важный шифтер, и такого рода “организаторы” дискурса могут получать различное выражение; однако все их можно свести к указанию на движение речи по отношению к своему предмету, по ходу этого предмета – примерно так же, как во временных или локативных деиктиках voici / voilа [вот / вон]; соответственно для течения речи это может быть неподвижность (как мы говорили выше), движение вверх (altius repeоere, replicare da piщ alto luogoV, обратное движение вниз (та ritornando ail'ordine nostro, dico corne.. .)2, остановка (о сем мы больше говорить не будем), предуведомление (вот иные достопамятные деяния, каковые совершил он в свое царствование). Шифтер организации ставит перед нами существенную проблему, на которую здесь можно лишь указать: это проблема сосуществования или, точнее, соприкосновения двух времен – времени акта высказывания и времени излагаемых событий. Такое соприкосновение порождает ряд важных фактов дискурса; назовем здесь три из них. Первый – это всевозможные явления ускорения истории: в одно и то же число “страниц” (допустим, приблизительно такова единица, которой измеряется время акта высказывания) вмещаются различные временные промежутки (во времени излагаемых событий); в “Истории Флоренции” Макиавелли одна и та же мера текста (глава) покрывает то несколько веков, то всего двадцать лет; чем ближе подходит изложение ко времени самого историка, тем более сильное давление оказывает акт высказывания и тем более замедляется ход истории; здесь отсутствует изохрония – а тем самым имплицитно подрывается линейный характер дискурса и проявляется возможный “параграмматизм” исторической речи3. Второе явление также по-своему напоминает о том, что дискурс, при всей своей материальной линейности, обязан как бы идти вглубь исторического времени: это можно назвать зигзагообразной или зубчатой историей; так, Геродот, вводя в свою “Историю” какого-либо нового персонажа, всякий раз восходит к его предкам, затем

__________________________________________________
1 “Повторяя сказанное выше...” (лат., ит.). - Прим. перев.
2 “Возвращаясь же к нашему изложению, расскажу теперь, как...” (ит.). - Прим. перев.
3 Вслед за Ю. Кристевой (J.Kristeva, “Bakhtine, le mot, le dialogue et le roman”, Critique, n° 239, avril 1967, p. 438-465) мы будем называть параграмматизмом (термином, восходящим к “Анаграммам” Соссюра) двойственные структуры, которые включают в себя диалог текста с другими текстами и постулируют новую логику.

[429]

возвращается к исходной точке, продолжает рассказ с чуть более позднего момента – а потом опять с начала. Наконец, третье явление, весьма значительное, свидетельствует о том, что шифтеры организации играют разрушительную роль по отношению к хроникальному времени истории: таковы вступительные конструкции исторического дискурса, где совмещаются начало излагаемых событий и вступительный акт высказывания1. В общем и целом исторический дискурс знает две формы вступления: во-первых, это перформативное введение, где речь представляет собой в полном смысле слова торжественно-основополагающий акт; образец подобного введения дает поэтическая формула “пою...”; так, Жуанвиль начинает свою историю религиозным воззванием (“Во имя Бога всемогущего я, Жеан, сир де Жуанвиль, начинаю писать жизнь Святого нашего короля Людовика”), и даже социалист Луи Блан не пренебрегает очистительной вступительной молитвой2 – настолько трудным, можно сказать священным, по-прежнему остается момент начала речи; во-вторых, это гораздо более распространенный элемент – Предисловие, подчеркнуто обозначенный акт высказывания, либо проспективный, когда в нем предуведомляют о следующем далее дискурсе, либо ретроспективный, когда этот дискурс подвергают оценке (таково большое Предисловие, которое Мишле написал к своей “Истории Франции” уже после того, как она была целиком написана и напечатана). Напоминая об этих элементах, я хотел показать, что вторжение акта высказывания в текст высказывания с помощью организационных шифтеров дает историку возможность не столько выразить свою “субъективность” (как обычно говорят), сколько “осложнить” хроникальное время истории, сталкивая его с другим временем – временем самого дискурса, которое можно было бы для краткости назвать бумажным временем; то есть присутствие в историческом повествовании эксплицитных знаков акта высказывания позволяет “дехронологизировать” “цепь” исторических событий и восстановить в правах – хотя бы в порядке

______________________________________________
1 Вступление (в любом дискурсе) содержит в себе одну из интереснейших проблем риторики, поскольку это кодифицированная форма нарушения молчания и борьбы с афазией.
2 “Прежде чем взяться за перо, я подверг себя суровому допросу и, не найдя в себе ни корыстных привязанностей, ни непримиримой вражды, решил, что смогу судить о людях и вещах, не отступая от справедливости и не искажая истину” (L.Blanc, Histoire de dix: ans, Paris, Pagnerre, 1842, 6 vol.)-

[430]

реминисценции, ностальгии – время сложно-параметрическое, отнюдь не линейное, по пространственной глубине напоминающее мифическое время древних космологии, которое тоже было сущностно связано с речью поэта или прорицателя; действительно, организационные шифтеры утверждают (пусть и внешне рациональными средствами) предсказательную функцию историка – подобно рассказчику мифа, он знает то, что еще не поведано, и именно поэтому вынужден дублировать хроникальное развертывание событий отсылками к времени своей собственной речи.

Знаки-шифтеры, о которых говорилось выше, отсылают только к самому процессу высказывания. Бывают и другие, которыми упоминается уже не акт высказывания, а его, по терминологии Якобсона, протагонисты (Та) – получатель или субъект высказывания. Стоит отметить довольно загадочный факт: в литературном дискурсе очень редко встречаются знаки “читателя” – можно даже считать его специфической чертой, что это (на первый взгляд) дискурс без “ты”, хотя в реальности вся его структура предполагает читающего “субъекта”. В историческом дискурсе знаки получателя, как правило, отсутствуют; их можно встретить лишь там, где История выставляет себя в поучение; такова “Всемирная история” Боссюэ – дискурс, открыто адресуемый наставником ученику-принцу; да и то эта схема возможна отчасти лишь постольку, поскольку дискурс Боссюэ выдает себя за гомологическое воссоздание речи, с которой сам Бог обращается к людям в форме даруемой им Истории; именно потому, что История людей есть божественное Писание, Боссюэ оказывается посредником в деле распространения этого Писания и может установить между собой и юным принцем отношение отправителя – получателя.

Знаки субъекта высказывания (отправителя) встречаются, конечно, гораздо чаще; к данной категории следует относить все фрагменты дискурса, где историк – пустой субъект высказывания – мало-помалу наполняется различными предикатами, предназначенными для построения его личности, наделенной психологической полнотой или же содержательностью (очень показательно это образное слово)1. Отметим особую форму такого “наполнения”, имеющую прямое отно-

__________________________________________
1 Contenance - 1) “вместимость”, 2) “манера себя держать”, “поведение”. - Прим. перев.

[431]

шение к литературной критике. Это тот случай, когда субъект высказывания стремится “отсутствовать” в своем дискурсе, то есть когда дискурс систематически не содержит знаков, отсылающих к отправителю историографического сообщения; история рассказывается как бы сама собой. Такая традиция весьма богата, фактически соответствуя так называемому “объективному” историческому дискурсу (без всяких вмешательств историка). На самом деле в этом случае отправитель дискурса исключает из него свою эмоциональную личность, зато подменяет ее другой, “объективной” личностью; субъект вполне сохраняется – но как объективный субъект; Фюстель де Куланж называл это характерным (и довольно наивным) выражением “целомудрие Истории”. То есть на уровне дискурса объективность – отсутствие знаков субъекта высказывания – предстает как особая форма воображаемого, продукт так называемой референциальной иллюзии, поскольку историк здесь делает вид, будто предоставляет говорить самому референту. Эта иллюзия не специфична для исторического дискурса: сколь многие романисты в эпоху реализма воображали себя “объективными”, потому что исключали из дискурса знаки своего “я”! Сегодня лингвистика и психоанализ совместными усилиями заставляют нас куда более трезво смотреть на такой привативный способ высказывания: мы знаем, что отсутствие знака само является значимым.

Чтобы закончить этот беглый обзор акта высказывания, надо еще упомянуть особый случай – предусмотренный Якобсоном для языка, в числе других языковых шифтеров, – когда субъект высказывания является и участником излагаемого процесса, когда протагонист акта высказывания является протагонистом самого высказывания (Теа), когда историк в момент события был его действующим лицом, а теперь становится его рассказчиком; так Ксенофонт сам участвовал в отступлении десяти тысяч, а потом уже сделался его историком. Самый прославленный пример такого сопряжения двух “я” – высказывающего и высказываемого – это, очевидно, местоимение “он” в записках Цезаря. Это знаменитое “он” относится к уровню самого высказывания; когда же Цезарь явным образом становится субъектом акта высказывания, то он переходит на “мы” (“ut supra demonstravimus”)1. На первый взгляд, цезаревское “он” растворено среди прочих участников изла-

_____________________________________________
Как мы показали выше (лат,).- Прим. перев.

[432]

гаемого процесса, и в этом смысле его рассматривали как высший знак объективности; думается, однако, что у него есть формальное отличие от других; какое? дело в том, что его предикаты тщательно отбираются – цезаревское “он” служит опорой лишь для определенного рода синтагм, которые можно назвать синтагмами вождя (отдавать приказы, заседать, осматривать, осуществлять, поздравлять, объяснять, думать), фактически они весьма близки к перформативам, где речь совпадает с действием. Есть и другие примеры такого “он” – в прошлом действующего лица, а ныне повествователя (например, у Клаузевица); они показывают, что выбор не-личного местоимения служит здесь лишь риторической уловкой, а истинное положение субъекта высказывания раскрывается в выборе синтагм, которыми он обставляет свои прошлые поступки.

2. Уровень высказывания

Историческое высказывание должно члениться на единицы содержания, которые затем можно было бы классифицировать. Эти единицы содержания представляют собой то, о чем говорит история; это означаемые, то есть не чистый референт и не целостный дискурс; все вместе они представляют собой расчлененно-поименованный референт, уже постижимый для ума, но еще не подчиненный синтаксису. Здесь мы не станем углубленно описывать классы этих единиц – для такой работы время еще не пришло; ограничимся лишь кое-какими предварительными замечаниями.

Историческое высказывание, как и высказывание фразовое, содержит в себе “экзистенты” и “оккуренты” – существа, сущности и их предикаты. Но уже предварительное рассмотрение показывает, что и те и другие (по отдельности) можно свести в относительно закрытый, а значит поддающийся охвату перечень – в некоторую коллекцию, единицы которой в конечном счете повторяются, хоть и образуют, конечно, разнообразные сочетания; так, у Геродота экзистенты включает в себя династии, правителей, военачальников, воинов, народы и географические места, а оккуренты – такие действия, как разорять, порабощать, присоединять, совершать поход, царствовать, пользоваться военным приемом, обращаться к оракулу и т.д. Будучи (относительно) закрытыми, эти коллекции должны поддаваться определенным правилам субституции и трансформации, и

[433]

должна быть возможность их структурировать – разумеется, более или менее легко в зависимости от конкретного историка; например, все единицы геродотовской истории в общем и целом относятся к одному лексикону – лексикону войны; стоило бы поставить вопрос о том, следует ли ожидать более сложных сочетаний разных лексиконов у историков нового времени, или даже и в этом случае исторический дискурс в итоге основан на однозначной коллекции единиц (правильнее будет говорить именно о коллекции, а не о лексиконе, так как речь идет исключительно о плане содержания). Эту структуру, по-видимому, ощущал Макиавелли: в начале своей “Истории Флоренции” он предъявляет нам свою “коллекцию”, то есть список юридических, политических, этнических объектов, которые будут затем использоваться и комбинироваться в его повествовании.

В случае более подвижных коллекций (у менее архаичных историков, чем Геродот) единицы содержания все же могут однозначно структурироваться на основе не лексикона, а личной тематики автора; такие тематически значимые (повторяющиеся) объекты во множестве присутствуют у романтического историка Мишле; но их вполне можно встретить и у авторов, имеющих репутацию “интеллектуалов”: fama* образует персональную единицу у Тацита, а Макиавелли строит свою историю на оппозиции двух мотивов – mantenere2 (глагола, отсылающего к основополагающей энергии правителя) и ruinare3 (за которым, напротив, стоит логика упадка вещей)4. Само собой разумеется, что через такие тематические единицы, чаще всего заключенные каждая в одном слове, мы выходим к единицам дискурса (а не только содержания); здесь мы касаемся проблемы номинации исторических объектов: одно слово может экономно выражать собой целую ситуацию или ряд действий, оно способствует построению структуры, поскольку, проецируясь на содержание, само является маленькой структурой; так, Макиавелли пользуется словом заговор, вместо того чтобы эксплицировать более сложную данность – единственную возможность борьбы, остающуюся после того, как пра-

_______________________________________________
1 Слава, молва (лат.). ~ Прим, перев.
2 Поддерживать (ит.).- Прим, перев.
3 Разрушать (ит.).- Прим. перев.
4 Ср.: E.Raimondi, Opиre di Niccolo Macchiavelli, Milano, Ugo Mursia editore, 1966.

[434]

вительство победило всех своих открытых врагов. Номинация, делая возможной однозначную артикулированность дискурса, усиливает его структуру; сильно структурированные истории – это истории, основанные на существительных; так, Боссюэ, для которого история людей структурирована самим Богом, широко пользуется субстантивными сокращениями1.

Все эти замечания равно касаются как экзистентов, так и оккурентов. Сами же исторические процессы, независимо от своей терминологической разработки, ставят помимо прочего интересную проблему своего статуса. Статус некоторого процесса может быть утвердительным, отрицательным, вопросительным. Однако статус исторического дискурса всегда и всюду утвердительный, констатирующий; исторический факт обладает лингвистической привилегией бытия: рассказывают о том, что было, а не о том, чего не было или что было сомнительно. Одним словом, исторический дискурс не знает отрицания (разве что изредка, как нечто маргинальное). Это обстоятельство курьезным, но показательным образом соотносится с установками другого, весьма отличного от историка субъекта высказываний – больного психозом, который не в состоянии преобразовать какое-либо высказывание в отрицательную форму2; можно сказать, что в известном смысле “объективный” дискурс (как в позитивистской истории) смыкается по своей ситуации с дискурсом шизофреническим: и в том и в другом случае подвергается радикальной цензуре акт высказывания (ощущение которого единственно и делает возможным негативное преобразование), происходит сдвиг всего дискурса к самому высказыванию и даже (в случае историка) к референту; взять на себя ответственность за высказывание некому.

Приступая к другому, важнейшему аспекту исторического высказывания, следует сказать несколько слов о классах единиц содержания и об их последовательном соединении. Судя по предварительным прикидкам, эти классы со-

________________________________________________________
1 Пример: “В этом прежде всего видны невинность и послушание юного Иосифа... его таинственные сны... его завистливые братья... продажа в рабство этого великого человека... верность, которую он хранит своему хозяину... его поразительное целомудрие; преследования, которые оно на него навлекло; его заключение и его постоянство...” (Bossuet, Discours sur l'Histoire universelle, in ?uvres, Paris, Gallimard, “Bibl. de la Plйiade”, 1961, p. 674).
2 L.Irigaray, “Nйgation et transformation nйgative dans le langage des schizophrиnes”, Langages, n° 5, mars 1967, p. 84-98.

[435]

впадают с теми, что нам удалось выделить в вымышленном повествовании1. Первый класс охватывает все сегменты дискурса, метафорически отсылающие к одному имплицитному означаемому; так, Мишле описывает разноцветные одежды, поддельные гербы и смешение архитектурных стилей в начале XV века как означающие одного общего означаемого – моральной разобщенности подходящего к концу средневековья; таким образом, данный класс – это класс индексов, точнее знаков (он изобильно представлен в классическом романе). Второй класс единиц образуется фрагментами дискурса, имеющими вид рассуждений, силлогизмов, а точнее энтимем, ибо это почти всегда неполные, приблизительные силлогизмы2. Энтимемы не специфичны для исторического дискурса, они часто встречаются в романе, где крутые повороты сюжета обычно оправдываются в глазах читателя псевдорассуждениями силлогистического типа. Энтимема вносит в исторический дискурс несимволическую интеллигибельность, и именно потому интересно: сохраняется ли она в современных историях, чей дискурс пытается порвать с классическим аристотелевским образцом? Наконец, третий – и не последний по важности – класс единиц вбирает в себя то, что после работ Проппа стали называть повествовательными “функциями”, то есть поворотные моменты сюжета, когда он может пойти по тому или другому пути; эти функции синтагматически группируются в замкнутые, логически завершенные серии, или эпизоды; так, у Геродота несколько раз встречается эпизод Оракул, состоящий из трех элементов, каждый из которых имеет альтернативную природу (обращение или необращение к оракулу, ответ или неответ оракула, следование или неследование его совету) и которые могут быть разделены другими единицами, не имеющими отношения к данному эпизоду; эти последние суть либо элементы другого эпизода, и тогда получается схема взаимопроникновения, либо это второстепенные дополнения (информанты, индексы), и тогда мы получаем

_________________________________________
1 См. R.Barthes, “Introduction а l'analyse structurale des rйcits”, Communications, n° 8, novembre 1966.
2 Вот силлогистическая схема одного из пассажей у Мишле (“История средневековья”, т. III, кн. VI, гл. II): 1. Чтобы отвлечь народ от мятежа, его нужно чем-то занять. 2. Лучшее средство для этого - бросить ему кого-нибудь на расправу. 3. И вот поэтому принцы выбрали старика Обрио, и т.д.

[436]

схему катализа, заполняющего промежутки между ядерными функциями.

Обобщая – быть может, неправомерно – эти краткие замечания о структуре высказывания, можно предположить, что исторический дискурс колеблется между двумя полюсами, в зависимости от сравнительной плотности его индексов и функций. Если у какого-то историка преобладают единицы-индексы (всякий раз отсылающие к некоторому имплицитному означаемому), то История стремится к метафоричности и соседствует с лирикой и символикой; так, например, обстоит дело у Мишле. Напротив, при господстве функциональных единиц История принимает метонимическую форму и становится сродни эпопее; в качестве чистого примера такой тенденции можно привести нарративную историю Огюстена Тьерри. Впрочем, есть и третий вид Истории – когда она пытается структурой своего дискурса воспроизводить структуру выборов, переживаемых протагонистами излагаемого процесса; в ней преобладают рассуждения, это рефлексивная история, ее можно также назвать историей стратегической, и лучшим примером ее будет Макиавелли.

3. Процесс значения

Для того чтобы История ничего не значила, нужно, чтобы дискурс сводился к никак не структурированному ряду записей: это происходит в хронологиях и летописях (в чистом их виде). Если же исторический дискурс вполне выстроен (можно сказать, “разглажен”), то излагаемые факты неизбежно функционируют либо как индексы, либо как ядерные функции, ряд которых сам обладает значимостью индекса; и даже если факты представляются в анархически-неупорядоченном виде, они все равно будут означать анархию и отсылать к какому-то негативному представлению о человеческой истории.

Означаемые исторического дискурса могут располагаться по крайней мере на двух разных уровнях. Прежде всего, это уровень, имманентный излагаемому материалу; от включает в себя все смыслы, которые историк волевым порядком приписывает сообщаемым фактам (разноцветные костюмы XV века у Мишле, роль некоторых конфликтов у Фукидида и т.д.); такого типа могут быть морально-политические “поучения”, которые повествователь извлекает из

[437]

тех или иных эпизодов (у Макиавелли, Боссюэ). Если же “поучение” носит непрерывный характер, то перед нами уже второй уровень – уровень означающего, трансцендентного всему историческому дискурсу и передаваемого через личную тематику историка, которую мы поэтому вправе считать формой означаемого; так, само несовершенство повествовательной структуры у Геродота (образуемой отдельными рядами фактов, лишенными завершения) в итоге отсылает к определенной философии Истории, а именно к идее подвластности мира людей закону богов; точно так же и у Мишле очень жесткая структуризация отдельных означаемых, артикулированных в форме оппозиций (на уровне означающего – антитез), имеет своим окончательным смыслом манихейскую философию жизни и смерти. В историческом дискурсе нашей цивилизации процесс значения всегда нацелен на “наполнение” смысла Истории: историк собирает не столько факты, сколько означающие и излагает, то есть организует их, стремясь установить какой-либо позитивный смысл и заполнить пустоту чистой серийности.

Как видим, исторический дискурс по самой своей структуре (здесь нет нужды обращаться к субстанции означаемого) представляет собой прежде всего идеологическую, точнее воображаемую конструкцию, – в том смысле что воображаемое есть тот язык, которым отправитель дискурса (существо чисто языковое) “заполняет” субъекта высказывания (существо психологическое или идеологическое). Отсюда понятно, почему понятие исторического “факта” нередко, у разных мыслителей, вызывало к себе недоверие. Уже Ницше писал: “Не бывает фактов как таковых. Чтобы мог появиться факт, всегда нужно сперва ввести какой-то смысл”. С того момента, как в дело вступает язык (а когда же он не вступает в дело?), факт может определяться лишь тавтологически: упомянутое вытекает из достойного упоминания, а достойное упоминания – начиная с Геродота, у которого это слово утратило свой мифический смысл, – есть всего лишь достопамятное, до есть заслуживающее того, чтобы быть упомянутым. Так мы приходим к парадоксу, которым и регулируется вся система исторического дискурса (в отличие от других типов дискурса): факт обладает лишь языковым существованием (как элемент дискурса), но при этом все происходит так, будто его существование – просто “копия” какого-то другого существования, имеюще-

[438]

го место во внеструктурной области, в “реальности”. Очевидно, это единственный дискурс, где референт рассматривается как внешний по отношению к дискурсу, хотя достигнуть его невозможно помимо этого дискурса. Итак, следует точнее выяснить, каково место “реальности” в дискурсивной структуре.

Исторический дискурс предполагает весьма хитроумную двухфазную операцию. В первой фазе (разумеется, их разделение – чисто метафорическое) референт отделяется от дискурса, становится для него чем-то внеположно-фундаментальным, считается, что он всем заправляет; это фаза истории как res gestae1, a дискурс выдает себя просто за historia rerum gestarum2; но во второй фазе уже само означаемое вытесняется и сливается с референтом; референт вступает в прямое отношение с означающим, и дискурс, призванный лишь выражать реальность, словно обходится без важнейшего составного элемента воображаемых структур – означаемого. Как и всякий дискурс, претендующий на “реализм”, дискурс истории в своем воображении ведает лишь двучленную семантическую схему – референт и означающее; как известно, смешением (иллюзорным) референта с означаемым характеризуются суиреференциалъные дискурсы, такие как перформативный; можно сказать, что исторический дискурс - это лжеперформативный дискурс, чей внешне констатирующий (описательный) характер на самом деле служит лишь означающим речевого акта как акта власти3.

Другими словами, в “объективной” истории “реальность” всегда представляет собой лишь неформулируемое означаемое, скрывающееся за кажущимся всемогуществом референта. Такой ситуацией характеризуется то, что можно назвать эффектом реальности. Устранение означаемого прочь из “объективного” дискурса, ради кажущегося прямого столкновения “реальности” с ее выражением все-таки создает новый смысл – ибо, повторим еще раз, в системе

_________________________________________
1 Деяний (лат.). - Прим. перев.
2 Описание деяний (лат.).- Прим. перев.
3 С большой чистотой и наивностью эту референциальную иллюзию, то есть смешение референта с означаемым, выразил Тьер, сформулировав следующим образом идеал историка: “Быть правдивым - и только, самому уподобиться фактам, слиться с фактами, жить только фактами, следовать фактам, не идя дальше них” (цит. по: C.Jullian, Historiens franзais du XIXe siиcle, Paris, Hachette, s.d., p. LXIII).

[439]

всякая нехватка элемента сама является значимой. Этот новый смысл – распространяющийся на всю протяженность исторического дискурса и в конечном счете определяющий для уровня его релевантности – есть сама реальность, незаметно превращенная в стыдливо-скрытное означаемое: исторический дискурс не следует реальности, а всего лишь обозначает ее, все время твердя это было, хотя такое утверждение всякий раз может быть лишь означаемым – изнанкой всего исторического повествования в целом.

Престиж утверждения это было обладает поистине исторической значимостью и масштабом. Вся наша цивилизация питает пристрастие к эффекту реальности, что подтверждается развитием таких специфических жанров, как роман, дневник, документальная литература, хроника происшествий, исторический музей, выставка старинных вещей, а в особенности массовое развитие фотографии, чья единственная отличительная черта (по сравнению с рисунком) – именно обозначение того, что изображенное событие действительно имело место1. Секуляризованная реликвия больше не содержит ничего сакрального – разве только связанное с загадкой того, что было, что более не существует, но тем не менее читается как наличный знак мертвой вещи. И наоборот, профанация реликвий фактически есть уничтожение самой реальности, вызванная догадкой о том, что реальность – это просто смысл, который можно и отменить, если того требует история, призывая к восстанию против самых основ цивилизации2.

Отказываясь признавать реальность как означаемое (или же отделять референт от его простого утверждения), мы понимаем, почему история в особо значительный момент своего развития, когда она попыталась стать особым жанром, то есть в XIX веке, стала усматривать в “простом” изложении фактов высшее доказательство этих фактов, утвердив повествование как главное означающее реальности. Теоретиком такой нарративной истории, черпающей свою

_________________________________________________
1 См.: R.Barthes, “La rhйtorique de l'image”, Communications, n° 4, novembre 1964.
2 Именно такой смысл следует, очевидно, усматривать – независимо от собственно антирелигиозного выступления – в действиях хунвэйбинов, осквернивших храм на родине Конфуция (январь 1967 года); напомним, что выражение “культурная революция” - это весьма неточный перевод “разрушения основ цивилизации”.

[440]

“истину” в тщательности своего повествования, в стройности своих сочленений и обилии отступлений (в данном случае именуемых “конкретными деталями”), стал Огюстен Тьерри1. Так замыкается парадоксальный круг: повествовательная структура, выработанная в мастерской вымышленных рассказов (в процессе создания мифов и эпопей), становится знаком и одновременно доказательством реальности. Понятно также, что принижение (если не полное исчезновение) повествования в нынешней исторической науке, стремящейся вести речь не столько о хронологиях, сколько о структурах, означает нечто большее, чем просто смену школы: это полная перемена идеологии; историческое повествование умирает, потому что знаком Истории отныне служит не столько реальность, сколько интеллигибельность.

______________________________________________
1 “Не раз говорилось, что задача историка - рассказывать, а не доказывать; не знаю, так ли это, но убежден, что в истории лучший род доказательства, наиболее способный наглядно убедить всех, вызывающий к себе менее всего недоверия и оставляющий менее всего сомнений, - это исчерпывающий рассказ...” (A.Thierry, Rйcits des temps mйrovingiens, vol. II, Paris, Furne, 1851, p. 227).

[441]