ФРЭНСИС БЭКОН
ЛОГИКА ОЩУЩЕНИЯ
FRANCIS
BACON
ЖИЛЬ
GILLES
DELEUZE
Перевод
с французского А. В. Шестакова
РЕДАКТОР С. Л. ФОКИН
Делёз, Жиль
Фрэнсис Бэкон: Логика ощущения,—СПб.: Machina,
2011.—176 с., ил. (Новая оптика)
«Логика ощущения»—единственное специальное обращение Жиля Делёза к
изобразительному искусству. Детально разбирая произведения выдающегося
английского живописца Фрэнсиса Бэкона (1909-1992), автор подвергает испытанию
на художественном материале основные понятия своей философии и вместе с тем
предлагает оригинальный взгляд на историю живописи.
Для философов, искусствоведов, а также для всех, интересующихся
культурой и искусством XX века.
От переводчика 9
От автора 19
1 Круг, трек
- Различие Фигуры и фигуративное™ — Факт — Вопрос Три элемента
живописи: структура, Фигура и контур — Роль заливок
21
2 Примечание: фигурация
в классической живописи
Живопись, религия и фотография — О двух противоречиях 27
3 Атлетизм
Первое движение: от структуры к Фигуре — Изоляция — Атлетизм — Второе
движение: от Фигуры к структуре — Тело выскальзывает: мерзость — Сокращение,
рассеяние: умывальники, зонты и зеркала
31
4 Тело, мясо и дух.
Становление-животным
Круг и его аналоги - о «matter of fact» —
5 Попытка систематизации: периоды и аспекты
творчества Бэкона
От крика к улыбке: рассеяние — Три периода в живописи Бэкона —
Сосуществование всех движений — Функции контура
6 Живопись и ощущение
Сезанн и ощущение — Уровни ощущения — Фигуративность и жестокость —
Поступательное движение, прогулка — Феноменологическое единство чувств:
ощущение и ритм
49
7 Истерия
Тело без органов: Арто — Готическая линия Воррингера — Смысл «различия
уровней» в ощущении — Вибрация — Истерия и присутствие — Сомнение Бэкона —
Истерия, живопись и глаз
58
8 Писать силы
Выражение невидимого: проблема живописи — Деформация, а не
трансформация или разложение — Крик — Любовь к жизни у Бэкона — Перечень сил
69
9 Пары и триптихи
Спаренные Фигуры — Поединок и спаривание ощущения — Резонанс —
Ритмические Фигуры — Амплитуда и три ритма — Два вида «matter
of fact»
76
10 Примечание: что такое
триптих?
Свидетель — Активный и пассивный ритмы — Падение: активная реальность
различия уровней — Свет, объединение и разделение
84 11 Живопись
ДО ЖИВОПИСИ...
Сезанн и борьба с клише — Бэкон и фотографии — Бэкон и вероятности —
Теории случайности: метки, брошенные наудачу — Зрительное и ручное — Статус
фигуративного
94
12 Диаграмма
Диаграмма по Бэкону (штрихи и пятна) — Ручной характер диаграммы —
Живопись и опыт катастрофы — Абстрактная живопись, код и оптическое пространство
— Живопись действия, диаграмма и ручное пространство — Что не подходит Бэкону в
двух этих путях
105
13 Аналогия
Сезанн: мотив как диаграмма — Аналоговое и цифровое — Живопись и
аналогия — Парадоксальный статус абстрактной живописи — Аналоговые языки
Сезанна и Бэкона: плоскость, цвет и масса — Модуляция — Обретенное сходство
117
14 Каждый художник
по-своему резюмирует историю живописи...
Египет и гаптическая презентация — Сущность и случайность —
Органическая репрезентация и тактильно-оптический мир — Византийское искусство:
мир чистой оптики? — Готика и ручное начало — Свет и цвет, оптическое и
гаптическое
127
15 Маршрут Бэкона
Гаптический мир и его воплощения — Колоризм — Новая модуляция — От Ван
Гога и Гогена к Бэкону — Две стороны цвета: яркий и приглушенный тона, заливка
и Фигура, ложа и потоки
141
16 Примечание о цвете
Цвет и три элемента живописи — Цвет-структура: заливки и их сектора —
Роль черного — Цвет-сила: Фигуры, потоки и приглушенные тона — Головы и
тени — Цвет-контур — Живопись и вкус: хороший и плохой вкус
151
17 Глаз и рука
Цифровое, тактильное, ручное и гаптическое — Практика диаграммы —
«Совершенно другие» отношения — Микеланджело: живописный факт
ОТ
ПЕРЕВОДЧИКА
160
Список произведений в порядке цитирования
168
Книга
Жиля Делёза о Фрэнсисе Бэконе была опубликована в 1981 году издательством «Editions de la Difference» в
серии «La Vue le Texte», посвященной философским прочтениям новейшего искусства. Предложение
написать эссе о художнике исходило от редактора серии Арри Жанковиси. Выбор своего
героя Делёз нигде специально не объяснял[1],
но именно в это время, в конце 1970-х—начале 1980-х годов, он совместно с Ф.
Гваттари завершал работу над книгой «Тысяча плато», где присутствуют многие
темы «Логики ощущения» и связанные с ними отсылки к творчеству Бэкона[2]. Замысел был реализован в
виде
великолепно
изданного двухтомника, первая часть которого содержит текст Делёза, а
вторая—отобранные им цветные и черно-белые репродукции 97 произведений
живописца.Порядок размещения иллюстраций не привязан к хронологии и близок к
тому, в котором картины анализируются в тексте: «Это, скорее, логический
порядок, идущий от простых аспектов к более сложным»[3],—пояснял
Делёз.
Книга выдержала несколько переизданий и ныне является
библиографической редкостью. В 2002 году издательство «Le
Seuil» выпустило ее в серии «L'ordre philosophique», выходящей
под руководством Алена Бадью и Барбары Кассен, сохранив без изменений текст и
ссылки на картины, но исключив альбом репродукций.
Предлагаемый перевод выполнен по первому изданию. Не
имея возможности воспроизвести авторский отбор иллюстраций, мы выбрали и
разместили на вклейках те из них, о которых Делёз говорит наиболее часто и
подробно. При этом ссылки на репродукции (по первому изданию) сохранены в
полном объеме.
«Логика
ощущения»—единственная работа Делёза, посвященная изобразительному искусству,
и, волею случая, первое монографическое исследование творчества Бэкона на
русском языке[4]. Мы сочли уместным кратко
представить художника, тем более что обстоятельства его жизни Делёз оставляет
за рамками своего повествования.
Фрэнсис Бэкон родился 28 октября 1909 года в Дублине,
в небогатой английской семье, считавшей одним из своих дальних предков тезку
живописца—выдающегося философа и государственного деятеля XVII века. Отец
Бэкона, отставной военный, занимавшийся разведением скаковых лошадей,
воспитывал сына исключительно сурово, невзирая на рано проявившуюся у него
тяжелую бронхиальную астму. Их отношения навсегда испортились в 1922 году,
когда Бэкон- старший обнаружил пристрастие Фрэнсиса к переодеванию в женские
костюмы,—одно из первых проявлений его гомосексуальности. Четыре года спустя,
после очередного инцидента, юноша был изгнан из дома.
Несколько последующих лет Бэкон провел в Берлине и
Париже, где соприкоснулся с новейшими культурными веяниями и испытал, по
собственному признанию, одно из главных в своей жизни художественных
впечатлений, посетив в 1927 году выставку рисунков Пикассо. Именно тогда он
решил серьезно заняться живописью, и Пикассо навсегда остался для него
единственным ориентиром в современном искусстве. Художественного образования
Бэкон не получил, и вообще, из-за болезни и частых переездов семьи все его
обучение ограничилось полутора годами, проведенными в частном интернате. В
Париже он попробовал себя в качестве дизайнера интерьеров, и по возвращении в
Лондон (в конце 1928 или начале 1929 года) эта профессия стала для него
источником заработка.
В 1930-е годы Бэкон много пишет, без особого успеха
выставляется (одна из неудачных выставок в 1933 году приводит его к решению
уничтожить свои работы), завязывает знакомства в лондонских художественных
кругах и при этом, одержимый страстью к игре в казино, пользуется каждой возможностью,
чтобы вновь отправиться на континент. Первая картина, которая привлекла к нему
внимание галерей и критиков, относится к 1944 году. Это «Три штудии предстоящих
Распятию», отмеченные явным влиянием Пикассо и вместе с тем демонстрирующие
характерные черты живописи Бэкона. «Штудии» были приняты неоднозначно, но тем
не менее укрепили репутацию Бэкона. Уже в 1953 году Эрик Холл, в недавнем
прошлом друг и агент художника, тогдашний владелец триптиха, передал его в дар
галерее Тейт, где он находится и по сей день. Это произведение живописец считал
началом своего самостоятельного творчества и до конца жизни требовал, чтобы
более ранние работы не фигурировали на его выставках.
С середины 1950-х слава Бэкона неуклонно растет,
характер его живописи не претерпевает существенных изменений. В одиночных
картинах и, чаще, в триптихах он разрабатывает несколько элементов, которые
подробно рассматривает Делёз: яркий однородный фон, помост в немногочисленных
вариантах, арматура-клетка и человеческая фигура или голова. Меняется только
исходный материал образов:
в 1950-е годы его составляют, в основном, художественные впечатления (вариации
на тему автопортрета Ван Гога «Художник по пути в Тараскон», «Портрета папы
Иннокентия X» Веласкеса, кадра с няней из «Броненосца "Потемкин"»
Эйзенштейна и т. д.), а с 1960-х и до начала 1990-х—реальные люди, прежде
всего сам Бэкон и его ближайшие друзья. Круг моделей (впрочем, никогда ему не
позировавших,— он писал по фотографиям и по памяти) очень узок: Люциан Фрейд,
еще один выдающийся английский живописец; художник, дизайнер и натурщица
Изабель Роусторн, заметный персонаж лондонской артистической богемы; не менее
известная натурщица Генриетта Мораес; Мюриэль Белчер, владелица излюбленного
Бэконом и другими художниками пивного бара «Colony
Room» в Сохо; и, конечно, любовники
Бэкона—Питер Лэси, Джордж Дайер и Джон Эдварде. Последним, особенно Дайеру,
Бэкон посвятил одно из самых впечатляющих (вне зависимости от толкований его живописи)
личных художественных приношений в искусстве XX века. Связанные с именем Дайера
триптихи начала 1970-х годов входят в число его шедевров.
Фрэнсис Бэкон умер в
Мадриде 28 апреля 1992 года.
Читатель, несомненно,
отметит, что, детально анализируя произведения Бэкона, Делёз постепенно переходит
от приложения к ним философских понятий (при небольшом объеме и сравнительной
узости предмета «Логика ощущения» исключительно богата концептами) к
рассмотрению открывающихся за ними перспектив живописи в целом на территории
истории искусства. С этим пересечением двух дисциплин и активным использованием
в книге терминологического аппарата каждой из них связана основная трудность
при переводе «Логики ощущения». Так, мы сознательно варьировали передачу
французского plan как
«плоскость» и «план» в зависимости от дрейфа этого важнейшего для всей
философии Делёза термина между двумя полюсами, на одном из которых он
обозначает формальный элемент скульптуры и живописи (где плоскость также, но в
определенный момент и на ограниченное время, становится пространственным
планом), а на другом—нечто куда более широкое, отсылающее к плану имманенции,
к делёзовскому пониманию картографии и т. д. Нам представляется, что
подсказанное Бэконом выявление строго геометрической смысловой основы «плана»
может помочь и пониманию термина в других контекстах.
Подобного рода
блуждание между двумя словарями—на сей раз цветоведения (колористики) и техники
живописи—свойственно в обоих языках и паре «ton/valeur»,
активно используемой Делёзом при анализе
колорита Бэкона. В данном случае дело осложняется тем, что в русском языке
понятия «тон» и «валёр» употребляются в ином значении, нежели во французском.
Делёз понимает под цветовым тоном, в общем и целом, характеристику цвета по
спектральному составу, тогда как «валёр» у него характеризует светлоту цвета.
Здесь он следует словоупотреблению, одинаково принятому во французской науке и
живописи. Так, в цветовой модели HSV, где тремя координатами цветового пространства
являются тон (hue), насыщенность
(saturation) и
светлота, или яркость (value),—третья координата как раз и называется по-французски valeur (ценность, достоинство, значение,
сила). В том же значении употребляют это слово и художники— например, Ван Гог,
когда говорит, что «Рембрандт орудует валёрами (т. е. варьирует один цвет по
светлоте.—А. Ш.) так же, как Делакруа цветом»5.
Однако «валёр» во французском языке—очень общее и широко употребляемое слово,
звучащее в сочетании с цветом примерно как «сила цвета» по-русски, и живописцы
называют валёрами и вполне хроматические различия. Широко известен пассаж из
дневника Делакруа: «Чем больше я размышляю о цвете, тем больше убеждаюсь, что
окрашенный рефлексом полутон есть тот принцип, который должен доминировать,
потому что именно он дает верный тон—тот тон, который образует валёры, столь
важные в предмете и придающие ему подлинную живость. Свет, которому в наших школах
учат придавать такое же значение и который мы переносим на полотно одновременно
с полутоном и тенью, на самом деле есть не что иное, как чисто случайное
обстоятельство; цвет в настоящем смысле слова находится в окрашенном рефлексом
полутоне; я имею в виду подлинный цвет, дающий ощущение плотности и того
коренного различия, которое существует между одним предметом и другим»6.
В лексиконе русских художников заимствованный термин также приобрел узкое
5
Письмо к Эмилю
Бернару, Арль, 29 июля 1888 (цит. по: Винсент Ван Гог, Письма,
М.—Л., 1966, с. 549).
6
Эжен Делакруа,
Дневник, М„ Изд. Академии художеств СССР, 1961, т. 2, с. 25.
значение:
им обозначают, как правило, тонкий нюанс цвета (по тону или по светлоте, а чаще
и по тому, и по другому вместе)[5]. Если в переводах сочинений
французских художников—в том числе Ван Гога и Сезанна, на которых много
ссылается Делёз,—тот же «валёр» часто обозначает только светлотную градацию
цвета, то в отечественных текстах это значение обычно имеет слово «тон». Так,
Н. Н. Волков на страницах фундаментального труда «Цвет в живописи» предлагает
«пользоваться ... распространенным у художников противопоставлением
"цвета" (которому, следовательно, отвечает спектральный состав
излучения) и "тона" (светлоты, "светосилы", которым
отвечает яркость излучения)»[6]. Именно это
противопоставление нетрудно обнаружить и у Делёза, только «цвету» Волкова у
него соответствует ton, а
«тону» Волкова—valeur. Разумеется,
корень этой терминологической проблемы—неразделимость в живописной практике
двух аспектов цвета, собственно цветности и светлоты, о которой говорит и
автор «Логики ощущения», четко разделяя два понятия в сугубо аналитических
целях. Мы же не без колебаний решили переводить ton
и valeur
омонимически—как «тон» и «валёр»,—дабы не
вносить путаницу в терминологические отношения Бэкона с французскими художниками
конца XIX—начала XX века (к ним Делёз возводит колористическую родословную своего
героя) и не править русские переводы их текстов, широко используемые в
отечественном искусствознании. Но следует оговориться: «валёры», о которых
пишет Делёз,—это, конечно же, совсем не те минимальные цветовые различия, в
богатстве и точности которых усматривают один из секретов живописи Делакруа или
Коро.
новлен. Однако некоторые
первоначальные решения мы сохранили— отчасти из ностальгии, но не только.
Бросается в глаза, например, та» кой образчик «адамического» языка тех лет, как
отвергаемая Бэконом, по Делёзу, «фигурация, то есть одновременно репрезентация,
иллюстрация и наррация». Ко всем этим терминам, не считая «иллюстрации»,
могут быть обращены серьезные вопросы: насколько существенно «репрезентация»
отличается от «представления» и «изображения», чем вообще отличается от того
же «изображения» «фигурация», да и так ли уж далека «наррация» от
«повествования» или «рассказа»? Отличия во всех этих случаях, на наш взгляд,
имеются, но, главное, нам показалось, что употребление этих терминов созвучно
бесспорной «адамической» составляющей языка самого Делёза—оно подчеркивает
открытость его мысли самому широкому кругу дисциплин, то есть по-своему
отражает ее свежесть и свежесть ее восприятия нами.
Считаем
нужным отметить, что перевод «Логики ощущения» ждал своего издательского часа довольно
долго—около пятнадцати лет. При подготовке к печати он был сверен и в
значительной степени об-
ОТ АВТОРА
В нижеследующих очерках рассматриваются отдельные
аспекты картин Фрэнсиса Бэкона, в порядке усложнения. Однако порядок этот
относителен и приемлем только с точки зрения общей логики ощущения.
Само собою разумеется, что в реальности все эти
аспекты сосуществуют. Они сходятся в цвете, в «красящем ощущении», каковое
является вершиной рассматриваемой логики. И каждый из аспектов может послужить
основанием для выделения особой тенденции в истории живописи.
Ссылки на картины даются по мере необходимости.
Номера, выделенные жирным шрифтом, отсылают к репродукциям, а все прочие—к
списку упоминаемых произведений, который помещен в конце книги.
Круг часто ограничивает место, где сидит персонаж—Фигура. Сидит, лежит,
склоняется и т. д. Размеры этого круга (или овала) варьируются: он может
выступать за края картины, находиться в центре триптиха и т. д. Часто он
удваивается или замещается—кругом стула, на котором сидит персонаж, овалом
кровати, на которой он лежит. Он множится в мембранах, окружающих ту или иную
часть тела персонажа, в обручах, вращающихся вокруг тел. И даже два
крестьянина составляют одну Фигуру только по отношению к вскопанной земле,
плотно загнанной в овал клумбы. Короче говоря, картина включает арену, трек,
нечто вроде цирка как места. Таков простейший способ изолировать Фигуру. Есть и
другие способы изоляции: заключить Фигуру в куб или, скорее, параллелепипед из
стекла или льда; усадить ее на рельс или перекладину, подобную магнитной дуге
бесконечной окружности; прибегнуть к комбинации всех этих средств—такой,
например, как странные, изогнутые и расширяющиеся, кресла Бэкона. Это—места.
Бэкон не скрывает, что перечисленные приемы, как бы сложно они ни комбинировались,
почти элементарны. Важно, что они не принуждают Фигуру к неподвижности, а,
наоборот, призваны сделать ощутимым особого рода передвижение, изучение Фигурой
места
Мало того, что картина есть изолированная реальность
(факт), мало того, что триптих включает три изолированные части, которые важно
не объединять в одной раме, так еще и сама Фигура изолирована в картине—кругом
или параллелепипедом. Почему? Бэкон часто дает ответ: чтобы предотвратить тот
фигуративный,
иллюстративный, нарративный характер, который Фигура обязательно
имела бы, не будь она изолирована. Коль скоро у живописи нет ни модели для
изображения, ни истории для рассказа, ей остаются два возможных пути уклонения
от фигуративности: либо через абстракцию к чистой форме, либо через экстракцию
или изоляцию—к чистой фигуральности. Если художнику дорога Фигура, если он
избирает второй путь, этот выбор предполагает противопоставление «фигурального»
фигуративному[7]. Первым условием этого будет
изоляция Фигуры. В самом деле, фигуративность (репрезентация) предполагает
связь изображения с объектом, который оно призвано иллюстрировать; в то же
время она предполагает связь изображений между собой в сложной системе, как раз
и дающей каждому его объект. Рассказ—это коррелят иллюстрации. Между двумя
фигурами неизменно вкрадывается, или стремится вкрасться, история, дабы
оживить иллюстративный ансамбль[8]. Поэтому
изоляция—простейшее, необходимое, хотя и недостаточное средство, чтобы уйти от
репрезентации, прекратить рассказ, помешать иллюстрации и освободить Фигуру—
ограничиться фактом.
Проблема явно более сложна: не существует ли иного
рода связь между Фигурами, которая не была бы нарративной и не1 предполагала
бы никакой фигурации? Не могут ли различные Фигуры содействовать в
одном и том же факте, принадлежать к одному
уникальному факту, вместо того чтобы излагать историю и отсылать к различным
объектам в системе фигурации? Не существуют ли ненарративные связи между
Фигурами и неиллюстративные связи между Фигурами и фактом? Бэкон раз за разом
пишет спаренные Фигуры, не рассказывающие ника- з, 4 кой истории. Створки
триптиха интенсивно связаны между со- 7-9 бой, и эта связь только прочнее
оттого, что в ней нет ничего нарративного. Бэкон скромно признает, что эта
иного рода связь между Фигурами неоднократно намечалась уже в классической
живописи и такова же задача живописи в будущем: «очевидно, что множество
шедевров соединяли некоторое количество фигур
в одной картине, и само собой разумеется, что всякому живописцу это
нравится... Однако история, которая завязывается уже между двумя фигурами,
сразу лишает живопись возможности действовать самостоятельно. И в этом состоит
величайшая трудность. Но однажды художнику удастся разместить несколько фигур
на одном холсте»[9]. Какою же может быть эта иного
рода связь между спаренными или одиночными фигурами? Назовем эту новую связь
matter of fact*, в противоположность
сверхчувственной связи (объектов или идей). Конечно, Бэкон достаточно далеко
продвинулся в этой области, и речь идет о более сложных аспектах, чем те, что
мы сейчас рассматриваем.
Пока перед нами простой вариант изоляции. Одиночная фигура
изолирована на треке, стуле, в постели или кресле, в круге
3
E.I, р.
54-55.
* Делёз использует термин Юма, определяемый в
«Исследовании о человеческом познании» (1748) и в русском переводе С. И.
Церетели переданный просто как «факт»: «Все объекты, доступные человеческому
разуму или исследованию, по природе своей могут быть разделены на два вида, а
именно: на отношения между идеями и факты» (Давид Юм,
Соч. в двух томах, т. 2, М., 1966, с. 27; см. также с. 27-29).
[Здесь и далее звездочками обозначены примечания переводчика.]
или параллелепипеде. Она занимает лишь часть картины. Чем же тогда
заполнен остаток? Некоторые возможности для Бэкона уже исключены или
неинтересны. Остаток занимает не пейзаж как коррелят фигуры, не фон, откуда
выступает форма, не бесформенная масса, светотень, толща цвета, в которой
носятся призраки, не красочная текстура, полная вариаций. Однако мы слишком
торопимся. В раннем творчестве Бэкона есть Фигуры- пейзажи («Ван Гог», 1957),
есть сложно нюансированные текстуры («Фигура в пейзаже», «Штудия фигуры I»;
обе—1945), есть толщи и бесформенные массы («Голова II», 1949), а главное, есть
этот выделенный Сильвестром десятилетний период, подчиненный, как он считает,
тени, мраку, нюансировке и предшествующий возврату к определенности[10]. Но не исключено, что
судьба проходит поворотами, которые кажутся ей противоречащими. Ведь пейзажи
Бэкона—это подготовка того, что появится позже в виде «свободных непроизвольных
меток», царапающих холст, незначащих штрихов, лишенных иллюстративных и нарративных
функций: отсюда важная роль травы, непроходимые травяные заросли этих пейзажей
(«Пейзаж», 1952; «Штудия фигуры в пейзаже», 1952; «Штудия бабуина», 1953; «Две
фигуры в траве», 1954). Что же касается красочной текстуры, толщи, мрака и
расплывчатости, то они подготавливают локальную расчистку с помощью тряпки,
метелки, щетки, когда толща рассредоточивается по нефигуративной зоне. А
точнее, оба приема—локальной расчистки и незначащего штриха—принадлежат к одной
оригинальной системе, которая не является ни системой пейзажа, ни системой
бесформенной массы или фона (хотя они и могли бы, в силу своей автономии,
«создать» пейзаж или глубину, и даже «создать» мрак).
На самом же деле остаток картины неизменно занимают обширные заливки
яркого, однородного и статичного цвета. Тонкие и плотные, они выполняют
структурирующую, опростран- ствливающую функцию. Но находятся они не под
Фигурой, не за ней и не с ее изнанки. Они—строго рядом или, скорее, вокруг и
взяты в близком, тактильном или «гаптическом», виде, так жё как и сама Фигура.
На этой стадии, при переходе от Фигуры к заливкам, совершенно отсутствуют
отношения глубины и удаления, всякие колебания светотени. Даже тень, даже
чернота— не темны («я попытался сделать тени такими же присутствующими, как и
Фигура»), Если заливки функционируют как фон, то только в силу их строгой
корреляции с Фигурами, корреляции двух секторов в одном, равно близком,
Плане. В свою очередь, эта корреляция, это сцепление заданы
местом, треком или кругом,—общей границей секторов, их контуром. Бэкон говорит
об этом в очень важной декларации, к которой мы еще не раз вернемся. Он
различает три фундаментальных элемента своей живописи: материальная структура,
круг-контур, послушный образ. В терминах скульптуры можно сказать так: арматура,
цоколь, который может быть подвижным, и Фигура, прогуливающаяся в пределах
арматуры на цоколе. В некоторых случаях (например, «Человек с собакой», 1953)
эти элементы не очевидны, и тогда их можно идентифицировать так: тротуар, лужи
и персонажи, которые выходят из луж и совершают свою «обычную прогулку»5.
Показать общность этой системы с египетской, византийской
и другими традициями мы сможем позднее. Сейчас важ-
5 Процитируем упомянутый текст полностью. Е. I, р.
34-36: «Когда я думал о них (о фигурах.—Пер.) как о скульптурах, то
внезапно понял, как их можно осуществить в живописи, и гораздо лучше
осуществить в живописи. Это было бы нечто вроде структурированной живописи, в
которой образы появлялись бы, так сказать, из потока плоти. Звучит ужасно
романтически, но для меня это чисто формальный подход.—И какую бы форму это
имело?—Наверное, они возвышались бы на материальных структурах.—Многочисленные
фигуры?—Да, и, несомненно, был бы тротуар, поднятый выше, чем в реальности, по
которому они могли бы передвигаться, как если бы образы вырастали из луж плоти,
подобно людям, совершающим обычную прогулку. Я надеюсь, что смогу создать
фигуры, являющиеся из своей собственной плоти вместе с котелками и зонтиками,
и создать их столь же душераздирающими, как Распятие». В другом месте (Е. 2, р.
83) Бэкон добавляет: «Я мечтал о скульптурах, установленных на арматуре, очень
большой арматуре, сделанной так, чтобы скульптура скользила сверху и люди сами
могли произвольно менять ее положение».
на эта абсолютная близость, эта сопредельность
заливки, работающей как фон, и Фигуры, работающей как форма, в одной плоскости
приближенного осмотра. Именно эта система, это сосуществование двух секторов
бок о бок друг с другом, замыкает пространство, образует абсолютно замкнутое,
круговое пространство гораздо убедительнее, чем если бы это было достигнуто с
помощью тени, мрака или неотчетливости. Частое у Бэкона замутнение, имеющее
даже две особые разновидности, неизменно принадлежит к этой высокоточной
системе. В одном случае оно достигается не через неотчетливость, а, наоборот,
с помощью операции, «состоящей в разрушении четкости четкостью»[11]. Таков свиноголовый герой
«Автопортрета» (1973). Аналогична трактовка газет, как ровных, так и скомканных:
в них тщательно воспроизведены буквы, и, как говорит Лейрис, именно их механическая
точность противопоставляется читаемости[12].
В другом случае замутнение достигается применением свободных меток или
расчистки, также принадлежащих к числу определенных элементов этой системы. И
приведенными вариантами дело не ограничивается.
Примечание:
фигурация в классической живописи
Живопись должна вырвать Фигуру из фигуративности. Но
Бэкон приводит два свидетельства в пользу того, что классическая живопись
находится в иных отношениях с фигурацией и иллюстрацией, нежели современная. С
одной стороны, иллюстративно-документальную функцию взяла на себя фотография,
так что современной живописи, в отличие от классической, нет необходимости ее
выполнять. С другой стороны, классическая живопись еще была обусловлена
некоторыми «религиозными возможностями», придававшими фигурации живописный
смысл, в то время как современная живопись—это безбожная игра1.
Впрочем, нет уверенности, что две эти идеи,
заимствованные Бэконом у Мальро, соответствуют действительности. Ибо едва ли
один вид деятельности просто оставляет свою роль и ее
начинает исполнять другой; скорее они вступают в конкуренцию. Трудно
представить себе деятельность, которая взяла бы на себя функцию, оставленную
превосходящим ее искусством. Притязания фотографии, даже моментальной, не
сводятся к репрезентации, иллюстрации или наррации. И когда Бэкон говорит, в
свою очередь, о фото, о взаимоотношениях фотографии и живописи, он делает гораздо
более глубокие выводы. В то же время связь живописной стихии и религиозного
чувства кажется плохо определенной в гипотезе о том, что фигуративная функция
была просто освящена верой.
Возьмем крайний пример—«Погребение графа Оргаса» Эль
Греко. Картина разделена по горизонтали на две части, нижнюю и верхнюю, земную
и небесную. И в нижней части имеет место самая настоящая фигурация, или
повествование, изображающее погребение графа, хотя все признаки деформации
тел, особенно удлинения, налицо. Но вверху, там, где графа встречает Христос,
происходит безумное освобождение, полное избавление: Фигуры вытягиваются,
удлиняются, истончаются без меры, без всякого стеснения. Вопреки первому впечатлению,
никакая история больше не рассказывается, Фигуры освобождены от их
репрезентативной роли, они начинают прямо соотноситься с порядком небесных
ощущений. Вот что христианская живопись нашла в религиозном чувстве: чисто
живописный атеизм, допускающий буквальное понимание идеи запрета на
изображение Бога. В самом деле, с появлением Бога, а также Христа, Девы Марии,
ада линии, цвета, движения порывают с требованиями репрезентации. Фигуры
вздыбливаются, изгибаются, искривляются, освобожденные от фигурации. Они больше
ничего не изображают, ни о чем не повествуют, довольствуясь в этой области
отсылкой к принятому церковному коду. И сами по себе не имеют более дела ни с
чем, кроме небесных, адских или земных «ощущений». Можно провести под кодом все
что угодно, расписать религиозное ощущение всеми красками мира. Не следует
говорить: «если Бога нет, все позволено».
Это верно с точностью до наоборот. Если Бог есть, все
позволено. Именно с Богом все позволено. И не только нравственно—в том смысле,
что жестокости и подлости всегда находят для себя священное оправдание.
Но—эстетически, что куда более важно: божественные Фигуры одухотворены свободной
творческой работой, безграничной фантазией. Тело Христа поистине проникнуто
дьявольским вдохновением, которое проводит его через все «ощутимые области»,
через все «уровни различных ощущений». Вот еще два примера: Христос Джотто,
превращенный в парящего среди небес бумажного змея, в самый настоящий
самолет, посылающий стигматы святому Франциску, в то время как штриховые линии
движения стигматов—это свободные метки, с помощью которых святой управляет своим
змеем, самолетом на ниточках. Или сотворение животных у Тинторетто: Бог, словно
стартер, запускает пробег: птицы и рыбы стартуют первыми, а собака, зайцы, олень,
корова и единорог ждут своей очереди.
Нельзя сказать, что религиозное чувство поддерживало
фигурацию в классической живописи: наоборот, оно делало возможным
освобождение Фигур, появление Фигур вне всякой фигурации. Нельзя сказать и что
современной живописи, коль скоро она—игра, отказаться от фигурации проще. Наоборот,
современная живопись оккупирована, осаждена фотографиями и клише, которые
обосновываются на холсте еще до того, как художник приступит к работе.
Действительно, было бы ошибкой считать, что живописец работает на белой,
девственной поверхности. Поверхность всегда уже виртуально заполнена
всевозможными клише, с которыми предстоит порвать. Именно об этом говорит Бэкон,
когда речь заходит о фотографии: она не изображение видимого, она и есть то,
что видит современный человек2. Она опасна не просто потому что
фигу-
2 Е. I, р. 67. Мы еще вернемся к этому высказыванию,
объясняющему отношение Бэкона к фотографии, одновременно влечение и презрение к
ней. В любом случае, он упрекает фотографию отнюдь не в фигуративное™.
ративна, но потому что претендует на владычество над
зрением, а следовательно, и над живописью. Таким образом,
отказавшись от религиозного чувства и находясь в фотографической осаде, современной
живописи, что ни говори, очень трудно порвать с изображением, которое может
показаться лишь ее жалкой резервацией. Об этой трудности свидетельствует
абстрактная живопись: потребовалось ее исключительное усилие, чтобы вырвать
современное искусство у фигурации. Но нет ли другого пути, более прямого и
более очевидного?
3
Вернемся к трем живописным элементам Бэкона: обширные заливки как
материальная опространствливающая структура; Фигура, Фигуры и их факт; и,
наконец, место, то есть круг, трек или контур, являющийся общей границей Фигуры
и заливки. Контур кажется очень простым—это крут или овал; проблемы поднимает,
скорее, его цвет, вовлеченный в двойную динамическую связь. Действительно,
контур как место есть место двустороннего обмена: между материальной структурой
и Фигурой, между Фигурой и заливкой. Контур подобен мембране, пронизанной
двойным обменом. Нечто проходит, в одном направлении и в другом. Если живопись
ни о чем не повествует, если история не рассказывается, все-таки происходит
нечто, определяющее функционирование живописи.
В круге Фигура сидит на стуле, лежит на кровати; иногда она кажется
ждущей чего-то, что вот-вот произойдет. Но то, что происходит, или вот-вот
произойдет, или уже произошло, не есть зрелище, представление. «Ждущие»
Бэкона—не зрители. В картинах Бэкона даже замечают стремление устранить всякого
зрителя и, тем самым, всякое зрелище. Так, «Тавромахия» (1969) имеет две
версии: в первой большая заливка еще включает от- 20 крытый участок, в котором
можно различить толпу, подобную
пришедшему в цирк римскому легиону; во второй участок-окно закрыт, две
Фигуры—тореадор и бык—уже не просто переплетены, но действительно составляют
единый и общий факт, и нет сиреневой ленты, связывавшей зрителей с тем, что
еще было зрелищем. «Три штудии Изабель Роусторн» (1967) показывают Фигуру в
момент закрытия двери перед посторонней или посетительницей, даже если та—ее
двойник. Надо сказать, что во многих картинах Бэкона сохраняется некий отличный
от Фигуры зритель, вуайёр, фотограф, прохожий, «ждущий»; особенно в триптихах,
для которых это почти закон, но не только там. Вместе с тем нам предстоит
выяснить, что Бэкон—опять-таки, особенно в триптихах—нуждается в функции
свидетеля, которая является частью Фигуры и не имеет ничего
общего со зрителем. Эту роль свидетеля могут играть и прикрепленные к стене или
перекладине подобия фотографий. Такой свидетель—не зритель, а элемент- репер,
константа, по отношению к которой оценивается вариация. В самом деле,
единственный спектакль у Бэкона—это спектакль ожидания или усилия, но они
совершаются только в отсутствие зрителей. Бэкон здесь схож с Кафкой: Фигура
Бэкона— это великий Пристыженный или великий Пловец, не умевший плавать,
чемпион по воздержанию; а его арена, цирк, помост— это театр Оклахомы. В этом
отношении Бэкон достигает апогея в «Живописи» (1978): прижавшись к экрану на
стене, Фигура напрягается всем телом и вытягивает ногу, чтобы пальцами ноги
повернуть ключ в двери на другом краю картины. Можно заметить, что
контур—восхитительный золотисто-оранжевый круг— уже не на земле: он сместился и
расположен теперь на самой двери, так что Фигура словно бы стоит самым
кончиком пальца ноги на вертикальной двери и тем самым реорганизует картину.
В этом усилии, направленном на устранение зрителя, Фигура уже
демонстрирует своеобразный атлетизм. Тем более своеобразный, что источник
движения заключен не в ней. Движение идет скорее от материальной структуры, от
заливки—к Фигуре. Во многих картинах заливка вовлечена в движение, которое
превращает ее в цилиндр: она оборачивается вокруг контура- места; она обнимает,
заточает Фигуру. Материальная структура оборачивается вокруг контура, чтобы
заточить Фигуру, ко-, торая вторит движению всеми своими силами. Крайнее одиночество
Фигур, крайняя замкнутость тел, исключающая всякого зрителя: Фигура становится
самою собой не иначе, как посредством этого движения, в котором она замыкается
и которое ее замыкает. «Место, где бродят тела в поисках каждое своего опустошителя
... Оно расположено внутри сплюснутого цилиндра, периметром в пятьдесят
метров, а высотой в шестнадцать, для соразмерности. Свет. Его приглушенность.
Его желтизна»1. Или—падение, замершее в черной дыре цилиндра,—вот
первая формула смехотворного атлетизма, жестоко комичная, вскрывающая в
органах тела протезы. Или—место, контур как снаряды для гимнастики Фигур
внутри заливок.
Но есть и другое движение, очевидно сосуществующее с первым,—движение
от Фигуры к материальной структуре, к заливке. Фигура—всегда тело, и тело имеет
место в пределах круга. Но тело не только ждет чего-то от структуры, оно ждет
чего-то в себе самом, оно совершает усилие над самим собой, чтобы стать
Фигурой. Теперь нечто происходит именно в теле: тело—источник движения. Дело
касается уже не места, а, скорее, события. Налицо усилие, и усилие напряженное,
но не чрезвычайное, как можно было бы сказать о действии, направленном на
другой объект и совершаемом телом на пределе сил. Тело явно силится
ускользнуть—или ждет для этого подходящего момента. Не я пытаюсь ускользнуть
от моего тела, а само тело пытается выскользнуть через... Короче говоря, спазм:
тело как нервное сплетение, и его усилие или ожидание спазма. Возможно, таков
подход Бэкона к ужасу, к омерзению. Картина, «Фигура над умывальником» (1976),
может послужить нам проводником: повисшее на овальной раковине, вцепившееся
руками в краны тело-фигура совершает над собой напряженное ста-
1
Samuel Beckett, Le
depeupleur, ed. de Minuit, p.
7
(цит. по: Сэмюэль Беккет, «Опустошитель», Никчемные тексты,
пер. Е. В. Баевской, СПб., 2003, с. 217).
тичное усилие, чтобы целиком выскользнуть через сливное отверстие.
Джозеф Конрад описывает похожую сцену, еще один образ мерзости: в герметичной
каюте, в разгар шторма, негр с «Нарцисса» слышит голоса матросов, которым
удалось выдолбить крошечную дырку в заточающей его переборке. Перед нами
картина Бэкона: «И этот гнусный негр, бросившись к отверстию, приклеился к
нему своими губами и стонет о помощи гаснущим голосом, нажимая головой на доски
в безумном усилии выбраться через дырку в один большой палец шириной и в
три—длиной. Возмущенных всем существом, нас совершенно парализовал этот
невероятный поступок. Казалось невозможным выгнать его оттуда»[13]. Ходячая формула—«пройти через
мышиный лаз»—банализирует что угодно, будь то мерзость или Судьба. Истерическая
сцена. Вся серия спазмов у Бэкона— этого типа: секс, рвота, дефекация,
всегда—стремление тела выскользнуть через один из органов, чтобы примкнуть к
заливке, к материальной структуре. Бэкон часто говорит, что в мире Фигур тень
не уступает в присутствии телу; но приобретает она это присутствие не иначе,
как ускользая от тела; тень—это тело, выскользнувшее через ту или иную точку
контура. И крик, крик Бэкона,—это операция, посредством которой все тело выскальзывает
через рот. Многообразие телесных толчков.
Раковина умывальника—это место, контур, повторение круга. Однако новое
положение тела указывает, что мы подошли к более сложному аспекту (даже если он
имеет место с самого начала). Теперь не материальная структура оборачивается
вокруг контура, чтобы охватить Фигуру, а Фигура стремится пройти сквозь
отверстие в контуре, чтобы рассеяться в материальной структуре. Таково второе
направление обмена, вторая форма смехотворного атлетизма. Контур приобретает
новую функцию: он больше не на плоскости, он обрисовывает полый объем и
содержит точку утечки. В этом отношении зонты Бэкона аналогичны умывальникам. В
обеих версиях «Живописи» (1946
и 1971) Фигура, прочно замкнутая в круге балюстрады, тем не зо,з1 менее позволяет
полусферическому зонту себя сцапать и словно бы ждет возможности целиком
выскользнуть через его центр: не видно уже ничего, кроме ее отвратительной
улыбки. В «Штудиях человеческого тела» (1970) и в «Триптихе мая— 4,32 июня
1974» бутылочно-зеленый зонт трактован гораздо более плоскостно, но все равно
становится для скрюченной Фигуры и балансиром, и парашютом, и аспиратором, и
вантузом, в который устремляется все сжавшееся тело—вслед за головой, уже туда
ушедшей. Эти зонты-контуры с вытянутой книзу спицей восхитительны. В литературе
стремление тела выскользнуть через острие или отверстие, являющееся частью его
самого или его окружения, отлично передал Берроуз: «...Его тело начинает
биться, сокращаясь к подбородку. С каждым разом биение все длиннее.
"Уииииииии!"—вопит мальчик. Каждый мускул напряжен, все тело тщится
вырваться наружу через член»3. Так и у Бэкона: «Лежащая фигура со
шприцем» (1963)—не столько при- зз
гвожденное
тело, что бы ни говорил об этом художник, сколько тело, пытающееся залезть в
шприц и выскользнуть через его отверстие или полую иглу, функционирующую как
орган-протез.
Если трек (круг) продолжается в умывальнике и зонте, то куб
(параллелепипед) тоже продолжается—в зеркале. Зеркала Бэкона—это все что
угодно, только не отражающая поверхность. Зеркало у него—непрозрачная,
иногда черная толща. 34 Бэкон увидел зеркало совершенно иначе, чем Льюис
Кэрролл. Тело входит в зеркало, оно селится там вместе со своей тенью.
Отсюда—страшная догадка: за зеркалом ничего нет, всё—в нем. Тело удлиняется,
сплющивается или вытягивается в зеркале, 29,35 точь-в-точь
как оно съеживалось, чтобы пройти через отвер- . стие. При необходимости голову
рассекает большая треугольная трещина, которая затем повторяется в каждой из
получив- зб шихся половин и растворяет голову в зеркале, как кружок жира в
супе. Но в обоих случаях, будь то зеркало или зонт / умываль-
3
William Burroughs, Lefestin
пи,
ed.
Gallimard, p. 102.
ник, Фигура уже не только изолирована, но и деформирована: то она
сжимается и всасывается, то вытягивается и расширяется. Изменился характер
движения: уже не материальная структура оборачивается вокруг Фигуры, а Фигура
тянется к структуре, стремясь в конце концов раствориться в цвете. Фигура—уже
не только изолированное, но и ускользающее деформированное тело. Тело по необходимости
взаимодействует с материальной структурой, и это делает деформацию судьбой:
мало того, что материальная структура оборачивается вокруг тела, но и оно само
должно примкнуть к ней и раствориться, а для этого пройти через или в
инструменты-протезы. Которые, в свою очередь, конституируют реальные,
физические, действительные переходы и состояния—ощущения, а отнюдь не воображаемые
представления. Поэтому зеркало или умывальник в большинстве случаев четко
локализованы; но даже тогда происходящее в зеркале, то, что вот-вот произойдет
в раковине или под зонтом, немедленно относится и к самой Фигуре. Фигуру
постигает именно то, что показывает зеркало или предвещает умывальник. Все
головы уже подготовлены к получению деформации (отсюда эти расчищенные,
выскобленные, стертые зоны в головных портретах). И в той мере, в какой
инструменты тяготеют к системе материальной структуры, они уже не требуют
спецификации: вся структура целиком играет роль виртуального зеркала, зонта,
умывальника, так что инструментальные деформации немедленно переносятся на
Фигуру. Так, в «Автопортрете» (1973) изображенный имеет свиную голову:
деформация происходит на месте. Подобно тому как усилие тела направлено на него
самого, деформация—статична. Все тело пронизано напряженным движением.
Неравноускоренным движением[14], которое ежеминутно переносит на тело
реальный образ, конституируя Фигуру.
Тело,
мясо и дух. Становление-животным
Тело—это Фигура или, точнее, материал Фигуры. Но материал Фигуры—не то
же самое, что опространствливающая материальная структура, которая остается по
другую сторону. Тело— это Фигура, а не структура. И обратно, хотя Фигура—это тело,
она не лицо и даже не имеет лица. У нее есть голова, так как голова—составная
часть тела. Фигура даже может ограничиваться головой. Бэкон-портретист пишет
головы, а не лица. Между лицом и головой есть существенное различие: лицо— это
структурированная пространственная организация, покрывающая голову, тогда как
голова подчинена телу, даже если она—просто его верхушка. Она не бездушна, но
ее дух—это дух, образующий тело, телесно-витальное дыхание, животный дух.
Животный дух человека—дух-свинья, дух-буйвол, дух- собака, дух—летучая мышь...
Таким образом, Бэкон-портре- тист решает совершенно особую задачу—он разрушает
лицо, дабы обнаружить (или заставить явиться) под лицом голову.
Деформации, которым подвергается тело, есть вместе с тем животные
черты головы. Речь вовсе не о соответствии между животными
формами и формами лица. Лицо утратило свою форму, претерпев операции
выскабливания и расчистки, которые дезорганизовали его и выявили на его месте
голову. Поэтому
признаки или черты животного не есть животные формы, скорее, это духи,
которые поселяются на расчищенных частях, извлекают голову, индивидуализируют
и квалифицируют голову без лица[15]. Расчистка и штриховка (как
приемы Бэкона) обретают здесь особый смысл. Голова человека может быть замеще-
24 на животным—но не как формой, а как чертой,
например трепыханием птицы, которая ввинчивается в расчищенную часть, тогда
как подобия портретов-лиц по сторонам служат только
37
«свидетелями» (как в «Триптихе», 1976). Иногда
животное, например собака, трактуется как тень своего хозяина; или наобо-
29 рот, тень человека приобретает автономное и непредсказуемое животное
существование. Тень выскальзывает из тела, словно животное, которому там
временно дается приют. Вместо формальных соответствий живопись Бэкона вводит
зону неразличения, неразрешимости между человеком и животным.
Человек становится животным, а животное одновременно становится духом—духом
человека, физическим духом человека, представ-
38
ленным в зеркале, словно Эвмениды * или Судьба. Речь
никогда не идет о сочетании форм; скорее, имеет место общий факт, содействие
человека и животного. Поэтому самая изолированная у Бэкона Фигура—это уже
Фигура спаренная, человек, спаренный со своим животным в латентной тавромахии.
Объективной зоной неразличения уже является все тело, но тело как
плоть, или мясо. Конечно, тело включает и кости, но кости—это только
пространственная структура. Между плотью и костями, и даже между «родителями
по плоти» и «родителями по кости», часто проводили различие. Тело обнаруживает
себя только тогда, когда оно уже не натянуто на костях, когда плоть не
перекрывает кости, когда они существуют друг
для друга, но порознь: кости—как материальная структура тела,
плоть—как телесный материал Фигуры. Бэкон восхищается вытирающейся женщиной
Дега («После ванны»), прогнувшейся так, что ее позвоночник словно выходит из
плоти, которая становится от этого лишь более уязвимой и в то же время
ловкой, акробатичной2. Таким же позвоночником Бэкон в совершенно
другой ситуации наделил Фигуру, изогнувшуюся 39 вниз головой. Нужно достичь
живописного напряжения плоти и костей. Мясо—вот что реализует это напряжение,
в том числе великолепием красок. Мясо—это такое состояние тела, когда плоть и
кости не структурно сочетаются, а локально соседствуют. Например, рот и
зубы—маленькие кости. В мясе плоть, скажем так, сходит
с костей, а кости выступают из плоти. Здесь проходит отличие Бэкона от
Рембрандта или Сутина. Если у Бэкона есть «интерпретация» тела, она наверняка
связана с его пристрастием к лежащим Фигурам, чьи задранные руки или бедра
играют роль костей, с которых будто бы сходит уснувшая плоть. Таковы двое
спящих, как две капли воды похожие друг на друга, в центральной части
«Триптиха» (1968), со 40 свидетелями—животными духами—по сторонам; такова
серия, образованная спящим с поднятыми руками, спящей с вытяну- 41-43
той
ногой и спящих или забывшихся с задранными бедрами. Вопреки видимости садизма,
кости подобны снарядам (каркасу) для гимнастики плоти. Атлетизм тела
естественно продолжается в акробатике плоти. Нам еще предстоит оценить значение
падения в творчестве Бэкона. Но уже в «Распятиях» важен прежде всего спуск, и
еще голова внизу, играющая роль плоти. В «Распятиях» 1962 и 1965 годов плоть,
окруженная крестом- 44,45 креслом или костным рингом,
вполне буквально сходит с костей. Для Бэкона, так же как и для Кафки,
позвоночник—это меч под кожей, просунутый палачом в тело невинно спящего3.
2
E.I,
р. 92-94.
3
Kafka, L'epee.
[* История, которую имеет в виду Делёз, фигурирует в
дневниковой записи Кафки от 19 января 1915 года.]
И подчас художник просто добавляет кость к уже готовой картине
небрежным мазком.
Сжальтесь к мясу! Нет сомнения, что мясо—главный предмет сострадания
Бэкона, единственный предмет его англоирландского сострадания, родственного безмерной
еврейской жалости Сутина. Мясо—не мертвая плоть, оно сохранило все муки и
приняло на себя все краски живой плоти. Сколько в нем конвульсивной боли и
уязвимости—и вместе с тем сколько пленительной изобретательности, красочности
и ловкости! Бэкон не говорит «сжальтесь к животным», скорее, он имеет в виду,
что любой страдающий человек—из мяса. Мясо—общая зона человека и животного, их
зона неразличения, тот «факт», то состояние, в котором художник
идентифицируется с объектами своего ужаса или сочувствия. Конечно, живописец—
мясник, но его скотобойня подобна церкви, с мясной тушей вместо Распятого
(«Живопись», 1946). Эти скотобойни делают Бэкона религиозным художником. «Меня
всегда очень задевали изображения скотобоен и мяса, они тесно связаны для меня
с тем, что именуется Распятием... Конечно же, мы из мяса,— скелеты мы только в
будущем. Когда я прихожу к мяснику, мне всегда кажется удивительным, что я—не
там, не на месте животного...»[16] Романист конца XVIII века
Мориц описывает «странные чувства» своего персонажа: ощущение крайней изоляции,
ничтожности, близкой к небытию; страх телесного наказания, когда он
присутствует при расправе с четырьмя людьми, «обезглавленными и разорванными на
части»; при виде кусков их тел, «брошенных на колесо» и помост,—уверенность,
что это касается нас в первую очередь, что мы и есть—это разбросанное мясо, и
что зритель вовлечен в зрелище, в эту «груду бродячей плоти»; затем—острое
чувство того, что животные человечны, а мы—нелюдь, скот; и еще эта зачарованность
умирающим животным: «теленок, его голова, глаза, морда, ноздри... иногда он
забывался в неотрывном созерцании животного и,
казалось, действительно чувствовал на мгновение, каково быть таким
существом... Размышления о том, как он был бы среди людей собакой
или другим животным, часто занимали его с самого детства»5. Эти
страницы Морица великолепны. Речь идет не о перекличках человека и животного,
не об их сходстве, а о глубинном тождестве; их зона неразличения глубже всякой
чувственной идентификации: страдающий человек есть зверь, страдающий зверь есть
человек. Это реальность становления. Кто из революционеров в искусстве,
политике, религии, в любой области, не доходил до этой крайней точки, где был
уже только животным и становился ответственным не за умирающих телят, а перед
ними?
Но можно ли сказать о мясе и голове, без всякого различия, что и то и
другое есть зона объективной неопределенности между человеком и животным? Можно
ли сказать объективно, что голова—это мясо (а мясо—дух)? Не ближе ли голова костям,
чем все прочие части тела? Вспомните Эль Греко и того же Сутина. Однако, Бэкон,
кажется, ощущает голову иначе. Кость сродни лицу, но не голове. По Бэкону,
никакой «мертвой головы» нет. Голова скорее бескостна, чем костиста. Но она
вовсе не мягкая, а твердая. Голова—из плоти, и даже маска у Бэкона— не
посмертный слепок, а твердая масса плоти, отделяющаяся от костей: таковы его
штудии к портрету Уильяма Блейка. 46,47 Собственная голова Бэкона—это плоть,
населенная прекрасным безглазым взглядом. Вот чем восхищает его Рембрандт:
свой поздний автопортрет он сумел написать как безглазую массу плоти6.
Отношение «голова—мясо» проходит в творчестве Бэкона интенсивное развитие,
становясь все более близким. Сначала мясо (плоть и кости порознь) лежит на
краю тре-
5
На этот
прекрасный текст К. П. Морица (1756-1793) обратил внимание Жан- Кристоф Байи:
La legende dispersee,
antologie du romantisme allemand,
10-18,
p.
35-43.
6
E. I, p.
114: «Если вы возьмете для примера великий автопортрет
Рембрандта из Экс-ан-Прованса и проанализируете его, то увидите, что вокруг
глаз там почти нет глазниц, и это совершенно антииллюстративно».
зо,
31 ка или балюстрады, за которыми
находится Фигура-голова; но и густой плотский дождь вокруг головы, чье лицо тем
временем
48
размывается под
зонтом,—тоже мясо. Мясу предназначен крик, вырывающийся изо рта Папы, жалость
его глаз. Затем у мяса появляется голова, через которую оно вытекает и сходит
с креста, как в двух предыдущих «Распятиях». Затем—многочисленные серии бэконовских
голов, своеобразие которых определяется именно мясом; среди красивейших из
них—головы, написан-
49
ные цветами мяса,
красным и голубым. Наконец, мясо и есть голова: голова становится нелокализованной
мощью мяса, как
so во «Фрагменте Распятия» (1950),
где мясо воет под взглядом духа-собаки, свешивающегося с креста. По-видимому,
Бэкон не любит эту картину из-за простоты и откровенности приема: оказалось
достаточно просто выдолбить в мясе рот. Нужно пойти дальше и выявить родство с
мясом рта, его внутренности, а затем достичь рубежа, где открытый рот
становится раструбом вскрытой артерии или даже курточного рукава вместо
51 нее,—посмотрите на кровавый сверток в триптихе,
вдохновленном пьесой Т. С. Элиота «Суини-агонист». Вот тогда рот обретает
способность иллокализации, которая превращает мясо в голову без лица. Отныне
рот—не особый орган, а дыра, через которую целиком выскальзывает тело и сходит
плоть (тут потребуется специальный прием—свободные непроизвольные метки).
Бэкон говорит, что это Крик бесконечной жалости, охватывающий мясо.
Попытка
систематизации: периоды и аспекты творчества Бэкона
Голова-мясо—это становление-животным человека. И в
этом становлении тело стремится выскользнуть без остатка, а Фигура—примкнуть к
материальной структуре. Это заметно уже в усилии, которое Фигура совершает над
собой, пытаясь пройти сквозь спицу или дырку; а еще заметнее—в состоянии, приобретаемом
ею при переходе в зеркало или на стену. Однако она еще не растворяется в материальной
структуре, еще не бросается в цвет, чтобы полностью в нем рассеяться,
стереться на стене замкнутого космоса, смешаться с молекулярной текстурой.
Потребуется и это, чтобы воцарились Закон, являющийся отныне только Цветом или
Светом, и пространство, неотличимое от Сахары1. Это значит, что
становление-животным, при всей его важности, есть лишь этап на пути к более
глубокому становлению-неразличимым, когда Фигура исчезает.
Все тело выскальзывает через кричащий рот. Через
круглый рот Папы или кормилицы оно вытекает, как через артерию. Но 52,53
1 Е.
I,
р. 111:«.. .и у вас возникает желание, так сказать,
добиться в портрете впечатления Сахары, сделать его очень похожим, но при этом
включающим расстояния Сахары...».
это не последнее слово в бэконовской серии ртов. Бэкон
оговаривается, что за криком есть улыбка, до которой он, по собственному
признанию, дойти не смог[17]. Конечно, он скромничает;
на самом деле созданные им улыбки—среди прекраснейших в истории живописи. И
функция их поразительна: они обеспечивают исчезновение тела. Таково
единственное пересечение Бэкона и Льюиса Кэрролла с его улыбкой кота[18]. Уже человек
30
под зонтом
улыбается спадающей, жуткой улыбкой—именно ей словно под действием кислоты,
разъедающей тело, уступает ме-
31
сто лицо; во
второй версии того же персонажа улыбка расправляется и крепнет. Еще характернее
злорадная, почти невыноси-
54,55 мая, нестерпимая улыбка «Папы» (1954) или человека,
сидящего на кровати: чувствуется, что она переживет исчезновение тела. Глаза и
рот настолько сливаются с горизонталями картины, что лицо распадается в пользу
пространственных координат, в которых упорствует только улыбка. Как ее
назвать? Бэкон подсказывает: это истерическая улыбка[19].
Отвратительная, мерзкая улыбка. И если Мы ищем порядок триптиха, отличный от
про-
56 стой последовательности створок, то вот он, в
«Триптихе» 1953 года: в центре—кричащий рот; слева—истерическая улыбка; и
справа—валящаяся и рассеивающаяся голова[20].
В этой предельной точке космического рассеяния, в
закрытом, но бесконечном космосе, Фигура, очевидно, уже не может быть
изолирована, ограничена кругом трека или параллелепипедом; система координат
меняется. Фигура кричащего Папы сидит за частыми полосами, похожим на планки
жалюзи: вся верхняя часть его тела расплывается, сохраняясь лишь в виде следа
на изборожденном саване, тогда как нижняя часть еще торчит из-за расходящейся
занавеси. Отсюда эффект постепенного удаления, словно верхняя половина тела
втягивает его назад. Этот прием часто встречается у Бэкона в течение довольно
длительного периода. Вертикали занавеси окружают и частично перечеркивают
омерзительную улыбку персонажа «Штудии к портрету», голова и тело которого,
словно засасываемые фоном, уходят в глубину, к горизонтальным планкам жалюзи.
Можно сказать, что в течение целого периода действуют условия, противоположные
тем, которые мы установили в начале: господство расплывчатости и
неопределенности; активность фона, втягивающего форму; игра теней в красочной
толще; темное месиво оттенков; эффекты приближения и удаления— одним словом,
malerisch, как говорит Сильвестр[21], или живописная
манера. Исследователь различает в творчестве Бэкона три периода: первый
сопоставляет отчетливую Фигуру с яркой и однородной заливкой; второй трактует
форму
malerisch, «живописно»,
на нюансированном фоне в обрамлении занавесей; и, наконец, третий объединяет
«оба противоположных условия» и возвращается к ровному яркому фону в сочетании
с локальными эффектами расплывчатости, достигнутыми путем царапания и
расчистки[22].
Впрочем, синтез первых двух периодов имеет место и до
начала третьего. Второй период не столько противоречит первому,
6
Немецкое
mal происходит от
macula, пятно (отсюда
malen, рисовать, писать красками,
и
Maler, живописец).
Вёльфлин пользуется словом
Malerisch
для обозначения живописного в противоположность
линейному или, точнее, массы в противоположность контуру. См.:
Heinrich Wolfflin, Principes fondamentaux de I'histoire de I'art,
ed. Gallimard, p. 25 (цит. по: Генрих
Вёльфлин, Основные понятия истории искусств: Проблема эволюции стиля в новом
искусстве, пер. А. А. Франковского, М.; Д., 1930, с. 17).
7
Е. I, р. 96: три
периода, выделенные Дэвидом Сильвестром.
сколько добавляется к нему, не нарушая единство стиля
и творческого процесса: вводимое им новое расположение Фигуры уживается с
прежними. В простейшем случае расположение за занавесью прекрасно сочетается с
расположением на треке, перекладине или параллелепипеде, образуя изолированную,
заточённую, сжавшуюся и в то же время брошенную, вытекшую, рассеянную,
смешавшуюся Фигуру: такова «Штудия скорчив- 57,18 шегося обнаженного» (1952). В
«Человеке с собакой» (1953) Бэкон берет фундаментальные элементы живописи, но в
беспорядочном смешении, так что Фигура оказывается не более чем тенью, лужей,
неопределенным контуром, тротуаром, затемненной поверхностью. Вот в чем все
дело: разумеется, один период сменяет другой, но наряду с периодами существуют—
сосуществуют—аспекты, образуемые тремя синхронными элементами живописи,
которые налицо всегда. Материальная арматура (или структура), размещенная
Фигура и граница между ними—контур—раз за разом формируют высокоточную систему;
в этой-то системе и возникают явления смешения, запутывания, эффекты удаления
и рассеяния, тем более сильные потому, что они вводят в картину вполне
определенное движение.
Возможно, следует выделить четвертый, последний
период. В самом деле, допустим, что распадается уже не только часть Фигуры и
что Фигура уже не просто поддается, уступает этой части. Допустим, что Фигура
действительно исчезла, оставив лишь неясный след своего былого присутствия.
Заливка раскроется, как отвесный небосвод, и вместе с тем усилит свои
структурирующие функции; элементы контура разделят ее на плоские участки и
пространственные сектора, которые сформируют свободную арматуру. Тем временем
зона смешения или расчистки, где прежде появлялась Фигура, приобретет самостоятельность,
независимость от всякой определенной формы, 58 явится как чистая Сила без
объекта, штормовая волна, струя воды или пара, воронка урагана, напоминающая о
тернеров- ском мире, сжавшемся до размеров корабля. Так, все в картине (в том
числе черный сектор) может подчиняться сопоставлению ДВуХ СОСеДСТВуЮЩИХ
СИНИХ—ВОДЯНОЙ Струи И ЗаЛИВКИ.
60-62 Хотя мы знаем лишь несколько примеров столь необычной для *
Бэкона организации, не исключено, что речь идет о зарождении нового периода,
характеризующегося «абстракцией» и уже не нуждающегося в Фигуре. Фигура
рассеялась во исполнение пророчества: ты будешь только песком, травой, пылинкой
или каплей воды...8 Пейзаж течет сам по себе, вне полигона презентации,
сохраняя обезображенные черты сфинкса, и так казавшегося сделанным из песка.
Но сейчас песок уже не хранит очертания Фигуры, равно как и травы, земли или
воды. На стыке Фигур и этих новых пустых пространств Бэкон использует лучистую
пастель. Даже если песок воссоздаст сфинкса, его пастельная зыбкость не
оставит сомнений: мир Фигур глубоко потрясен новой силой.
Придерживаясь выделенных периодов, трудно представить
себе сосуществование всех движений. И тем не менее картина является таким
сосуществованием. Даны три базовых элемента: Структура, Фигура и Контур;
первое движение («ток») идет от структуры к Фигуре. Структура предстает в этом
случае как заливка, которая, однако, оборачивается вокруг контура, словно
цилиндр; контур выглядит как изолятор—круг, овал, перекладина или система
перекладин; наконец, Фигура изолирована внутри контура—таков совершенно
закрытый мир. Но вот возникает второе движение, второй ток—от Фигуры к материальной
структуре. Контур изменяется, становится полусферой умывальника или зонта,
толщей зеркала—теперь он действует как деформатор. Фигура сжимается или
вытягивается, чтобы пройти в дырку или зеркало, претерпевает в серии вопиющих
деформаций поразительное становление-животным; и сама стремится примкнуть к
заливке, с последней улыбкой рассеять-
8 В настоящее время мы знаем шесть картин, относящихся
к новой абстракции; помимо четырех, указанных выше, это «Пейзаж» (1978) и
«Вода, текущая из крана» (1982). [* Примечание добавлено автором во втором
издании книги (1982).]
ся в структуре при помощи контура, действующего теперь
даже не как деформатор, а как занавесь, за которой Фигура бесконечно
распадается. Получается, что этот совершенно замкнутый мир в то же время
совершенно беспределен. В самом простом случае, если взять контур, начинающийся
с обычной окружности, легко проследить многообразие его функций и вместе с тем
развитие его формы: прежде всего он—изолятор, единственная территория Фигуры;
но уже тогда он «опустошитель» или «де- территоризатор», так как заставляет
структуру обернуться вокруг себя, тем самым отрезая Фигуру от ее естественной
среды; также он—проводник, так как направляет краткую прогулку Фигуры по
оставшейся территории; еще он—снаряд, протез, нужный для атлетизма запершейся
Фигуры; затем он действует как деформатор, когда Фигура проходит в него через
дырку или острие иглы, и становится снарядом и протезом в новом смысле—для
акробатики плоти; наконец, он—занавесь, за которой Фигура распадается,
присоединяясь к структуре. Одним словом, контур—это всегда мембрана,
обеспечивающая между Фигурой и материальной структурой двустороннюю коммуникацию.
В «Живописи» (1978) золотисто-оранжевый контур вместе со всеми этими функциями,
готовый принять любую из этих форм, бьется на двери. Все раскладывается на
диастолу и систолу, повторяющиеся на каждом уровне. Систола, сжимающая тело,
направлена от структуры к Фигуре; диастола, растягивающая и рассеивающая тело,
направлена от Фигуры к структуре. Но диастола есть уже и в первом движении,
когда тело вытягивается, чтобы скорее запереться; а систола—во втором, когда
тело сжимается, чтобы выскользнуть; и даже когда тело рассеивается, оно все
равно сжато—теми силами, что стремятся его удержать. Все движения сосуществуют
в картине—это ритм.
Есть два способа преодолеть фигурацию (то есть и
иллюстрацию, и наррацию): путь абстрактной формы и путь Фигуры. Последнему
Сезанн дал простое имя: ощущение. Фигура—это ощутимая форма, связанная с
ощущением; она действует непосредственно на нервную систему, относящуюся к
плоти, тогда как абстрактная Форма адресована мозгу, более близкому кости.
Разумеется, не Сезанн открыл путь ощущения в живописи, но именно он придал
этому пути беспримерное значение. Ощущение—противоположность всего простого,
готового, клише, но также—«сенсационного», стихийного и т. п. Одно лицо
ощущения обращено к субъекту (нервная система, жизненный импульс, «инстинкт»,
«темперамент»...—целый словарь, общий для натурализма и Сезанна), другое—к
объекту («факт», место, событие). Вернее, у него вовсе нет лиц: ощущение—это
нерастворимая смесь субъекта и объекта, бытие-в-мире, как говорят феноменологи:
одновременно я становлюсь в ощущении, и нечто
случается через ощущение, одно через другое, одно в другом1.
И в пределе одно и то же тело и дает, и получает
1 См.:
Henri Maldiney, Regard Parole
Espace, ed. L'Age d'Homme, p.
136.
Феноменологи— например, Мальдине, Мерло-Понти—увидели в Сезанне квинтэссенцию
живопи-
его,
является и объектом, и субъектом. Я, зритель, испытываю ощущение, только входя
в картину, соглашаясь с единством ощущающего и ощущаемого. Урок Сезанна,
разошедшегося с импрессионизмом, таков: ощущение заключено не в «свободной»
или развоплощенной игре света и цвета (не во впечатлениях), а, наоборот, в
теле, пусть даже в теле яблока. Цвет—в теле, ощущение—в теле, а не в воздухе.
Ощущение—вот что пишется на картине. Пишется тело—не в том смысле, что оно изображается
как объект, а в том смысле, что оно переживается как испытывающее определенное
ощущение (Лоуренс, говоря о Сезанне, называет это «яблочностью яблока»2).
Вот что самым общим образом связывает Бэкона с
Сезанном: стремление писать ощущение, или, как говорит
Бэкон словами, очень похожими на сезанновские, регистрировать факт. «Это очень
трудный, каверзный вопрос: почему живопись непосредственно затрагивает нервную
систему?»3 Казалось бы, два эти художника во всем различны: мир
Сезанна—пейзажи, натюрморты, только затем портреты, трактованные как пейзажи;
противоположная иерархия—у Бэкона, отвергающего натюрморт и пейзаж4.
Мир как Природа у Сезанна, и мир как творение человека у Бэкона. Но не стоит
ли отнести эти слишком очевидные различия как раз на счет «ощущения» и
«темперамента», то есть не предполагаются ли они тем, что связывает Бэкона и
Сезанна, их общностью? Ведь, говоря об ощущении, Бэкон высказывает
си. В самом деле, они анализировали ощущение или, скорее,
«чувствование» исходя не из того, что оно сообщает идентифицируемому объекту
ощутимые качества (фигуративный момент), а из того, что каждое качество
конституирует поле, ценное само по себе и интерферирующее с другими («патический»
момент). Именно этот аспект ощущения, упускаемый феноменологией Гегеля, служит,
однако, основой любой возможной эстетики. Ср.:
Maurice
Merleau-Ponty,
Phenomenologie de la perception, ed.
Gallimard, p. 240-281 (рус. пер.: Морис
Мерло- Понти, Феноменология восприятия,
пер. под ред. И. С. Вдовиной, С. Л. Фокина, СПб., 1999, с. 266-311);
Henri Maldiney, op. cit., p.
124-208.
2
D. H. Lawrence,
Eros et les chiens, «Introduction a ces peintures», ed. Christian
Bourgois.
3
E. I, p.
44.
4E.
I, p. 122-123.
две мысли, очень близкие Сезанну. В отрицательном ключе он говорит:
форма, соотнесенная с ощущением (Фигура), противоположна форме, соотнесенной с
объектом, который она якобы изображает (фигурации). По выражению Валери,
ощущение— это то, что передается прямо, избегая околичностей и скуки рассказа5.
А в утвердительном ключе Бэкон без конца повторяет: ощущение—это то, что
переходит от одного «порядка» к другому, с одного «уровня» на другой, из одной
«области» в другую. Поэтому ощущение так склонно к деформациям; оно— проводник
телесных деформаций. С этой точки зрения фигуративная живопись и абстракция
заслуживают общего упрека: они проходят через мозг, не действуют прямо на
нервную систему, не доходят до ощущения, не высвобождают Фигуру, и все потому,
что остаются на одном и том же уровне6. Они могут
преобразовать форму, но деформировать тело им не под силу. Бэкон—куда более
верный сезаннист, чем ученики Сезанна, и нам еще представится случай в этом
убедиться.
В интервью Бэкон сплошь и рядом говорит о «порядках ощущения»,
«уровнях чувства», «чувственных областях», «неустойчивых эпизодах» и т. п. Что
он хочет сказать? Поначалу можно решить, что каждому порядку, уровню или
области соответствует особое ощущение: в таком случае каждое ощущение оказывается
термином некоей последовательности, серии. Например, серия автопортретов
Рембрандта переносит нас в различные области чувства7.
Действительно, живопись, и в частности живопись Бэкона, развивается сериально.
Серия «Распятий», серия «Пап», серия портретов, автопортретов, ртов, кричащих
ртов, улыбающихся ртов... Серия может быть одновременной, как в триптихах,
сочетающих, как минимум, три порядка или уровня. Серия может быть закрытой,
когда ее состав контрастен, или открытой, когда она продолжается или может
быть
5
Е. I, р. 127.
6
Все эти темы
постоянны в «Беседах» (Е.
I,
И).
7
Е. I, р. 62.
продолжена далее трех терминов[23].
Все это так. Но условием всегда является наличие еще чего-то, свойственного
каждой картине, каждой Фигуре, каждому ощущению. Каждая картина, каждая Фигура
уже и есть неустойчивый, продолженный эпизод или серия (а не только термин
серии). Каждое ощущение само располагается на различных уровнях, в различных
порядках или областях. Нет ощущений различных порядков, но есть различные
порядки одного и того же ощущения. Ощущению свойственно включать конститутивное
различие уровней, множественность конституирующих областей. Всякое ощущение и
всякая Фигура уже сопряжены со «сборным», «сгущенным» ощущением, подобным
слоистому известняку[24]. Отсюда неизбывный
синтетизм ощущения. Остается понять, откуда берется этот синтетизм, благодаря
которому каждое материальное ощущение уЖе включает различные уровни, порядки
или области. Что такое эти уровни, и что создает их ощущающее и ощущаемое
единство?
Первый ответ следует отбросить. Чтобы синтетическое
материальное единство ощущения создавал представляемый объект, изображенная
вещь, теоретически невозможно, так как Фигура противостоит фигурации. Но даже
если заметить, что на практике Бэкон так поступает, что нечто все-таки изображается
(например, кричащий Папа), то эта вторичная фигурация покоится на полной
нейтрализации первичной. Бэкон приступает к проблемам, связанным с неизбежным
сохранением практической фигурации, как раз тогда, когда Фигура утверждается в
своем стремлении порвать с фигуративностью. Как он разрешает эти проблемы, мы
еще увидим. Пока же важно, что Бэкон настаивает на исключении «сенсационности»,
то есть первичного изображения того, что вызывает острое ощущение. В этом
смысл его формулы: «я хотел написать крик, а не ужас». Когда
он пишет кричащего Папу, ничего ужасного в картине
нет, и занавесь перед Папой—не столько способ изолировать его, из- 52 бавить от
взглядов, сколько его собственный способ ничего не видеть и кричать
перед невидимым: нейтрализованный, ужас вместе с тем усиливается,
ибо это он проистекает из крика, а не наоборот. Но, конечно, отказаться от
ужаса, или первичной фигурации, нелегко. Подчас приходится идти против собственных
инстинктов, отвергать собственный опыт. Бэкон оставляет при себе всю жестокость
Ирландии, жестокость нацизма, жестокость войны. Он проходит через ужас
«Распятий», особенно 44,45 «Фрагмента Распятия» (1950), головы-мяса, кровавого
чемода-
so
на. Однако когда он судит собственные картины, то
отвергает все «слишком сенсационные», так как сохраняющаяся в них фигурация
даже на вторичном этапе восстанавливает сцену ужаса и тем самым вновь вводит
рассказ: даже «Корриды»—слишком 20,21 драматичны. Как только
появляется ужас, возвращается история и крик не удается. Наибольшей жестокостью
по Бэкону обладают, таким образом, сидящие или скорчившиеся Фигуры, не
подверженные никакой пытке или насилию, те, с которыми ничего видимого не
происходит и которые тем лучше осуществляют силу живописи. Дело в том, что у
жестокости есть два очень разных смысла: «когда говорят о жестокости живописи,
это не имеет ничего общего с жестокостью войны»10. Жестокости изображенного
(сенсационного, клише) противостоит жестокость ощущения, связанная
исключительно с непосредственным действием ощущения на нервную систему, с
уровнями, через которые оно проходит, с областями, которые оно пересекает:
сама Фигура ничем не обязана природе изображенного объекта. Как у Арто:
жестокость—не мыслимое, она чем дальше, тем меньше зависит от представляемого,
изображенного.
Не годится и второй ответ, смешивающий уровни—или валентности—ощущения
с амбивалентностью чувства. Сильвестр
10 Е. II, р. 29-32 (и Е. I, р. 85-94: «я никогда не стремился
ужасать»).
подсказывает Бэкону: «Коль скоро вы говорите о регистрации в одном
изображении различных уровней ощущения ... может быть, вы, помимо прочего,
хотите выразить одновременно любовь к человеку и враждебность к нему ...
одновременно нежность и агрессию?» На что художник отвечает: это «слишком
логично, не думаю, чтобы это было так. Я думаю, что суть несколько глубже:
как, по моим собственным ощущениям, я мог бы придать образу более
непосредственную для себя самого реальность? И всё»[25].
В самом деле, психоаналитическая гипотеза амбивалентности плоха не только тем,
что локализует ощущение на стороне зрителя, который смотрит на картину. Даже
если допустить, что Фигура амбивалентна в себе, это будут чувства Фигуры по
отношению к изображенному, к рассказываемой истории. Но у Бэкона вовсе нет
чувств—у него нет ничего, кроме аффектов, то есть «ощущений» и «инстинктов»,
согласно формуле натурализма. И ощущение—это то, что определяет инстинкт в
данный момент, тогда как инстинкт—это переход от одного ощущения к другому,
поиск «наилучшего» ощущения (не более приятного, но именно того, которое
наполняет плоть в данный момент ее схода, сжатия или растяжения).
Более интересен третий ответ, или моторная гипотеза. На сей раз уровни
ощущения трактуются как остановки или моментальные стадии движения, которые
синтетически воссоздают это движение с его непрерывностью, скоростью и
энергичностью: таковы синтетический кубизм, футуризм или «Обнаженная» Дюшана.
Действительно, Бэкон очарован разложением движения в фотографиях Майбриджа и
пользуется ими в качестве материала. Он сам иной раз добивается энергичного,
высокоинтенсивного движения вроде 180-градусного оборота 63,64 головы Джорджа
Дайера, который поворачивается к Люциану
Фрейду. Кроме того, Фигуры Бэкона часто бывают
застигнуты во время странной прогулки: таковы «Мужчина, несущий 65,66 ребенка»
или Ван Гог. Изолятор Фигуры, круг или паралле- ю лепипед, становится ее
двигателем, и Бэкон упорно вынашивает проект, который проще было бы
реализовать в мобильной скульптуре: он хочет, чтобы контур или цоколь могли перемещаться
вдоль арматуры, и Фигура совершала бы небольшой «повседневный променад»12.
Характер последнего может приоткрыть для нас суть Бэконова движения. Как нигде
больше, близки здесь Бэкон и Беккет: этот променад—очень в духе персонажей
Беккета, которые тоже перемещаются, то и дело встряхиваясь, в пределах своего
крута или параллелепипеда. Такова прогулка ребенка-паралитика и его матери,
совершаю- 67 щих удивительный забег-гандикап по узкому бортику балюстрады.
Таково коловращение «Кружащейся фигуры». Такова 68 велосипедная прогулка
Джорджа Дайера, напоминающая про- 69 гулку все того же героя Морица: «его поле
зрения было ограничено клочком земли, который он видел вокруг себя ... всеобщий
предел, казалось ему, открывается за этим пиком непосильного
бега...» Таким образом, даже когда контур перемещается, движение состоит не
столько в этом перемещении, сколько в амебном обследовании, которым занята в
пределах контура Фигура. Движение не объясняет ощущение, наоборот, оно само
объясняется эластичностью ощущения, его
vis
elastica*. Согласно закону Беккета или
Кафки, за движением следует неподвижность; за стоянием следует сидение, лежание
и, наконец, рассеяние. Истинный акробат—акробат неподвижности в круге. Фигуре
часто мешают идти огромные ступни, чуть ли не ла- 81 пы калеки (на
ортопедическую обувь для которых иногда похожи кресла Бэкона). Короче говоря,
не движение объясняет 9
12 Е. II, р. 34, 83.
* Эластичная сила (лат.),
или сила сжатия,—термин Лейбница, подробно обсуждаемый Делёзом в кн.:
Gilles Deleuze, Le Pli. Leibniz et le baroque, Paris,
1988 (рус. пер.: Жиль Делёз,
Складка. Лейбниц и барокко, пер. Б. М. Скуратова, М., 1998).
уровни ощущения, а уровни объясняют то, что остается
от движения. В самом деле, Бэкону интересно не движение как таковое. Хотя его
живопись знает примеры сильного, неудержимого движения, в конце концов оно
сводится к движению на месте, спазму, каковые указывают на совершенно иную проблему—
проблему действия на тело невидимых сил (именно этой, более
глубокой, причиной обусловлены телесные деформации). Так, 28 в «Триптихе»
(1973) поступательное движение идет в промежутке между двумя спазмами, двумя
сокращениями на месте.
И, наконец, еще одна гипотеза, «феноменологическая»:
уровни ощущения оказываются, согласно ей, чувственными областями, отсылающими
к различным органам чувств. Действительно, каждый уровень, каждая область
склонны отсылать к другим уровням и областям, вне зависимости от общего для
них объекта изображения. Между цветом, вкусом, фактурой, запахом, звуком,
весом имеет место экзистенциальное общение, конституирующее «патический»
[26] (нерепрезентатив-
20,21
ный) момент всякого ощущения. Например, в «Корридах» Бэ- 24 кона
слышен звериный топот; в «Триптихе» (1976) мы осязанием чувствуем трепыхание
птицы, врезающейся в тело на месте головы; всякий раз, когда Бэкон изображает
мясо, чувствуется его мягкость, его запах, его вкус и вес, как у Сутина; на-
70 конец, в «Портрете Изабель Роусторн» (1966) прибавленные к голове штрихи и
овалы таращат глаза, надувают ноздри, вытягивают рот, бугрят кожу в некоем
общем движении всех органов. Живописец показывает, в некотором роде,
изначальное единство чувств, являет взору всеощутимую Фигуру. Однако это
возможно только при условии, что ощущение той или иной области (в нашем
случае—зрительное) прямо сообщается с витальной мощью, превосходящей все
области и проходящей через каждую из них. Эта мощь—Ритм, более глубокий, чем
зрение, слух и т. д. Останавливаясь на слуховом уровне ощущения, ритм
появляется как музыка; останавливаясь на зрительном уровне ощущения, он
появляется как живопись. «Логика чувств» (по выражению Сезанна) не
рациональна, не церебральна. Ритм в ней связан с ощущением, и эта связь
устанавливает в каждом ощущении уровни и области, через которые оно проходит.
Ритм пронизывает картину так же, как музыкальную пьесу. Это чередование
диастолы и систолы: мир захватывает меня, замыкаясь на мне, а я открываюсь
миру и сам открываю его13. Витальный ритм ввел в зрительное ощущение
не кто иной, как Сезанн. Следует ли сказать то же самое о Бэконе с его
сосуществованием движений, когда заливка смыкается на Фигуре, а Фигура
сжимается или, наоборот, растягивается, чтобы примкнуть к заливке и в конце
концов раствориться в ней? Возможно ли, чтобы искусственный и замкнутый мир
Бэкона свидетельствовал о том же витальном движении, что и сезанновская
Природа? Когда Бэкон заявляет, что мозгом он— пессимист, но нервами—оптимист, и
верит только в жизнь14, это не просто слова. Разве это не тот же
«темперамент», что и у Сезанна? Фигуративно пессимистичный, но фигурально оптимистичный—так
характеризует его Бэкон.
13 См.:
Henri Maldiney,
Regard Parole Espace, p. 147-172:
об ощущении и ритме, систоле и диастоле (и о Сезанне в связи с этим).
14 Е. II, р. 26.