Й. Берковский
Философия истории Канта в современном прочтении

                           (Философские науки. - М., 1997. - N 3-4. - С. 121-143)

"История – это роман бывший в действительности" Поль Валери

В настоящей работе речь идет о философии истории Канта. Взгляды философа рассматриваются как позитивистские, и в этом смысле его понятие истории может быть представлено как ядро последующих позитивистских теорий. В современную эпоху понятие "история" подвергалось острой критике, но в еще большей степени критиковалась философия мировой истории, так что теперь, зачастую, это понятие оценивается как нерелевантное. При изучении кантовской философии истории можно идти двумя путями: или заняться телеологией, так как исторический процесс виделся Канту как телеологический, или же попытаться реконструировать понятие истории по Канту. Второе направление кажется нам более предпочтительным, поскольку, прежде чем заниматься какой-либо доктриной истории, было бы разумнее прояснить саму ее концепцию. Кроме того, в современной литературе проблема объяснения рассматривается отдельно от проблемы истории и, напротив, вопрос о понятии истории как таковом обсуждается весьма широко.

Переход к понятию "история" и комплекс лингвистических проблем, с ним связанных, может показаться противоречащим заголовку работы, однако я полагаю, что это неизбежно. Кроме того, в статье сделана попытка реконструировать кантовскую теорию реферации (theory of reference) и, таким образом, формальная связь соблюдена.

Мне представляется, что ключевая проблема в лингвистическом (т.е. нарративистском) подходе к истории – различение между историей и художественным вымыслом, поскольку оба они даны через текст и легко подменяются один другим. Решение этой проблемы, если оно существует, кроется в теории реферации.

Предвосхищая последующее изложение, я бы хотел заметить, что требуемое различение невозможно провести, опираясь на реферационные методы, и что наша повседневная обычная практика отражает не что иное, как привычку, причем может оказаться, что эта привычка вообще бессмыс-

[121]

ленна (как считает Уайт и другие нарративисты). Безусловно, такой вывод не может означать успех в решении проблемы, ибо невозможно отрицать "прошлое", являющееся референтом исторического дискурса. По моему мнению, весь вопрос, в конечном итоге, сводится к проблеме времени, именно, к различению между временем исторического и художественного повествований, их отношению к объективному времени и т.д. В этой связи недавний труд Поля Рикера "Temps et recit" незаменим, однако его обсуждение вышло бы за рамки настоящей работы.

Прежде всего я бы хотел обрисовать некоторые предположения, лежащие в основе кантовского подхода к истории. Они могут быть представлены рядом тезисов.

Во-первых, история рассматривается философом как история всего человеческого рода. Таким образом, заранее отвергается теория взаимно независимых культур, а историческому развитию народов, напротив, приписывается необходимая связь, поскольку они "социально объединены в тотальность", в которой, однако, могут быть выделены отдельные совокупности. (Конфликт:79). Поэтому-то возможно и желательно описывать историю не какого-либо народа в отдельности, но всего человечества в целом. Далее, история имеет начало и конец, что и задает телеологическую направленность исторического развития. Тел ос определяется Кантом как полная реализация человеческой сущности. Однако такая реализация возможна в роде, но не в индивидууме. Поскольку же все народы объединены между собой, естественно, что развитие рода понимается не как развитие отдельного народа, но как становление всего человечества в целом, и только в таком развитии возможна реализация телоса.

С другой стороны, человеческая сущность, по Канту, есть не что иное, как разум. Поэтому актуализация этой сущности есть актуализация разума, что, согласно Канту, влечет за собой актуализацию свободы. Однако свобода принадлежит ноуменальному миру, а в истории мы можем наблюдать лишь ее феноменальный коррелят, актуализацию культуры.

Здесь перед нами встает очевидная проблема: до сих пор, утверждает Кант, мы имели дело просто с агрегатом исторических событий, лишенных всякой логики ("идиотических", по его выражению). Не было разработано никакого систематического подхода в отношении проблем исторического развития. В связи с этим первоочередной задачей становится организация разрозненных исторических фактов в единство. По Канту, любое такое единое знание (или "наука") должно основываться на определенной идее. (Идея понимается философом в смысле априорной концепции разума, однако, туманной и неточно сформулированной (В862). Это зародыш, эмбрион, неразвитый и слаборазличимый даже при микроскопическом наблюдении (В861). Для своей реализации концепция нуждается в схеме, упорядочении разных частей системы, которые ранее были предзаданы идеей. (В отношении истории эта схема так и осталась неразработанной у Канта).

В исторической науке возможно различать две позиции: взгляд на прошлое с точки зрения эмпирической истории и с точки зрения истории априорной. Первый подход ведет к восприятию исторического развития

[122]

как бессмысленного процесса: мы наблюдаем постоянные войны, случайные события, лишенные смысла и логики. Невозможно выделить в этом потоке какое-либо единое направление. Факты просто следуют один за другим. Поэтому, оставаясь на позиции эмпирической истории, даже в том случае когда возможно точное описание череды событий, нельзя определить связь между ними. Кант разрабатывает иной подход, согласно которому события интерпретируются в соответствии с законами разума.

Кант озабочен случайным характером человеческих действий на всем протяжении истории: "Нельзя отделаться от некоторой досады, когда наблюдаешь их (людей. – Й.Б.) действия и поступки на великой мировой сцене и при этом находишь, что, несмотря на всю кажущуюся мудрость в частностях, все целое в конечном счете соткано из глупости и детского тщеславия..." (Идея:17-18). Цель Канта – истолковать исторический процесс, сделать его понятным и вразумительным. Для философа это означало найти закономерности мировой истории в пучине случайных исторических фактов. Вклад Канта в историческую науку можно назвать революционным подходом к дихотомии наблюдатель-объект. Во-первых, было провозглашено активное участие наблюдателя в опыте за счет спонтанной активности разума, и, во-вторых, показано, что порой одно и то же событие может рассматриваться и как результат необходимых причин, и как рационально свободное действие. (Поэтому человек иногда уравнивается по значению с окружающей его материей, а иногда, в том случае, когда он рассматривается как моральный фактор, его статус неизмеримо возрастает).

Существенно, что, поскольку мы требуем соответствия объектов с нашей интуицией, а не наоборот, обоснование знания отныне с необходимостью становится априорным. Этим и объясняется то, почему Кант называет также априорной модель философской истории в "Идее...". Именно по его схеме история представляется драмой, для которой мы должны отыскать концепцию, принцип, делающий эту драму понятной. В то же время, важно иметь в виду, что, занимая позицию наблюдателя, Кант стремится лишь к пониманию процесса, а отнюдь не к наставлению актеров. Продолжая метафору, можно сказать, что без априорной истории мы находились бы среди актеров и были полностью сбиты с толку "этим идиотическим течением человеческих вещей" (Идея: 18). Теперь же, напротив, мы стоим на устойчивой позиции разума, и в этом случае история представится нам чем-то большим, нежели простое непостоянство (Конфликт:83).

Но какой же руководящий принцип должен быть положен в основу априорной истории? Ведь все еще неразрешимой остается прежняя проблема: отдельные индивидуумы, несомненно, увлекаемы каждый своим частным планом или выгодой, но нет намерения или плана, общего для них всех. Ответ Канта гласит, что коль скоро у людей не составилось такого плана, он должен быть у природы. Решение выглядит несколько неожиданным и произвольным: каким образом в кантовское рассмотрение проникает природа? В "Начале..." мы читаем: природа создала саму историю (Начало: 109). Первоначально, утверждает Кант, человек был полностью продуктом природы, "подчиняясь ее гласу" (Начало: 111), и разум еще не

[123]

начал влиять, хотя отсчет истории уже начался. Естественно поэтому ожидать, что и вся последующая история проходит в согласии с "природным секретным планом" (Идея:27), который имеет дело не с отдельным индивидом, но с человеческим родом в целом (Начало: 116).

Итак, Кант предлагает рассматривать исторические данные с точки зрения априорно заданной идеи исторической науки. Здесь важно подчеркнуть, что философ стремится именно к науке, противостоящей простому набору объяснений, формул и т.д., где любой элемент, существуя в отрыве от другого, может быть удален так же легко, как и добавлен (В861), к единому знанию.

Как уже было замечено выше, природа рассматривается Кантом как автор истории, поскольку человеческое существование имеет ее своим источником. Если бы человек вечно пребывал в первоначальном сугубо природном состоянии, человеческая история свелась бы к естественной, к еще одной истории животных. Но в определенный момент человеческий разум начал развиваться. С этого момента человек оказался способен "избирать образ жизни по своему усмотрению" (Там же). Весь процесс человеческой истории, таким образом, рассматривается как переход от естественного состояния, когда человек был только частью природы, к состоянию свободы (Начало:! 15). Однако, движение к состоянию свободы – поступательно лишь для человечества как рода, ибо в течение поколений накапливались навык, практика и опыт, необходимые для работы разума (Идея: 19), для отдельного же индивида это движение могло быть и негативным, поскольку человек – "арена борьбы между человечностью (т.е. силами разума) и животностью" (Начало: 115).

Здесь – исток знаменитой "необщительной общительности" людей (Идея:20й). "Человечность" побуждает человека стремиться к обществу ему подобных, ибо именно в общении, утверждает Кант, развивается разум. С другой стороны, животная природа человека подвигает его к одиночеству, поскольку в то время как индивид намеревается устроить дела по своему вкусу, он встречает жесткое сопротивление окружающих. В противостоянии между разумом и природой первый, по мнению Канта, должен победить, поскольку таким образом задано общее направление развития рода. Следовательно, естественные задатки человека будут усвоены и использованы самим разумом. Иными словами, это означает, что природные наклонности* человека ни хороши, ни плохи сами по себе. Все зависит от подхода: при естественном подходе они обращаются в скверные черты характера, а при работе разума они же оборачиваются талантами и, в конечном итоге, добродетелями.

Вот почему то, что мы наблюдаем в истории, действительно выглядит как драма, сюжетом которой является "тайный план" природы. Кант утверждает, что мы обязаны искать развязку этой драмы, поскольку разумные создания не могут быть не обеспокоены конечной целью своего существования, а если эта цель останется нереализованной в конце истории, "творение будет выглядеть бессмысленным", "без всякого рационального плана", и мировое бытие потеряет какое-либо значение (Конец:330-1). Чтобы этого не случи-

[124]

лось, Кант видит свой долг в отыскании "конца всех вещей". По мысли философа, до сегодняшнего момента цивилизации было присуще прогрессивное становление (Идея:26), чего нельзя сказать о морали (Конец:332). Тем не менее, однажды случится так, что "моральная установка" человечества, лежащая в основе продвижения цивилизации, возьмет верх над последней, что и явится концом истории (Там же). Именно это Кант назвал "естественным концом всех вещей", в противоположность своим сверхъестественной и мистической версиям. Однако данное положение немедленно было возведено философом на уровень идей, автономный от спекулятивного мышления (Там же). А нам позволяется иметь с ними дело лишь посредством моральных принципов – в практическом, но не теоретическом, смысле (Конец:333).

Самое большее, чего мы можем достичь, – это отыскать "исторический знак", указывающий тенденцию развития истории в общем, не предсказывая, случится ли то или иное событие в моей жизни или нет (Конфликт). Такой знак, продолжает Кант, мы имеем в событии Французской революции, которое он характеризует как огромное несчастье и бедствие, влекущее, однако, прогресс в морали (Конфликт:85-6). Парадокс? Ничуть: выше мы уже отмечали, что идея морального усовершенствования человечества в ходе истории неприложима к опыту. Все то, что мы наблюдаем в опыте, есть не более чем различные условия, делающие возможным подобное усовершенствование. Кант подразумевает здесь "увеличение продуктов законности", – единственные приобретения на пути к "моральности", но не увеличение самой "моральности" (Конфликт:91). Они имеют физическую, т.е. феноменальную, причину, в то время как нравственное усовершенствование имеет моральную причину, которая ненаблюдаема и не может быть сделана предметом исследования (Там же). В этом, стало быть, и заключен смысл заявления Канта о том, что с точки зрения идеи всеобщей истории может быть написан лишь роман (Идея:29).

Никто не в силах измерить "чистую мораль". Однако существует пространство культуры, которое включает такие феноменальные объекты, как законы, улучшение в социальной сфере и т.д. В целом прогресс в культуре, по Канту, соответствует прогрессу в морали, однако, последний будет заморожен до тех пор, пока государство не будет иметь достаточно высокий уровень культуры для воспитания своих граждан, а это, в свою очередь, будет возможно лишь в силу обновления международных отношений (Там же).

До сих пор речь шла о кантовской доктрине истории. Однако нигде прежде мы не упомянули, как Кант определял само понятие, концепцию Истории. Действительно, тщетно стали бы мы искать однозначное указание на эту проблему в работах философа. Прежде чем обращаться к кантовским выводам, вероятно имеет смысл сделать несколько замечаний по общей теории исторического процесса. В современной науке можно выделить по крайней мере два противоположных подхода к проблеме исторических данных: позитивистский и идиографический. Позитивист рассматривает данные исторической науки так же, как и данные любой естественной науки. В естественной науке есть наблюдатель – ученый, который имеет дело с потоком феноменов. Его задача выявить закономерности в этом

[125]

потоке, а затем перейти к формулировке общих законов ("covering laws" у Гемпеля). Научное объяснение будет основано на выявленных таким образом законах, и успех будет зависеть от того, сколь много событий удастся ученому подвести под рамки своих обобщений.

Противоположного подхода придерживаются идиографы. Согласно их установке, следует различать два мира: Мир природы и Мир разума. В мире природы мы, в самом деле, стремимся построить науку, опираясь на обобщения частных событий. В мире же разума, напротив, знание не означает знание общностей, но всегда знание частностей. Это знание не доставляется законами, поскольку не может быть "закона частности". А главная задача исследователя состоит именно в том, чтобы понять отдельного индивида, частное событие. Такое понимание дается лишь через воспроизведение прошлого опыта (Дильтей, Коллингвуд и другие).

Однако обратимся к Канту и попытаемся прояснить, какую сторону в данной дискуссии поддерживает он. Прежде всего, это – натурализация истории: естественный метод в истории. Как мы уже упомянули, исходный вопрос, который беспокоил Канта, заключается в кажущемся хаосе, в отсутствии смысла и плана в человеческой истории. При этом Кант явно не делал различия между историческим пространством и естественным: и в том, и в другом мы имеем множество событий, для которых требуется отыскать законоподобную зависимость. Косвенным подтверждением данного суждения служит сравнение Кантом самого себя с Кеплером, проложившим дорогу Ньютону (Идея: 18). История, таким образом, рассматривается как еще одна область естественных наук, наряду, скажем, с физикой.

Так, например, обращаясь к проблеме достоверности исторического события (Ориентир: 141), Кант утверждает, что исторический факт может стать не просто объектом веры, но объектом знания, при условии, что рассматриваемый факт подтверждается письменными источниками. (Решение же задачи установления надежности письменных источников мы можем найти также у Юма, поскольку аргумент Канта в приведенном месте совпадает с направлением мысли Юма.) Юм полагает ([7]:145-6), что единственным обстоятельством, "сохраняющим историческое свидетельство", является непрерывная цепь письменных исторических источников, хранимая "добросовестностью Печатников и Переписчиков". На основании этого Юм считает "противоречащим здравому смыслу" допускать, что даже и через тысячу лет наши потомки будут сомневаться в существовании Юлия Цезаря. Итак, мы видим, что история, в соответствии с такой схемой, не несет в себе какой бы то ни было специфической особенности по сравнению с естественной наукой. Подобно тому, как в естественном опыте мы устанавливаем достоверность чувственной информации, так же в историческом исследовании мы должны обеспечить достоверность письменных источников. Когда это проделано, статус исторического события ничем не отличается от статуса какого-нибудь физического события. Следовательно, мы можем сделать вывод о своеобразной "натурализации истории" у Канта, заключающейся в том, что историческое пространство рассматривается им как "близнец" природного пространства. А те же самые методы, которые используются в естественнонаучном

[126]

исследовании, признаются работающими и в историческом, хотя и с той оговоркой, что способ получения исторических данных отличается от способа получения физической информации.

Исторические события завершились задолго до того, как мы сделали их объектом своего исследования. Они не могут быть воспроизведены, не могут быть "развернуты" перед нами. Невозможно сказать: "Вот, смотри, здесь битва при Ватерлоо, тут падение Рима, а тут Юлий Цезарь". В современной литературе уже стало общим местом, что любой письменный источник содержит исторические факты в проинтерпретированном виде, однако же главная трудность скрывается в том, что не только работы историков преподносят историческую материю в той или иной интерпретации, но также и "первоисточники", являющиеся основным материалом в работе историка и зачастую отнюдь не предназначенные специально для исследователя, сообщают уже интерпретированные факты. Например, когда какой-нибудь монах рассказывает историю Капетингов, даже если он искренне хочет оставаться беспристрастным судьей, он не станет описывать все события, происходившие в Европе в тот или иной период, но необходимо отберет те, которые покажутся ему релевантными для его хроники. Таким образом, поле исторического опыта с самого начала оказывается искусственно сконструированным.

Конечно же можно возразить, что та же схема приемлема и в случае естественной науки. Ученый никогда не стремится сделать буквально полное описание поля эксперимента. Он сосредоточивает внимание на явлениях, которые кажутся ему релевантными для изучаемого феномена, с необходимостью используя, подобно историку, предшествующие теории и интерпретации. Верно, что исторические события не воспринимаются чувственно, но ведь и большинство современных ученых не только не посещают лаборатории, но и не в состоянии поставить простейший эксперимент. Их исследования базируются на экспериментах других, что в большинстве случаев означает – на отчетах, тех же самых письменных источниках. В связи с этим напрашивается вывод об отсутствии оснований для различения практик ученого-естественника и историка. И все же мы можем возразить, что, хотя результат физического эксперимента дается вместе с определенной теорией, сам эксперимент может быть повторен вновь и вновь. В течение неоднократного повторения новые элементы опыта, на которые раньше, возможно, не обращали внимание, могут быть обнаружены. Таким образом может быть преодолена прежняя теория, и открыта возможность для новой интерпретации. В историческом же исследовании ничто подобное невозможно. Историку остается довольствоваться лишь той информацией, которую поставляют письменные источники.

Однако различие между историей и естественной наукой отнюдь не исчерпывается лишь данным обстоятельством. Основное отличие состоит в том, что они преследуют два типа знания: объяснение и понимание. История как таковая есть история человеческих действий. Человеческое же действие имеет две стороны – внешнюю и внутреннюю, скрытую. Первую можно обозначить как действие само по себе, принадлежащее целиком к феноменальному миру. Вторая же, ненаблюдаемая, – есть не что иное,

[127]

как мысль, интенция деятеля. Очевидно, что поскольку действие как таковое есть компонент мира явлений, то возможно попытаться подвести его под феноменальные законы. Однако в истории, при объяснении события, важно отыскать именно внутреннюю сторону, мысль исторического деятеля. Так, Коллингвуд приводит пример, в котором, задавая вопрос: "Почему Брут убил Цезаря?1', спрашивающий в действительности имеет в виду узнать: "Что думал Брут (включая: "что он хотел достичь?"), когда убивал Цезаря?" В современной науке для объяснения того или иного явления основной акцент, напротив, делается исключительно на внешней стороне вещей, а существование духовной, внутренней стороны отрицается.

Существенно, что кантовская доктрина, выраженная в "Идее", оказывается несовместимой с этим аргументом. Ибо Кант считает, что когда мы следуем за мыслью исторического лица, "ничего, кроме глупости, childish vanity,.. childish malise" (Идея: 18) нам не откроется. Очевидно, что Кант подразумевает здесь именно пустоту человеческой мысли, поскольку никакая глупость не находится в самом событии. Мысль исторического деятеля, вследствие своей "глупости", не обеспечивает объяснения, следовательно, мы должны искать план, который предполагается вовсе не историческим лицом. Так, отвергнув попытку воспроизведения мысли, Кант принимает позитивистскую концепцию истории. Такая концепция, хоть и может поначалу казаться привлекательной, в действительности пренебрегает различием между двумя видами реальности. Историческая реальность, именно вследствие того, что она не может быть развернута перед нами и не может быть воспринята чувственно, радикально отличается от физической реальности. Она существует лишь как мыслительная конструкция в голове историка.

До настоящего момента речь шла исключительно о письменных источниках. Однако письменный документ все-таки не единственный материал, которым располагает историк. От прошлого осталась масса материальных памятников, которые зачастую и являются первоисточниками. Но могут ли они быть отнесены к "чистому", неинтерпретированному историческому опыту? Ответ, на наш взгляд, должен быть отрицательным. Ведь и Римский форум, и Колизей, и Парфенон, сами по себе, в глазах человека, совершенно несведущего в истории, остаются не более, чем развалинами странных сооружений. Статус важнейших источников по древней истории приписывается памятникам только после того, как историческое содержание добавлено к физическим объектам, а это содержание, не принадлежащее к феноменальному миру, и есть не что иное, как интерпретация. Напротив, чтобы восстановить быт древних, проводят археологические раскопки; однако, это лишь начальный шаг. Основная же работа производится опять-таки в голове историка, поэтому способные историки могут делать далеко идущие выводы на самом скудном материале. Но все же неверно было бы утверждать, что история одновременно становится более реальной эмпирически: ведь эмпирическая реальность Древней Греции или Древней Иудеи по-прежнему может быть сведена к нескольким древним развалинам. Стало быть, очевидно, что было бы грубой ошибкой смешивать исторические и естественные науки. Естественные науки направлены

[128]

на эмпирическую реальность, которая может быть продемонстрирована в опыте. История же, напротив, меньше всего интересуется феноменом, ее полем деятельности является интерпретация.

Как мы уже отмечали выше, Кант утверждал, что невозможно представить историю без плана, а поскольку не удается обнаружить никакого "человеческого" плана, такой план должен быть приписан природе. План этот имеет своей целью реализацию человеческой сущности, которая, по Канту, есть нравственная свобода ([6]:396). Эта цель не может быть достигнута отдельным индивидуумом, но “только человеческим родом в целом, этим-то и задается необходимость истории. Следовательно, в том случае, когда исторический деятель, как бы значителен и могуществен он не был, воображает, что поступает свободно и в соответствии со своими собственными интересами, для Канта это означает лишь то, что любая историческая личность не больше, чем орудие в руках природы, которая реализует свой собственный план, с последствиями значительно более далекими, нежели цели какой-то отдельной личности. Таким образом, мы имеем еще один вариант натурализации истории: природа правит историей.

Существенно, что при таком подходе исторический процесс не может рассматриваться как по-настоящему творческий. Он лишь облачает заранее определенную материю в предзаданную форму, но и форма, и материя, т.е. план природы и человеческая сущность, не создаются на протяжении истории, но просто остаются нетронутыми. И все же остается неясным, каким образом естественный план взаимодействует с человеческой сущностью. Если мы имеем дело с физическими способностями человека, то такая связь вполне объяснима, принимая во внимание, что человек, как физический объект, подвержен влиянию естественных процессов. Но нравственная свобода, напротив, лежит за пределами феноменального мира. Чтобы преодолеть это противоречие, Кант вводит различение между моралью и культурой. Последняя целиком принадлежит миру явлений и может быть наблюдаема. Прогресс же в культуре, по замыслу философа, должен соответствовать прогрессу в морали, однако, при определенных условиях, он совершается быстрее (ср. Идея:29).

Однако две кантовские начальные предпосылки, именно признание существования естественного плана и рациональной человеческой природы, к которой этот план приложим, остаются абсолютно догматическими и, в действительности, Кант не делает попытки их обосновать. Здесь, как мне кажется, исходная задача Канта в философии истории становится наиболее явной. Он не настаивает на том, что его идея истории единственная или что она самая обоснованная. Но она обладает тем преимуществом, что позволяет воспринять исторические данные в единстве, и, кроме того, имеет воспитательное значение, как следует из девятого тезиса "Идеи..."

Итак, выше мы показали радикальное отличие истории, по форме своего явления, от природы. Историческое измерение наличествует в тексте, поэтому и в действительности исторический текст может иметь значительное сходство с художественным произведением. Первое историческое исследование в запад-

[129]

ной традиции, "История" Геродота, оставаясь историческим источником, признана классикой греческой прозы. Этот примечательный факт побудил некоторых современных авторов (Хайден Уайт, Анкерсмит) утверждать, что история принадлежит к числу повествовательных объектов и имеет свою особенную, повествовательную логику. История, таким образом, отождествляется с романом. В сущности, подобный подход содержит мало нового, в противоположность тому, что может показаться на первый взгляд. Так, уже Аристотель в "Поэтике" заявил, что историк "описывает вещь как она была", а поэт описывает "род вещи какой она могла быть" (1451Ь). Таким образом, читая трагедию "Царь Эдип", мы не можем отличить ее от исторического труда, поскольку, как добавляет сам Аристотель, и труд Геродота может быть вполне переложен в стихи (Там же). Только "снаружи", сравнивая другие письменные и материальные источники, возможно решить, имеем ли мы дело с историей или вымыслом. Также и Фукидид, поместив вымышленную речь Перикла в свой труд, не считал, что делает что-то запрещенное. Еще менее он желал сфальсифицировать историю. Мы же по-прежнему считаем речь Перикла составной частью Фукидидова труда, хотя и с пометкой "Это могло быть", вместо "Это действительно было". Как пишет Уайт: "Исторические нарративы являются комплексными структурами, в которых мир опыта существует в двух модусах, один из которых обозначается как "реальный", а другой как "оказывающийся" в ходе повествования вымышленным" ([11]:98).

Очевидно, что различение между историей и романом производится "снаружи", но как? Чтобы найти ответ, мы вынуждены прибегнуть к туманной эпистемологии, напоминающей веру Юма в "Печатников и Переписчиков": следует провести сравнение различных независимых источников, письменных и материальных, и на этом основании заключить, годится ли данная работа в качестве исторического свидетельства или нет. При этом, однако, все предыдущие критические труды, в которых, скажем, данная работа рассматривалась в качестве чисто литературного произведения, также остаются в силе. Возьмем, например, "Приключения Шерлока Холмса и доктора Ватсона". По сей день встречаются люди (обыкновенно дети, но не только), которые верят, что события, описанные в книге, происходили на самом деле и были записаны доктором Ватсоном. В их глазах это – история. Подавляющее большинство, напротив, считает рассказы Конан-Дойля исключительно литературным произведением, работой воображения автора. Однако и то меньшинство, для которого Холмс – историческое лицо, с готовностью признает литературные достоинства рассказов. Как же тогда происходит "переключение" с подхода к данному тексту как к истории и как к художественному произведению? Или, иными словами, изменяется ли что-либо в моем восприятии книги, когда я узнаю, что это история?

С нарративистской точки зрения ответ, по-видимому, должен быть отрицательным. Заметим, что основное различие между двумя ситуациями заключается в подходе к состоянию сознания автора. В первом случае считается, что автор воспроизвел данные своей памяти, а во втором – что, по крайней мере, большая часть книги есть продукт его воображения. Относительно же

[130]

ситуации в нашем собственном сознании мы не колеблемся: в любом случае Холмс остается для нас в области воображения. Однако ясно, что сюжет сложился в сознании Конан-Дойля в результате воздействия определенных посторонних факторов и не затрагивает нашего восприятия Холмса в процессе чтения. Историческая достоверность текста, таким образом, не влияет на его статус: два текста, взятые сами по себе, идентичны для читателя, если вся разница заключается в том, что один из них рассматривается читателем как "исторически достоверный", а другой – как "вымышленный".

Но нарративисты идут еще дальше, считая возможным объявить внешнее историческое свидетельство, которое обосновало "историчность" текста, полностью иррелевантным по отношению к истории: "мы не должны наивно ожидать более, что утверждения относительно данной эпохи или группы событий "соответствуют" какому-то заранее установленному сочетанию "действительных фактов"" ([11]:47). Ведь и сами факты сконструированы исторической интерпретацией, не более того. Поэтому Уайт откровенно признает, что историческое повествование является "в наиболее очевидной форме" словесным вымыслом ([11]:82). Как только статус истории сведен до уровня текста, она оказывается идентичной "литературному художественному факту", и нет надежды различить между историей и художественным вымыслом. Таков, очевидно, наиболее важный вывод нарративистского подхода.

Итак, подведем некоторый итог. Следуя Коллингвуду, мы провели различие между природными явлениями и человеческими действиями прежде всего в модусе их данности: человеческие действия в истории не могут быть развернуты перед нами. Это привело нас к постановке проблемы самого понятия истории. (Напомним, что для Канта история есть прежде всего история человеческих деяний.) Кажется неизбежным, что после того, как слабые стороны позитивистского подхода к проблеме истории стали очевидны, мы должны уделить наибольшее внимание тексту как основному источнику, через который достижима историческая информация (и который, для большинства людей, составляет ее единственный источник). Если рассматривать историю как текст, практически невозможно отличить ее, чисто текстуальными методами, от художественного вымысла. Данное обстоятельство упраздняет сам вопрос "что же было на самом деле?". Такое положение дел, противоречащее, казалось бы, здравому смыслу, подтверждается тем очевидным фактом, что для любого современного человека и Перикл, и Одиссей есть не что иное, как результат работы воображения, и второй может быть даже более знаком и реальнее, чем первый, хотя Перикл с большой вероятностью принадлежит к историческому пространству, а Одиссей, с той же вероятностью, является литературным персонажем. Если мы принимаем этот вывод, следующим шагом становится отмена философии истории в целом, поскольку история приравнивается к литературе и становится исключительно предметом теории литературы.

Однако следует признать, что в любом случае такой вывод будет определенным поражением. Ибо ни Уайт, ни какой-либо другой нарративист не станут отрицать "прошлое"; настаивать, что нынешний мир был создан ми-

[131]

нуту назад, что творение возобновляется ежемоментно, без всякой связи с предыдущими временными моментами, или что события и герои "Войны и мира" имеют тот же онтологический статус, что и события и герои Наполеоновских войн. Сторонники нарративистского подхода просто утверждают, что отчет о Наполеоновских войнах имеет тот же статус, что и "Война и мир", а поскольку это все, чем мы располагаем, не имеет смысла обсуждать различие между, скажем, Андреем Болконским и маршалом Данном.

С другой стороны, коль скоро история и вправду занимается человеческими деяниями, необходим определенный подход к личностям, которые ее творят. Таким образом, мы переходим на уровень частных лиц, представленных в летописи истории собственными именами. Испокон веков историческая наука являла собой рассказ о частных лицах, чтобы убедиться в этом, достаточно открыть Геродота, Фукидида, Тацита, средневековые хроники и т.д. Любые обобщения приходят позже. Вопрос о реальности истории – это вопрос о реальности исторических деятелей. Поскольку же исторические личности представлены в том или ином документе под своими именами, не представляет труда выделить различие между историческим и художественным персонажем: первый имеет соответствующий объект в эмпирической реальности, а второй – нет. Другими словами: в противоположность второму, первый имеет свой референт. Поэтому представляется вполне логичным использовать теорию референции для установления различия между историческим и художественным повествованиями.

Сегодня утверждение о том, что у Канта имелась собственная позиция в таком специальном лингвистическом вопросе, как теория референции, выглядело бы анахроничным. Действительно, нелепо было бы ожидать, что он заговорит языком Фреге и Рассела. Однако, весьма интересной представляется попытка реконструировать косвенным образом возможный подход философа к этой проблеме. Кант различает чувство и восприятие, с одной стороны, и опыт и когницию – с другой: "В восприятии мы не соотносим наши когниции с объектом. Через чувство... мы не когницируем объект. Вообще, отношение репрезентации к субъекту называется чувством, к объекту – когницией." (Венская логика:904). Суждение, по Канту, есть сочетание когниций (там же); поэтому когда ставится вопрос о референте, тем самым речь идет о статусе когниций. Кант заявляет, что "когниция бывает двух видов – интуиция и концепция" (Там же), в другом месте он выражается более ясно: "Всякая когниция должна быть через интуицию или концепцию... Когниция – больше, чем концепция, больше, чем интуиция, она и то, и другое вместе." (Логика Донна-Вундпакен:752). Иными словами, философ признает возможность бессознательной интуиции. Но осознанная интуиция, имеющая свою концепцию, рассматривается как субъект суждения. Поэтому концепция участвует в суждении. Однако концепция есть "reprentatio communis, всеобщая по отношению ко многим вещам" (Венская логика:904, ср. Логика Яше:58). В таком случае возникает вопрос, как может суждение реферировать к одной определенной вещи? По Канту, это происходит не в результате того, что только одна вещь включена в концепцию, но в силу особенного использования концепции: "то,

[132]

что верно по отношению ко многим вещам, может быть использовано и в частном случае. Например, дом сложен таким образом или иным. Мы делим не концепции на всеобщие, частные и сингулярные, а суждения..." (Венская логика:908-909). Но каким же образом тогда суждения (т.е. сочетания когниций) способны реферировать к сингулярам? Поскольку когниция состоит из концепции и интуиции, очевидный ответ будет заключаться в том, что это происходит благодаря интуиции: "интуиция... приложима лишь к чему-то частному"(Венская логика:806). Иными словами, объект вызывает интуицию (т.к. интуиция есть пассивность (Там же), а интуиция, в свою очередь, соединенная с концепцией, влечет когницию и референцию. Однако это имеет место в случае "сейчас" воспринимаемой интуиции. А что же происходит, когда я реферирую к объекту, воспринятому в прошлом, не сейчас, и что происходит, когда я реферирую к объекту, который вообще никогда не был мной чувственно воспринят? Возможно ли в этом последнем случае отличить исторический персонаж от художественного (т.е. провести различие не между Периклом и Пегасом, а между Периклом и Одиссеем).

Рассмотрим первый случай, когда интуиция представляет собой блок памяти. По Канту, интуиция, при отсутствии объекта, состоит из чувства (в настоящем) и воображения (Логика Донна-Вундлакен:705). Поэтому очевидно предположить, что для Канта свободная активность воображения "извлекает" объект из памяти и затем "подставляет" его под концепцию.

Перейдем к нашей главной проблеме: вопросу об исторических и вымышленных когнициях. Историческая когниция может быть названа эмпирической, в силу того, что первоначально она основывается на опыте других и передается нам через свидетельство (Логика Донна-Вундлакен:749-750). Заметим, что можно говорить о своеобразной причинной цепи от начального опыта источника, через его свидетельство к нашей вере (belief, doxa). Причем историческая вера – "вера-во-что-либо" отличается от "веры-кому-либо" (Венская логика:894). "Вера-во-что-либо" опирается только на мою когницию, например, я просто верю, что а+Ь=Ы-а, если я не в состоянии привести доказательство. Для Канта такое положение дел логически неудовлетворительно, но удовлетворительно практически. Напротив, "вера-кому-либо" обозначает веру, основанную на свидетельстве других. Она, как утверждает Кант, может стать знанием (episteme). По мнению философа "вера, основанная на свидетельстве других, не отличается от знания" (Венская логика:895). Можно привести следующий пример: если меня спросили, какой город является столицей Испании, и я случайно ответил "Мадрид", то это показывает, что моя вера есть вера разума, которая может в крайнем случае иметь практические основания, но никогда не сможет подняться до уровня знания. В том же случае, если мой ответ был основан на свидетельстве других, то мне присуща "историческая вера". Кант, предвосхищая возможного скептика, замечает, что никто не может "знать" столицу Испании до тех пор, пока он лично там не побывал, лишь тогда возможно с необходимостью обосновать свое знание на свидетельстве других: из простого обозрения города невозможно заключить, что он – столица Испании.

[133]

Для Канта очевидно, что поскольку наш опыт обманчив, по крайней мере, в той же степени, что и свидетельства других, достоверность исторической веры не меньше достоверности чувственного опыта. Более того, "большая часть наших когниций происходит из веры, и без веры мы бы остались лишенными очень многих исторических когниций. У нас были бы только когниций того времени, в котором мы живем, и места, в котором мы находимся" (Логика Бломберг:245).

Кант, как мы видим, не разрабатывает никакого метода, позволяющего отличить историю от выдумки, ибо у него не вызывает сомнения, что выдумка может иметь столь же безупречные свидетельства, что и история. Выдумка возникает из сочетания форм концепции, именно, из их разъединения, когда мы удаляем что-либо из концепции (Логика Бломберг:2б2). По Канту, если такая операция один раз уже имела место, то впоследствии человеку, которому я сообщаю свое свидетельство, невозможно отличить его от подлинной истории. В таком случае приходится лишь надеяться, что с техническим развитием, благодаря "газетам, печатающим станкам, почте... исторические небылицы не смогут распространяться, как в Риме" (Венская логика:898-9). Здесь кантовский натурализм выражен максимально ярко, поскольку историческая вера поднимается до уровня знания и делается истинной или ложной в той же манере, что и когниция в естественной науке. Однако возможно, что современная теория референции обладает инструментом, позволяющим различать историю и выдумку? Обратимся в поисках ответа к теории Крипке (Footnote: Точнее, Крипке-Доннеллана) как самой влиятельной в настоящее время.

Сол Крипке предложил новую теорию референции, противостоящую "традиционной теории референции", приписываемой им Фреге и Расселу (и которая, на самом деле, может быть обнаружена еще у Локка). В частности, свой новый подход исследователь применил к анализу собственных имен. В прежней теории референции каждое осмысленное имя было ассоциировано с множеством описаний. Референт имени понимался в качестве единственной вещи, удовлетворяющей этому множеству (а в концепции Витгенштейна – некоторому его подмножеству, задающему сущностные, необходимые характеристики объекта).

Тезис Крипке сводится к тому, что собственное имя реферирует независимо от обозначающих описаний. После самого тщательного анализа он заключает, что имя есть "жесткий знак" (rigid designator), который реферирует к индивидууму во всех возможных мирах, т.е. при любых возможных комбинациях описаний. Так, например, сторонник Фреге–Рассела мог бы считать, что сущностными характеристиками Аристотеля будут "ученик Платона", "учитель Александра" и т.д. ([9]:30). В таком случае окажется, что Аристотель по необходимости был учеником Платона и учителем Александра, однако это, как показывает Крипке – абсурд. Аристотель есть просто Аристотель, и имя "Аристотель" реферирует к человеку, независимо от того, удовлетворяет ли он описаниям или нет.

Другим аргументом в пользу своей теории Крипке считает следующую

[134]

мысль: предположим, что Пеано – автор определенной аксиоматики в арифметике, и это все, что мы о нем знаем. Если придерживаться доктрины Фреге–Рассела, то имя "Пеано" реферирует к любому человеку, который ввел эту аксиоматику. Но может обнаружиться, что не Пеано, а Дедекинд был ее автором. В таком случае в рамках теории Фреге–Рассела возникает противоречие, так как Пеано должен исчезнуть, оставив вместо себя Дедекинда, что противоречит здравому смыслу ([9]:83). На основании этого Крипке заключает, что собственное имя не есть просто сокращение для группы описаний, и когда мы используем имена "Фейнман", "Аристотель", Тедель", мы используем их исключительно как имена для Фейнмана, Аристотеля, Геделя, соответственно, не соотнося их с возможными характеристиками ([9]:81).

Аргументы Крипке против традиционной теории референции убедительны. Однако, позитивная часть его собственной концепции выглядит не слишком достоверно. Вкратце, он предлагает так называемую причинную теорию референции ([9]:96). Вещь соотносится с именем в определенный момент, времени t, и после этого "крещения" имя переходит по цепочке, причем получающий данное имя обязан "иметь в виду, что с того момента, когда он получает имя, он обязан использовать его с тем же референтом, что и человек, который его передал" (Там же). Зададимся целью, не входя в подробности, выяснить, есть ли различие в такой причинной цепочке при установлении исторического и вымышленного имен {Доннеллан ([10]:216-244) различает "дискурс о выдумке" и "дискурс о реальности". Цель его исследования – определить условия истинности для каждого случая. В итоге он приходит к выводу, что различие между двумя дискурсами находится не на онтологическом уровне,, а в интенции акта, так что фрагмент из художественного произведения может обернуться "действительной" историей, и наоборот ([10]:220)}.

Очевидно было бы предположить, что ответ должен быть отрицательным, поскольку единственное различие между этими случаями заключается в том, что в одном из них инициатор имени указывает на блок в эмпирической реальности, а в другом – имя вводится без такого соответствующего блока. Однако, после того как имя введено в употребление, причинная цепь одинакова в обоих случаях. Существенно, что в итоге мы получили своего рода мистическую картину {Ср. Г. Эванс: "Причинная теория... рассматривает способность реферировать к чему-то как магический трюк, который, однажды будучи выполнен, уже не может быть утрачен" ([10]:199), "это [крипкеанская теория референции. – Й.Б.] кажется почти магией" ([10]:209)}. Мы принуждены верить в неизменность причинной цепи на всем протяжении истории. А если предположить, что в какой-то момент контакт был нарушен, окажется, что на самом деле мы реферируем не к той же самой вещи, которая лежала в основании цепи. Это замечание представляется весьма важным, ибо подавляющее большинство имен мы получаем через описание, которое, зачастую, очень далеко от точности (ср. Эванса – [10]:202). Здесь впору задать решающий вопрос: что значит "имеет в виду тот же предмет" и т.д. в схеме Крипке?

Известно, что иногда цепь, описанная Крипке как контакт "addresser – addressee", не имеет своего addresser. Возьмем следующий пример. Предполо-

[135]

жим, Диоген Лаэрций (или лучше, какой-нибудь вымышленный Диоген) нашел труды Аристотеля после 500 лет полного забвения. Он не знал до этого об Аристотеле абсолютно ничего. Дальнейшие действия нашего героя могут описываться по-разному: наиболее вероятно предположить, что Диоген сам осуществил "второе крещение" и задал новую референционную цепь, ассоциировав имя "Аристотель" с... чем? Крипке утверждает, что никак не с "автором этих свитков", при данных обстоятельствах традиционная теория референции не срабатывает. Вероятно, Крипке ответил бы: "Просто с человеком Аристотелем, ничего более". Но вся проблема и сводится именно к статусу этого человека: каким образом он дан Диогену? Очевидно, первичность имени по отношению к группе свойств проистекает из неизменности модуса данности "человека", референта имени, его addressee. Это то, что Крипке имеет в виду, когда говорит, что в референции мы не выводим какое-то множество свойств, но реферируем прямо к (постоянному) "человеку".

Центральным пунктом философии истории Канта является вопрос о наличии или отсутствии смысла в истории. Эта проблема определила обращение философа к идее универсальной истории, призванной на последнем этапе привести к человеческой свободе. Бессмысленность истории заключена, по Канту, не столько в жалких результатах человеческих деяний, сколько в жалких замыслах исторических субъектов. Поэтому, по всей видимости, философ должен был бы отвергнуть модель Коллингвуда, по которой главная цель исторического объяснения состоит в стремлении раскрыть ход мысли исторического лица: жалкие мысли не прибавят смысла историческому процессу. Оставаясь на позиции позитивизма, невозможно развести историческую и естественную реальности, приняв тот факт, что история не дана нам как опыт, как актуальное переживание.

В современной науке, где такое разграничение проведено со всей решимостью, на первый план выдвинулась проблема различения реальной истории и выдумки, коль скоро обе они даны через текст. В рамках теории референции этот вопрос звучит следующим образом: можно ли установить различие между именем, имеющим референт и не имеющим такового, пользуясь инструментами внутри теории? Как мы показали выше, по теории Крипке это определенно невозможно.

Но признать бессилие в решении проблемы различения истории и выдумки означает не только вступить в противоречие со здравым смыслом, но и отрицать в принципе сам факт существования истории-не-данной-в-опыте, равно как признать себя вправе возвести любую выдумку в ранг истории. По Канту, решение приходит "снаружи", путем сопоставления разных материальных свидетельств, достоверности источников и проч. Однако ясно, что выбрав такой путь мы вновь вернемся к позитивистскому взгляду на вещи, ибо как возможно сформулировать разницу между "реальностью" полицейского отчета Скотланд-Ярда и "вымышленностью" "Записок о Шерлоке Холмсе"? Можно лишь признать, что в месте q в момент времени t события, описанные в полицейском отчете, имели место, в противоположность приключениям Холмса, для которых нельзя подобрать соответствую-

[136]

щие q и t, и это устанавливается путем подбора консистентных источников. Но и "подбор консистентных источников", и весь метод в целом не отличается от приемов естественной науки. Но такой подход уже невозможен, поскольку наука раз и навсегда провела грань между естествознанием и историей. Коль скоро мы воспринимаем историю как *, думается, что решение должно придти из теории референции, посредством метода отличения имени с референтом от имени без референта.

Сноски и сокращения

[а]:Ь – страница b номера а Библиографии. Ва – страница а второго издания "Критики чистого разума". Идея – "Идея всеобщей истории с точки зрения космополита". Начало – "Предполагаемое начало человеческой истории". Конец – "Конец всех вещей". Конфликт – "Конфликт факультетов". Orientiren – "Что значит ориентироваться в мышлении".

Нумерация страниц дана в соответствии со стандартным изданием Прусской Академии наук.

БИБЛИОГРАФИЯ
1 . И. Кант, "Сочинения", т.1, Москва, 1994. (нем.-рус.).
2 . I. Kant, "On History", NY, 1963.
3 . I. Kant, "Lectures on Logic", Cambridge, 1992.
4. I. Kant, "Critique of Pure Reason" (tr. Meiklejohn), London, 1994.
5 . I. Kant, "Critique of Judgment" (tr. Bernard), London, 1914.
6.1. Kant, "Groundwork of the Metaphysics of Morals" (tr. Paton), NY, 1964.
7 . D. Hume, "A Treatise of Human Nature", Oxford, 1978.
8 . R.G. Collingwood, "The Idea of History", Oxford, 1970.
9 . S. Kripke, "Naming and Necessity", Harward University Press, 1981.
10. S.P. Shwartz (ed.), "Naming, Necessity and Natural Kinds", Cornell University Press.
l l. H. White, "Tropics of Discourse", Johns Hopkins University Phess, 1978.
12. M. Dummett, "Frege, Philosophy of Language", Harward University Press, 1981.
13. F.R. Ankersmit (ed.), "Knowing and Telling History...", Wesleyan University, 1986.
14. W.J. Booth, "The Second Copernican Revolution", in "Kant-Studien", 74, 1983, pp. 56-72.
15.M. Gibson, "Reference and Unity in Kant's Theory of Judgment", in Canadian Journal of Philosophy, vol. 25(2), June 1995, pp. 231-256. 16.R. McKeon (ed.), "Basic Works of Aristotle", NY, 1970.
[137]
Rambler's Top100



Hosted by uCoz