Вестник Московского университета. Серия 7. Философия. №2. 2004. С. 31-49.

 

М.А Кукарцева, Е.Н. Коломоец

 

ИСТОРИОГРАФИЯ И ИСТОРИЧЕСКОЕ МЫШЛЕНИЕ

(аналитический обзор)

 

     В последнее десятилетие в отечественной философско-исторической мысли оживился интерес к самым последним течениям и идеям западной исторической науки. Ряд исследователей спра­ведливо считают, что эти идеи могут в ближайшее время стать одним из магистральных направлений в социально-гуманитарном знании в целом. В чем же принципиальная новизна этих идей и течений, каковы их ключевые принципы и научный потенциал?

     Ответы на эти вопросы можно найти в книге «Западное историческое мышление. Кросскультурные дебаты», вышедшей в издательстве «Berghahn Books» под редакцией известного немец­кого историка Йорна Рюсена (Western Historical Thinking. An Intercultural Debate. Edited Jorn Rusen. Berghahn Books. N. Y.; Oxford, 2002). Она представляет собой первый выпуск серии «Придавая смысл истории. Исследования в исторической культу­ре и межкультурной коммуникации», начатой в 2002 г. и выходя­щей под общей редакцией Й. Рюсена и Кристиана Гелена. В рамках серии также выйдут работы: «Идентичности: время, разли­чие, границы» под редакцией Хейдруна Фризе, «Наррация, иден­тичность и историческое сознание» под редакцией Юргена Страуба, посвященные исследованию проблем идентичности, «Смысл истории» под редакцией Й. Рюсена и Клауса Мюллера, где будут рассмотрены проблемы сущности и смысла психоаналитических подходов к истории, компаративных исторических исследований.

     Как пишет в предисловии к серии Й. Рюсен, «в начале XXI века сам термин "история" вызывает в уме человека весьма амбива­лентные ассоциации» [1]. С одной стороны, под влиянием фунда­ментальных изменений политической ситуации в конце 80-х — начале 90-х гг., наступления эпохи постмодернизма, вызова Западу, брошенному процессами деколониализации и мультикультуризации в неевропейских странах, та история, которую мы знаем, была объявлена мертвой, преодоленной, отмененной, т.е. провозглашался конец истории вообще. С другой стороны, в это же время появилось огромное число исследований того, что называется самой сущностью истории: культурологические, соци­альные, политические концепции истории, гипотезы «нарративов прошлого», воссоздания психологических структур истории и пр. В результате объявленный конец истории сам стал актуальным «историческим феноменом», а проблемы исследования истории проникли даже в сферу массовой культуры. Этот парадокс, считает Рюсен, стал своего рода требованием создания новой теории истории, понимаемой как задача формирования междис­циплинарного и кросскультурного поля исторического исследова­ния. Наступил не конец истории, а кризис исторической теории, подчеркивает Рюсен. Например, в качестве такого кризиса была воспринята теория деконструкции нарративных стратегий XIX в., предпринятая Хайденом Уайтом. Так или иначе, но с конца 80-х гг. «критическое исследование истории» стало формировать истори­ческую теорию. При этом, по мнению Рюсена, не было учтено, что основу фундаментальной теории истории создает исследова­ние исторической памяти в различных культурных контекстах. Пока историки не поймут, что самые общие теории истории и самые конкретные приемы анализа истории глубоко погружены в культуру и каждодневную жизнь людей, они будут рассматривать любые культурологические формы истории просто как небезынте­ресные объекты исследования, вместо того чтобы признать их формами «придания истории смысла». Серия книг «Придавая смысл истории» как раз и стремится соединить историческую теорию и конкретное историческое исследование для того, чтобы высветить перспективу компаративного, междисциплинарного и кросскультурного понимания феномена «глобальной историчес­кой памяти». В результате в научный оборот будет введена особая форма культурологических исследований, в которых сам термин «культура» станет свободным от политологических, экономиче­ских и иных наслоений, а проблема «культурных различий» будет рассмотрена в самой широкой исторической перспективе, откры­вающей реальные возможности для кросскультурной коммуника­ции. Так будет создано новое поле междисциплинарных исследо­ваний — «исторической культурологии» или «исторических куль­тур». Его субполями, как считает Рюсен, должны стать: 1) проблема конструирования и сохранения коллективной идентичности; 2) про­блема реконструкции паттернов ориентации людей, пострадавших от катастроф и иных подобных событий; 3) проблема вызовов данным паттернам ориентации, сформированным на основе кон­фронтации принципиально иных способов ориентации людей в обществе и истории; 4) проблема использования общего опыта культурно-исторических изменений и форс-мажорных историчес­ких обстоятельств.

     Исследование проблемы формирования разных форм иден­тичности — одна из ключевых тем серии, но речь пойдет преимущественно о коллективной культурной идентичности и ее взаимосвязях с историческими трансформациями народов. Как считает Рюсен, историческая память и историческое сознание осуществляют очень важную культурологическую функцию — они формируют идентичность в темпоральной перспективе, устанав­ливая связи между прошлым, настоящим и будущим. В этом смысле историческое мышление становится средством кросскуль­турной ориентации. Именно поэтому в первом выпуске предпри­нимается попытка рассмотреть специфику исторического мышле­ния, принятого на Западе. Для этого Петер Берк в статье «Западное историческое мышление в глобальной перспективе» [2] формулирует 10 тезисов западного понимания истории, а его оппоненты из стран Европы, Азии, Индии и Африки комменти­руют их.

     Берк подчеркивает, что западное историческое мышление весьма разнообразно и проблема состоит в том, чтобы специфи­цировать это разнообразие. Эта спецификация представляет собой уникальную комбинацию элементов, блоков акцентов, варьируемых в зависимости от исторического периода, религии, социальной группы или индивидуальности историка. При этом важно, что для Берка проблематично само понятие «западное» мышление или его альтернатива — «европейское» мышление. По его мнению, Запад — это в большой мере исторический кон­структ, соединивший в себе греков, римлян, народы Западной Европы и Средиземноморья, испытавших серьезное влияние мусульманской цивилизации. Десять характеристик западного мышления, по Берку, таковы.

     1.  Сконцентрированность на категории развития или прогрес­са, другими словами, «линейный» взгляд на прошлое. Под про­грессом Берк имеет в виду кумулятивный эффект любых измене­ний вообще. Идея прогресса, продолжает он, имеет в западной историографии свою историю, в которой сменяли друг друга идеи необратимости и конца прогресса (религиозные идеи мессианст­ва, миллениума, завершения и пр.), идея современности (модер­низма), идея революции, идея эволюции, идея развития. С этими представлениями  о прогрессе сосуществует идея циклического характера исторических изменений, доминирующая в античности, в раннем Ренессансе. В эпоху Реформации сформировалась идея некоего  баланса между прогрессом и  цикличностью,  которую поддерживали Дж. Виллани, Э. Гиббон, Дж. Вико, а в XX в. — спекулятивная философия истории: О. Шпенглер, П. Сорокин, В. Парето, А. Тойнби и др.

     2.  Разработка идеи прогресса, но одновременно дистанциро­вание от нее формируют характерное для Запада обращение к исторической   перспективе,   интерес  к   которой,   или   «чувство анахронизма», Берк понимает как идею о том, что прошлое не неизменнно, а крайне вариативно, каждый исторический период имеет свой собственный культурный стиль и индивидуальность. Эту идею, по его мнению, можно описать как чувство «культур­ной дистанции», взгляд на прошлое как на «чужую страну».

     3.   «Чувство анахронизма» может рассматриваться как часть более широкого блока западных идей и допущений, часто описы­ваемого словом «историзм», определенным Ф. Мейнеке как инте­рес к индивидуальному (специфическоему, уникальному) истори­ческому развитию.

     4.  Интерес к индивидуальному привел западную историогра­фию к обратному движению — интересу к коллективному, и этот интерес является не изобретением постмодерна, а давней тради­цией,  берущей начало еще у Като, Который написал историю Рима «без имен» — историю фамилий, городов, храмов, религий и пр. Здесь, как и в случае с линейной и циклической моделями истории,  налицо сосуществование  двух разных направлений в историографии.

     5.   Западная историография отличается в своих основаниях склонностью к исследованию эпистемологических проблем, про­блем исторического знания вообще. Историки конца XVII  — начала XVIII в. разработали концепцию разных степеней правдо­подобия в исторических утверждениях о прошлом и тем самым положили начало традиции взаимосвязи западной историографии и западной науки. Эта связь, как подчеркивает Берк, всегда была одновременно и тесной, и сложной: одни историки объявляли себя   «учеными»,   другие   всячески   отмежевывались   от   такого наименования. Так или иначе, но дебаты с наукой стали отличи­тельной чертой западной историографии. Кроме того, в послед­ней  стало  весьма популярным  употребление термина  «закон» («трибунал» истории), а также метафорическое уподобление дея­тельности историка детективному или судебному разбирательству.

     6.  Попытки исторического объяснения свойственны историо­графии вообще, но выбор терминов «причинности» в качестве базы для  этого объяснения  — отличительная черта западного исторического мышления.  Берк полагает,  что эта особенность обусловлена формированием западной историографии последней на основе модели естествознания. Термин «причина» есть оборот­ная сторона термина «симптом», предложенного еще медициной Гиппократа. В этом же контексте употребляется термин «кризис», а в целом упомянутый выше «закон» истории часто ассоциируется с идеей «закона человеческого поведения» в духе Макиавелли, и это, считает Берк, указывает на значительное влияние юриспру­денции  на формирование  западной   историографии.   Проблема исторического объяснения (каузальный подход) нередко вступает в противоречие с истористской идеей приоритетного исследования индивидуальности, и это противоречие приняло форму гер­меневтического исследования истории, подчеркивающего значе­ние (внутреннее истории) более, чем причину (внешнее истории). Так в западной историографии родилось сложное сосуществова­ние каузального и герменевтического подходов.

     7.  Западные историки весьма гордятся своей так называемой объективностью. В ее формировании Берк выделяет две стадии. Первая стадия связана с идеей «беспристрастности» историка. В наибольшей степени она обсуждалась в  эпоху протестантской Реформации.  Идеал историка понимался как умение избежать «предвзятости»,  все равно религиозной или политической.  На второй  стадии,  продолжающейся  сегодня,   появилось  понятие «объективности» историка, классическим примером которого счи­тается ранкеанский принцип «вымывания себя» из исторического исследования в пользу чистой фактографии.

     8.  Количественный подход к истории. По убеждению Берка, применение количественных методов исследования — старейшая традиция западной историографии. Уже в начале XIV в. Джованни Виллани включал в свои хроники подсчеты количества детей, посещающих школы во Флоренции, что позже получило название «арифметической ментальности»; в XVIII в. была весьма популяр­на история народонаселения, а в XIX в. — история ценообразова­ния, чрезвычайно широко распространенная в немецкоговорящем мире. На основании этого Берк делает вывод о том, что западной историографии придал форму западный капитализм, равно как и западная наука и юриспруденция.

     9.   Литературные   формы   западной   историографии      это проявление ее сущности. Берк указывает на длительную и запу­танную  историю  связи  литературы,   культуры  и   искусства  с западной  историографией,  на  наличие несомненных аналогий между историческими и литературными нарративами. Отдельно Берк рассматривает тропологическую теорию X. Уайта и утверж­дает, что сознательно или бессознательно, но жанры литературы оказывают огромное влияние на формирование сущности запад­ной историографии.

     10.   Западные историки обладают таким же специфическим взглядом на пространство, как и на время. Классическим подт­верждением этого тезиса является «Средиземноморье» Броделя, сформировавшее концепцию геоистории. Но вместе с тем, как подчеркивает Берк, подобные идеи высказывали Д.  Гиббон и Ж. Бодин в XVII в., поэтому можно утверждать, что проблемы исследования исторической географии свойственны западной ис­ториографии достаточно давно. А в целом специфические черты придали   западной   историографии   не   только   юриспруденция, наука и капитализм, но и процессы колонизации, как бы они ни назывались (открытие новых земель, захват, империализм).

     Специфические элементы западного исторического мышле­ния перечислены Берком в порядке убывания их значения. Вместе они дают некий «идеальный тип» западного историческо­го мышления или систему западных историографических принци­пов и допущений. Впрочем, как подчеркивает Берк, это даже не| система как дедукция аксиом, а «конфликт систем или система конфликтов», в которой представлен некий баланс различных «сил», характеризующих историческое мышление и историоописание на Западе.

     Во второй главе книги «Комментарии» разворачивается об­суждение гипотезы Берка. Глава состоит из четырех разделов: «Общие комментарии», «Специфика Запада», «Перспективы ос­тальных», «Отличия остальных».

     В первом разделе даны некоторые замечания общего характе­ра, касающиеся как отдельных пунктов концепции Берка, так и сущности исторического мышления и исторического сознания в целом.

     Статья Клауса Мюллера «Перспективы исторической антро­пологии» [3] посвящена обсуждению возможностей исторической антропологии в разрешении проблем нахождения культурной и исторической идентичности. По мнению Мюллера, сфокусированность западной исторической мысли на идее прогресса осно­вывается на ключевом для Запада принципе евроцентризмаевроцентристской идеологии идентичности»), взошедшего на почве архаичного и наивного этноцентризма. Любому обществу, про­должает Мюллер, обладающему определенной степенью единства и устоявшейся идентичностью, свойственно представление о мире, распадающемся на две антагонистические сферы: эндосферу своей собственной жизни, где существование человека пред­стает в качестве идеального бытия, и экзосферу внешнего мира, где доминируют деструктивные силы. В Европе эндосферическое развитие приняло весьма своеобразную и даже экстремальную форму максимального увеличения дифференцирующих процессов всех типов. Это следовало из того, что любой оборот информации или товаров должен был проходить сквозь несравненно более систематизированные и обособленные группы людей, чем это происходит в менее дифференцированных культурах. Именно эта дифференцированность и отсюда явная «мобильность» историче­ских событий, переведенные в темпоральную перспективу, созда­ют впечатление ускоренного хода событий, их динамизма. Это впечатление, соединенное с идеологемами евроцентризма, дало толчок вере в то, что «прогрессивность» — это специфическое европейское историческое качество. На самом же деле это действительно только впечатление. Длительная традиция истори­ческой  репрезентации  доказывает,   что  для   истории  наиболее продуктивна концентрация внимания на взаимосвязях событий, а не на идее линейного прогрессивного развития, считает Мюллер. Вообще здесь уместен скорее релятивный подход к проблеме, чем догматический. Все дело заключается (как и при исследовании исторической причины) в специфике исторического интереса; в конце концов понятия прогресса, причины, причинной цепочки и пр. есть лишь одна из версий исследования исторических источников. В этой связи историческая антропология является одной из таких версий, а также одним из средств общей исторической интерпретации, которая в комбинации с этноло­гией и историей позволяет лучше понимать общество.

     Статья Тарифа Калиди «В поисках общих принципов: защита исламской традиции и несколько заметок о ней» [4] является попыткой определить общие принципы историоописания и исто­рического мышления. Историография вообще всегда была, счита­ет Калиди, заимствующей и несамостоятельной. Свои цели она одалживала у этики и политики, методы — у философии и естествознания, стиль — у литературы. Она всегда пыталась укрыться в тени разума или откровения. По его мнению, принци­пы исторического мышления должны. основываться на особен­ностях бытия человечества вообще. Специфику же разных типов историографии следует искать в различных направлениях научно­го поиска: в создании новой историографии в связи с появлением новой религии или идеологии, меняющих представление людей о времени, причинах исторических событий, в новом понимании власти,   формирования   гражданской   идентичности,   принципов существования государства, в диктате бюрократической элиты со свойственным ей представлением об истории. Все эти направле­ния существуют в рамках культурологических трансформаций, и их анализ при рассмотрении историографических традиций более плодотворен, чем составление «инвентаря различий» по Берку. Что касается особенностей исламской историографии по сравне­нию с обсуждаемыми западными, то Калиди выделяет две важ­нейших: постоянный интерес к истории и этнографии немусуль­манских   наций   и   такой   же   интерес   к   жанру  исторической

 биографии. Следовательно, и то, и другое свойственно не только западной историографии и поэтому не является ее отличительны­ми чертами. К этому мнению присоединяется Азиз Аль-Азмех. В статье «Целостность Запада» [5] он подчеркивает, что все выделен­ные Берком характеристики западной историографии бесспорны, если рассматривать их во временном контексте. Но в таком случае они свойственны и незападной исторической науке, не­смотря на евроцентристский нарратив, доминирующий в глобаль­ном масштабе. Более того, в незападном историческом мышлении эти характеристики нередко проявлялись более продуктивно и успешно. Вообще, по мнению Аль-Азмеха, говоря об истории, мы имеем дело с «гомогенной сущностью рациональной и объектив­ной исторической культуры». Историческая традиция едина в терминах географии, кумулятивной, кросслингвистической тради­ции и не может быть специфицирована как исключительно западная или восточная. Тем более, если, как считает Берк, Запад есть всего лишь историческая конструкция. Аль-Азмех подчерки­вает в связи с этим, что в поздней античности существовали две крайние точки — Константинополь и Багдад, имевшие друг с другом гораздо больше общего, чем Константинополь с Магде­бургом, Парижем или григорианским Римом [6]. Поэтому особен­ности исторического мышления Запада есть в значительной мере и особенности исторического мышления Востока.

     Второй раздел «Комментариев», озаглавленный «Особенности Запада», содержит статьи таких ведущих историков и философов истории, как Френсис Хартог, Франк Анкерсмит, Йохан Галтунг, Георг Иггерс и Хайден Уайт. Общее мнение исследователей схо­дится в том, что концепция Берка, несомненно, интересна и нет причин не соглашаться с любым из ее тезисов. Дело в другом: Берк или просто экстраполирует западную матрицу исторического мышления на все остальные историографические традиции или не учитывает самых глубинных истоков западного исторического сознания, в связи с чем в поле его зрения не попадают некоторые весьма важные характеристики западного исторического дискурса.

     Ф. Хартог в статье «В направлении археологии исторического мышления» [7] предлагает рассмотреть историю историографии или, как он говорит, археологию исторического мышления в сравни­тельной перспективе. При этом важно, чтобы историография понималась как вид или часть интеллектуальной истории. Хартог полагает, что в предыстории исторического мышления можно выявить те структуры, которые создали возможность бифуркаций, и соответственно разных векторов движения исторического дис­курса. С течением времени они были забыты или стали настолько очевидными, что их просто перестали замечать. Одна из таких структур, как считает Хартог, есть предсказание, основанное на логике прецедента, что связывает акт предсказания с правилами отправления юридических действий. Предсказания осуществлялись «историческими оракулами», где каноническая модальность «если печень жертвенного животного такова, то это знак того, что король будет брать город таким способом» менялась на неканоническую: «если печень животного такова, то это знак того, что король брал город таким способом». Некоторые исследователи склонны видеть здесь начало собственно историографии в Месопотамии, а синологи (например, Леон Вандермеер) придерживаются этой же точки зрения в отношении китайской историографии.

     Тот же вариант изложения исторических событий можно найти и в Риме, например знаменитые «Летописи понтификов», ныне утраченные. Понтифик вывешивал на фронтоне своего дворца хронику каждого истекшего года своего правления, где указывались победы, бедствия и предзнаменования, и Цицерон считал эти хроники началом римской историографии. По мнению Хартога, предсказание и историография являются двумя различ­ными вариантами одного и того же интеллектуального простран­ства и инспирируют разные варианты историографических тради­ций.

     Любопытна статья Ф. Анкерсмита «Травма и страдание. Забытый источник западного исторического сознания» [8]. В ней он утверждает, что все попытки получить картину некоторого систе­матического различия между западным и незападным историче­ским мышлением так же бессмысленны, как и попытки система­тизировать отличия двух глыб мрамора, добытых из одного отвала. Различия существуют, но они касаются не сущности исторического познания, а только различий нас самих. В этом смысле Анкерсмит предлагает провести своего рода «культуроло­гический психоанализ» западного и незападного отношения к прошлому. Обращение Анкерсмита к психоанализу истории не случайно, он не раз привлекал его методы для решения вопросов наиболее эффективного исследования исторического прошлого.

     Анкерсмит полагает, что западный исторический дискурс детерминирован драматическими событиями истории Запада. Коллективный опыт ужаса и страха, пережитый Европой в эпоху гибели Римской империи, эпидемии чумы 1348 г., столетней войны, Французской революции и пр. наделили прошлое Запада непреходящей болью, и эта тень страданий отразилась на народах Европы гораздо сильнее, чем периоды счастья и радости. Конеч­но, и незападные цивилизации пережили не одну войну, эпиде­мию и геноцид, но именно западный человек приобрел опыт трагедии, в котором и раскрывается подлинная сущность исто­рии. Чем объяснить особую чувствительность к травмам, которой обладает западный человек? Травма присуща западному сознанию из-за его неспособности абсорбировать травматический опыт внутри истории. Коллективное страдание стало частью западной культуры, чем-то, что могло быть выражено в идиоме культуры, чем-то, о чем можно говорить и писать. И в этой «пустоте» между страданием и языком возник новый тип дискурса — историоописание, имеющее своей целью связать описание страдания и само страдание. Исторический дискурс стал, с одной стороны, своего рода медиатором между травмой и страдающими от нее, а с другой — объективацией того и другого, что так характерно для западной цивилизации. Анкерсмит приводит пример беспрецедентной бесчувственности Филиппа Бургундского к бедствиям Франции из-за союза, который он заключил с Англией, и беспрецедентной чувствительности Ф. Гвиччардини к неумыш­ленным последствиям его действий по оказанию помощи папе Клименту VII, приведшим к разрушению красот великого города. Кроме того, что это является иллюстрацией разного отношения к истории в Средневековье и Возрождении, здесь речь идет об известной теории непреднамеренных последствий интенционального действия. Филипп не мучился чувством ответственности потому, что в рамках его концепции мира любые его действия не могли привести к изменению порядка мироустройства, созданно­го Богом, он мог чувствовать ответственность только по отноше­нию к самому себе. Примеры Гвиччардини и Филиппа показали, считает Анкерсмит, что западный человек может изымать себя из мира и предпринимать действия, которые могут существенно повлиять на этот мир и даже изменить его. Парадокс состоит в том, что это изъятие никогда не сопровождается погружением обратно, что заставляло западного человека заменять чувство стыда чувством вины и трансформировать ответственность за собственное спасение в ответственность за спасение мира в целом. Анкерсмит считает, что именно эта чувствительность к травме («мутация») изменила лицо западной цивилизации. Кроме того, произошедшая революция в истории инспирировала и революцию в науке, которая осуществилась примерно тем же способом изъятия человека из мира. Поэтому между западной историей и наукой, по мнению Анкерсмита, всегда существовала такая тесная связь. В результате, как полагает Анкерсмит, в западном историческом мышлении со времен Вико непосредст­венная связь между историческим агентом и историческим миром утеряна, а в незападном историческом сознании сохраняется возможность быстрого и немедленного погружения в опыт про­шлого.

     Йохан Галтунг и Хайден Уайт убеждены в том, что Берк описывает не просто западное историческое мышление, а ту его форму, которая возникала в результате доминирования западного стиля интеллектуальной жизни над стилем, принятым в осталь­ных регионах мира. В частности Хайден Уайт в статье «Вестернизация мировой истории» [9] доказывает, что созданная Берком концепция западного исторического мышления есть, во-первых, не что иное, как концепция западной культуры вообще, посколь­ку Берк настаивает на тесной связи западного исторического мышления и западной религии, науки, литературы, экономики. Получается, что то, что присуще историческому дискурсу, прису­ще культуре и наоборот. Во-вторых, Берк, по мнению X. Уайта, экстраполировал западное понимание истории на «глобальную перспективу», в результате чего осуществил вестернизацию миро­вой традиции историоописания. Нельзя отрицать то влияние, которое оказывает западный стиль исторического мышления на формы исторических размышлений других традиций, говорит Уайт. Но здесь речь идет не столько о закономерной конверген­ции западного и незападного мышления, сколько о глобальном влиянии Запада во всех областях жизни на другие регионы мира. Берк же рассуждает о «профессионализации» историков как о трансцендентальной перспективе. Уайт считает, что западные концепции истории, понимаемые и как способ бытия человечест­ва в мире, и как объект различных академических штудий, произросли из условий средневековой феодальной культуры. Берк же, подобно Марксу, преувечиливает значение капитализма в формировании западного исторического мышления и не уделяет необходимого внимания исследованию феодализма. С этим ут­верждением согласен и Г. Иггерс. Он полагает, что Берк описал западную историографиию в терминах веберианскои концепции рациональности, «работающей» только в современном и постсов­ременном мире. Средневековье и начало новейшей истории осталось вне сферы его размышлений [10], но для того чтобы быть абсолютно исчерпывающим в рассуждениях, необходимо рассмот­реть западное историческое мышление в контексте всей западной культуры, от века к веку. Тогда станет ясно, что рядом с инспирированной капитализмом моделью исторического дискурса существует модель (пусть и архаичная) исторического мышления, созданная в структуре феодальных представлений о мире. И именно эта модель одинаково свойственна как западному, так и незападному историческому дискурсу, как и связь с риторикой, о которой Берк вообще не упоминает. В этом разделе книги ощущается некая нота извинения, приносимого представителями западного исторического дискурса другим, незападным формам историографического мышления. Вероятно, это обусловлено культурологическими обстоятельствами, под давлением которых западный ученый, признавая факт экспансии западных норм исследовательской деятельности на незападный мир, начинает доказывать интеллектуальную самостоятельность последнего.

     В третьем и четвертом разделах книги, где обсуждаются особенности западного исторического мышления с точки зрения развития национальных теорий историографии, акценты расстав­лены немного иначе. Авторы опубликованных здесь работ под­черкивают действительно большое значение западного стиля исторических рассуждений для незападного историоописания. Они считают, что подавляющее большинство историков незапад­ных стран разделяют убеждение (хотя имплицитно и на практике, а не эксплицитно и в теории) в том, что западное историческое мышление оказало на другие национальные способы историче­ских размышлений весьма сильное влияние и на сегодняшний момент оно является ведущим среди всех альтернативных ему национальных версий. Историки прибегают к сравнению и пред­лагают более точные и адекватные объяснения методологических особенностей национальных историографии. Садик Аль-Азм рас­сматривает западный исторический дискурс с перспективы араб­ской историографии, Годфри Муриуки — африканской, Томас Ли и Ю Янг-цзы — китайской, Ромила Тхапар — индийской.

     Предваряет два последних раздела статья М. Сато «Когнитив­ная историография и нормативная историография» [11]. Исследова­тель выявляет особенности восточноазиатского исторического дискурса. Он считает, что жесткие нормы восточноазиатской историографии формируют ее неизменяемые формы, а подвиж­ные формы западного исторического дискурса создают условия когнитивного прочтения истории. По мнению Сато, из двух фундаментальных способов исследования историографии — тео­ретического, базирующегося на философии истории, и кросскультурологического необходимо выбрать последний, так как любая теория помещена в рамки определенной культуры. Мы не можем изъять себя из нашего прошлого, поэтому любое вопрошание об историческом сознании и историческом познании с необходимо­стью предполагает культурантропологический подход. Специфика нормативной восточноазиатской историографии заключается, по мнению Сато, в том, что она реализуется как «важнейшее культурологическое предприятие» [12], которое заключается в том, что история описывается как культурная система и это описание носит характер государственного заказа — официальной истории. Работами такого рода являются Коран, древнеиндийские «Законы Ману», древнекитайский трактат Сыма Цяня «Исторические за­писки» и даже созданный по инициативе Юстиниана «Юридиче­ский кодекс Юстиниана». Все они описывают соответственно исламский, индийский, китайский, римский миры того времени энциклопедически, т.е. далеко выходят за рамки собственно историографического исследования. Коллапс римского права как «важнейшего культурологического предприятия» европейского общества сделал возможным ту «историческую революцию» в Европе XVII в., которая и привела к возникновению когнитивной историографии Запада, полагает Сато. Последняя, в свою оче­редь, показала изжитость восточноазиатского стиля историогра­фии, в котором историки давали современное им. описание всего мира. Рассмотрение ряда специфических черт этого стиля осу­ществляется в книге в основном на примере китайской историо­графии.

     По мнению Ю Янг-цзы [13], между западной и китайской традициями историографии нельзя провести резкую границу, хотя отличия, обусловленные культурологически, безусловно, сущест­вуют. Начиная с 30-х гг. XX в. китайская историческая наука и философия истории находились под огромным влиянием марк­систской теории истории, и только сейчас начался процесс возвращения к национальной историографии в ее собственных терминах — создание «Нового конфуцианства». Его основы заложило в 10-х гг. XX в. первое поколение китайских историков — «Великие Мастера Национального Учения», — которое использо­вало интеллектуальный потенциал западного исторического мыш­ления для расширения собственного горизонта, но, реализуя специфические национальные исторические теории и методы. Янг-цзы считает, что сходство китайского и западного историче­ского дискурса заключается в следовании того и другого «научно­му методу» и юридической терминологии, которые китайское историческое знание некритически заимствовало у Запада. Отли­чия же являются более фундаментальными, и их выявление и идентификация возможны только в рамках исследования базовых отличий культурных традиций Запада и Китая. Янг-цзы полагает, что западное мышление вообще всегда реализовывалось в триаде «философия—религия—наука», а китайское — в холистском уче­нии Конфуция о шести ступенях формирования «благородного мужа» и в литературе. Кроме того, традиционная китайская историография основывалась на базовом для нее учении о цент­ральной роли исторического агента в истории, на имплицитно вытекающем из этого учения принципе восхваления и порицания (исторических агентов), выполняющем дидактическую и крити­ческую функции в историческом объяснении. На этом основании Янг-цзы полагает и с ним полностью согласен Томас Ли [14], что китайскую традицию историографии можно назвать «политиче­ским или моральным критицизмом» [15], который настолько имма­нентен китайскому историческому дискурсу, что, несмотря на закономерные интелектуальные реориентации, и сегодня оказы­вает на него сильнейшее влияние. В западной традиции историо­графии этот критицизм был отвергнут как препятствие научной объективности, историческое суждение и фактическое воссозда­ние исторических событий рассматриваются в ней как две сторо­ны одного и того же, а в китайской — как конфликтующие принципы. Для того чтобы соблюсти объективность, китайскому историку приходилось оставлять возможность пересмотра анали­зируемых событий с точки зрения морали, что далеко не всегда приводило к желаемому результату. Возможно, причиной возник­новения подобного акцента в исторических исследованиях стала задача конструирования официальной истории, на которую указывает М. Сато [16]. Она публиковалась по заказу правительства Палатой исторических уложений каждый раз, как происходила смена династий, при этом факты излагались настолько тенденци­озно, что сейчас существует по меньшей мере около 25 таких официальных историй Китая. Кроме того, каждый раз по-новому интерпретируемый исторический факт формировал основу для нового мнения (суждения) человека об историческом событии. Эта идея была общей для всех стран Восточной Азии, рассматри­вающих конфуцианство как свою официальную идеологию. Факт всегда сопровождался комментариями историка, причем факт и комментарии, как подчеркивает Сато, излагались в разных эпис­темологических терминах. Купно эти два обстоятельства должны были раскрывать смысл поступков исторического агента и сооб­щать историческому изложению объективность так, как ее пони­мали в восточноазиатской историографии.

     Помимо этого традиционная китайская историография, в отличие от западной, абсолютно не телеологична, в ней отсутст­вует провиденциалистский взгляд на историю, и ей чужда идея линейного прогресса с его фиксированным завершением в каком-либо гармоничном обществе. Наоборот, согласно китайским представлениям об истории, она никогда не будет завершена и в ней невозможно выявить универсальные законы (Т. Ли подчерки­вает, что китайские историки никогда не исследовали макро­аспекты истории), но это не значит, что история циклична, что часто неоправданно только на основании известной идеи «динас­тических циклов» приписывается китайскому историческому мышлению. Томас Ли вообще считает, что китайский историк склонен понимать историю или как броуновское движение исто­рических событий и агентов или как равновесную систему. На самом деле, считает Янг-цзы, невозможно с точностью сказать, какова же доминанта представлений о всемирной истории в китайской историографии. Наверное, здесь дело обстоит так же, как и с проблемами «индивидуальное/коллективное», «объяснение/интерпретация» в западном историческом дискурсе. В отли­чие от последнего, замечает Г. Иггерс, уже в ранней китайской историографии методы распознавания подлинности текстов, а также методы текстовой критики были развиты намного более высоко, чем в Европе до эпохи Возрождения. Правда, эти методы относились к области внешней критики, устанавливающей под­линность источников. В области внутренней, или собственно исторической критики, проверяющей подлинность источников, китайское историческое мышление достигло меньших успехов. Подводя итоги, Янг-цзы пишет, что одну из основных черт китайской философии — неразвитость логико-эпистемологического сознания — можно применить mutatis mutandis к традиции китайской историографии. В этом смысле, продолжает его рас­суждения Т. Ли, китайский исторический дискурс скорее герменевтичен, он сконцентрирован не на исследовании природы и процесса истории, не на выявлении ее регулярностей и устойчи­вых структур, а на ее значении.

     Интересно, что японский исторический дискурс как вариант нормативной историографии Восточной Азии разделяет с китай­ским историческим мышлением указанные черты. Специфиче­ской же его чертой является заметная склонность к литературизации исторических исследований, причем, как замечает Сато, между этой склонностью и известной чертой японского нацио­нального характера, которую И. Моррис назвал «благородством неудачи» [17], существует явная связь. Созданная «эстетика неуда­чи», выражающаяся в восхищении трагическими героями и сочув­ствии слабым, была экстраполирована на исторические нарративы, главным образом в жанре исторических биографий. В резуль­тате японский исторический дискурс нередко реализуется как историческая новелла или как историческое эссе, оставляя исто­рическую науку Японии несколько в стороне от академической истории Европы.

     Особенности ранней историографии Индии на основе анали­за древних и средневековых источников выявляет Ромила Тхапар [18]. Она указывает, что, в отличие от западного, индийское историческое мышление рассматривало движение истории за очень немногими исключениями как циклическое, и это осущест­влялось для того, чтобы прошлым легитимировать настоящее. Такая задача ставилась не столько из политических целей или целей артикуляции исторического процесса, сколько из желания «держать в тонусе» историческое сознание. В связи с этим весьма популярными были хроники (истории династий) и биографии (в том числе и генеалогии), выполненные в жанре итихасов — исторических сказаний. В итихасах исторические события рас­сматривались в контексте отдельной личности и исторического времени, референция к карме помогала объяснять мотивы дейст­вий исторических агентов. Кроме того, в самом историческом нарративе в имплицитной форме обсуждались важные политиче­ские проблемы, например легитимация узурпирования трона младшим братом. Последнее требовало пересмотра порядка исто­рических событий и их действующих сил и даже обоснования привлечения в историю сил Провидения. По убеждению Р. Тхапар, жанр древнеиндийских итихасов в целом соответствует той мане­ре историоописания, которая сложилась в эпоху Просвещения, когда не столько текст, сколько контекст помогал разбираться в исторических коллизиях.

     Для арабской историографии и философии истории западная парадигма историоописания была привлекательна еще со времен завоевания Египта Наполеоном. Сегодня схожесть арабской и западной историографии, считает Садик Аль-Азм [19], детерминиро­вана особенностями развития западного капитализма, науки и юриспруденции, а также очевидным произрастанием арабского стиля исторического дискурса от византийской и грекохристианской средневековой культуры. И это не просто допущения, как о них говорит Берк, а «базовые реальности». Некоторые тезисы Берка, замечает Аль-Азм, не согласуются с собственно арабским взглядом на историю, например, традиционная и классическая арабская исламская историография понимает движение истории не как прогресс, а как регресс — движение от некоторого харизматического ревеляционного момента: после каждого откро­вения (например, Мусы) история сворачивается до нового откро­вения (Исы), когда темпоральный процесс истории как бы притормаживает и смягчаются условия жизни человечества. Коран является последним откровением, поэтому ход истории продолжается по спирали до нового судного дня.

     Г. Мариуки выявляет отличительные черты африканской историографии. Ее специфика заключается в активном использо­вании и теоретической разработке устной истории (весьма попу­лярной на Западе сегодня), что инспирировано особенностями развития африканского историографического знания вообще [20]. Ключевым является то, что африканская цивилизация не имеет письменной истории, и это как бы ставит ее по другую сторону исторического дискурса. Как подчеркивает М. Диауара [21], при компаративном анализе западного и любого другого историогра­фического дискурса необходимо учитывать особенности обоих полей исследования, иначе возникает риск впасть в заблуждение. Например, Берк говорит, что количественная история и статисти­ческие методы обработки исторических свидетельств нельзя найти ни в какой другой историографической традиции, кроме западной, что исключает возможность сравнения. Поэтому Диауа­ра предлагает альтернативную программу сравнительного анализа исторического мышления Запада и иных регионов. По его мнению, основой такой программы должно стать исследование плюралистического характера различных культур, необходимого для более интенсивного взаимодействия социально-гуманитарно­го знания разных традиций. Что касается самой программы, то она должна начинаться не с составления перечня специфических особенностей того или иного исторического дискурса — это всего лишь следующая ступень исследования. Вначале необходимо описать те процессы, в ходе которых формируются одинаковые или различные перспективы развития исторического мышления. Первым из таких процессов является анализ особенностей наци­онального исторического знания, его круговорот, тематизация и выявление причин и сущности трансформаций.

     Идеи, обозначенные в последних разделах книги, позволяют в свою очередь составить приблизительный перечень особеннос­тей незападного стиля исторического мышления. В него можно занести нормативность историографии, преимущественное разви­тие жанра исторических биографий, рассмотрение направления истории как циклического или регрессивного движения, распро­страненность матрицы официальной истории, отсутствие интере­са к эпистемологическим проблемам.

     Значение сборника состоит, во-первых, в том, что в нем разрабатывается программа создания нового направления истори­ческих исследований — исторической культурологии. Сегодня в западной исторической науке и в исторически ориентированных дисциплинах в целом (или науках, понимаемых в специфическом, общем смысле как история) активно взаимодействуют три поня­тия: «историзм», «культурная память» и «культура», причем пос­леднее на протяжении 90-х гг. XX в. постепенно становится ключевым [22]. Формируется новое понимание истории — истори­ческая культурология, приходящая на смену трактовке истории как социальной теории. В этой связи по-новому прочитываются работы М. Вебера, Н. Гартмана, В. Дильтея, Г. Зиммеля, Э. Трельча и многих других. Происходит переосмысление глубо­ких оснований культуры, и лейтмотивом этого процесса стано­вится новая рецепция идей М. Вебера о том, что именно культурология ориентирована на выявление и исследование «больших содержательных проблем», «сцепление жизненных по­рядков и ценностных сфер» современности. В этом смысле она открывает истории новые системообразующие философско-мировоззренческие концептуализации, доказывая, что многие культу­рологические проблемы должны рассматриваться под историче­ским углом зрения, но при этом только через формирование общего «культурологического» сознания можно найти новые способы историзирования. Исследование культурных практик как царства человеческих мыслей и поступков является необычайно важным для формирования новой исторической теории, новых форм взаимопонимания культур в условиях нарастающих процес­сов глобализации.

     Во-вторых, в статьях сборника обосновывается идея о том, что историография должна рассматриваться в широком культуро­логическом контексте, только тогда станет понятным, почему западный исторический дискурс остается когнитивным на протя­жении последних четырех столетий, а восточноазиатская историо­графия сохраняет нормативный и даже авторитарный характер, несмотря на позитивное восприятие методов западной историче­ской науки. Отсюда компаративная история историографии воз­можна только в широком социальном и культурологическом контексте (например, иудеохристианском на Западе и конфуци­анском на Востоке), а любое сравнение вообще должно осущест­вляться как транскультурологический подход к историческому мышлению и историоописанию.

     В-третьих, в сборнике обобщены в виде перечня специфичес­ких черт и стратегий анализа результаты исследований особеннос­тей западного исторического дискурса. Это позволило авторам сборника выделить наиболее плодотворные теории, практики и методы исторического исследования, принятые на Западе, осмыс­лить их значение для развития и существования дисциплины в целом. Десять тезисов, излагающих особенности западного исто­рического мышления, в трактовке Берка, воссоздают, на наш взгляд, теоретическую модель понимания истории, свойственную Западу. Но она была бы более адекватной реальности, если бы в составляющие ее элементы был введен еще один: рассмотрение философских оснований западной манеры изложения истории. Философия истории в западном историческом дискурсе занимает важное и совершенно самостоятельное место, она является одним из источников принципиальной многослойности и инновационизма западного историоописания. Кроме того, философия исто­рии часто инспирирует как содержательные конкретизации исто­рических исследований, так и постановку и обсуждение теорети­ческих проблем истории, в определенном смысле она субстанци­альна для этого дискурса. Но при этом философия истории для западного историоописания является не столько фактом, сколько перспективой, поэтому все попытки создать некий реестр харак­терных черт исторического дискурса Запада без ссылки на его философию истории неокончательны.

     Несомненно, сборник представляет собой первый шаг к созданию перспективного направления исторической теории, ко­торое, возможно, откроет перед исторической наукой новые горизонты.

 

ПРИМЕЧАНИЯ:

 

[1]   Rusen J. Preface to the Serias // Western Intellectual Debates. N.Y.; Oxford, 2002. P. vii.

[2]   Burke P. Western Historical Thinking in a Global Perspective — 10 Theses // Ibid.

[3]   Muller K.E. Perspectives in Historical Antropology // Ibid.

[4]   Khalidi T. Searching for Common Principles: A Plea and Some Remarks on the Islamic Tradition // Ibid.

[5]   Al-Azmeh A. The Coherence of the West // Ibid.

[6]   Ibid. P. 61.

[7]   Hartog F. Towards an Archaeology of Historical Thinking // Ibid.

[8]   Ankersmit F. Trauma and Suffering: A Forgotten Source of Western Historical Consciousness // Ibid.

[9]    White H. The Westernisation of the World History // Ibid.

[10] Iggers G. What is Uniquely Western about the Historiography of the West in Contrast to the China? // Ibid.

[11] Sato M. Cognitive Historiography and Normative Historiography // Ibid.

[12] Ibid. P. 130.

[13] Ying-shih Yu. Reflections on Chinese Historical Thinking // Ibid.

[14] Lee Th.H.C. Must History Follow Rational Patterns of Interpretation? Critical Questions from a Chinese Perspective.

[15] Ying-shih Yu. Reflections on Chinese Historical Thought. P. 161; Lee Th.H.C. Must history Follow Rational Patterns of Interpretations? Critical Questions from a Chinese Perspective. P. 175, 176 // Ibid.

[16] Sato M. Cognitive Historiography and Normative Historiography // Ibid. P. 132.

[17] Morris I. The Nobility of Failuer. L, 1975.

[18] Thapar R. Some Reflections on Early Indian Historical Thinking // Ibid.

[19] Al-Azm S.J. Western Historical Thinking from an Arabian Perspective // Ibid.

[20] Mariuki G. Western Uniqueness? Some Counterarguments from an African Perspective. P. 142—147 // Ibid.

[21] Diawara M. Historical Programms. A Western Perspective // Ibid. P. 150.

[22] Эксле Г.Э. Культурная память под воздействием историзма // Одиссей. 2001. С. 194.

 

Работа выполнена при поддержке РГНФ {грант  N 03-03-00616 а).