1. Предположительные сравнения
[90]
менной мудрости в бесконечном разнообразии
исторического опыта. Причем здесь идея
Просвещения обеспечивает метаисторические
основания для сравнения с менее продвинутыми или
“варварскими” эпохами, и традиционной “теорией
четырёх стадий”, фиксирующей периодизацию этой
предположительной истории2.
Другой иллюстрацией компаративистского импульса была работа более молодого современника Майнерса, барона М.-Ж. Дежерандо также созданная как ответ на вопрос, поставленный Берлинской Академией (1802) - его “Сравнительная история систем философии относительно принципов человеческого знания” (1804), написанная после опыта изгнания и под влиянием французской “Идеологии”
3. В этом исследовании Дежерандо сравнивал широкий ряд учений, чтобы, как он объяснял, “посредством изучения истории различных сект, их зарождения, развития, преемственности, конфликтов и взаимоотношений понять подлинные точки расхождения, причины их противостояний и истоки их споров”, и, таким образом, судить об их полезности для современных проблем. В 1799 г. Дежерандо также опубликовал этнологическую работу “Обозрение диких народов”, которая, расширяя его горизонты схожим с Майнерсом образом, следовала от базиса эмпирического исследования и компаративного анализа рас к общим законам человеческой науки в свете философии и к теории человеческого прогресса от варварства к цивилизации4.[91]
народные убеждения пересекаются, сталкиваются,
ограничивают и модифицируют друг друга”. В
позднейших лекциях (1828-1829) Гизо взывал к
универсалистским фантазиям Августина и Боссюэ,
утверждая, что “европейская цивилизация вошла,
если можно так сказать, в вечную истину, в план
провидения; она прогрессирует согласно
намерению Бога.”7 Это предположение не только
утверждало моральное превосходство Европы, но и
определяло основания для сравнения внутри семьи
западных наций.
Как и его просвещённые предшественники, Гизо принял стадиальную точку зрения, согласно которой все европейские государства проходили через четыре эпохи - варварство, феодализм, роялизм и репрезентативную систему - каждая из них давала основания для сравнения. По поводу деревней категории варварства, например, Гизо комментировал: “Я знаю только один путь достижения чего-либо, приближающегося к верному представлению о социальном и моральном состоянии германских племён: это сравнение их с племенами, которые в современную эпоху в разных частях земного шара - во внутренних областях Африки, на севере Азии - всё ещё пребывают почти на такой же стадии цивилизации и ведут практически такую же жизнь”8.
Для обоснования этого вывода он поместил в параллельных колонках описания Тацитом древних германцев и описания современными учёными, включая Майнерса, Робертсона, Гиббона, Лафито и лорда Кеймса, гуронов, ирокезов, народов Сибири, гренландцев, арабов, татар, и др. Этот тип сравнения, берущий начало у Липсия в XVI в. и продолженный Вико и Робертсоном в XVIII в., стал общим местом компаративной истории в XIX в.
[92]
превосходства: “Слава Богу, - восклицал он своим
студентам, цитируя Гомера, - мы бесконечно лучше,
чем те, кто шёл до нас”10.
Другой целью компаративистского подхода Гизо был феномен революции, особенно Франция в 1789 г., и Англия в 1640 и 1688 гг. Эти революции не были неожиданными; каждая из них основывалась на вековых принципах сопротивления абсолютизму и приверженности “свободному согласию людей в отношении законов и налогов” - принципов, лежащих в основе “естественного права” человеческого прогресса. Для Гизо это сравнение также лежало в основе его политической повестки дня - поскольку он всегда был в первую очередь государственным деятелем, а во вторую учёным - которая привела его к власти во время Французской революции 1830 г. и которая добавила другое сравнение. “Наши умы были всегда полны Английской революцией”, - писал он о своих коллегах-доктринёрах, которые присоединились к нему в правительстве Июльской монархии
11.В целом, Гизо опирался на ту же идейную базу, что и историки эпохи Просвещения, такие, как Майнерс и Дежерандо, исходившие из теоретической структуры, позволявшей производить сравнение, невзирая на хронологические и культурные границы, - так что варварство, феодализм, представительное правление - и революция изменила их цвета, но не их природу в рамках европейской традиции. Майнерс полагался на идею культуры и “разума” в развивающем смысле; Дежерандо -
на условности и терминологию формальной философии и способы её передачи, особенно системы, идеи, доктрины и школы; Гизо - на аналогичные категории политического мышления и деятельности. В каждом случае история в результате оказывалась вспомогательной дисциплиной, источником примеров и (по словам Гизо) “фактов”, означающих либо широкие абстракции, такие, как “цивилизация”, либо меньшие элементы, общие для разных культурных традиций. Все три этих источника работали в рамках эволюционной структуры, хотя биологическая аналогия в большей степени предполагалась, нежели критически рассматривалась.Этот тип эволюционного компаративизма, производный от предположительной истории, предполагал, что каждая культура или нация занимает место в траектории прогресса, простирающейся от примитивного, или отсталого, состояния до цивилизованного, или продвинутого. На этой основе теоретически достаточно легко сравнивать и даже градуировать положение отдельных культурных традиций. Это точка зрения, которая была распространена от Вико и Монтескье до Шпенглера, Тойнби и Фукуямы, и далее, но, я думаю, она не единственная из поль-
__________________________________
10 History of Civilization, 25.
11 D.R.Kelley, Historians and the Law in Postrevolutionary France (Princeton,
1984).
[93]
зующихся большим доверием среди историков в наши
дни, кроме, возможно, экономических историков,
привязанных к узкой версии теории либеральной
модернизации или вульгарному марксистскому, или
мар-ксоидному, материализму - или ещё к
неоавгустиновской всемирной истории в
глобалистской форме. Всё это пережитки
прекрасной мечты Просвещения, каковой была
предположительная история.
2. Родовые сравнения
XIX век был временем расцвета компаративистских исследований, не только в истории, но также и в языке, литературе, праве, мифологии, религии и философии; и в этих областях всё чаще применялась эволюционная модель. Она была основополагающей для исторической школы права, возглавлявшейся Карлом Фридрихом фон Савиньи, который подчёркивал “органическую связь права” с питающими его нациями. “Право растёт с ростом и усиливается с усилением нации, - писал Савиньи, - и в конце умирает вместе с потерей нацией своей национальности”. То же самое можно сказать об истории и литературе, и здесь также берёт своё начало компаративный метод. Коллега Гизо по Сорбонне, Абель-Франсуа Виллемэн, читал лекции по этому предмету до своего присоединения к Гизо на политической арене после 1830 г. Прослеживая связи между обществом и литературой, Виллемэн включал сюда взаимосвязи между французской и английской литературами и влияние французской словестности на итальянскую литературу - всё это в качестве производных от латинской традиции. На деле, Виллемэн был, видимо, первым, кто использовал термин “сравнительное литературоведение”.
Другой главной областью компаративистских исследований в середине XIX в. была этнология, построенная на идеях и открытиях XVIII в. и покоившаяся, как указывал Питер Боулер, “на предположении, что примитивные в технологическом отношении народы представляют собой точные эквиваленты более ранних стадий в развитии более продвинутых обществ”13. В Англии подобными предпосылками оперировали Эдвард Тайлор, Джон Лаббок, Джон МакЛеннан и Генри Самнер Мэйн, но они делали это не как историки, а как приверженцы гуманитарных наук - этнологии, антропологии и правоведения 4. Под “наукой”
[94]
они подразумевали не “историческую науку”,
посвящённую установлению фактов, а
систематическое знание, которое давало бы общие,
причинные объяснения и даже “законы”.
Ключевой дисциплиной для компаративного метода, однако, была историческая лингвистика, или сравнительная филология, особенно когда она обрела форму в ходе открывавших глаза открытий “восточного Возрождения”15; и здесь компаративизм сдвинулся от предположительной к критической фазе. История начинается с осознания Уильямом Джонсоном того, что санскрит, греческий и латынь должны иметь общий исток. В 1816 г., опираясь на работу Фридриха Шлегеля, Франц Bonn опубликовал своё сравнение спряжения в санскрите со спряжением в греческом, латыни, персидском и германских языках, что “ознаменовало рождение компаративного метода”. Идея изначального “арийского” или “индогерманского” языка (Бопп предпочитал националистическому, расистскому термину “индогерманский” термин “индоевропейский”), от которого произошли современные языки, подкреплялась теорией Дарвина о происхождении от общего предка. Налицо была и обратная, так как на самого Дарвина оказала влияние филология, в том числе Уильям Джонс и, позднее, Фридрих Макс Мюллер с их идеями о происхождении языков16.
[95]
Вебером, Иоахимом Вахом, и др.20. Жорж Дюмезиль был исключением
в том, что придерживался индоевропеистской
ориентации, хотя поиски мифических начал,
протоязыков и трёхчастных структур вновь
приводит нас обратно к предположению - к
идеологии.
В своей развивающейся и особенно эволюционной форме компаративизм был обречён выведение родственных связей - происхождения, установления связей, наследования - которые сделали лингвистическую (и дарвинистскую) парадигму специфической и зависящей от эмпирического исследования. Новый компаративизм превзошёл старый своим настойчивым требованием исторического исследования. Общие аналогии, основанные на интуиции или логическом доказательстве, были недостаточными; что требовалось - это доказательство связей в какой-либо точке времени. Для филологии такие исторические связи надо было устанавливать в рамках общих грамматических, синтаксических и фонетических категорий, разделяемых родственными языками, но не применимых к таким чуждым традициям, как китайская и “Вавилон Нового Света”21. Старые понятия “универсальной грамматики” и “универсального языка”, кроме того, были неуместными для исторического изучения языковых семейств, реконструированных филологами- компаративистами согласно естественным, но конкретным “законам” трансформации22. Но, как полагал Антуан Мейе (один из учителей Дюмезиля), сравнение даёт не реальные языки, а лишь изменения в словах и некоторые их структурные черты23. Остальное - это дело мифа и предположения.
[96]
ческого поля25. Аналогичная задача была
поставлена Шарлем Пти-Дютайи, который сравнивал
“эволюцию” феодальных монархий во Франции и
Англии и делал вывод, что их сходные черты были
обязаны собой не общей отправной точке, а
“атмосфере”, в которой они росли, и их общим
“националистическим устремлениям”26. В недавнем обзоре по данному
вопросу Сьюзан Рейнолдс пришла к заключению, что
“ в первую очередь необходимо сравнение”27.
Историография XIX в. генетическим методом, который следовал за ведущими биологическими и лингвистическими науками, возводила 'национальные культуры к античным и средневековым истокам и схожим образом вызревала в компаративные исследования. Так, “Франция” и “Германия” прослеживались в своих традициях до Карла Великого и далее, до эпохи варварских племён - германцев, описанных Тацитом и другими классическими авторами
28. К континуитету, доказываемому и источниками, и правоведами, добавлялись сфабрикованные генеалогии и институциональные параллели; с XVII в. проводились сравнения королевской власти, сословных ассамблей, судов и правовых систем - научная традиция, продолженная и заимствованная Гизо, Блоком, Пти-Дютайи, и др.Более поздним вкладом в эту традицию является сравнительное исследование средневековых парламентских ассамблей Антонио Ма-ронгу, которое продолжает эволюционистский метод интерпретации. Маронгу исследует процесс развития с предшественников в лице ран-несредневековых советов, как церковных, так и светских, чтобы показать вызревание парламентских институтов
29. Как и Гизо, он фокусирует внимание на принципах представительства, но расширяет его точку зрения с тем, чтобы включить сюда итальянские и немецкие примеры, так же, как и английские, французские и испанские; и он добавляет глоссарий терминов, чтобы наполнить содержанием параллели, которые он проводит через национальные границы. Сравнения Маронгу шли далеко, включая исландскую ассамблею X в., но он не отваживается выйти за пределы традиций западноевропейской мысли и практики. Таков же случай со сравнительным исследованием “конституционализма” К.Х.МакИлвейна, которое растягивается до древних[97]
прецедентов, но аналогичным образом остаётся в
рамках терминологической структуры западной
традиции30.
Институциональную историю старого типа сменили самопровозглашённые “новые” экономическая и социальная история, которые предпочитали смотреть под поверхность политических и правовых институтов, на лежащие в основе экономические силы и социальные структуры
31. Эти подходы, вдохновлённые методами социальных наук, упростили задачи компаративной истории, но также и вернулись разными путями к предположению. В каком-то случае недавний “культурный поворот” имел тенденцию к вытеснению таких радикальных и редукционистских взглядов и частичному восстановлению сложности исторического опыта. Но этот методологический (и идеологический) поворот вновь создал угрозу основанию компаративной истории.3. Общие сравнения
Следует ли компаративной истории находиться в плену этой эволюционной, обычно европоцентристской парадигмы? На деле, компаративная история не была удовлетворена ограничениями биологической модели, и продвинулась, или вернулась, к более широким структурам, в которых историческим связям не придавалось значения -и в которых ответы на политические, социальные, экономические и культурные вопросы ищут за пределами особенностей локального опыта, контекстов и традиций. Предпосылка состоит в том, что сопоставление двух или более подобных традиций, разделённых во времени ли, или в пространстве, даёт такой тип знания, которого обычная нарративная история достичь не может. Это прекрасная мечта, и об этом мечтали лучшие из современных историков - прежде всего, наверное, Марк Блок, который отваживался бросить взгляд - хотя и бегло, и гипотетически - за пределы европоцентристских горизонтов, в направлении более широких связей, или аналогий.
[98]
ние Дюркгейма, имел сомнения относительно
подобной инфляции компаративного метода,
ссылаясь на обычай записи параллельных колонок
по истории Азии и Европы. “Но эта процедура
немного даёт для решения проблем взаимного
влияния, - продолжал он, - которые имеют
первостепенное значение”33.
На деле, компаративным исследованиям следовало развиваться в направлении не дальнейшего эмпирического исследования, а скорее теоретических - предположительных - основ. Проблема заключается в том, что для историков не существует общего основания для глобальных сравнений, кроме тех концептуальных (и ограниченных), которые даются учёными и их терминологией; ибо история и мифология феодального общества и права в эпоху от Меровингов до Французской революции действительно специфически присущи Европе, и в особенности франко-германскому сердцу Европы, чьи правоведы создавали терминологию институционального комплекса “фьеф-и-вассап” и доказали - как историки всё ещё доказывают - его историческое происхождение (германское, или романское, или двойное?), но не его статус как “социального типа”. Узкоэмпирические и генетические вопросы стали неадекватны гуманитарной науке; и в конце XIX в. компаративистские исследования вернулись к универсалистским идеалам Просвещения. Это было,
безусловно, повесткой дня новых наук - антропологии и социологии - в XX в.Антропологи использовали понятие культуры как тип универсального растворителя обычаев, социального поведения и религиозной практики во всей человеческой сфере. Порождением этого подхода стал известный труд ДжЛ.Мёрдока “Досье области человеческих отношений”, своего рода лапласовский демон антропологии, который, кажется, имеет пересекающиеся с историей цели. Однако, некоторые из них осознали опасности повальных сравнений, например, Франц Боас в своей работе 1986 г. “Ограничения сравнительного метода антропологии”, критиковавшей поиск универсальных эволюционных законов, а также взгляды Рут Бенедикт на культуру, подчёркивавшие различия контекстов и необходимость ограничения сравнений исторически, этнографически и географически родственных обществ
34.[99]
ве35.
Дюркгейм хотел выйти за пределы отдельных
событий - событийной истории, как её назвали
позже, полууничижительно - к коллективным
образцам и процессам; и его концептуализация
имела огромное значение для Блока и других
историков школы “Анналов”. Социологический
метод Дюркгейма был вариантом позитивизма,
основанным на собирании и классификации фактов,
которые были де- (или ре·) контек-стуализированы
вокруг отдельных социальных абстракций, начиная
с общности и “Общества” самого по себе, его
структур и возникающей в нем напряженности;
компаративная история, особенно во Франции,
унаследовала эти обобщающие склонности.
В целом, социология в своей классической французской форме придерживалась рационалистических, универсалистских и систематизирующих идеалов, изобретая социальные категории, в широком смысле лишённые культурной специфичности, “локального знания” и исторического понимания - и делала это во имя научного “объяснения”, которое историческое исследование часто было неспособно завершить. “Если кто-то проследил происхождение одних идей от других и показал так называемое интеллектуальное “влияние”, - спрашивал Франсуа Симиан, - то что он в действительности объяснил?”36
Вебер придерживался более критического взгляда на социологический метод и компаративистское исследование, отвергая понятие общих законов и функционалистскую и механическую идею Дюркгейма о причинности; он обращался к объяснительным методам с целью установления социального и исторического значения. Но,
осознавая различия и каузальное разнообразие, он также зависел от метаисторических категорий, таких, как “идеальный тип”, и интеллектуального класса “почётнейших”; и он отделял социологию от истории в том, что она обращается не только к важным действиям (для истории и человеческой “судьбы”), но и к типам действия (для социальной теории). Вебер был в достаточной степени плюралистом, чтобы допускать разные рационализмы, но он ещё зависел от типа факторного анализа, который мог со многими значениями применяться через границы обществ и культур; а история оставалась вспомогательным средством для более высокой науки, продолжающей говорить о своих систематических компаративистских проектах на языке, далеко возвышающимся над “данными”.4. Компаративная история
[100]
под огонь критики, по меньшей мере, непрямой, как
мне кажется, превде всего из-за опоры на эти
устаревшие, предположительные установки.
Старомодная или даже модернизированная
социология Вебера и Дюрк-гейма и их наследников
содержат ряд предположений, которые нелегко
примирить с некоторыми новейшими тенденциями в
гуманитарных науках. Я говорю не о
нерефлективном позитивизме, который недоверчив
к теории любого сорта, а скорее о том, что было
названо “объяснительной социальной наукой”, и о
фундаментальной важности “локального знания”,
внёсшего сомнение в универсальные категории, на
которые традиционно опиралась социологическая
наука37.
Интерпретация в большей степени, чем объяснение,
герменевтика в большей степени, чем анализ -
таким стал девиз этой школы; и её взгляды были
подкреплены постмодернистским подходом, который
даже ещё более скептичен по поводу рациональных
и универсальных “оснований для сравнения”.
Компаративизм действительно имеет место в гуманитарных науках, но только на основе метаисторических категорий и терминологии, явной или скрытой, которая определяет эти дисциплины как политологию, экономику, социологию и антропологию - каждая из которых, чтобы быть эффективной, должна иметь редукционистский взгляд на человеческое поведение. Какими бы ни могли быть теоретические разделения, политическая мысль привязана к публичной сфере и, обычно, к государству, экономика - к рынку, социология - к более или менее абстрактным идеям общества, а антропология - к идеям “культуры”, переводимой из контекста в контекст. Различия, которые являются сущностью исторического исследования, избегаются или маргинализируются, заслоняются теоретическими конструкциями, которые могут быть основаниями гуманитарной науки, но являются схоластическими фикциями исторического исследования.
[101]
Я должен добавить, что если следовать линии новой
антропологии, современные исторические или
этнографические исследования экзотического,
“чудесного” и “Иного” (изначально
теологическое понятие, как я думаю) укрепили это
скептическое неверие в лёгкие исторические
сравнения. Подобные исследования, особенно если
мы послушаем учёных, подготовленных в
литературной и лингвистической областях, “ведут
к радикальной постановке под вопрос основ
западной мысли”, как написал один историк женщин
и женской литературы39. И это в особенности при-ложимо
к компаративной истории, которая создавалась по
явно западному методу - колониальному ли, или
постколониальному - и которая последовательно
(как добавляет этот учёный), в интересах своего
собственного уполномочивания, пыталась отрицать
“инаковость Иного”. То, что Мишель де Керто
называет “гетерологией”, переносится за
пределы “варварского иного”, наблюдавшегося
Геродотом, на бесчисленные чужие, иностранные,
иноземные группы, некоторые только ещё
обнаруженные, лежащие за “нашими” культурными
горизонтами40.
5. За пределами сравнения
Эти заметки по вопросу об изменчивости, или гетерологии, предлагаются не в качестве обсуждения безысходности, а для того, чтобы предложить своего рода критику того, чему компаративизм должен противостоять с целью избежания дисциплинарной маргинализации, как это произошло со столькими историческими специальностями. Понятно, что многие компаративисты предпочли бы продолжать свою деятельность без размышления над эпистемологическими или методологическими проблемами; но объявление исторической базы, направления и цели этой практики несёт в себе некоторую обязанность рассмотреть подобные вопросы.
[102]
дений; они - исследователи, ищущие различия и
странные, часто несоизмеримые, пути иного. В
классическом понимании, история была
“наставницей жизни”, и всё ещё является таковой
-однако, не в наивном и вульгарном смысле
преподавания прямых уроков для предсказания и
выработки политики, а скорее как путь открытия
интеллектуальных горизонтов до
беспрецедентного и неожиданного, которое
ниспровергает устоявшиеся категории и
провоцирует вопросы за пределами условностей (по
словам Куна) “нормальной” гуманитарной науки.
Это, как кажется, может идти против природы западной науки и философии. Как заявлял Гегель, “курс истории не показывает нам становления вещей, чуждых нам, а показывает становление нас самих и наших знаний”41. Но чем бы ни могла быть “История” для “нас” и “нас самих” по гегелевской формуле, историческая практика не может быть столь самоуверенной, эго- и этноцентричной. Иногда герменевтический круг не может быть завершён. Протестуя против объяснительных усилий фрезеровского “золотой ветви”, Витгенштейн однажды заметил: “Здесь можно только описать и сказать: это то, чему подобна человеческая жизнь”42.
“История” началась как исследование, и, на самом деле, деятельность Геродота имплицитно являлась компаративным исследованием -“варварства”, составляющего для него Иное в его этнографических рассуждениях, - и спустя два с половиной тысячелетия она придерживается этой эвристической функции, возможно, приближаясь к другим концептуальным традициям философии и гуманитарных наук, но ещё будучи привязанным к наблюдению и доказательству, которые придают форму
вопросам, равно как и ответам.Здесь мы снова можем обратиться к антропологии. Некоторым образом эти крайности сходны с полярностью или парадоксом, испытанным и описанным Клодом Леви-Строссом в “Унылых тропиках”, который является условием непроницаемого чуждого, отражающегося в иноземной культуре при первом контакте; оно контрастирует с близким знакомством, достигающимся в результате продолжительного изучения чужих обычаев и языка
43. Такие мосты часто могут строиться между чужим и близким, между настоящим и прошлым, между “Я” и “Ты”, но как одному повести других через эти мосты, или, в самом деле, вернуться самому? И как насчёт описанных туземцев - являются ли они[103]
чужими обитателями или антропологизированными
куклами - Пиноккио, которым почти нельзя верить?
Мне кажется, единственный проход через эти мосты
возможен путём своего рода исторической или
антропологической лицензии или скачка веры,
креативной аналогии или анахронизма,
интерпретации и перевода, или парафразы, в
которой что-то, должно быть, уже потеряно; разумно
было бы определить границы этой версии
герменевтического круга.
Компаративной истории, если она должна так называться, следует продолжаться где-то между этими полюсами скептицизма и легковерия, меоду знакомством, объединённым мостом критической науки. Я не хочу сказать, что за такими парадоксами не стоят добрая воля, понимание, и даже интересные результаты в достижении некоторых целей, но это значит предположить, что они занимают междисциплинарную область, требующую стандартов и методов, лежащих за пределами границ исторической дисциплины, и что необходим определённый скачок веры для того, чтобы найти подходящее основание, где относительность можно преодолеть или избежать. Компаративная история ведёт нас за пределы того, что Леруа-Ладюри называет “территорией историка”.
После этих очень общих размышлений позволю себе привести несколько примеров, чтобы проиллюстрировать мои критические замечания и дать некоторые конкретные основания для компаративистской дискуссии. Среди историков-компаративистов, работающих в моей общей области исследования, двумя яркими примерами были Фернан Бродель и Уильям МакНейл, несмотря на то, что трудно здесь и где-либо ещё отделить компаративную историю от глобальной (всемирной, всеобщей) истории. И Бродель, и МакНейл делают широкие суждения, но они опираются в основном на универсальных основания, такие, как климат, география, биологические режимы, групповое поведение и другие контексты, которые можно воспринимать как природные - или ещё материальные цивилизации и мировые экономические или протокапи-талистические рыночные системы, связанные с наиболее рудиментарным (и, в самом деле, доисторическим) уровнем культуры - “сначала идёт еда” (нем.) То, что они предлагают - это некий вид универсального растворителя, в котором исчисляемые данные могут однообразно раствориться и, таким образом, подчиниться общим суждениям. Но непосредственно исторические вопросы часто остаются, как в существенной демографической равнозначности, которую Бродель усматривает между Китаем и Европой - и которую всё же надо объяснять несколько иными факторами. Действительно ли этот тип факторного анализа даёт основания для “компаративной истории”?
Другой пример, более близкий к типу истории, которым я обязан исследованиям этих дней - это “компаративная история идей”, если обратиться к заголовку совершенной работы профессора Хаджиме Накамуры,
[104]
которая следует путём Дежерандо, но с поистине
глобальными горизонтами44. Здесь снова
кажется необходимым искать общий знаменатель,
чтобы приспособить друг к другу разброс и
разноплановость идей и убеждений цивилизаций
Востока и Запада; и Накамура находит его в том,
что он называет “стержневыми проблемами”
философии, такими, как природа богов, или Бога,
природа абсолюта, поиск первичных принципов
(вода, пространство, ветер, огонь, и т.д.), себя,
эпистемологических и этических оснований. В этом
смысле философия, мифология и религия совпадают,
и Накамура находит, что разделение между
философией и религией есть западная посылка,
подрывающая компаративное исследование. Я
нахожу интересным то, что
теологически-философская структура, в которой
работает Накамура, требует лишь идеи примитивной
мудрости, за высвобождение от которой историки
философии (западной философии, во всяком случае)
боролись на протяжении поколений. Один шаг
вперёд в компаративистских терминах, заключают
некоторые критики - это два шага назад в
исторических терминах.
Наконец, пример плодотворного компаративного исторического исследования, которое ещё продолжается, дает нам история науки, совершившая компаративный поворот, особенно известная работа Джозефа Нидхема - хотя на деле учёные раннего Нового времени ещё задолго до этого заложили основания для подобных исследований. В своем труде Нидхем вышел за пределы незрелых посылок классической социологии; но, как пишет Тоби Хафф в своём исследовании науки раннего Нового времени в исламских странах, Китае и на Западе, компаративистский проект Нидхема вышел за пределы его эклектических (и марксоидных) попыток объяснить различия языком того, что полезно было бы назвать внешней историей науки - то есть, проявления географических
, экономических, социальных и политических факторов, хотя и исключая по большей части религию и культуру45.Что касается внутренней истории, нужно сказать, что задача легче была вызвана тем фактом, что современная наука, - по меньшей мере, точные науки - достигла универсального языка, который Галилей, как известно, называл “языком математики, (чьими характерными чертами являются) треугольники, круги и другие геометрические фигуры, без которых человеку невозможно понять её слово”. Интерпретация природы, наиболее сокровенной книги, открытой человеческому исследованию, величайшего и наиболее непроницаемого Иного из всех, требует такого метаязыка для коммуникации - как, в известной степени, и всякая компаративистика.
[105]
В целом, как мне кажется, компаративная история -
то есть, компаративные исследования, зависящие
от истории - не может претендовать на что-то вроде
больших нарративов старомодной всеобщей истории
или спекуляций по поводу заглавных букв “П” -
“Просвещение” и “К” - “культура”. Скорее ей
следует заниматься проблемами, которые являются
доказанно общими - то есть, “природными”, как
говорят учёные - для разных культур, такими, как
тендер, семья, наследование, ритуалы рождения и
смерти, самоубийства, торговля, технология,
собственность, рабство, расизм, империализм,
революция, наука; и нужно осознавать не только
концептуальные ограничения компаративной линии
постановки вопросов, но также и неизбежно
неисторический и ин-терпретативный характер её
ответов. Слишком много не поддающихся
классификации факторов избегают сети
компаративизма. Это значит, что компаративные
исследования должны быть междисциплинарными в
подходе, и в этом отношении должны превзойти
условные методы истории. Практика и теория того,
что называется компаративной историей, должны
включать в себя находки и метаисторические
посылки других гуманитарных наук, включая
социологию, политологию, возможно, философию, и
особенно антропологию; и в поиске надёжной почвы
она должна выйти за пределы “территории
историка”.
Ныне я, по меньшей мере, избирательно симпатизирую таким метаисторическим и синтетическим проектам, но я предпочитаю не путать их с историческим исследованием и критикой как таковой. Я приношу свои извинения тем, кто имеет более широкие устремления, за явно негативную направленность этих заметок; но я говорю лишь как скептик и, несмотря на заигрывания с другими дисциплинами, в основном не компаративист. Сама по себе история всегда лучше ставила вопросы, нежели находила на них ответы, и я надеюсь, что эти вопросы могут быть полезными в нахождении приемлемых оснований для сравнения.
Перевод М.М.Горелова