Тош Д. Стремление к истине. Как овладеть мастерством историка/Пер. с англ. – М: Изд-во «Весь Мир», 2000. – 296 с.
Глава 7 Границы исторического знания
Предыдущие главы этой книги носили в
основном описательный характер. В их задачи входило показать, как работают
историки, какие ставят цели, как изучают источники и формулируют выводы. Теперь
пришло время поднять ряд фундаментальных вопросов о природе исторического
исследования: насколько надежна основа наших знаний о прошлом? Можно ли
принимать исторические факты на веру? В какой степени следует доверять научным
объяснениям? Способны ли историки быть объективными? На эти вопросы существует
масса абсолютно разных ответов, они вызывают острые споры в научной среде,
зачастую подогреваемые критикой извне. Мнения профессионалов о статусе
полученных знаний резко разделились. Одна крайность представлена Дж.Р.Элтоном,
считающим, что «уважительное» отношение к источникам и наработанная
исследовательская методика постоянно
увеличивают массив достоверного научного знания; невзирая на аргументы,
которые с таким удовольствием выдвигают специалисты, история – это кумулятивная
дисциплина1. С другой стороны, Теодор Зелдин утверждает: все, что он
(да и любой историк) может предложить читателям, – это личное видение
прошлого и материалы, на основе которых они, в свою очередь, могут сформировать
свое видение, основанное на собственных стремлениях и предпочтениях;
«каждый имеет право на собственный взгляд»2. Хотя мнение большинства ученых-историков
1 G.R.Elton, The
Practice of History, Fontana, 1969.
2 Theodore
Zeldin, “Ourselves as we see us”, Times Literary Supplement, 31 December
1982. См. также его
статью: “After Braudel”, The Listener,
5 November 1981.
Джон Тош. Стремление к истине 152
склоняется в пользу Элтона, любая точка зрения, лежащая между этими крайностями, также находит сторонников среди профессионалов. Историки точно не знают, в чем цель их занятий, хотя это замешательство трудно распознать за уверенным тоном их выступлений по основополагающим проблемам интерпретации.
I
Задавая подобные вопросы в отношении истории или любой другой науки, мы неизбежно вторгаемся в область философии, поскольку речь идет о самой природе научного знания; и статус исторического знания является предметом жарких споров среди философов со времен эпохи Возрождения. Большинство историков-практиков, даже те, кто склонен к размышлениям о природе своего ремесла, не слишком обращают внимание на эти дебаты, не без основания полагая, что они зачастую скорее запутывают, а не проясняют вопрос1. Но острые разногласия среди самих историков отражают традицию дискуссий между философами. В XIX в. оформились два прямо противоположных взгляда на то, является ли история наукой; даже в 1960-х гг., когда Э.X.Карр произвел фурор, это все еще оставалось ключевым эпистемологическим вопросом исторической науки. В наши дни объект споров сместился в сторону природы языка и степени его влияния на реальный мир, как в прошлом, так и в настоящем. Обе эти дискуссии – научную, и лингвистическую – мы рассмотрим по очереди.
Центральный вопрос спора об истории как науке всегда заключался в том, следует ли изучать человечество таким же образом, как и другие явления природы. Те, кто дает утвердительный ответ, являются сторонниками методологического единства всех форм систематического изучения человека и природы. Они утверждают, что история использует те же процедуры, что и естественные науки, и ее результаты следует оценивать с точки зрения научных стандартов. Между ними существуют разногласия относительно того, насколько история действительно удовлетворяет этим требованиям, но они едины в одном – историческое знание действительно лишь постольку, поскольку оно соответствует научному методу. В XX в. концепции природы науки претерпели радикальные изменения, но в XIX в. подход был довольно прямолинейным. Основой любого научного знания считалось тщательное наблюдение реальности со стороны незаинтересованного, «пассивного» наблюдателя, а результат неоднократных наблюдений одного и того же явления назывался обобщением или «законом», который соответствовал всем известным фактам и объяснял регулярность
См., например: Elton, The
Practice of History, pp.vii-viii.
Джон Тош. Стремление к истине 153
проявлений данного феномена. Этот «индуктивный» или «эмпирический» метод предполагал, что обобщения логически вытекают из имеющихся данных и что ученые выполняют свою задачу, не имея заранее сформулированной концепции или моральной причастности к предмету исследования.
В результате гигантского скачка как в области теории, так и прикладных исследований, престиж науки в XIX в. был невероятно высок. Если ее методы позволяют раскрыть тайны природы, неужели они не подойдут для постижения общества и культуры? Философия знания, выражающая этот подход в его классической, принятой в XIX в. форме, называется позитивизмом. Ее значение для практики исторической науки очевидно. Первостепенная обязанность историка состоит в сборе фактов о прошлом – фактов, подлинность которых устанавливается методом критического анализа первоисточников. Эти факты, в свою очередь, определяют характер объяснения или истолкования прошлого. Взгляды и ценности, исповедуемые историком, не имеют к данному процессу никакого отношения; он должен сосредоточиться только на фактах и обобщениях, которые из них логически следуют. Огюст Конт, наиболее влиятельный философ-позитивист XIX в., считал, что историки со временем откроют «законы» исторического развития. Заявления в поддержку ортодоксального позитивизма время от времени раздаются и сейчас1, однако в наши дни более распространен его смягченный вариант. Современные позитивисты считают, что изучение истории само по себе не может «вычленить» ее законы; суть исторического объяснения связана скорее с правильным использованием обобщений, позаимствованных из других дисциплин, основанных, по их мнению, на научном методе – например, экономики, социологии и психологии.
Вторая точка зрения, соответствующая другому философскому направлению – идеализму – отвергает основополагающий принцип позитивизма. Согласно этому взгляду, следует четко разграничить то, что связано с человеком, и природные явления, поскольку отождествление исследователя с изучаемым предметом открывает путь к более полному его пониманию, чем то, что возможно в естественных науках. Если природные явления можно постигать лишь извне, то дела людские имеют важное «внутреннее» измерение – намерения, чувства и менталитет действующих лиц. Как только исследователь вторгается в эту область, индуктивный метод помогает ему лишь в ограниченной степени. Реальность прошедших событий можно понять лишь с помощью воображения, отождествляя себя с людьми прошлого, а это зависит от интуиции и эмпатии – качеств, которым нет места в
Lee Benson, Toward the
Scientific Study of History, Lippincott, 1972.
Джон Тош. Стремление к истине
154
классическом понятии научного метода. Идеалисты считают, таким образом, что историческому знанию присуща субъективность, и открываемая им истина ближе к художественному пониманию правды, чем к научному. Более того, историки занимаются отдельными, уникальными событиями. Законы общественных наук не годятся для изучения прошлого, а история не имеет собственных обобщений или законов.
К такому взгляду легко пришли в XIX в. сторонники историзма (см. гл. 1), требовавшие особого подхода к пониманию каждой эпохи, а в своей практике отдававшие предпочтение нарративной политической истории, состоящей из действий и стремлений «великих людей». Слава Ранке в качестве непримиримого борца за критический анализ источников порой затмевает значение, которое он придавал размышлениям и воображению: «Вслед за действием критики, – настаивал он, – в ход идет интуиция»1. В англоязычном мире самым оригинальным и утонченным выразителем идеалистической точки зрения был философ и историк Р.Дж.Коллингвуд. В посмертно опубликованной «Идее истории» (1946) он утверждал, что всякая история – это по сути история мысли, и задачей историка является воспроизвести в собственной голове мысли и стремления личностей прошлого. Влияние Коллингвуда ощущается у нынешних оппонентов «научной» теории, таких, как Зелдин, которого возмущает тенденция исторической науки к превращению в «кофейню для обсуждения открытий, сделанных другими дисциплинами, во временной перспективе», тогда как она должна заняться личностями и их эмоциями2. С другой стороны, претензии истории на статус науки более серьезно воспринимаются учеными, исследующими коллективное поведение, например голосование или потребление, поскольку в этих областях четко проявляется повторяемость, на основе которой можно порой сформировать обоснованные и важные обобщения.
Но значение нерешенного спора между позитивизмом и идеализмом куда шире, чем различие между традиционной политической историей и более новыми направлениями – экономической и социальной историей. Он помогает понять, почему среди историков существует столько разногласий о природе буквально каждого аспекта их работы – от оценки первоисточников и вплоть до окончательно сформулированных выводов.
1 Цит. по: Peter Novick, The Noble Dream:
the “Objectivity Question” and the American Historical
Profession, Cambridge University Press, 1988, p.28.
2 Zeldin, “After Braudel”. См. также его статью “Social and total history”, Journal
of Social History, X,
1976, pp.237-45.
Джон Тош. Стремление к истине
155
II
Высокая профессиональная самооценка, свойственная новому поколению ученых-историков XIX в., во многом связана с выработанными ими жесткими правилами выявления и критики первоисточников. С тех пор установленные ими каноны остаются «руководством к действию», а все здание современного научного знания основано на тщательной оценке оригинальных документов. Но предписание «хранить верность своим источникам» не столь прямолинейно, как кажется, и скептики ухватились за ряд его проблематичных аспектов. Во-первых, доступные историку первоисточники отличаются неполнотой, и не только потому, что очень многие материалы были намеренно или случайно уничтожены. У этой проблемы есть и более фундаментальный аспект – многие события не оставили после себя никаких материальных свидетельств. Особенно это относится к духовным процессам, как сознательным, так и неосознанным. Любой исторический персонаж, даже самый выдающийся и красноречивый, высказывает лишь ничтожную часть своих мыслей и мнений; кроме того, на поведение людей зачастую больше всего влияют убеждения, принимаемые как должное и потому не находящие отражения в документах. Во-вторых, источники компрометируются не самыми благими намерениями их авторов и не столь заметным на первый взгляд влиянием стереотипов, характерных для времени и места их создания. «Так называемые исторические «источники» фиксируют только те факты, которые, как казалось, заслуживали внимания»1; строго говоря, исторические документы всегда «подтасованы» в интересах правящего класса, который во все времена являлся создателем подавляющего большинства дошедших до нас источников. В некоторых марксистских кругах это допущение привело к полному скептицизму относительно возможности познать прошлое, и они отправили историю на интеллектуальную свалку (см. гл. 8).
В обоих вышеприведенных замечаниях есть доля правды, но доводить их до крайности – значит не понимать суть работы историков. Объем информации, который исследователь может извлечь из данного массива документов, не ограничивается их непосредственным содержанием; это содержание в первую очередь оценивается на предмет достоверности и лишь затем служит основой для выводов. При правильном применении критический анализ источника позволяет историку сделать поправку на преднамеренные искажения и неосознанные рефлексы автора – извлечь из них смысл «против воли самих
K.R.Popper, The Open Society
and its Enemies, vol.2, 5th edn., Routledge & Kegan Paul, 1966, p.265.
Джон Тош. Стремление к истине 156
документов», по удачному выражению Рафаэла Сэмюэла1. Критика научной методики истории во многом связана с распространенным заблуждением, что первоисточники являются своего рода свидетельскими показаниями – как любые показания, их нельзя принимать на веру, но в данном случае свидетеля не вызовешь для перекрестного допроса. Однако, как мы показали в гл. 4, работа историка прежде всего основывается на архивных источниках, которые сами по себе являются составляющими изучаемого события или процесса: исследователь, интересующийся, скажем, личностью Гладстона или административными механизмами средневековой канцелярии, не зависит от свидетельств или впечатлений современников событий (какой бы интерес они ни представляли); он может воспользоваться частной перепиской и дневниками самого Гладстона или документами, создававшимися в процессе повседневной деятельности канцелярии. Более того, ценность первоисточников во многом связана не с целями их авторов, а с информацией, которая с точки зрения этих целей была случайной, но тем не менее позволяет проникнуть в недоступные иным путем области прошлого. Короче говоря, историк не ограничен категориями мышления, в которых сформулирован данный документ2.
Но есть и третья, более серьезная проблема, связанная с представлением, что историк должен просто следовать туда, куда ведут его документы, и она связана с изобилием доступных источников. Конечно, эти источники могут давать весьма неполную картину; однако по всем периодам и странам, кроме самых древних, они сохранились в совершенно необъятном количестве. С этой проблемой ученые столкнулись уже в нашем столетии. Историки XIX в., особенно сторонники позитивистских взглядов, вроде лорда Актона, считали, что окончательный предел научных исследований будет достигнут тогда, когда изучение первоисточников вынесет на свет полную подборку фактов; многие из этих фактов могут показаться непонятными или банальными, но в итоге они все «заговорят». Эти авторы не замечали ограниченности своего метода из-за крайне узкой трактовки понятий содержания истории и первоисточника: когда Актон в конце века писал, что «почти все свидетельства, что могут появиться, уже доступны нам сейчас»3, он имел в виду лишь крупнейшие собрания государственных архивов. Со времен Актона понятие предмета истории чрезвычайно расширилось, а целые категории источников, о существовании
1 Raphael Samuel
(ed.), People’s History and Socialist Theory, Routledge & Kegan
Paul, 1981, editor’s
introduction, p.xiv.
2 Удивительно, что в указанную ошибку впадает и
Э.Х.Карр в своей книге: E.H.Carr, What is History?,
Penguin, 1964, p.16.
3 Из письма лорда Актона участникам «Кембриджской
новой истории», 1896, опубл. в: Fritz Stern (ed.),
Varietes of History, 2nd edn., Macmillan, 1970, p.247.
Джон Тош. Стремление к истине
157
которых историки XIX в. вряд ли вообще догадывались, были признаны весьма важными. Столкнувшись с буквально безграничным, по крайней мере, теоретически, содержанием исторической науки, современные историки вынуждены были подвергнуть понятие «исторического факта» самому тщательному анализу.
Сама идея о «фактах» в истории порой вызывает возражения в связи с несовершенством стандартов их проверки: большинство из того, что проходит как «исторические факты» на самом деле зависит от вымыслов исследователя. Историки «читают между строк», или восстанавливают происходящее на основе нескольких противоречивых признаков, или ограничиваются установлением того, что автор документа, скорее всего, говорит правду. Но ни в одном из этих случаев историк не может наблюдать факты таким образом, как их наблюдает физик. У историков обычно не хватает времени на подобную критическую оценку. Формальное доказательство достоверности фактов может оказаться за пределами их возможностей; по-настоящему важна обоснованность выводов. На практике историки уделяют немало времени, обсуждая и оттачивая выводы, сделанные на основе источников, и исторические факты, можно сказать, базируются на выводах, обоснованность которых признается специалистами. Кто, спрашивают они не без оснований, может требовать большего?
Историков куда больше беспокоит, что число фактов, которые можно проверить таким образом, практически безгранично. Если объектом деятельности историков является все прошлое человечества, тогда можно сказать, что любой факт из этого прошлого в той или иной степени заслуживает нашего внимания. Но ни один историк, даже узкий специалист, изучающий лишь один конкретный аспект определенного периода с четкими временными рамками, не руководствуется этой предпосылкой. Ведь количество фактов, в той или иной степени относящихся к этой конкретной проблеме, практически не ограничено, и исследователь, опирающийся только на эти факты, просто не сможет сделать никаких выводов. Таким образом, здравая идея (и главный тезис позитивизма) о том, что историк играет второстепенную роль по сравнению с «существующими» фактами, является иллюзорной. Факты – это не абстрактная данность, а результат отбора. То, что они «говорят сами за себя» – лишь внешнее впечатление. Каким бы подробным ни был исторический нарратив и как бы ни стремился его автор к воссозданию прошлого, оно не вырастает из источников в готовом виде; многие события исключаются как незначительные, а те из них, которым находится место в нарративе, мы зачастую видим глазами одного конкретного участника или небольшой группы. В аналитических исследованиях, где автор ставит целью
Джон Тош. Стремление к истине
158
выделить и как можно больше объяснить те или иные факторы, отбор играет еще большую роль. Любой исторический труд в равной степени характеризуется тем, что в него включено, и тем, что туда не вошло. Поэтому есть смысл согласиться с Э.X.Карром, проводящим различие между фактами прошлого и историческими фактами. Объем первых безграничен и в своей полноте непознаваем; вторые представляют собой результат отбора, сделанного историками в целях научной реконструкции и интерпретации:
«Исторические факты не могут быть полностью объективными, ведь они становятся историческими фактами лишь в силу значения, которое придает им историк»1. Раз исторические факты являются результатом отбора, необходимо установить критерии, по которым они отбираются. Существуют ли здесь общие принципы, или все происходит по прихоти ученого? Один из ответов, весьма популярный со времен Ранке, состоит в том, что историки стремятся раскрыть суть исследуемых событий. Нэмир выразил эту идею в метафорической форме:
«Функция историка сродни функции художника, а не фотоаппарата; обнаружить и сфорумулировать, выделить и подчеркнть то, что составляет природу данной вещи, а не воспроизводить без разбора все, на чем задержался взгляд»2. Но это, по сути, другая формулировка того же вопроса, ведь как нам определить «природу данной вещи»? Избежать неразберихи позволяет прямое признание, что используемые историком критерии значимости определяются характером исторической проблемы, которую он стремится разрешить. Как писал М.М.Постан:
«Исторические факты, даже те, что в научном обиходе фигурируют как «твердо установленные», можно считать лишь «относящимися к делу»: аспектами явлений прошлого, соответствующими интересам исследователя в тот момент, когда он проводит свои изыскания». По мере «канонизации» новых исторических фактов старые «выходят из употребления», сохраняясь, как не без озорства замечает Постан, лишь на страницах учебников, заполненных «бывшими фактами»3.
Подобный взгляд не свободен от полемических преувеличений. Историческое знание изобилует такими фактами, как Большой лондонский пожар или казнь Карла I, чей статус с практической точки зрения неопровержим, и критики вроде Элтона пользуются этим для дискредитации тезиса о различии между фактами прошлого и
Carr, What is History?,
p.120.
L.B.Namier, Avenues of History,
Hamish Hamilton, 1952, p.8.
M.M.Postan, Fact and Relevance,
Cambridge University Press, 1970, p.51.
Джон Тош. Стремление к истине 159
историческими фактами, который, по их мнению, вносит опасный элемент субъективности1. Но, как знает всякий, кто сталкивался с работой профессиональных историков, научные труды никогда не состоят целиком, и даже в основном, из таких неопровержимых фактов. На решение о включении именно этого, а не другого, набора фактов непосредственно влияет цель, поставленная исследователем.
Тогда, очевидно, многое зависит от тех вопросов, которые задает себе историк, приступая к работе. Как мы уже отмечали в гл. 4, существует немало аргументов в пользу выбора богатого и еще не обработанного массива источников и сосредоточения на тех вопросах, которые они поднимают (см. выше, с. 82-84). Недостаток этого метода состоит в том, что на практике никто не подходит к источникам абсолютно непредвзято – этим мы обязаны знакомству со стандартным набором «вторичной» литературы, которое предшествует любому исследованию. Даже не сформулировав конкретные вопросы, исследователь будет изучать источники исходя из некоторых сформировавшихся представлений, которые, скорее всего, являются неосознанным отражением современной ортодоксии, и результатом будет лишь прояснение деталей или небольшое смещение акцентов в рамках существующей интерпретации.
Существенного прогресса в познании истории можно скорее достичь, сформулировав четкую гипотезу и сопоставив ее с документальными свидетельствами. Полученные ответы могут противоречить первоначальной гипотезе, и тогда ее придется отбросить или пересмотреть, но уже тот факт, что историк ставит еще не задававшиеся вопросы, помогает ему как выявить новые аспекты знакомых проблем, так и новые данные в хорошо исследованных источниках. Возьмем, к примеру, причины Английской революции. Историки XIX в. подходили к этой проблеме с точки зрения соперничества политических и религиозных идеологий и проводили соответствующий отбор из гигантской массы имеющейся информации об Англии XVII в. Начиная с 1930-х гг. все больше ученых пытались применить к ней марксистский подход, в результате чего особую важность приобрели новые материалы, касавшиеся экономического состояния дворянства, аристократии и городской буржуазии. В последние годы некоторые историки стали применять «нэмировскую» методику, при которой конституционный и военный конфликты рассматриваются как выражение соперничества политических фракций: соответственно усиливается внимание к системам политического патронажа и интригам
Elton, The Practice of History,
pp.74-82.
Джон Тош. Стремление к истине
160
двора1. И речь здесь не о том, что марксистская или «нэмировская» точка зрения дает полную картину причин Гражданской войны в Англии, а о том, что каждая гипотеза ввела в научный оборот ранее не замеченные факторы, необходимые для любой будущей интерпретации этого события. Марк Блок, чьи собственные исследования проходили на основе гипотез, четко изложил вопрос:
«Каждое историческое исследование предполагает изначальное направление работы. С самого начала необходима некая направляющая сила. Пассивное наблюдение, даже если предположить, что оно в принципе возможно, не привело к продуктивному результату ни в одной из наук»2.
Самое важное, что с этим согласно большинство нынешних ученых. Позитивистская теория и поныне предопределяет дилетантский взгляд на науку, но она уже не находит особого отклика в научном сообществе. Индуктивное мышление и пассивное наблюдение перестали считаться признаками научного метода. Любое наблюдение природы или человека скорее связано с отбором, а потому предполагает наличие гипотезы или теории, хотя бы самой бессвязной. По мнению такого авторитета, как Карл Поппер, научное знание состоит не из законов, а из наиболее обработанных на данный момент гипотез; это скорее промежуточное, чем окончательное знание. Познание движется вперед путем создания новых гипотез, выходящих за рамки имеющихся данных и подлежащих проверке дальнейшими наблюдениями, которые смогут подтвердить или опровергнуть гипотезу. А раз гипотеза лежит вне пределов известного, она неизбежно связана с творческим озарением и полетом фантазии, причем зачастую чем он более дерзок, тем лучше. Таким образом, научный метод – это диалог между гипотезой и попыткой ее опровергнуть, или между творческой и критической мыслью3. Историкам такое определение науки куда ближе, чем то, что ему предшествовало.
Но, хотя история и естественные науки
могут сближаться в ряде основных методологических предпосылок, между ними
сохраняются существенные различия. Во-первых, историческая наука дает куда
больший простор воображению. Оно ни в коей мере не ограничивается функцией
создания гипотез, но пронизывает все мышление историка. Историков, в конце
концов, волнует не только объяснение прошлого; они также стремятся
реконструировать или воссоздать его – показать, какой стала жизнь, а не только
попытаться ее понять, – а без воображения нельзя проникнуть в менталитет и
атмосферу прошлого. Утверждая, что вся история – это история мысли, Коллингвуд
См.: R.C.Richardson, The Debate on the English Revolution Revisited,
Routledge, 1988.
Marc Bloch, The Historian’s
Craft, Manchester University Press, 1954, p.65.
Взгляды Поппера со всей ясностью изложены в: Bryan Magee, Popper, Fontana, 1973.
Джон Тош. Стремление к истине 161
неправомерно сузил предмет исторической науки. Но, несомненно, анализ документальных источников зависит от реконструкции породившего их мышления; в первую очередь историк должен проникнуть в духовный мир создателя источника.
Более того, хотя идеалисты от Ранке до Коллингвуда и преувеличивали значение «уникальных» событий, личности, несомненно, являются законными и необходимыми объектами исторического исследования, а разнообразие и непредсказуемость индивидуального поведения (в отличие от закономерностей поведения массового) требует от ученого не только логических и критических навыков, но и чувства сопричастности, и интуиции. И если специалисты в области естественных наук могут создавать новые данные путем эксперимента, то историки вновь и вновь сталкиваются с информационными пробелами, которые они могут восполнить, лишь выработав ощущение того, как именно могло произойти то или иное событие, ощущение, возникающее из воображаемой картины, оформившейся в процессе погружения в уцелевшие документы. Для всех этих целей историку жизненно необходимо воображение. Оно не только генерирует плодотворные гипотезы, но позволяет создать события и обстановку прошлого, на которых они проверяются.
Второе, еще более принципиальное различие между исторической и естественными науками, состоит в том, что весомость объяснений, выдвинутых историками, куда меньше, чем естественнонаучных объяснений. Может случиться, что естественнонаучные объяснения – это лишь промежуточные гипотезы, но эти гипотезы разделяются всеми специалистами; однажды они могут быть отвергнуты, но до этого момента они представляют собой максимально возможное приближение к истине и в качестве таковых признаются всеми. С другой стороны, в случае с объяснениями историков научный консенсус едва ли возможен. Известные факты, может быть, и не подвергаются сомнению, но их интерпретация или объяснение становится предметом бесконечных споров, как я показал на примере Английской революции. «Фракционная гипотеза» не заменила «классовую» или «идеологическую» гипотезы; все они продолжают существовать и пользуются предпочтением у некоторых историков.
Причина такого разнообразия мнений заключается в сложном характере самого процесса исторических перемен. В гл. 6 мы показали, каким образом индивидуальное и коллективное поведение подвергается влиянию широчайшего и противоречивого набора факторов. Здесь мы подчеркнем лишь, что каждая историческая ситуация является уникальной в том смысле, что конкретная конфигурация причинных факторов не может повториться в точности. Можно, к примеру,
Джон Тош. Стремление к истине
162
утверждать, что причины отказа европейских держав от большинства своих африканских колоний в 1950-х – 1960-х гг. были одинаковыми для всех тридцати с лишним колониальных владений. Но такое мнение будет правильным лишь в самом общем смысле. Соотношение сил между колониальной державой и национальным движением варьировалось от страны к стране в зависимости от ее важности с точки зрения метрополии, ее опыта социальных перемен, количества европейских поселенцев и т.д.1 А значит, на практике каждую историческую ситуацию надо рассматривать конкретно, с большой вероятностью, что выводы всякий раз будут различны, и, следовательно, основы для всеобщей теории исторической причинности просто не существует.
Возможно, все это было бы не так важно, если бы можно было с достаточной точностью объяснить конкретные события. Но и этой скромной задачи историки решить не могут. Проблема состоит в том, что имеющиеся данные никогда не бывают настолько полными и недвусмысленными, чтобы их причинно-следственная интерпретация не подлежала сомнению. Это относится и к наиболее полно документированным событиям. По таким проблемам, как причины первой мировой войны, источники дают достаточно сведений о мотивах главных действующих лиц, хронологии дипломатических акций, состоянии общественного мнения, нарастающей гонке вооружений, соотношении экономической мощи всех стран-участниц и т.д. Однако эти данные не могут раскрыть нам степень важности каждого из этих различных факторов или дать общую картину их взаимодействия2. Во многих случаях источники вообще не затрагивают напрямую важнейших вопросов научного объяснения событий. Некоторые факторы, влияющие на поведение людей, такие, как естественная среда, неврастения или иррациональность, воспринимаются подсознательно; другие имеют прямое воздействие, но не отражены в источниках. Таким образом, проблемы научного объяснения не решаются только на основе фактических данных. Историком руководит и интуитивное ощущение того, что могло случиться в данном историческом контексте, понимание им человеческой натуры и способность к интеллектуальному обобщению. И в каждой из этих областей мнения историков вряд ли совпадут. В результате возможно одновременное появление нескольких гипотез по одному и тому же вопросу. Наличие этой проблемы честно признал Буркхардт в предисловии к своей «Цивилизации Возрождения в Италии» (1860):
«Мы пускаемся в плавание по огромному океану, где есть много
возможных путей и направлений; те же исследования, что послужили
созданию
R.F.Holland,
European Decolonization 1918-81, Macmillan, 1985. James Joll, The
Origins of the First World War, Longman, 1984.
Джон Тош. Стремление к истине
163
этого труда, в других руках вполне могут не только получить другое толкование и применение, но и привести к совершенно другим выводам»1. Область бесспорного знания в истории меньше и по объему, и тем более по значению, чем в естественных науках. Нынешние сторонники «объективности» в истории не осознают это важнейшее ограничение в полной мере2.
III
Такое сравнение между исторической и естественными науками, возможно, является несколько искусственным, учитывая, что идея весомости научного знания, воспринимаемая большинством людей, является устаревшим пережитком позитивизма XIX в.; на самом деле научное знание гораздо менее определенно и объективно, чем это обычно считается. Но сравнение позволяет понять степень, до которой наши знания о прошлом зависят от свободного выбора, сделанного историком. Общепринятое мнение, что историки попросту «перекапывают» прошлое и демонстрируют свои находки, не выдерживает критики. Суть исторического исследования заключается в отборе «относящихся к теме» источников, «исторических» фактов и «важных» интерпретаций. На каждой стадии направленность и цель исследования определяются самим ученым в такой же степени, как и имеющейся информацией. Очевидно, что требуемое позитивистами жесткое отделение фактов от ценностей невозможно в научной практике. В таком контексте историческое знание не является, да и не может быть «объективным» (то есть эмпирически почерпнутым во всей полноте из объекта исследования). Это не означает, как могут предположить скептики, что оно является произвольным или иллюзорным. Тем не менее, отсюда следует, что, перед тем как делать какой-либо вывод о реальном статусе исторического знания, необходимо тщательно изучить представления и взгляды самих историков.
До определенной степени эти категории можно считать «личной собственностью» отдельного историка. Научные исследования – дело индивидуальное, а часто и очень личное, и творческое восприятие каждым историком своих материалов всегда будет уникальным. Говоря словами Ричарда Кобба, «занятие историей – один из самых полных и стоящих способов выразить свою индивидуальность»3. Но в какой бы разреженной атмосфере ни существовали историки, они, как и
1 Jakob
Burckhardt, The Civilization of the Renaissance in Italy, Phaidon, 1960,
p.1.
2 В особенности это относится к «Практике истории» Элтона.
3 Richard
Cobb, A Second Identity, Oxford University Press, 1969, p.47. См. подобные же высказывания
Зелдина в: France 1848-1945, vol.1, Oxford University Press, 1973, p.7.
Джон Тош. Стремление к истине 164
все, испытывают воздействие представлений и ценностей того общества, в котором живут. Мы обретем гораздо большую уверенность, если будем считать, что интерпретация истории формируется социальным, а не личным опытом. А раз общественные ценности меняются, то, следовательно, интерпретация истории подвержена постоянной переоценке. Те аспекты прошлого, которые в данную эпоху считаются достойными внимания, вполне могут отличаться от того, что заслуживало упоминания в предыдущие периоды. Этот вывод неоднократно подтверждался даже за тот короткий промежуток времени после возникновения научной профессии историка. Для Ранке и его современников апогеем исторического процесса были суверенные национальные государства, преобладавшие в Европе тех дней; они были главным инструментом исторических перемен, и судьбы человечества в основном определялись изменением баланса сил между государствами. Это мировоззрение серьезно поколебала первая мировая война: после 1919 г. на фоне оптимизма, порожденного созданием Лиги Наций, преподавание истории в Британии приобрело тенденцию подчеркивать скорее развитие интернационализма в разные эпохи. А уже в недавнее время перемены, которым историки стали свидетелями, изменили их подход к изучению мира за пределами Европы и США. Пятьдесят лет назад история Африки еще рассматривалась как один из аспектов истории европейской экспансии, в которой коренные народы выступали почти исключительно в качестве объекта политики и отношения белых. Сегодня здесь сложилась совершенно иная ситуация. История Африки существует как полноправное направление, охватывая как доколониальный период, так и африканский опыт существования под управлением колонизаторов (и реакцию на него), подчеркивая непрерывность исторического развития континента, что ранее совершенно упускалось из виду из-за сосредоточенности на вопросах европейской экспансии. И этот тезис о непрерывности, в свою очередь, уже подвергся переосмыслению: если в 1960-х гг. историки стремились прежде всего поместить африканский национализм в историческую перспективу, связав его с процессом формирования государств в доколониальную эпоху и сопротивлением господству колонизаторов, то теперь, после тридцати лет разочарований в плодах независимости, они занялись историческими предпосылками растущего обнищания континента. На протяжении одной человеческой жизни приоритеты ученых в отношении истории Африки дважды изменились.
Но если мы скажем, что история переписывается каждое поколение (или каждые десять лет), это будет лишь частью правды – а то и просто неверным утверждением, если оно предполагает замену одного консенсуса другим. О научном консенсусе уместно говорить
Джон Тош. Стремление к истине
165
применительно к исторической науке периода развитого средневековья и эпохи Возрождения – ведь тогда историки и их аудитория принадлежали к крайне ограниченному общественному кругу, а по прошествии времени разногласия между историками кажутся куда менее значительными, чем разделяемые ими общие ценности. Но всеобщая грамотность и распространение образования, характерные для западного общества нашего столетия, означают, что историческая наука теперь отражает гораздо более широкий спектр ценностей и представлений. Выдающиеся политические фигуры прошлого, такие, как Оливер Кромвель или Наполеон Бонапарт, получают самые различные оценки как со стороны профессиональных историков, так и широкой публики, частично связанные с их политическими взглядами1. Либеральные или консервативные историки вроде Питера Лэслетта стремятся изобразить общественные отношения в доиндустриальной Англии как отношения сотрудничества, а радикалы, такие, как Э.П.Томпсон, – как отношения эксплуатации2. Майкл Хоуард публично признал характерную для многих ученых тенденциозность в пользу либерального политического устройства – ведь только оно позволяло историкам работать без цензуры3. Однако многие другие историки считают, что материальный прогресс или социальное равенство важнее свободы мысли и самовыражения. Интерпретация истории – вопрос ценностных приоритетов, в той или иной степени формируемых под влиянием моральных и политических взглядов. В самом начале XX в. преемник Актона в Кембридже, Дж.Б.Бьюри, предсказывал грядущий расцвет исторической пауки: «Хотя сохранится много школ политической философии, различных школ в истории больше не будет»4. Мы будем ближе к истине, если скажем, что пока существует много школ политической философии, будут и различные школы в исторической науке. Парадоксально, но факт, в любом историческом исследовании существует элемент «взгляда с позиций современности».
Проблема, конечно, состоит в том, чтобы определить, когда озабоченность проблемами современности вступает в противоречие со стремлением историка «сохранить верность» прошлому. Это противоречие яснее всего проявляется у тех авторов, что перелопачивают прошлое в поисках материала для подпитки определенной идеологии, или тех, кто фальсифицирует его ради поддержки политической программы,
1 См., например: Peter Geyl, Napoleon: For
and Against, 2nd edn., Cape, 1964.
2 Сравните, например: Peter Laslett, The
World We Have Lost, 2nd edn., Methuen, 1971, и E.P.Thompson,
Whigs and Hunters, Penguin, 1977.
3 Michael Howard, The
Lessons of History, Oxford University Press, 1981, p.21.
4 J.B.Bury, “The
science of history”, 1902, цит. по: Stern, Varietes of History, p.215.
Джон Тош. Стремление к истине
166
как это делали историки-нацисты в «третьем рейхе» или те, кто сегодня отрицает Холокост. Такие работы относятся к области пропаганды, а не науки, и профессионал – а порой и дилетант – ясно видит, что факты в них либо замалчиваются, либо фабрикуются. Среди самих историков взгляд с позиций современности проявляется в двоякой форме. С одной стороны – это интерес к историческим корням современного мира, или какой-нибудь его особенно яркой черте, скажем, семьи как основной ячейки общества или парламентской демократии. Само по себе это является позитивным ответом на вопрос о социальном значении истории, кроме того, такой подход предусматривает четкие принципы отбора, что ведет к созданию целостной картины прошлого. Но он связан и с риском поверхностного анализа и искажений. Проблема с поисками исторических предшественников некоего феномена с ярко выраженным «современным» характером состоит в том, что их результат представляется заранее предопределенным, а не возникает в ходе сложного научного процесса. Когда исследователь прослеживает происхождение лишь одной, отдельно взятой линии развития, это чаще всего приводит к игнорированию исторического контекста; чем дальше в прошлое он заглядывает, тем больше сосредоточивается на линейном развитии того или иного института или явления в ущерб тому значению, которое они имели в конкретной исторической обстановке. Так, историки-виги в XIX в. совершенно неверно трактовали систему управления в средневековой Англии, поскольку их единственным интересом было происхождение парламента. Подобной же критике подвергались и недавние работы по истории семейных отношений и сексуальности в период средневековья и раннего нового времени1. Как заметил Баттерфилд в своей «Вигской интерпретации истории» (1931) – возможно, самом влиятельном полемическом труде, направленном против «истории, обращенной к современности»: «Если при изучении прошлого один глаз, так сказать, обращен к настоящему, это становится источником всех недостатков и софистики в исторической науке, начиная с простейшего – анахронизма»2. «Вигская» история демонстрирует тенденцию к недооценке различий между прошлым и настоящим – распространению современного образа мышления на прошлое и отрицанию тех аспектов исторического опыта, которые не состыкуются с современными идеями. Тем самым она ограничивает общественную ценность исторической науки, которая связана прежде всего с ее ролью как хранилища опыта прошлого, отличного от нашего собственного опыта.
1 Adrian Wilson,
“The infancy of the history of childhood: an appraisal of Philippe Ariиs”, History
and
Theory, XIX, 1980, pp.132-153.
2 H.Butterfield, The
Whig Interpretation of History, Penguin, 1973, p.30.
Джон Тош. Стремление к истине
167
Сегодня куда большее распространение получила вторая разновидность «взгляда на историю с точки зрения современности (или «презентизма»). Речь идет об исторических трудах, написанных с политических позиций социальных групп, ранее не получавших должного внимания в историографии. Как мы объяснили в гл. 1, эффективная политическая деятельность в настоящем требует наличия ярко выраженной социальной памяти, и именно ее создание было одной из главных целей исследователей истории чернокожих или истории женщин в Британии и США. Говорят, что задачей этих историков-радикалов является не только пролить свет на явления, «скрытые от истории»1, но и продемонстрировать исторический опыт определенного характера – в данном случае опыт угнетения и сопротивления – вплоть до исключения материала, который не вписывается в политическую программу автора. Так, может замалчиваться соучастие западноафриканского общества в трансатлантической работорговле или сексуальный консерватизм, характерный для многих феминистских движений XIX в. Когда побудительным мотивом для исследования становится приверженность интересам этнической группы или определенного пола, различия между «тогда» и «теперь» могут преуменьшаться ради создания исторической идентичности. Такие ученые не станут прилагать особых усилий и для того, чтобы понять опыт других групп, имеющих отношение к данной проблеме. А значит, открывается путь для историографической реакции на подобные труды, то есть более явной и жесткой защиты существующего порядка.
Если результат исторического исследования до такой степени обусловлен предпочтениями самого ученого и может так легко измениться в руках другого исследователя, то как он может заслужить доверие в качестве серьезного вклада в развитие знания? И если факты и ценности неразрывно связаны между собой, то как отличить достоверный исторический труд от недостоверного? В период между мировыми войнами в некоторых кругах было можно соглашаться со скептиками если не полностью, то в основном. Научная интерпретация, утверждали эти историки, может считаться верной лишь в отношении потребностей эпохи, в которую она создавалась. Фразой «каждый сам себе историк»2 американский ученый Карл М. Беккер отверг идею создания «окончательной» истории, характерную для профессионалов со времен Ранке. Позже его точку зрения в сжатой форме выразили Гордон Коннел-Смит и Хауэлл Ллойд:
«История – это не «прошлое» и даже не дошедшее до нас прошлое.
Это реконструкция некоторых областей прошлого (на основе дошедших
до нас
Sheila
Rowbotham, Hidden from History, Pluto Press, 1973. Цит. по: J.H.Hexter, On Historians,
Collins, 1979, p.15.
Джон Тош. Стремление к истине
168
сведений), которая каким-то образом имеет отношение к нынешним жизненным обстоятельствам историка, который их
реконструировал»1. Последствия такой позиции внушают
беспокойство. Неудивительно, что историки не желают так легко отказаться от
претензии своей дисциплины на научную респектабельность. В последние тридцать
лет ответ ортодоксов релятивистам состоял в фактическом возвращении к
историзму. Историк, утверждают они, должен отказаться от любых стандартов и
приоритетов, лежащих вне пределов изучаемой им эпохи. Их цель – понять прошлое
в его собственных критериях или, как выразился Элтон, «понять данную проблему
изнутри»2. Историк должен проникнуться
ценностями эпохи и попытаться увидеть события с точки зрения их участников.
Только так он может сохранить верность предмету исследования и своему
призванию. Но подобные попытки «говорить голосом прошлого» не выдерживают
проверки реальностью. На первый взгляд может показаться, что историкам вполне
удается воспринять ценности тех, о ком они пишут: историки дипломатии обычно
разделяют этику государственных интересов, господствующую в
международных отношениях со времен эпохи Возрождения, а специалист по
какому-либо политическому движению вполне способен выработать чувство
сопричастности с взглядами и стремлениями его участников. Однако, как только ученый забрасывает сеть поглубже, чтобы
охватить общество в целом, тезис о «ценностях эпохи» немедленно вызывает
вопросы. Чьи ценности мы должны разделить – богатых или бедных, колонизаторов
или угнетенных, протестантов или католиков? Было бы ошибкой предполагать, что
историки, напрочь отвергающие «социальное значение» истории, тем самым
обеспечивают объективность своих трудов. На практике их работа подвергается
двоякой опасности. С одной стороны, они могут оказаться в плену приоритетов и
представлений тех, кто создал используемые ими источники; с другой – их
конечная продукция скорее всего испытает – пусть даже неосознанное – влияние их
собственных ценностей, которые трудно вычленить, поскольку они не заявлены.
Работа Элтона является иллюстрацией обеих тенденций: на Англию эпохи Тюдоров он
смотрит через призму авторитарной патерналистской бюрократии, чьи архивы он
знает так хорошо и чьи взгляды, вероятно, близки его собственным консервативным
убеждениям3. Воссоздание
1 Gordon
Connel-Smith and Howell A. Lloyd, The Relevance of History, Heinemann,
1972, p.41.
2 Elton, The
Practice of History, p.31.
3 Консервативные
убеждения Элтона наиболее четко выражены в его двух вступительных лекциях
«Будущее прошлого» (1968) и «История Англии» (1984), опубликованных в его
книге: G.R.Elton,
Return to
Essentials, Cambridge University Press, 1991.
Джон Тош. Стремление к истине 169
истории – достойная цель, но было бы ошибкой предполагать возможность ее полного достижения или думать, что именно оно дает объективное знание о прошлом.
Существует и другая серьезная трудность, характерная для подхода с позиций «строгого историзма». Нам никогда не уловить подлинный «аромат» конкретного момента истории так, как его чувствовали люди того времени, ведь мы, в отличие от них, знаем, что произошло потом, и значение, которое мы придаем тому или иному событию, неизбежно обусловлено этим знанием. Это одно из самых существенных возражений против идеи Коллингвуда, что историки «заново передумывают» мысли людей прошлого. Хотим мы того или нет, историк глядит на прошлое «с высоты» – он уже знает, чем все это кончилось. Некоторые историки стараются отказаться от этого взгляда сверху, максимально ограничивая спои исследования событиями нескольких лет или даже месяцев, по которым они могут дать полный «отчет» при минимальном отборе и интерпретации, но человеческий интеллект не способен на полный отказ от ретроспективного взгляда. Кроме того, почему бы не расценивать ретроспективный взгляд как полезное преимущество, а не как недостаток, который необходимо преодолеть? Именно наше положение во времени относительно объекта исследования позволяет нам осмыслить прошлое – выделить предпосылки, о которых современники и не подозревали, и разглядеть подлинные, а не желательные с точки зрения участников событий последствия. Строгое соблюдение принципа «история ради истории» ведет к отказу от многого из того, что придает самой дисциплине притягательность, без достижения желаемой цели – полной отстраненности от современности. Уход в прошлое ради самого прошлого не позволяет избежать столкновения с проблемами научной объективности.
IV
До сих пор наш анализ исторических исследований предусматривал некую иерархию подходов, в которой позитивистская наука выступает как конечное мерило интеллектуальной строгости. Научный метод при этом рассматривается как единственный способ достижения непосредственного знания о реальности, как прошлого, так и настоящего. Процедуры историзма вряд ли можно успешно отстаивать, в той степени, в какой они не дотягивают до научного метода, их нельзя признать полноценными. Этот спор продолжается с тех пор, как история стала всерьез изучаться, и конца ему пока не видно. Однако в последние двадцать лет позиции скептиков существенно укрепились благодаря крупному интеллектуальному сдвигу в области гуманитарных
Джон Тош. Стремление к истине 170
наук, отвергающему историзм в качестве базы для истории и других дисциплин, имеющих текстуальную основу. Речь идет о постмодернизме. Его отличительной чертой является приоритет языка над опытом, ведущий к открытому скептицизму относительно способности человека к наблюдению и истолкованию внешнего мира, особенно человеческого мира. Постмодернизм имеет потенциально серьезные последствия для статуса профессии историка, и потому это явление следует тщательно проанализировать.
Современные теории языка лежат в русле традиции, впервые сформулированной Фердинандом де Соссюром в начале нашего столетия. Соссюр заявил, что язык отнюдь не является нейтральным и пассивным средством выражения, но управляется собственной внутренней структурой. Связь между словом и объектом или идеей, которые оно обозначает – или, в терминологии Соссюра, между «означающим» и «означаемым», – является в итоге произвольной. Не найти двух языков, где слова и предметы сочетались бы одинаковым образом; определенные образцы мысли и наблюдения, присутствующие в одном языке, находятся вне пределов возможностей другого. Отсюда Соссюр сделал вывод, что язык является несвязанным явлением – речь и письмо следует рассматривать как лингвистическую структуру со своими собственными законами, а не как отражение реальности: язык – это не окно в мир, а структура, определяющая наше представление о нем. Такое понимание языка немедленно приводит к понижению статуса автора текста: если структура языка имеет такое влияние, то смысл текста связан с формальными атрибутами языка не меньше, а то и больше, чем с намерениями автора. Любое утверждение, что автор может точно передать «свой» смысл читателю, повисает в воздухе. По широко известному выражению Ролана Барта, можно говорить о «смерти автора»1. С таким же успехом можно говорить и о смерти текстуальной критики в ее традиционном смысле, поскольку толкователи текстов обладают не большей свободой действий, чем их авторы. Объективный исторический метод, находящийся вне текста, просто невозможен, существует лишь интерпретационная точка отсчета, сформированная из лингвистических ресурсов, доступных толкователю. Историк (или литературный критик) теряет свое привилегированное положение.
Однако было бы упрощением говорить о «языке» любого общества в единственном числе, если мы тем самым предполагаем его единую структуру и общие правила. Любой язык является сложной системой смыслов – множественным кодом, где одни и те же слова часто имеют различное значение для разных слушателей; ведь сила языка частично основана на неосознанной передаче разных смысловых «слоев».
Roland Barthes, Image, Music,
Text, Fontana, 1977, pp.42-48.
Джон Тош. Стремление к истине
171
Текстуальный анализ, при котором непосредственный или «поверхностный» смысл отбрасывается ради менее очевидного, в постмодернистских кругах получил название «деконструкции» – этот термин сформулировал Жак Деррида. Деконструкция охватывает удивительное множество дерзких и диссонантных прочтений. Если соссюровское разделение означающего и означаемого возвести в абсолют, то в итоге не существует никаких ограничений спектра возможных прочтений. Творческий подход к интерпретации текстов – то шаловливый, то ироничный, то провокационный – является отличительной чертой постмодернистской науки1.
Однако, сточки зрения большинства выразителей лингвистического поворота, свобода «прочтения» текстов несколько ограничивается воздействием «интертекстуальности». Согласно этой точке зрения, тексты прошлого не должны рассматриваться в изоляции, поскольку ни один текст никогда не создавался таким образом. Все авторы используют язык, который уже служил тем же целям, что ставят они, а аудитория, возможно, истолкует написанное ими в соответствии еще с какими-то другими правилами применения языка. В любой конкретный момент мир текстов состоит из разнообразных видов производства, каждый из которых имеет собственную культурную обусловленность, концептуальные категории и образцы использования. Короче говоря, каждый текст является частью «дискурса», или массива языковой практики. Сегодня термин «дискурс» наиболее известен в том понимании, которое вложил в него французский философ Мишель Фуко. Для него «дискурс» означал не просто образец использования языка, но и форму «власть/знание», указывающую на то, каким образом люди оказываются в плену регулирующих рамок конкретных дискурсов. Он показал, как в 1750-1850 гг. в Европе утвердились новые, более жесткие дискурсы сумасшествия, наказания и сексуальности, поставив под сомнение традиционный взгляд на эту эпоху как на период социального и интеллектуального прогресса2. От других отцов-основателей постмодернизма Фуко отличается острым чувством эпохи. Но в понимании большинства литературоведов понятия «дискурс» и «интертекстуальность» имеют тенденцию к «свободному плаванию» без всякой привязки к «реальному» миру, тем самым подтверждая знаменитый афоризм Дерриды – «вне текста не существует ничего»3.
1 Текстуальные теории, возникшие на основе концепции Соссюра, систематизированы в: Raman
Selden, Peter Widdowson and Peter Brookes, A Reader’s Guide to
Contemporary Literary Theory, 4th edn.,
Prentice Hall, 1997.
2 Хорошее представление об идеях Фуко дается в: P.Rabinow (ed.), The Foucault Reader, Penguin, 1991.
3 Jacques Derrida,
Of Grammatology, Johns Hopkins University Press, 1976, p.158.
Джон Тош. Стремление к истине 172
Анализ дискурса, как и все критические процедуры, связанные с современной лингвистикой, основан на релятивизме. Его сторонники отвергают идею о том, что язык отражает реальность, как репрезентативное заблуждение. Языку, считают они, присуща нестабильность, его смыслы меняются с течением времени и оспариваются в любой конкретный момент. Подобная неопределенность, если принять ее за аксиому, имеет фатальные последствия для традиционных понятий исторического исследования. Бессмысленно искать различия между событиями прошлого и дискурсом, в котором они представлены; как выразился Рафаэл Сэмюэл в своем кратком обзоре взглядов Ролана Барта, история превращается в «парад «означающих», притворяющихся собранием фактов»1. Как мы показали в гл. 4, историки ни в коей мере не считают свои первоисточники безупречными, и они привыкли выискивать в них скрытые смыслы. В основе их научной практики лежит убеждение, что из источников можно извлечь, хотя бы отчасти, тот смысл, который вкладывали в них авторы и первые читатели. «Деконструкторы» подвергают такой взгляд анафеме: по их мнению, никакой уровень технического мастерства не позволяет преодолеть субъективность и неопределенность, непременно присутствующие при прочтении текстов. Вместо этого они предлагают нам возможность находить в них любые смыслы, какие нам захочется, лишь бы мы не требовали признать их достоверными. Никакой объем исследовательской работы не способен поставить нас в привилегированное положение. Все, что нам позволено, – это свободное взаимодействие между читателем и текстом без общепринятых процедур и «апелляционного суда». Требовать большего – значит проявлять наивность, или, как без лишних церемоний утверждают некоторые постмодернисты, обманывать ни в чем не повинных читателей.
Поскольку историки требуют намного большего, каждый аспект их деятельности оспаривается постмодернистами. Если подвергнуть сомнению обоснованность исторического метода истолкования текстов, тоже самое произойдет и со всеми процедурами, воздвигнутыми на этом фундаменте. Идея Ранке о воссоздании прошлого рушится, поскольку она основана на принципе «привилегированности» «аутентичного» прочтения первоисточников. Вместо исторического объяснения постмодернистская наука может предложить лишь интертекстуальность, имеющую дело с «дискурсивными» связями между текстами, а не причинными связями между событиями; историческое объяснение отвергается как пустая химера для утешения тех, кто не
Raphael Samuel, “Reading the
Signs”, History Workshop Jornal, 32, 1991, p.93.
Джон Тош. Стремление к истине 173
способен воспринять мир, лишенный смысла1. Традиционных исторических деятелей ожидает такая же судьба. Если автор умер, то умер и единый исторический субъект, будьте индивид или коллектив (вроде класса или нации): согласно постмодернистской теории, идентичность создается языком – прерывистая и нестабильная, ведь она находится в фокусе различных дискурсов. И, что, наверно, важнее всего, деконструкция личностей и групп, являвшихся традиционными деятелями истории, означает, что истории, по сути, больше нечего сказать. Нация, рабочий класс, даже идея прогресса – все они распадаются на дискурсивные конструкции. Непрерывность и эволюция отвергаются в пользу прерывистости, как это делает, например, Фуко в своей концепции четырех никак не связанных между собой исторических эпох (или «эпистем») начиная с XVI в.2 Постмодернисты, в принципе, с издевкой относятся к «большим нарративам» или «метанарративам» историков – например, о генезисе капитализма или развитии свободомыслия и терпимости. Максимум, который они способны признать – это то, что прошлое можно систематизировать как множество рассказов, подобно тому, как отдельный текст открыт для множества прочтений.
Столь радикальный пересмотр существующих взглядов имеет серьезные последствия для нашего понимания профессии историка. Постмодернисты привнесли сюда две важные идеи. Во-первых, подчеркивают они, исторические труды являются видом литературного производства, который, как любой жанр, функционирует в рамках определенных риторических правил. В своем весьма влиятельном труде «Метаистория» (1973), Хейден Уайт анализирует эти правила с точки зрения эстетики, и классифицирует исторические труды по двенадцати стилистическим разновидностям и четырем основным «тропам». Специфика этого тщательного анализа не столь важна, как теоретический вывод Уайта и том, что характер любого исторического труда определяется не столько исследованиями и идеологией автора, сколько эстетическим выбором, который он делает (чаще всего неосознанно), когда приступает к работе, и который формирует дискурсивную стратегию текста. Подобный приоритет эстетики над идеологией придает его позиции несколько пуристский характер. В настоящее время с постмодернизмом больше связывают вторую идею, согласно которой историк рассматривается как вектор направленности диапазона политических позиций, связанных с текущим моментом. Поскольку документальные «остатки» прошлого подвержены столь многочисленным прочтениям
Hayden White, The Content of the Form, Johns Hopkins University Press, 1987, p.72. Michel Foucault, The Archaeology
of Knowledge, Tavistock, 1972.
Джон Тош. Стремление к истине 174
и поскольку историки используют идеологизированный язык, создание исторических трудов ни в коей мере нельзя считать невинным занятием. Поскольку история бесформенна, историки не способны «извне» реконструировать ее и придать ей очертания. Истории, которые они рассказывают, и люди-субъекты, о которых они пишут, – лишь субъективные предпочтения, взятые из бесконечного множества возможных стратегий. Историки укоренены в хаотичной реальности, которую они стремятся представить, а потому всегда несут на себе ее идеологический отпечаток. Все, что они могут, – это скопировать господствующую или «доминантную» идеологию; или наоборот, отождествить себя с одной из многочисленных радикальных или подрывных идеологий; но все они одинаково уходят корнями в сегодняшнюю политику. Под этим углом зрения все варианты истории становятся «осовремененными», а не просто политически ангажированными. По выражению Кита Дженкинса, история превращается в «дискурсивную практику, позволяющую людям отправляться в прошлое, думая о современности, копаться там и перестраивать его в соответствии со своими потребностями»1. Поскольку эти потребности разнообразны, а порой имеют взаимоисключающий характер, научное сообщество историков и диалог между представителями разных взглядов просто невозможны. Тридцать лет назад Э.X.Карр обозначил предел скептицизма в исторической профессии, признав наличие диалога между прошлым и настоящим, одушевляющего любое историческое исследование. Постмодернисты сделали большой шаг в направлении релятивизма, признав – и даже превознося – множественность одновременных истолкований, одинаково обоснованных (или необоснованных). «Следует признать тот факт, – пишет Хейден Уайт, – что, когда дело доходит до исторического документа, то сам он не содержит никаких оснований для предпочтения одного способа реконструкции его смысла другому»2. Говорят, что историки не раскрывают прошлое, они его выдумывают; в результате проверенная временем разница между фактом и вымыслом сходит на нет.
V
Как историки должны реагировать на этот натиск? Одна из задач, с которой они могут хорошо справиться – это поставить сам постмодернизм в исторический контекст, то есть признать, что он принадлежит конкретному культурному моменту. Как видно из самого названия, постмодернизм – явление реактивное. Понятием «модернизм»
Keith
Jenkins, ReThinking History, Routledge, 1991, p.68. Цит. по: Novick, That Noble Dream,
p.601.
Джон Тош. Стремление к истине 175
обозначаются главные убеждения, лежавшие в основе эволюции современного индустриального общества с середины ХIХ до середины XX вв. Наиболее важной из них была вера в прогресс и эффективность дисциплинированного рационального исследования. Отбрасывая их, постмодернисты дают понять о своем стремлении к новизне и освобождении от сдерживающих начал предыдущего поколения. Но привлекательность постмодернизма лучше всего объясняется его созвучием с отдельными определяющими тенденциями современной мысли. Уже некоторое время назад получила распространение следующая точка зрения: те черты, что традиционно олицетворяли Запад, во многом зашли в тупик: его превосходство над остальным миром сходит на нет, технический гений превратился в бремя (например, в ходе гонки вооружений), рациональный подход, которым он столь похвалялся, как выясняется, не годится для решения многих проблем человечества – от понимания психики до сохранения окружающей среды. Холокост ныне рассматривается не как отклонение от нормы, а как мрачно иронический комментарий к традиционному отождествлению прогресса с Западной цивилизацией. Преимущества научного метода, ранее считавшиеся бесспорными, теперь вызывают большие сомнения. Теория постмодернизма – лучшая иллюстрация этой тенденции. Ставя под вопрос саму возможность объективного исследования, постмодернизм подрывает авторитет науки. Отрицая наличие в истории какой-либо упорядоченности и цели, он отдаляет нас от того, с чем нам трудно смириться в прошлом, как и от того, чем мы привыкли гордиться. Если постмодернисты правы, и история действительно лишена смысла, то, следовательно, мы должны принять на себя всю ответственность за поиски смысла в нашей собственной жизни, какой бы печальной и трудной ни представлялась эта задача. История в ее традиционном понимании теряет не только практическое, но и вообще всякое значение.
Это далеко не первый случай, когда «полномочия» истории как серьезной дисциплины ставятся под вопрос. Упор постмодернистов на неопределенный характер языка и превалирующий в их настроении культурный пессимизм – чисто современные явления, но в самом отрицании исторической правды нет ничего нового. В период религиозных войн в Европе в XVI-XVII вв. философы называли историков легковерными самозванцами, а столь почитаемые ими источники отметались как ненадежные. В XIX в. сторонники историзма, несмотря на всю жесткость их исследовательских стандартов, вскоре подверглись нападкам релятивистов, утверждавших, что полная историческая правда является химерой. Вообще, скептики появились одновременно с первыми историческими трудами. Сомнения относительно
Джон Тош. Стремление к истине
176
статуса «реальности» и нашей способности ее познать, будь то в прошлом или настоящем, являются неотъемлемой частью западной философской традиции со времен античной Греции. Сами историки также принимали участие в этих спорах. Постмодернизм – далеко не столь новаторская теория, как порой утверждают его сторонники.
Да и сами отношения между постмодернизмом и историей не отличаются таким антагонизмом, как можно было бы предположить из сказанного выше. Может быть, и правы некоторые постмодернисты, утверждая, что ранкеанскому «документальному идеалу» пришел конец и историю, какой мы ее привыкли видеть, можно отправлять на свалку1. Но этот мрачный прогноз не учитывает того, что историки уже начали усваивать некоторые аспекты постмодернистской теории. Как это часто случалось в прошлом, непримиримые критики исторической науки часто воюют с ветряными мельницами. Историки всегда отличались способностью воспринимать некоторые аргументы критиков «правдивости» своей дисциплины. Они далеко не так привержены единому историческому субъекту, как предполагают некоторые критики; сейчас уже очень редко исследователи выстраивают концепции своих книг вокруг «нации» или «рабочего класса» без тщательного анализа меняющегося и противоречивого значения подобных ярлыков2. А, например, историки-эмпирики атаковали «большие нарративы» западной исторической науки – вроде вигской интерпретации английской истории или концепции промышленной революции – гораздо яростней, чем постмодернисты3.
Кроме того, историческая наука испытала прямое влияние лингвистической тенденции в развитии гуманитарных дисциплин. Признание возможности структурного воздействии языка на его «пользователей» стало особенно полезным открытием. Именно это доказал Гарет Стедман Джонс, переосмысливая историю чартизма в свой работе «Языки класса» (1983). Историки по-разному объясняли причины неспособности чартистов провести массовую кампанию за демократические права для народа после того, как требования среднего класса были удовлетворены Актом о реформе 1832 г. Стедман Джонс
1 См., например: Alun Munslow, Deconstructing
History, Routledge, 1997; Keith Jenkins, On “What Is
History?”, Routledge, 1995.
2 Ярким примером подобного весьма критического анализа без всякого влияния постмодернизма
является: Linda Coley, Britons: Forging
the Nation, 1707-1873, Yale University Press, 1992.
3 Примеры критики вигской интерпретации истории см. в: J.C.D.Clark, English Society 1688-1832:
Ideology, Social Structure and Poitical Practice during the Ancien
Rйgime, Cambridge University Press,
1985; Conrad Russel, The Causes of the English Civil War, Oxford
University Press, 1990. Подобные же
атаки на концепцию промышленной революции см. в: R.Floud and D.McCloskey (eds.), The Economic
History of Britain since 1700, 2 vols, Cambridge University Press, 1981.
Джон Тош. Стремление к истине 177
приходит к выводу, что чартистское движение потерпело неудачу главным образом потому, что его политика строилась на дискурсе, унаследованном из прошлого, который не соответствовал быстро меняющейся политической обстановке. Это мощный (хотя и небесспорный) аргумент в пользу «анализа чартизма, отводящего определенную самостоятельную роль языку, в рамках которого он находил свое вы-ражение»1. Историки также вполне сочувственно относятся к утверждению, что тексты содержат ряд смысловых уровней и что именно скрытый или неосознанный смысл придает тексту силу. К примеру, в Британии конца XIX в. массовый язык «нового империализма» выражался в националистических и расистских терминах, однако его упор на «мужественность» и «характер» нес в себе и немалый заряд мужской неуверенности, возникшей благодаря изменившемуся положению женщины в семье и на работе. Используя этот язык, политики одновременно выражали и усиливали возникшее у мужчин ощущение неопределенности, почти наверняка не имея в виду ничего подобного2. Определение дискурса, к которому относится данный текст, и его связи с другими, «близкими» дискурсами, является задачей, выходящей за рамки методов научной критики источников в их традиционном понимании. В результате историки стали более чутко воспринимать смысловые «подводные течения» источников, придавая известному афоризму Марка Блока о «невольных очевидцах» новую многообещающую направленность.
Аналогичным образом постмодернистская критика исторической пауки встретила определенный позитивный отклик среди историков. Выделение Уайтом литературных условностей, заложенных в историческом нарративе, сыграло особенно важную роль в осознании исторического труда как формы литературного творчества и растущем стремлении к экспериментаторству3. Еще более многообещающим направлением стала деконструкция постмодернистами дискурса как формы культурного воздействия, что уже не позволяет игнорировать тот факт, что сама историческая наука может выступать как выражение культурной гегемонии. А это, в свою очередь, открыло новые возможности для радикального переосмысления роли групп, ранее исключенных из научного контекста. Интерес Эдуарда Саида к процессу формирования языка и структуризации субъекта возник параллельно
1 Gareth Stedman Jones, Languages of Class: Studies in
English Working Class History 1832-1982,
Cambridge University Press, 1983, p.107.
2 H. John Field, Toward a Programme of Imperial Life, Clio
Press, 1982; John Tosh, “What shoud historians
do with masculinity: reflections on
nineteenth-century Britain”, History Workshop Journal, 38, 1994, pp.179
202.
3 Обзор этих тенденций см. в: Peter Burke (ed.), New Perspectives in Historical Writing,
Polity, 1991.
Джон Тош. Стремление к истине
178
с его исследованиями места арабов и палестинцев в западном дискурсе; его первопроходческая работа «Востоковедение» (1976) стала поворотным моментом в формировании постколониальной или «мультикультурной» истории. Феминистки, стремящиеся преодолеть рамки «языка, созданного мужчинами», признают, что многим обязаны лингвистической тенденции1. Эти примеры в какой-то степени подтверждают утверждение постмодернистов, что их теория открывает перспективы демократизации науки. Если к этому добавить преобладающее влияние «языковой» теории на развитие истории культуры в последние годы (об этом речь пойдет в гл. 10), то взаимодействие между постмодернизмом и традиционными историческими теориями можно признать весьма плодотворным.
VI
Однако большинство историков могут
воспринять постмодернизм лишь до определенной степени. Многие приветствуют
совершенствование методов текстуального
анализа или рост внимания к культурной роли исторической науки. Но мало
кто согласится с отрицанием исторической правды в ее общепринятом понимании.
Испытав всю силу деконструктивисткой критики, историки лишь укрепляются в своем
предпочтении опыта и наблюдений абстрактным принципам. В теории можно выстроить
безупречную аргументацию в пользу предположения, что человеческий язык
самодостаточен, а не репрезентативен. Но обыденная жизнь показывает, что язык
прекрасно работает в тех ситуациях, когда требуется точная передача и
правильное понимание смысла. Если исходить из любых других предпосылок, то
взаимодействие между людьми было бы просто невозможно. Но если язык,
несомненно, выполняет эти практические функции в настоящем, то почему он не
может восприниматься в том же духе, когда он зафиксирован в документах,
дошедших до нас из прошлого? Конечно, всякий язык содержит элемент неопределенности;
по прошествии времени она усиливается, и текст 300400-летней давности,
связанный с двумя-тремя дискурсами, поддается анализу с большим трудом.
Историки зачастую признают свою неспособность выделить все смысловые уровни,
заложенные в документе. Но утверждение, что ни в одном тексте из
прошлого нельзя найти точного отражения событий или явлений, лежащих вне самого
текста, опровергается опытом и здравым смыслом. В цифровых показателях торговли или данных
См., например: Joan Scott,
Gender and the Politics of History, Columbia University Press, 1988.
Джон Тош. Стремление к истине 179
переписи связь между текстом и реальностью очевидна (что, впрочем, не всегда означает достоверное отражение реальности). Тщательно продуманное литературное произведение вроде мемуаров или политического трактата, облаченного в форму проповеди, представляет собой более сложную проблему, но и в этом случае необходимо признать, что автор стремился к реальному взаимодействию с читателем, и постараться максимально раскрыть характер этого взаимодействия.
Здесь в дело вступают законы исторического контекста. Смыслы, связывающие слова и предметы, отнюдь не являются произвольными или бесконечно многозначными: они соответствуют установлениям, порожденным реальной культурой и реальными общественными отношениями. Задача исследования – выявить эти установления в их исторической специфике и полностью учитывать их в ходе интерпретации источников. И если сторонники лингвистического подхода рассматривают контекст как понятие, обозначающее лишь другие тексты, и проблема усложняется, поскольку они также предполагают множество прочтений, то историки настаивают на том, чтобы тексты помещались в общий контекст своего времени. Это означает серьезное внимание не только к возможностям языка, но и к личности и происхождению автора, обстоятельствам создания текстом, предполагаемой читательской аудитории, культурным взглядам того времени и читальным отношениям, в рамках которых существовали автор и читатели. Каждый текст социально локализован в конкретной исторической обстановке, как удачно заметила Габриэла Шпигель, существует «социальная логика текста», которую можно раскрыть в ходе исторического исследования1. Так, например, мое прочтение языка империализма конца XIX в. может быть воспринято всерьез, поскольку напряжение в отношениях между полами в тот период хорошо отражено в документах и поскольку культурная идентификация империи с мужественностью была в определенной степени связана с реалиями существования империи. Несомненно, деконструкция могла бы выявить другие истолкования, более изящные и интригующие; но без прочной привязки к историческому контексту они означают лишь насилие критика над текстом. Уважение к «историчности» источника – фундаментальный принцип научной работы; там, где оно нарушается, пути историка и деконструктивистов расходятся. Историки не претендуют на то, что их методика во всех случаях способна раскрыть все смысловые нюансы текста; для выполнения научной задачи исследователю достаточно продемонстрировать, что часть первоначального смысла может быть воссоздана, и мы можем преодолеть рамки
1 Gabrielle M. Spiegel, “History, historicism, and the
social logic of the text”, Speculum, LXV (1990), pp.5986.
Джон Тош. Стремление к истине 180
дискурса и взглянуть на материальный мир и социальную обстановку, в которых создавался текст. Проверка фактов и строгое следование историческому контексту означают, что исследователь может провести различие между подлинными событиями и дискурсом, в рамках которого они представлены.
Историки равным образом не согласны отказаться от претензий их собственных произведений на правдивость. Одно дело – признавать наличие риторических аспектов исторического труда, и совсем другое – рассматривать его как чисто риторическую или в основном риторическую конструкцию. Исторические нарративы, несомненно, формируются эстетическими ощущениями авторов, но они не являются продуктом воображения: некоторые из них, подобно крупным революционным потрясениям, частично порождаются сознанием непосредственных участников событий, другие обретают форму благодаря ретроспективному научному мышлению. Наши рассказы о прошлом, возможно, не совсем связны и не совсем убедительны, но их корни кроются в том факте, что люди не просто верят им, но и воплощают их, исходя из предпосылки, что социальное действие – это непрерывная линия, проходящая через прошлое, настоящее и будущее. Задачу исторического объяснения тоже нельзя просто отбросить. Она представляет собой не бегство из реального мира, как утверждают наиболее мрачные варианты постмодернизма, но необходимый рациональный подход, основанный на причинно-следственных моделях, раздвигающий ограниченные рамки интертекстуальности. Что же касается демократичного потенциала конкурирующих нарративов, то от них немного пользы, если каждая обладающая идентичностью группа создаст свою историю, «подлинную» лишь с точки зрения ее членов. Настоящая демократичность заключается в создании исторических трудов, убедительных и вне пределов «своего круга», а значит, соответствующих научным методам, разделяемым историками независимо от их ориентации. Именно к этой цели, а не утешительному призу релятивистской вседозволенности, стремилось большинство авторов «мультикультурных» исследований. Несмотря на пессимизм некоторых консервативных наблюдателей1, плюрализм вовсе не обязательно тождествен релятивизму.
Суть постмодернистской критики состоит в том, что историзм мертв и его нельзя больше считать серьезным интеллектуальным явлением. Отражая эти атаки, историки указывают не только на сильное преувеличение слабостей исторического исследования, но и на
Gertrude Himmelfarb, On
Looking Into the Abyss, Knopf, 1994.
Джон Тош. Стремление к истине
181
культурную значимость историзма в широком плане – как определенной позиции по отношению к прошлому. Он является необходимой предпосылкой для социально-критической мысли, адресованной настоящему и будущему. Как заметили Джойс Эпплби, Линн Хант и Маргарет Джекоб, «отрицание всех метанарративов бессмысленно, поскольку нарративы и метанарративы – это тот тип рассказов, без которого в нашем мире невозможно никакое действие»1. Осознание прошлого как «другого», набор нарративов, связывающих прошлое с настоящим, и объяснительная функция исторической науки – все это практически необходимые вещи. Если мы полностью откажемся от стремления познать прошлое, мы никогда не поймем, как возникло настоящее. Социальную функцию истории нельзя отбросить с такой легкостью.
VII
Подвергая сомнению достоверность исторического знания, постмодернизм вдохнул новую жизнь в традицию скептицизма, уходящую корнями еще в эпоху Возрождения. Погрешности (или «неопределенность») источников, разрыв между подтвержденными фактами и придающими им смысл объяснениями, а также личностный и политический элементы, которые историки вносят в свою работу, уже давно являются заложниками фортуны. Позитивизм осуждал их как неприемлемые отступления от строго научного подхода; у постмодернистов они подпадают под общее отрицание рационального научного исследования. Если рассматривать его с позиций позитивизма или постмодернизма, эпистемологический статус истории выглядит не слишком впечатляюще. Это происходит прежде всего потому, что абстрактные теории лучше всего проверяются в тщательно контролируемых условиях, а история – это гибридная дисциплина, которую невозможно просто «разложить по полочкам». Именно различие, а то и противоречивость преследуемых историками целей придают дисциплине ее уникальный характер, но благодаря им же она приобретает уязвимость для теоретических нападок.
Хотя некоторые историки все еще ищут прибежища в неограниченном эмпиризме2, более разумные защитники дисциплины
1 Joyce Appleby,
Lynn Hunt and Margaret Jacob, Telling the Truth About History, Norton,
1994, p.236.
2 Elton,
Return to Essentials; Arthur Marwick, “Two approaches to historical
study: the metaphysical
(including “Postmodernism”) and the historical”, Journal of Contemporary
History, XXX, 1995, pp.5-35.
Джон Тош. Стремление к истине
182
согласны, что ей можно предъявить серьезные теоретические претензии. Такие аналитики, как Эпплби, Хант и Джекоб или Ричард Дж. Эванс, понимают, что историческое знание всегда включает в себя состязание прошлого и настоящего, где настоящее порой слишком давит на прошлое. Они знают, что источники ничего не «говорят» напрямую, что факты отбираются, а не просто выставляются для обозрения, что научное объяснение связано с ретроспективным мышлением и что каждая историческая работа в каком-то смысле формируется эстетическими и политическими предпочтениями автора. В основе выстраиваемой ими защиты лежит тезис, что если в теории все эти черты компрометируют работу историков, то на практике они могут быть сведены – и сводятся – к разумным пропорциям. История – не образец реализма, но и не жертва релятивизма. Она занимает промежуточное положение, при котором научные методы совершенствуются с целью, как можно больше приблизить уровень исследования к «реальности» и максимально удалить его от «относительности»1. Одной из главных функций профессии историка является внедрение научных стандартов исследования и ограничение интерпретационного своеволия. Оценка работы со стороны коллег служит мощным инструментом, гарантирующим, что в избранной ими сфере исследований историки будут, насколько возможно, точно придерживаться имеющихся свидетельств о прошлом.
В этом плане можно выделить три главных требования. Во-первых, историк должен проанализировать собственные взгляды и убеждения, чтобы понять, как они соотносятся с проводимым исследованием. Одной из сильных черт Э.П.Томпсона является то, что он не скрывает своих симпатий, даже указывает, что одна из глав в «Формировании английского рабочего класса» носит полемический характер2. Такое понимание особенно важно, если историк не имеет четких пристрастий, но может неосознанно сыграть роль рупора ценностей, безоговорочно признаваемых людьми его круга. Это одна из причин, почему, как указывал Зелдин, желательным качеством для историка является самопознание (см. выше, с. 149) и почему следует поощрять исповедальный стиль в исторических трудах, особенно в авторском предисловии. Во-вторых, риск спутать ожидаемые и реальные открытия уменьшается, если направленность исследования выражена в виде ясной гипотезы, подтверждаемой, отвергаемой
1 Appleby, Hunt
and Jacob, Telling the Truth About History; Richard J. Evans, In
Defence of History, Granta,
1997.
2 E.P.Thompson, The
Making of the English Working Class, revised edn., Penguin, 1968, p.916.
Джон Тош. Стремление к истине
183
или модифицируемой в свете фактов – и автор должен первым искать прорехи в своей концепции. Целесообразное поведение для историка заключается не в «бегстве» от социальной обусловленности своей работы, а в полном осознании того, почему его привлекает именно этот отрезок истории в равном уважении к данным, соответствующим его концепции и противоречащим ей. Сторонние критики часто забывают о том, как интересно бывает в ходе исследования получать неожиданные результаты и «разворачивать» свою гипотезу в новом направлении. Наконец, в-третьих – и это самое важное, – исследователь должен помещать свою работу в строго исторический контекст. Недостаток «презентизма» и деконструирования состоит в том, что в этих случаях события и личности вырываются из реалий своей эпохи и загоняются в рамки концептуальной структуры, которая для этого периода была бы лишена всякого смысла. Вообще, сейчас историки имеют куда больше возможности избежать этой ловушки, чем раньше. Расширение спектра исторических исследований за последние пятьдесят лет и то, что оно нашло достаточно полное отражение в лучших образцах научного синтеза, означает, что сегодняшним историкам присуще гораздо более развитое чувство контекста, чем их предшественникам. Кстати, именно в этом плане эффективнее всего действует вышеупомянутый тезис об оценке со стороны коллег-специалистов.
Соблюдение этих трех предписаний позволяет во многом ограничить уровень искажений в исторических работах. Однако оно не способно положить конец спорам и разногласиям. Было бы неверным полагать, что стоит историкам выработать высокий уровень самопознания, придать четкость своим рабочим гипотезам и скрупулезно соблюдать требования исторического контекста, и их научные суждения совпадут. Никому не дано полностью абстрагироваться от собственных убеждений или посторонних влияний; факты обычно можно истолковать в поддержку прямо противоположных друг другу гипотез; а поскольку источники никогда не передают прошлое во всей полноте, то чувство исторического контекста связано и с даром воображения, который зависит от проницательности и опыта каждого конкретного историка. Природа исторического исследования такова, что и при самом жестко профессиональном подходе остается плюрализм истолкований. Однако это надо рассматривать как его силу, а не слабость. Ведь прогресс исторического знания в равной мере зависит и от усилий отдельных исследователей, и от столкновения конкурирующих интерпретаций в ходе научных дебатов. Эти же дебаты, что так оживляют историческую науку, самым тесным образом связаны с противоположными взглядами на настоящее и будущее нашего общества. Не
Джон Тош. Стремление к истине
184
будь в истории конкуренции, она смогла бы дать материалы для критических споров о социальных проблемах сегодняшнего дня. Плюрализм исторических интерпретаций является необходимой, хотя и недооцениваемой, предпосылкой зрелого демократического политического процесса. Прошлое всегда будет предметом разногласий, но это и к лучшему.