Репина Л. П. История исторического знания: пособие для вузов / А. П. Репина, В. В. Зверева, М. Ю. Парамонова. — 2-е изд., стереотип. — М.: Дрофа, 2006. — 288 с.

 

Глава 8 ИСТОРИЯ В XX в.: КРИЗИСЫ И РЕВОЛЮЦИИ

В ИСТОРИЧЕСКОМ ПОЗНАНИИ

Как бы ни были хронологически удалены события, в действительности любая история отсылает к нуждам ситуации настоящего, вибрации которого помогают ус­лышать факты.

Бенедетто Кроче

 

На протяжении XX в. историческая наука не раз пре­терпевала радикальные изменения, которые ученые назвали по­воротами. Эти изменения касались понимания предмета науки, ее содержания, проблематики, методов исследования и в конеч­ном счете ее профессионально-научного и социального статуса.

Кризис историографии в XX в. был связан со сменой науч­ных парадигм, принципов и методов познания, а также с изме­нениями социального статуса исторической науки. В любой от­расли знания в какой-то момент возникает ситуация, когда ее до­минирующая научная модель оказывается не в состоянии объяснить полученные научным сообществом новые результаты. Усиливается разрыв между эмпирическими данными науки и ее теоретическими постулатами. Период кризиса — это период лом­ки старой парадигмы науки и активного поиска ее нового образа, соответствующего изменившимся реалиям. Поэтому он ха­рактеризуется острыми методологическими дискуссиями, появле­нием конкурирующих исследовательских стратегий, существен­ным расширением самого познавательного поля науки.

Кризис исторической науки в XX в. являлся закономерным следствием бурного развития исторического познания пред­шествующего столетия, в результате чего возникла острая по­требность привести теоретическое знание об истории в соответ­ствие с ее значительно расширившейся эмпирической базой.

Пересмотр старой научной парадигмы начался уже на рубе­же XIX—XX вв. с утверждения принципиального различия меж­ду историческим и естественнонаучным познанием, что в конце концов привело к радикальным изменениям в самом образе ис­тории. Однако в первом десятилетии XX в. никто еще не отри­цал, что история является наукой, имеющей дело с конкретным, единичным, неразложимым на более простые элементы истори­ческим фактом. Более решительная атака на позитивизм была предпринята только накануне и во время Первой мировой войны. Начавшийся на рубеже веков методологический кризис в годы войны получил колоссальный импульс и превратился в общий кризис исторической науки.

Будучи формой самосознания общества, история чутко ре­агирует на его проблемы, и чем эти проблемы значительнее и острее, тем масштабнее их влияние на состояние науки. Вот почему проблема кризиса исторической науки имеет еще и вы­раженный социальный аспект, который существенно осложняет и обостряет все его течение. Потрясения начала века развеяли оптимистическую уверенность в безостановочном поступатель­ном развитии западной цивилизации, способной гармонично решать все свои проблемы. Рушилась теория прогресса, вновь появилось стремление найти идеал в прошлом. Вместе с опти­мистическими ожиданиями потерпел крушение образ самой ис­тории — мудрой наставницы жизни, способной на основании глубокого понимания прошлого прорицать будущее. Остро встал вопрос о том, нужна ли история вообще.

Важную роль в пересмотре основных принципов историче­ского познания сыграл и произошедший в конце XIX — нача­ле XX в. переворот в научной мысли — революция в физике. Теория относительности Альберта Эйнштейна и другие великие открытия в физике и математике обосновали новую, релятивист­скую, картину мира (пришедшую на смену механистической), исходящую из признания органической связи пространства и времени с движением материи и вытекающего отсюда веро­ятностного характера естественнонаучных законов и, соот­ветственно, вероятностной, относительной природы научной истины.

О глобальном значении этой научной революции очень точ­но сказал позднее Люсьен Февр; «Ясно как день, что фактиче­ской отправной точкой всех новых концепций, овладевших уче­ными (или, вернее, исследователями, теми, кто создает, кто дви­жет вперед науку и чаще всего бывает поглощен именно исследованиями, а не их осмыслением), — этой отправной точ­кой была великая и драматическая теория относительности, по­трясшая все здание науки, каким оно представлялось людям моего поколения в годы их юности»".

Февр Л. Бои за историю. М., 1991. С. 32.

 

Относительность исторического знания

Пересмотр позитивистских эпистемологических основ исторического знания происходил под фла­гом релятивизма и презентизма. Наиболее авторитетными и по­следовательными критиками позитивизма были выдающиеся мыслители XX в. Б. Кроче и Р. Дж. Коллингвуд, которые, вслед за Гегелем, представляли исторический процесс как историю развития духа. Они утверждали, что история, в отлично от при­роды, не может быть объективно отражена в сознании исследо­вателя. Факты природы и истории не являются фактами в одном и том же смысле слова. Факты природы — то, что ученый может зримо воспринять или воспроизвести в лаборатории. В роли фактов истории выступают события, случившиеся в прошлом, и условия, которых больше не существует. Они становятся объек­тами исторической мысли лишь после того, как перестают непо­средственно восприниматься. В распоряжении историка только документы или иные реликты, остатки прошлого, из которых он и должен каким-то образом реконструировать факты. В этом и заключается специфика исторического познания, в то время как все теории познания, понимающие его как непосредствен­ное отношение между субъектом и объектом, существующими в настоящее время и противопоставленными друг другу, делают историю как науку невозможной. Однако «теория историческо­го познания в рамках здравого смысла», по выражению Р. Кол-лингвуда, предлагает собственный критерий истины — соответ­ствие утверждений, сделанных историком, умозаключениям, ко­торые он обнаруживает у своих авторитетов. Между этими принципами лежит поле поисков нового критерия достовернос­ти, без которого не может быть критики источников.

Итальянский историк и философ БЕНЕДЕТТО КРОЧЕ (1866— 1952) начинал свои первые исследования как позитивист. Одна­ко быстро ощутив ограниченность характерного для позитивиз­ма натуралистического подхода к истории, не оставлявшего мес­та «ни для человека, ни для истории человека», исследователь приходит к осознанию необходимости создания национальной истории, понимаемой не как хроника событий, а как «история чувств и духовной жизни». Философские взгляды Кроче пре­терпевают весьма сложную эволюцию. Последовательно испы­тав на себе влияние неокантианства и марксизма, он, наконец, приходит к гегельянской философии «абсолютного духа».

Основные теоретические постулаты своей методологии исто­рического познания, которую Кроче называл «абсолютным историзмом», он изложил в труде «Теория и история историогра­фии» (1915). Кроче стремился выявить преемственность, непре­рывность духовного развития каждого народа, трактовал исто­рию как органическую связь прошлого и настоящего. Главный пафос его концепции, близкой к взглядам Вико и историографии романтизма, направлен па признание» и в процессе историческо­го развития, и в процессе познания роли активной личности, тво­рящей историю в соответствии со своими нравственными, цен­ностными установками. Один из основных постулатов «абсолют­ного историзма» - тезис о современности истории: всякая подлинная история всегда современна, поскольку мы познаем ту историю, которую важно знать в данный момент.

Историческое сознание выступает необходимой предпосыл­кой действия, а главным творцом истории в концепции Кроче является свободный, мыслящий индивид, руководствующийся в своих поступках как совокупностью определенных обществен­ных ценностей и установок, так и волей Провидения, которую людям не дано познать. Индивид, творящий историю, стремится пережить и переосмыслить прошлое в настоящем. Объяснение причин событий Кроче искал внутри самого процесса мысли, а не во внешних по отношению к нему факторах (Бог или закон), что было характерно для других идеалистических и позитивист­ских концепций, а также для исторического материализма.

В США 20—30-х гг. XX в. сильные позиции занимали крити­ки позитивизма, которые делали упор на относительность исто­рического знания (так называемый американский релятивизм). Была отвергнута классическая парадигма истории, которая бази­ровалась на убеждении в наличии твердых «кирпичиков»-фактов, существующих независимо от исследователей, которые со­здают на их основе объективный образ истории. Видные амери­канские ученые Ч. Бирд и К. Беккер подчеркивали неизбежность личного воздействия историка на результаты его исследования, невозможность объективного познания прошлого, коль скоро в силу самой природы исторического процесса он не может нейтрально относиться к тому, что изучает.

КАРЛ ЛОТУС БЕККЕР (1873—1948) призывал к отказу от при­вычки думать об истории как части внешнего мира и об истори­ческих фактах как действительных событиях. Релятивизм на американской почве вылился в презентистскую версию, исход­ный принцип которой состоял в признании прошлого продуктом настоящего — прошлое рисовалось как проекция настоящего, как воображаемый образ, не имеющий независимой от исследо­вателя опоры в реальности. Развивая это положение, ЧАРЛЗ ОС­ТИН БИРД (1874—1948), глава одной из ведущих школ амери­канской историографии 1930-х гг., ссылался на утверждение Кроче о том, что история есть не более чем «современная мысль о прошлом». В своем знаменитом адресе» к Американском исто­рической ассоциации (в качестве ее новоизбранного президента) в 1933 г. Бирд, в частности, заявил: «История как мысль, а не как действительность, документ или специальное знание — вот что реально означает термин «история» в его самом широком и все­общем смысле». Им развивалось представление о субъективной природе исторического знания как акта веры, основанного на свободном выборе историком фактов и исследовательских кон­цепций: поскольку силы историка ограничены, он не может ис­пользовать все факты о каком-либо событии нового и новейшего времени и отбирает их для исследования субъективно, сообразно обстоятельствам жизни и своим природным свойствам. В практи­ке конкретного исторического исследования относительная до­стоверность результатов определялась соответствием его выво­дов гипотетическим основаниям предлагаемой концепции.

Конечно, сама по себе «прививка» релятивизма была необхо­дима для достижения дисциплинарной самостоятельности исто­рии и развития собственного научного инструментария, но столь радикальный пересмотр познавательных возможностей истории угрожал полной потерей ею своего научного статуса. Признавалась возможность любых интерпретаций истории: каждый человек сам себе историк, как утверждал Беккер заго­ловком одной из своих статей. Однако те, кто отрицал представ­ления об объективном характере исторического знания, призна­вали профессиональные, основанные на критике источников, труды, а следовательно, на практике принимали всю или почти всю позитивистскую методологию истории.

Умеренный релятивизм, указывая на специфику историче­ского познания и его субъективную сторону, в отличие от презентизма, имел более широкую методологическую базу и нашел отражение в некоторых попытках построения синтетических концепций.

Едва ли не первый опыт осмысления новой исторической ре­альности, рожденной Первой мировой войной и Октябрьской революцией, и, соответственно, места и задач исторической нау­ки принадлежит крупному российскому ученому роберту Юрье­вичу ВИППЕРУ (1859—1954), который рассматривал глубокий кризис западной культуры как прямое следствие переживаемой эпохи, характеризующейся ломкой привычного порядка вещей. Это неизбежно вело к радикальному пересмотру всей системы исторических представлений, суть которого Виппер усматривал

Beard СЛ. A. Written History as an Act o( Faith // American Historical Review. 1934. Vol. 39. P. 219.

 

в необходимости переосмысления самого предмета истории: место истории состояний должна занять история событий. Ина­че» говоря, полагал он, и в изучении, и в преподавании взамен социальной и культурной истории на первый план выдвигаются история политическая и история международных отношений. Таким образом, приобретенный за годы войны и революции жизненный опыт радикально переменил взгляд на историю, по­казав первенствующее значение событий, личностей, идей. При­знавая, что как материалистический, так и идеалистический под­ход, взятые каждый в отдельности, являются недостаточными, односторонними, Виппер, тем не менее, настаивал, что именно последний отвечает запросам людей нового поколения.

Другой российский ученый А. С. Лаппо-Данилевский, созда­тель обширного систематического курса «Методология исто­рии», подчеркивая роль субъекта в процессе познания, зависи­мость устанавливаемого научного факта от условий исследова­ния, роль воззрений и ценностных установок, которые возникли и сформировались за время, разделяющее объект исследования и то, что является настоящим для историка, отстаивал синтези­рующий характер исторического знания.

В концепции всеобщей, системной истории выдающегося русского историка и религиозного философа ЛЬВА ПЛАТО-НОВИЧА КАРСАВИНА (1882—1952) отвергалось противопостав­ление индивидуализирующего и генерализирующего подходов к изучению истории человечества, поскольку всякая индивиду­альность воспринималась как абсолютное выражение опреде­ленной целостности. Карсавин считал, что идея прогресса не учитывает противоречивость процесса развития и, закрывая путь к подлинному пониманию как прошлого, так и настоящего, обесценивает историю. Предмет истории он определял как чело­вечество в его социальном (т. е. общественном, политическом, материально- и духовно-культурном) развитии, в едином и не­прерывном процессе, ни одна из сторон которого не может быть признана причиной, однозначно определяющей остальные.

Идеи Карсавина о подходе к изучению истории, развитые в работах «Введение в историю: Теория истории» (1920) и «Филосо­фия истории» (1922), не были должным образом оценены его сов­ременниками, они оказались востребованными в отечественной историографии лишь на исходе XX столетия.

Выдающийся британский историк и философ РОБИН ДЖОРДЖ КОЛЛИНГВУД (1888—1943) определял предмет исторического зна­ния как «res gestae -- действия людей, совершенные в про­шлом». Представляя исторический факт как перевоплощение мысли действующего лица в сознании историка, он уделял боль­шое внимание характеристике доказательств и рассуждений.

По мнению Коллингвуда, отправным пунктом организации зна­ния в точных науках являются допущения, в истории — факты. Исторический метод заключается в интерпретации фактических данных, которые «по отдельности называются документами». Историческое познание не зависит пи от авторитета, ни от памя­ти. Коллингвуд подчеркивал, что историк может вновь открыть то, что было полностью забыто в результате утраты свидетельств о нем: он может даже открыть что-то, о чем до него никто не знал. Ученый интерполирует между высказываниями, извлечен­ными из источников, другие высказывания, предполагаемые ими. Однако этот акт интерполяции отнюдь не произволен, это конст­рукция иного типа, чем та, что создается историческим романи­стом, она не включает ничего такого, что не вытекает с необхо­димостью из имеющихся данных.

Коллингвуд сформулировал принципы профессиональной истории следующим образом: «Историк имеет право и обязан, пользуясь методами, присущими его науке, составить собствен­ное суждение о том, каково правильное решение любой про­граммы, встающей перед ним в процессе его работы». Иными словами, историк всегда заново исследует изученные ранее факты. Его выводы, в отличие от общезначимых выводов физи­ка, — всегда его личное переживание и суждение.

Коллингвуд утверждал, что историк, исследуя любое событие прошлого, проводит грань между тем, что можно назвать внеш­ней и внутренней сторонами данного события. Под внешней стороной события он подразумевал все, что может быть описано в терминах, относящихся к телам и их движениям: переход Це­заря в сопровождении определенных людей через реку, именуе­мую Рубикон, в определенное время или же капли его крови на полу здания сената в другое время. Под внутренней стороной события он понимал то, что может быть описано только с по­мощью категорий мысли: вызов, брошенный Цезарем законам Республики, или же столкновение его конституционной полити­ки с политикой его убийц. Коллингвуд подчеркивал, что работа историка может начаться с выявления внешней стороны собы­тия, но она никогда этим не завершается: «Он всегда должен помнить, что событие было действием и что его главная задача — мысленное проникновение в это действие, проникновение, ставящее своей целью познание мысли того, кто его предпри­нял...»". Доказывая, что историк не обязан и не может подра­жать естествоиспытателю, занимаясь поиском причин и законов событий, Коллингвуд отмечал, что это не означает, что такой

" Коллингвуд Р. Идея истории; Автобиография. М., 1980. С. 244. " Там же. С. 203.

 

термин, как «причина», совершенно неуместен при описании ис­торических событий; это значит только то, что он используется здесь в особом смысле. Когда историк спрашивает: «Почему Брут убил Цезаря?», то его вопрос сводится к следующему: «Каковы были мысли Брута, заставившие его принять решение об убийст­ве Цезаря?» Причина события для историка тождественна мыс­лям того человека, действия которого это событие вызвали.

Коллингвуд писал, что история нужна для человеческого са­мопознания: «Познание самого себя означает познание того, что вы в состоянии сделать, а так как никто не может знать этого, не пытаясь действовать, то единственный ключ к ответу на во­прос, что может сделать человек, лежит в его прошлых действи­ях. Ценность истории поэтому и заключается в том, что благода­ря ей мы узнаем, что человек сделал, и тем самым — что он со­бой представляет».

Коллингвуд противопоставлял ненаучную «историю ножниц и клея» и «научную историю». Первая, по его мнению, сводится к отбору и комбинированию существующих свидетельств и ха­рактерна для поздней античности и средних веков. С XVII в. по­лучает распространение критическая история, которую Кол­лингвуд, видя в ее основе стремление определить достоверность сведений источников, считал всего лишь разновидностью «исто­рии ножниц и клея». В XIX в. степень достоверности источни­ков также представляет несомненный интерес, но в рамках «на­учной истории» исследователь анализирует источники, беря на себя инициативу в решении вопроса о том, что он хочет найти в них. Если «историк ножниц и клея» читает источники, исходя из допущения, что в них нет ничего, о чем бы они прямо не го­ворили читателю, то «научный историк» добывает из них сведе­ния, которые на первый взгляд говорят о чем-то совершенно ином, а на самом деле дают ответ на вопрос, который он поста­вил. Ученый разработал принципы исторической интерпрета­ции, основанной на стремлении историка войти в контекст изу­чаемой эпохи.

Коллингвуд первым поставил в развернутой форме ключевой вопрос о «втором измерении исторической мысли», или «истории истории». Размышляя над расхождением между целью акта исто­рического воображения и его практикой, он писал: «В принципе целью любого такого акта является использование всей совокуп­ности воспринимаемого здесь-и-теперь в качестве исходного ма­териала для построения логического вывода об историческом про­шлом, развитие которого и привело к его возникновению. На практике, однако, эта цель никогда не может быть достигнута.

Когитгнуд Р. Идея истории; Автобиография. М., 1980. С. 14.

 

Воспринимаемое здесь-и-теперь никогда не может быть воспри­нято и тем более объяснено во всей его целостности, а бесконеч­ное прошлое никогда не может быть схвачено целиком». Кроме того, из-за непрекращающихся изменений в источниковой базе, в методах и теоретической оснастке исторического исследования никакой результат не будет окончательным. «Каждое новое поко­ление должно переписывать историю по-своему, каждый же но­вый историк не удовлетворяется тем, что дает новые ответы на старые вопросы: он должен пересматривать и сами вопросы. А так как история — поток, в который нельзя вступить дважды, то даже отдельный историк, работая над определенным предме­том в течение какого-то времени, обнаруживает, когда он пытает­ся вернуться к старой проблеме, что сама проблема изменилась»**. И, как подчеркивал сам Коллипгвуд, все ото не аргументы в пользу исторического скептицизма. Это блестящее обоснование важнейшего принципа историко-историографического исследова­ния: каждый исследователь занимает определенное место в исто­рическом процессе и может смотреть на него только с той точки зрения, которой он придерживается в настоящий момент.

 

Экономическая история

Несмотря на все очевидные перемены, позитивист­скому «багажу» исторической пауки XIX в. — по­ниманию общества как социального организма, концепции про­гресса, идеалу постижения закономерностей и каузальных свя­зей между событиями и процессами, стоящими за действиями великих людей, противопоставлению объективного и субъектив­ного, материальных и духовных факторов — предстояла еще долгая жизнь в XX столетии. Релятивизм шел вразрез с убежде­ниями многих историков, которые продолжали видеть свое про­фессиональное предназначение в адекватной реконструкции прошлого, а потому отстаивали объективность фактологической основы исторической науки. Эта установка историков-практи­ков находила философское обоснование в неопозитивистских концепциях, которые развивались одновременно и параллельно с антипозитивистскими. В рамках неопозитивизма, в частности, активно разрабатывались логические принципы научного зна­ния как такового, а также изучались те нормы и правила, па ко-

Кохмшгвуд Р. Идея истории; Автобиография. М., 1980. С. 236. Там же.

 

торые опиралась аналитическая деятельность историка. Неопо­зитивистская философия истории характеризовалась признани­ем роли в истории общих социологических и психологических факторов и, соответственно, ведущей роли в историческом по­знании объяснительных процедур - сопоставления изучаемых явлений со стандартами поведения, мышления, типами, структу­рами отношений повседневности.

карл РАЙМУНД ПОППЕР (1902—1994) резко критиковал «исто-рицизм» за попытку обнаружить «законы эволюции», якобы дающие возможность предсказывать будущее. Одновременно он справедливо отмечал черты сходства и различия естественнона­учного, социального и исторического познания, придавая боль­шое значение анализу исследовательских процедур в историче­ской науке. По его мнению, эти процедуры во многом могут быть отождествлены с теми, которые используются в физике. Не отрицая наличия общих исторических законов, Поппер в то же время отмечал, что они по большей части тривиальны и не способны выполнять ту функцию, которую выполняют законы в теоретических пауках.

Наиболее ярко неопозитивистский подход проявился в но­вой исторической дисциплине— экономической истории, имевшей самые тесные связи с проблемами современности и успешно развивавшейся на фоне мировых экономических кри­зисов. В начале XX в. она уже преподавалась в американских, британских и французских университетах. Первые работы каса­лись, как правило, экономической политики государства и пред­ставляли собой самый удобный переход от занятий политиче­ской историей. Но уже очень скоро историко-экономические исследования сосредоточились на изучении движения цен, а за­тем и вокруг феномена индустриализации, который вызывал наи­больший интерес у специалистов во всем мире. Результатом ста­ло особое внимание к Британии — первой стране, пережившей промышленную революцию.

Бурными темпами развивалась специализация внутри исто-рико-экономических исследований: по отраслям производства, регионам, корпорациям, постепенно охватывая все аспекты эко­номической жизни прошлого, т. е. любую деятельность, связан­ную с производством, обменом и потреблением. Однако харак­тер и неравномерное хронологическое и географическое рас­пределение сохранившихся источников жестко ограничивали возможность изучения экономической истории во всей полноте, поскольку систематический сбор информации об экономике на­чался только в XIX в. Знания о более ранних периодах истори­кам приходилось добывать буквально по крупицам: интерес влас­тей к экономической деятельности подданных почти полностью ограничивался той ее частью, что облагалась налогами. Круг во­просов экономической истории до XVIII в., на которые исследо­ватели могли дать ответ с достаточной долей уверенности, был резко ограничен скудостью данных.

В экономической истории вместо героев и выдающихся лич­ностей на авансцене оказались объективные факторы, воздейст­вие которых имело тенденцию распространяться и на другие сферы общественной жизни. Более ранние труды по экономиче­ской истории носили в основном описательный характер: в них воссоздавалась картина хозяйственной жизни в определенный период, и не проявлялось особого интереса к механизмам эконо­мических перемен. Позже большинство исследований было на­целено на раскрытие динамики роста или упадка экономики в целом, а также по отдельным важнейшим отраслям. Острые споры вызвали как раз векторы и механизмы этих изменений.

Французские ученые ФРАНСУА СИМИАН (1873—1935) и ЭРНЕСТ ЛЯБРУСС (1895—1988) видели причины смены экономических циклов (подъема и спада) в изменении стоимости денег, движе­нии цен, колебаниях заработной платы, однако широкое исполь­зование статистических методов в их работах не было само­целью: исследователи стремились связать динамику экономи­ческих процессов с изменениями в социальных отношениях и коллективной психологии, с активностью общественно-поли­тических движений. Британский историк РИЧАРД ТОУНИ (1880— 1962) изучал социально-экономические предпосылки Англий­ской буржуазной революции, а ДЖОН КЛЕПЭМ (1873—1946) в своей трехтомной «Экономической истории Великобритании» (1926—1938) продемонстрировал развитие всех отраслей эконо­мики страны в XIX — начале XX в.

Постепенно историки овладевали новыми методами, в том числе количественными, заимствуя их у экономической науки, и пытались осмыслить изучаемые явления и процессы с точки зрения теорий экономического роста. Часть историков-эконо­мистов были марксистами, а многие придерживались в своих объяснениях принципов так называемого экономического мате­риализма. Позднее, уже в середине века, все больше истори­ков-экономистов избирают количественный подход как основ­ной — для них вопросы и методы исследования во многом пред­определяются не историей, а экономической теорией. Главным образом речь в это время идет об эволюционных теориях неопо­зитивистского толка, прежде всего так называемых теориях экономического роста и индустриального (а позднее постиндуст­риального) общества. Законы в этих теориях не были всеоб­щими, имели ограниченную зону действия. Сторонники эволю­ционных теорий считали, что каждый период экономической истории имеет собственные законы. Очевидно, что критерием, в соответствии с которым производилось разделение на периоды, являлись основные характеристики (т. е. те же экономические законы) каждого периода. Так получался «заколдованный круг».

С обстоятельной и в высшей степени убедительной критикой этих концепций выступил в то время один из крупнейших теоре­тиков XX столетия ЛЮДВИГ ФОН мизес (1881—1973), который от­мечал, что периодизация экономической истории предполагает знание экономических законов, свойственных каждому периоду, тогда как эти законы могуг быть открыты только путем исследо­вания отдельного периода без каких-либо ссылок на события, слу­чающиеся за данными временными рамками. Предполагается, что на протяжении каждого из периодов экономической эволюции, следующих в определенном порядке, экономические законы оста­ются неизменными, и при этом ничего не говорится о переходе от одного периода к другому. Имеет ли переходный период свои соб­ственные законы? Кроме того, если допустить, что законы эко­номического становления являются историческими фактами и по­этому изменяются с течением исторических событий, то это, оче­видно, противоречит утверждению о существовании периодов, на протяжении которых не происходит никаких изменений.

В 60—70-е гг. XX в. формируется школа новой экономи­ческой истории, методология которой опирается главным об­разом на количественный анализ и моделирование экономиче­ских процессов. Бурное развитие этого направления в США привело впоследствии к выделению особой группы историков-клиометристов, приверженцев количественных методов (Р. Фогела, С. Энгермана, Д. Норта и др.), работы которых вышли далеко за пределы проблематики экономической истории — в сферу изу­чения социальных и политических процессов. В 1970—1980-е гг. в рамках новой экономической истории сложилась особая об­ласть исследования — история бизнеса.

 

Цивилизационный и культурно-исторический подходы к изучению прошлого

Наиболее последовательное отрицание «научной ис­тории» нашло отражение в знаменитой книге не­мецкого историка и философа ОСВАЛЬДА ШПЕНГЛЕРА (1880—1936) «Закат Европы» (1918—1922). Полярность природы и истории, полагал мыслитель, образует величайшую противоположность между двумя родами познания, которая равнозначна противопо­ложности научного и жизненного опыта. Иными словами, исто­рия, как первоначальная и исконная форма жизненного опыта, не имеет ничего общего с наукой. Отрицание научности исто­рии воплощается Шпенглером в отрицании причинности в мире исторических явлений. Центральное место в его построениях за­нимает идея судьбы. Постижение судьбы, а значит, и самой ис­тории, над которой она царит, не поддается способам научного познания. Главным методом исторического познания является интуиция.

По мнению немецкого ученого, история представляет собой последовательность замкнутых культурных образований. Каждая из культур имеет особенный характер, выражающийся в разных сторонах их жизни и развития, но все они проходят одинаковый цикл, напоминающий жизненный цикл биологического организ­ма. Шпенглер растворяет историю в жизнеописаниях цивили­заций, каждая из которых рождается, растет, взрослеет, увядает и умирает, и то, что определяет ее зарождение, изменение и ис­чезновение, проистекает из ее собственной природы. Цикл на­чинается с варварства примитивной эпохи; затем развиваются политическая организация, искусства и науки — от архаических к классическим формам периода расцвета, сменяющегося кон­серватизмом эпохи декаданса; наконец, культура приходит к но­вому варварству и своему концу. Таким образом, мыслитель комбинирует идею замкнутости локальных структур с теорией культурно-исторических циклов, причем теория Шпенглера фиксирует не только фазы циклического развития культуры, но и их продолжительность. Каждая фаза культуры автоматиче­ски переходит в следующую, когда для этого наступит подходя­щее время, безотносительно к тому, как могли бы вести себя ин­дивиды, жившие в ту пору. По сути дела, никакого историческо­го процесса не существует. Что бы человек ни делал, это не имеет никакого значения для конечного результата.

Методология Шпенглера была предназначена вовсе не для реконструкции претендовавшего на объективность строго вери­фицируемого образа прошлого, а для создания картины буду­щего, столь грандиозной и крупномасштабной, что там просто не могло быть места для исторической детализации. К постиже­нию истории ученого двигало стремление постичь судьбы запад­ной цивилизации в критический момент ее существования. В истории исторической мысли XX в. он открывает череду про­роков, для которых обращение к прошлому является всего лишь отправным пунктом для смелого прогнозирования будущего. Место анализа исторических источников занимает не ограниченный никакими ручками свободный полет авторской фанта­зии. О каких-либо проверяемых доказательствах здесь просто не может быть речи. Не удивительно поэтому, что методология Шпенглера вызывала острую и во многом справедливую крити­ку профессиональных историков.

В двенадцатитомном труде «Постижение истории» («Исследова­ние истории») выдающегося британского ученого АРНОЛДА ТОЙНБИ (1889—1975), который начал выходить в свет с 1934 г., предметом исторического исследования оказывается жизнь чело­веческих обществ. Тойнби подразделяет историю человечества на ряд локальных цивилизаций (которые в свою очередь делятся на первичные, вторичные и третичные), имеющих одинаковую внутреннюю схему, или функциональный закон, развития. Появление, становление и упадок цивилизаций харак­теризуются такими факторами, как внешний Божественный тол­чок и энергии, вызов и ответ и, наконец, уход и возвращение. Признается, таким образом, некоторое закономерное движение по кругу. Историческое время на манер античной историографии понимается в известной мере как циклическое. Большое значе­ние приобретают сравнения и аналогии, позволяющие устанав­ливать циклы, оценивать развитие во времени. При этом каждая из пяти основных выделяемых историком цивилизаций (запад­ная, восточно-христианская, исламская, индуистская, дальневос­точная) наследует черты предшествующих цивилизаций.

Среди бесконечного множества задач историка наиболее важными оказываются распознавание и разграничение основ­ных структурных элементов исторического процесса, называе­мых обществами, и исследование отношений между ними. Каж­дое общество или примитивно, или цивилизованно. Примитив­ные общества, которых подавляющее большинство, как правило, сравнительно невелики в смысле географического ареала их обитания и популяции, относительно недолговечны и обычно на­ходят свою насильственную гибель, которую несет им либо ци­вилизованное общество, либо вторжение другого нецивилизо­ванного общества.

К основным категориям Тойнби относит также всеобщее го­сударство и всеобщую церковь — организации, концентрирую­щие в себе соответственно всю политическую и религиозную жизнь общества, внутри которого они возникли. Основываясь на этих предпосылках, Тойнби приступает к решению главной задачи — сравнительному изучению цивилизаций: как и почему они возникают, развиваются, гибнут. Затем, в соответствии с планом исследования, он переходит к изучению природы уни­версальных государств и церквей, героических эпох и контактов между цивилизациями в пространстве и времени.

По мнению Тойнби, историей правит Божественная идея, к пониманию которой можно приблизиться лишь посредством интуиции и озарения. В рамках Божественного плана носителем прогресса является творчество отдельных личностей. Тем не ме­нее он не отрицает возможности объективного познания. Тойн­би рассматривает историю как некую совокупность готовых фактов, наблюдаемых, регистрируемых и классифицируемых историком.

Во взглядах Шпенглера и Тойнби есть много общих черт. Главное же различие состоит в том, что у Шпенглера культуры совершенно обособлены друг от друга. Взаимоотношения этих изолированных в пространстве и времени культур, сходство между ними может установить только историк. У Тойнби же эти отношения хотя и имеют внешний характер, но составляют часть жизни самих цивилизаций. Для него чрезвычайно важно, что некоторые общества, присоединяясь к другим, обеспечива­ют тем самым непрерывность исторического процесса.

В рамках историко-культурологической проблематики в межвоенные годы были достигнуты выдающиеся результаты, существенно обогатившие понимание исторического прошлого и методологию его изучения. В значительной степени они были связаны с деятельностью нидерландского ученого ЙОХАНА ХЕЙ-ЗИНГИ (1872—1945), имя которого прочно вошло в историю исто­рической мысли XX в. Своей знаменитой книгой «Осень средне­вековья» (1919), посвященной исследованию форм жизненного уклада и мышления во Франции и Нидерландах в XIV—XV вв., Хейзинга положил начало формированию нового направления исторического знания — истории ментальностей. Не ис­пользуя само это понятие, ученый обратился к внутреннему ми­ру, душевным переживаниям человека как к одному из важней­ших источников познания прошлого. На обширном материале разнообразных источников автор рисует впечатляющий образ уходящей средневековой культуры в ее последней жизненной фазе, воспроизводящий многоцветный мир внутренних пережи­ваний, чувств, страстей, надежд и страхов ее носителей, харак­терные черты мировидения, поведенческие стереотипы и жиз­ненные установки людей того времени.

Особенно рельефно историзм Хейзинги проявляется в его общей трактовке культуры XV в. как непрерывно изменявшейся во всех своих элементах. В его изображении это мир, полный динамики, многоцветья, в котором старое не просто увядало, а трансформировалось, вступало в сложные отношения с изме­няющейся исторической действительностью.

Хейзинга отрицал исторический детерминизм и возможность предсказания в истории: «История, — писал он, — ничего не может предсказывать, кроме одного: ни один серьезный поворот в человеческих отношениях не происходит в той форме, в кото­рой воображало его себе предшествующее поколение. Мы зна­ем наверняка, что события будут развиваться иначе, не так, как мы м о ж е м их себе представить».

Потребность в историческом знании исследователь считал абсолютной потребностью, присущей человеку, и дал разверну­тое обоснование основополагающего значения истории как ин­тегрирующего элемента культуры. Историческое знание, писал он, и есть культура. Поэтому история может стать средством до­стижения столь необходимого в кризисное время духовного со­гласия людей. Хейзинга определял историю как духовную фор­му, в которой культура отдает себе отчет о своем прошлом. В его творчестве с невиданной ранее в историко-философских трудах силой прозвучала тема человека в истории. Он стоял у истоков таких интенсивно развивающихся направлений современной науки, как историческая антропология и культурология.

 

«Служанка идеологии»

 Идейно-политический момент всегда оказывал (и оказывает) заметное воздействие на историо­графию от античности до дня сегодняшнего. Изменяется только интенсивность этого воздействия на внутренний мир науки и сфера его охвата, которые находятся в прямой зависимости от политического режима и социальной обстановки в той или иной стране. Но есть периоды в истории разных стран, когда мощность идеологического пресса оставляет только самую уз­кую нишу для беспристрастного летописца. Так, в XX в. идейно-политическая составляющая вышла на первый план в советской историографии. Конечно, в стране продолжали работать истори­ки, получившие профессиональную подготовку и сформировав­шиеся как зрелые ученые в дореволюционной России, но тен­денция партийности и государственный контроль нарастали с каждым годом.

С установлением советской власти в России возникает ряд новых научно-исторических центров. В Ленинграде в 1919 г. бы­ла создана Государственная академия истории материальной культуры (ГАИМК), а в Москве в 1921 г. учрежден подчиненный Наркомпросу Институт истории, который был одним из пяти учреждений, объединенных в Российскую ассоциацию научно-ис­следовательских институтов общественных наук (РЛНИОП). В 1927 г. создается отделение института в Ленинграде. В 1926 г. была образована постоянная Историко-археографическая ко­миссия, сосредоточившая свое внимание на памятниках русской истории. При Коммунистической академии в 1926 г. основали Общество историков-марксистов с собственным печатным орга­ном — «Историк-марксист». И одновременно в средней школе историю заменяли обществоведением, ликвидировали историче­ские факультеты в университетах; ранние периоды истории не включались в программы.

В конце 1920-х — начале 1930-х гг. главным содержанием ра­боты научных учреждений являлись бесконечные дискуссии о сущности и характере общественно-экономических формаций. Со временем партийное вмешательство в работу исторических организаций стало повседневным, а ход дискуссий и судьбы уче­ных определялись постановлениями Совнаркома и ЦК ВКП(б). Например, об «антимарксистских извращениях» «исторической школы М. Н. Покровского» говорилось в постановлении ЦК ВКП(б) «О постановке партийной пропаганды в связи с выпу­ском «Краткого курса истории ВКП(б)» (1938). С начала 1930-х и до начала 1940-х гг. исследователи констатируют полное под­чинение науки требованиям партийно-идеологической системы, ликвидацию любой научной альтернативы марксизму и пресече­ние научных поисков в самом марксизме.

В 1934 г. была проведена реформа преподавания истории в школах и восстановлены исторические факультеты в универси­тетах. Немного позднее были реорганизованы и влились в Ака­демию наук научно-исторические учреждения всех республик СССР. Как писали тогда в газетах, историческая наука была по­стоянно предметом забот и внимания со стороны партии и лич­но товарища Сталина. Эта неусыпная забота имела следствием самые жесткие ограничения творческого поиска исследовате­лей, сведение его задач к подтверждению основных положений классиков марксизма-ленинизма.

Официальная идеология тоталитарных режимов неизменно «прибирала к рукам» национальную историографию и историче­ское образование, как на Востоке, так и на Западе. Ярчайший пример — распространение расистских исторических концеп­ций в гитлеровской Германии, где расизм получил статус офи­циальной идеологии. Чего стоят только названия выходивших в то время исторических монографий и обобщающих трудов: «Немецкая история как судьба расы», «История как борьба рас», «Основы расовой и территориальной истории немецкого наро­да», «Всемирная история на расовой основе» и т.п. Появление работ, не соответствовавших официальной идеологии, стало не­возможным. В 1935 г. был создан Имперский институт истории новой Германии. Многие известные немецкие историки были отстранены от преподавания по расовым и политическим сооб­ражениям или эмигрировали. В конце 1943 г. в связи с перехо­дом к «тотальной войне» закрылось большинство исторических журналов и научных учреждений.

Советская историография, вооруженная «единственно вер­ным» марксистско-ленинским учением, прошла в XX в. долгий и чрезвычайно тяжелый путь, испытав все возможные градации в накале классовой борьбы. Однако в наибольшей степени и, можно сказать, глобально, идейно-политическая ангажирован­ность захватила историографию после Второй мировой войны. В ожесточенной конфронтации двух мировых общественно-поли­тических систем истории отводилась немаловажная роль. И чем более ревностно она эту роль исполняла, предоставляя каждой противоборствующей стороне идеологическое обеспечение ее программных установок и политических доктрин, тем сильнее дискредитировала себя как дисциплину, претендовавшую на по­лучение научных знаний об историческом прошлом, и тем серь­езнее становились сомнения в принципиальной возможности получения таких знаний.

Острое противостояние двух систем, вошедшее в историю международных отношений под названием холодной вой-ны, оказало большое влияние на разные сферы жизни послево­енного мира, в том числе на развитие историописания. В центре этого противостояния была конфронтация двух сверхдержав и, соответственно, двух национальных историографии, защищав­ших фундаментальные ценности своих систем. Эффективное исполнение этой роли требовало активного разоблачения проти­воположной системы ценностей, и едва ли можно установить, какая из сторон больше преуспела в этом. Советские историки столь же усердно разоблачали «звериный оскал мирового жан­дарма и его идеологических прихвостней», как и их американ­ские коллеги — «человеконенавистническую практику советско­го коммунизма». Необходимо признать, что у тех и других были свои резоны для обвинений. Но также следует отметить, что движителем взаимных яростных инвектив отнюдь не было стремление к исторической истине.

Наличествуют любопытные параллели в духовной атмосфере двух стран в первые послевоенные годы. «Ждановщине» в СССР соответствовал «маккартизм» в США. Первое понятие носило имя деятеля советской компартии А. А. Жданова, с которым были связаны позорные идеологические кампании, проводившиеся в СССР в 1946—1948 гг., (их жертвами стали многие выдающиеся деятели советской культуры). «Маккартизм» связан с именем председателя сенатской комиссии Конг­ресса США по вопросам деятельности правительственных учреждений Д. Р. Маккарти, развернувшего не менее позорную кампанию по расследованию антиамериканской деятельности, от которой пострадали тысячи видных представителей амери­канской культуры и науки, в том числе и историки. Добавим к этому целенаправленно нагнетавшуюся в обеих странах атмо­сферу взаимной подозрительности, страха, ненависти и получим представление о том общественно-политическом контексте, в котором развивалась историческая мысль в самые тяжелые го­ды холодной войны. Обличая друг друга как носителей мирового зла, советские и американские историки четко осознавали свое место в холодной войне, являлись ее идеологами. Недаром именно в эти годы многие советские ученые с особой гордостью именова­ли себя «бойцами идеологического фронта», каковыми они в сущ­ности и являлись, парадоксальным образом сочетая эту функцию с претензией на непогрешимость своих суждений о прошлом.

Американская историография формулировала и обосновыва­ла идеологию холодной войны на одном из ее полюсов. Это бы­ла официальная, охранительная идеология, запрещавшая любые сомнения в отношении западных духовных ценностей. Вся исто­рия США, покоившаяся на этих ценностях, была вне критики.

Но могла ли такая история претендовать на статус научной дисциплины? Рассматривая положение западной историографии после Второй мировой войны, следует иметь в виду, что в это время она встретилась с острой конкуренцией со стороны дру­гих социальных и гуманитарных наук. И в том и в другом случае субъективизму и описательности истории противопоставлялся научный подход к изучению предмета. К тому же прошлое на­столько далеко ушло от настоящего, что обращение к нему, ка­залось, навсегда утратило всякое социально-практическое зна­чение.

В такой духовной атмосфере социальные пауки, ориенти­ровавшиеся на изучение современности, по только активно вы­тесняли историю из ее традиционной ниши, но и пытались «на­учно» обосновать ее неизбежную кончину как общественно зна­чимой дисциплины. С другой стороны, следует признать, что сама послевоенная историография, пронизанная презентизмом, давала основание для нигилистического отношения к себе. Исто­рическое познание лишалось какого-либо объективного основа­ния, превращаясь в простую проекцию современности в про­шлое, а его носителями наряду с историками провозглашались представители широкого круга профессий, имеющих то или иное отношение к историческим знаниям, прежде всего писателей, публицистов, журналистов. То, что история отличается от литературы и журналистики наличием исследовательских ме­тодологий и методик, ориентированных на получение достовер­ных знаний о прошлом, подвергалось сомнению. Расписываясь в собственном познавательном бессилии, отрицая за своей дис­циплиной статус науки, историки, возможно, сами того не со­знавая, выносили ой приговор или, во всяком случае, представ­ляли для него достаточные основания. Казалось, истории оста­вались только два удела: быть либо собранием антикварных раритетов, далеких от жизни, либо орудием политики. И чем бо­лее историки преуспевали в последнем, тем дальше они уходили от того идеала своей науки, который воплощала господствовав­шая в XIX в. парадигма истории.

С середины 1950-х до середины 1960-х гг., в период «оттепе­ли», в СССР происходит некоторое ослабление идеологического контроля со стороны партийно-государственных органов. Новые условия создают возможности методологических поисков в рам­ках марксистской парадигмы, которые, впрочем, были вскоре приостановлены до середины 1980-х гг. В западной историогра­фии на рубеже 1950—1960-х гг. завершается период, который обычно обозначают как кризис историзма.

 

«Бои за историю». История как проблема

Постановка проблемы — это и есть начало и ко­нец всякого исторического исследования. Где нет проблем — там нет и истории, только пустые разглагольст­вования и компиляции... Формула «научно проводимое ис­следование» включает в себя два действия, лежащие в основе всякой современной научной работы: постановку проблем и выработку гипотез». Это слова ЛЮСЬЕНА ФЕВРА (1878—1956), выдающегося французского ученого, совершившего со своими единомышленниками и соратниками методологическую револю­цию в истории, человека, который ярче всех описал драматизм ситуации, сложившейся в научном знании первой полови­ны XX в. «От одного толчка рушилось целое представление о мире, выработанное в течение веков поколениями ученых,— представление о мире абстрактном, обобщенном, заключающем в себе свое объяснение... Старые теории необходимо было за­менить новыми. Следовало пересмотреть все научные понятия,

Фсяр Л. Бои за историю. М.. 1991. С. 24.

 

на которых покоилось до сих пор наше мировоззрение». Февр понимал, что избавиться от разочарования в истории, утраты до­верия к ней, от горького сознания того, что заниматься истори­ей — значит попусту терять время, можно только отчетливо осознав связь между историей и родственными ей дисципли­нами и установив между ними тесный союз. Он ратовал за со­трудничество между историками, социологами и психологами, поскольку их общая цель состоит в изучении человеческой лич­ности. К изучению безымянных масс прошлого приложима со­циальная психология, а к действиям так называемых историче­ских фигур — психология индивидуальная.

Ведущую роль в преодолении кризиса исторической пауки сыграла французская историография в лице нескольких поко­лений историков, первыми из которых были Февр и МАРК БЛОК (1886—1944), подлинные новаторы, осуществившие знаме­нательный переворот, который возвратил историческому зна­нию утраченное им гуманистическое содержание, вернувшие истории интерес публики, широкую читательскую аудиторию, привлеченную проблематикой, тесно связанной с жизнью со­временного общества. Именно они стояли у истоков мощного историографического направления и нового этапа развития ис­торической мысли: постановка новых проблем, новое прочтение старых источников, применение новых, нетрадиционных мето­дов их исследования — так в самом лаконичном стиле можно обозначить их вклад в мировую историографию.

В 1929 г. Блок и Февр основали научный журнал «Анналы со­циальной и экономической истории», который с тех пор не раз мо­дифицировал свое название, и потому обычно его называют просто «Анналы». В первом же номере журнала прозвучал при­зыв к более широкому подходу к истории. Был взят курс на междисциплинарную историю и привлечение к совместной исследовательской работе представителей общественных паук — экономики, социологии, социальной психологии и др. На этой междисциплинарной основе ученые «школы "Анналов"» продол­жали расширять и совершенствовать содержание и методоло­гию исторической науки в русле всеобъемлющей «тотальной («глобальной») истории», которая является предельным вопло­щением истории целостной, синтетической. «Тотальная исто­рия» не претендует на всемирность и может быть реализована скорее в самом что ни на есть локальном масштабе: в истории городского или деревенского прихода, отдельной местности, и даже на довольно ограниченном отрезке времени. Это история людей и отдельных человеческих сообществ, ставящая целью

Февр Л. Бон за историю. М., 1991. С. 34.

 

восстановить все аспекты их жизни и деятельности в пере­плетении разных обстоятельств и побудительных причин. Исто­рики «школы "Анналов"» не делят жизнь людей на политиче­скую, хозяйственную, религиозную и другие сферы, как не де­лится она для каждого человека в его реальной жизни. Их исследование воссоздает по-пастоящому стереоскопическую, многоуровневую и «очеловеченную» картину исторического прошлого.

Февр, в частности, отмечал: «Экономической и социальной истории не существует. Существует история как таковая во всей своей целостности. История, которая является социальной в си­лу самой своей природы... Человек в нашем понимании является средоточием всех присущих ему видов деятельности; историку позволительно с особенным интересом относиться к одному из этих видов, скажем, к деятельности экономической. Но при единственном условии: нельзя забывать, что любой из этих ви­дов всегда затрагивает целиком всего человека... Предмет наших исследований — не какой-нибудь фрагмент действительности, не один из обособленных аспектов человеческой деятельности, а сам человек, рассматриваемый на фоне социальных групп, членом которых он является... История — наука о человеке, не будем забывать об этом».

Итак, изменился предмет исследования (им стал человек в истории) и сама историческая наука.

Марк Блок в работе «Апология истории, или Ремесло истори­ка» (1940—1942) подчеркивал молодость исторической науки, не­совершенство ее методов, роль смежных социальных наук в ее становлении как аналитической дисциплины. Имея в виду, в ча­стности, социологическую школу Дюркгейма, он писал: «Она на­учила нас анализировать более глубоко, ограничивать проблемы более строго, я бы сказал даже, мыслить не так упрощенно. О ней мы здесь будем говорить лишь с бесконечной благодарно­стью и уважением. И если сегодня она уже кажется превзойден­ной, то такова рано или поздно расплата для всех умственных течений за их плодотворность». К числу заслуг М. Блока перед исторической наукой несомненно следует отнести и то, что он показал различные, не заменяющие друг друга способы компарат и в н о г о (сравнительно-исторического) подхо­да, который считал эффективным эвристическим средством, помогающим решать новые исследовательские проблемы. Сам он, опираясь именно на этот метод в исследовании процессов французской аграрной истории, аналогичных английским огора-

Фснр Л. Бои за историю. М., 1991. С 25, 36. "Блок щ Апология истории. М., 1983. С. 12.

 

живаниям, открыл подобную же трасформацию в Прован­се XV—XVII вв., которая прежде не была замечена историками. Кроме того, Марк Блок привлек внимание к тому факту, что ком­паративный метод рассмотрения проблемы способен раскрыть глубинные причины того или иного явления и таким образом объяснить его. И наконец, Блок видел в сравнительном методе процедуру, наиболее отчетливо проявляющую специфику отдель­ных, на первый взгляд, схожих процессов, более детальное сопоставление которых проливает свет на значительные разли­чия между ними.

Блок и Февр порвали с традициями позитивистской историо­графии, особенно сильными во Франции — на родине Копта. Они вели битвы за научную историю против традицион­ной, повествовательной и эрудитской историографии, решитель­но отвергнув историю-рассказ, разработав концепцию исто­рии-проблемы и преодолев, таким образом, упрощенный собы­тийный подход к освещению исторического прошлого. Они противопоставили повествованию о событиях исследование глу­бинных пластов исторической действительности. Они стреми­лись обнаружить в текстах источников ненамеренные, непроиз­вольные высказывания, а также то, о чем авторы исторических текстов сообщали помимо собственной воли, тот «остаток», ко­торый не подвергся внутренней цензуре создателей текстов. Прекрасно определяет научную позицию девиз Февра: «Исто­рик не тот, кто знает, а тот, кто ищет».

 

«Новая историческая наука»

Принцип междисциплинарности стал ведущим в исследовательской стратегии ранних «Анна­лов». С 60-х гг. XX в., с изменением представления о характере отношений между историей и общественными науками, начина­ется «золотой век» междисциплинарного взаимодействия, в ко­тором преобладают установки на равноправное сотрудничество в формировании «новой исторической пауки» на базе интег­рального междисциплинарного подхода к изучению общества.

«Новая история» (la nouvelle histoirc), или «новая ис­торическая наука» XX столетия, рождалась как интеллектуаль­ное движение, критическое по отношению и к позитивизму, и к марксизму. Она выступила против событийно-описательной истории и объяснения событии прошлого действием универ­сальных закономерностей. Ведущая роль в ее формировании принадлежит французским историкам, группировавшимся во­круг журнала «Анналы». «Новая история», по существу, совер­шила революционный переворот в исторической профессии. Последователи М. Блока и Л. Февра решительно выступали про­тив глубоко укорененного в профессиональном сознании исто­риков середины XX в. представления о полной зависимости ученого от документа, поставив во главу угла творческую актив­ность самого исследователя и научную проблему, которая опре­деляет отбор источников и ракурс их изучения.

Основные принципы Блока и Февра получили развитие в рамках проблемных полей «новой исторической науки». «Но­вая история» первых послевоенных десятилетий связана с име­нем крупнейшего французского историка, признанного лидера «школы "Анналов"», основателя «Дома наук о человеке» (1962) — центра междициилинарпых исследований в области гуманитар­ных наук — ФЕРНАНА БРОДЕЛЯ (1902—1985) и его фундаменталь­ными синтетическими трудами «Средиземное море и мир Среди­земноморья в эпоху Филиппа II» (1949) и «Материальная цивилиза­ция, экономика и капитализм: XV—XVIII вв.» (1979). В его работах междисциплинарная ориентация «новой исторической науки» раскрылась во всей полноте. Идеал Броделя — системная «гло­бальная» («тотальная») история с ее безграничными возможнос­тями. Он показал, что экономическая история по сводится к изу­чению механизмов производства и обмена, абстрактных товар­но-денежных отношений, а выходит далеко за их пределы. Ученый рассматривал и «почти неподвижную» историю взаимо­отношений человека с окружающей средой (геоисторию), и структурную историю «медленных изменений» (развития эко­номики, общества, государства и цивилизации), и событийную историю, соразмерную времени человеческой жизни. Сам он объявлял себя структуралистом и отвергал историю «эфемерных событий». Материальная культура и структуры повседневности объемлют, по мнению Броделя, все, из чего складывается жизнь человека, включая соответствующие взаимоотношения, желания, идеалы, ценности и правила, регулирующие индивидуальное и коллективное поведение. Главная задача исследователя — об­наружить инвариант человеческого сознания и социального по­ведения, присутствующий во всех формах быта, обмена, брака и семьи, религиозного культа и политической организации.

Концепция «тотальной» истории Броделя оказала огромное влияние на западную историографию, приобрела множество по­следователей во Франции и во всем мире. Ее могучее воздейст­вие проявилось в поисках новых путей и методов исторического исследования, которые вели в 1970-е гг. возглавляемые ЖОРЖЕМ ДЮБИ и ЖАКОМ ЛЕ ГОФФОМ представители так называемого третьего поколения «школы "Анналов"», не удовлетворенные структуралистской версией «новой истории» и считавшие необ­ходимым вернуть не только человека, но и события в сферу ин­тересов историка. В рамках истории ментальностей на первый план выдвигаются изучение культурного механизма социального взаимодействия и проблема соотношения исторической реаль­ности и ее репрезентации — «мира воображаемого». История ментальностей выдвинула на первый план реконструкцию кар­тин мира разных эпох — изучение специфических черт миро­восприятия людей, их жизненного уклада, массового сознания — представлений, верований и ценностных ориентации индивидов и общества в целом.

Новизна междисциплинарной ситуации 1970-х гг. состояла в том, что речь шла уже не только об использовании данных и методик других дисциплин, но и об интеграции на уровне объ­ектов их научных интересов, и более того — о конструировании междисциплинарных объектов. Таким образом, «новая истори­ческая наука», в которой центральным предметом исследования стал человек в обществе, — это уже междисциплинарная исто­рия в полном смысле слова, но ее познавательные приоритеты и, соответственно, основные контрагенты в сфере социальных на­ук, к которым историки обращались в поисках научной методо­логии, со временем менялись. Период 1960-х и начала 1970-х гг., ключевой для становления «новой истории», проходил под зна­менем социологии, социальной антропологии, демографии и количественных методов. В это время наряду с полемикой о ста­рых и новых путях истории, об избавлении от приоритета поли­тической и событийной истории и преодолении методологиче­ского кризиса в традиционной историографии развернулась ши­рокая дискуссия об отношениях между историей и социологией. Тенденция к сближению была по сути обоюдной, но в разных странах инициатива проявлялась с разных сторон: в одних слу­чаях она принадлежала историкам, в других — представителям социальных наук. Если во Франции активной стороной в диа­логе между историей и социологией были историки, то в США эта роль безраздельно принадлежала социологам, в то время как историки упорно сопротивлялись призывам к сближению двух наук. Та же ситуация сложилась и в Великобритании, где дис­куссия приняла затяжной характер. В целом в ходе дискуссии обнаружился поворот части новой историографии к теоретиче­ской истории и поискам общей модели, которая позволила бы связать отдельные исследования, сравнить и обобщить их, ут­вердить историю в положении общественной науки. Однако сложность междисциплинарных коммуникаций усугублялась за­метными расхождениями в позициях самих историков.

 

Социальная история и историческая антропология

Понимание истории как социального взаимодейст­вия людей проявлялось в разные времена в спе­цифических формах, обусловленных особенностями историче­ского бытия. Понятно, что попытки дать развернутую и точную дефиницию социальной истории «на все времена» наталкивают­ся на непреодолимые трудности и заранее обречены на провал. Учитывая исторический характер самого понятия социальной истории как отрасли исторической науки, ключевую роль в ее анализе приобретает выявление актуальных — на каждом этапе интеллектуальной эволюции — интерпретаций ее предмета, формулировки центральных проблем, особого угла их рассмот­рения, методов и технических приемов социально-историческо­го исследования.

Становление и расцвет социальной истории как ведущей ис­торической дисциплины справедливо связывается с интенсивным процессом обновления методологического арсенала историче­ской науки, развернувшимся в послевоенные десятилетия. Глав­ной и определяющей чертой развития историографии середи­ны XX в. было движение за аналитическую междисциплинарную историю, обогащенную теоретическими моделями и исследова­тельской техникой общественных наук, в противоположность тра­диционной истории, которая рассматривалась исключительно как область гуманитарного знания. Именно в русле этого широкого интеллектуального движения второй половины XX в. и родилась так называемая «новая социальная история», которая вы­двинула задачу интерпретации исторического прошлого в терми­нах социологии, описывающих внутреннее состояние общества, его отдельных групп и отношений между ними.

«Новой социальной истории» предшествовала длительная стадия кристаллизации так называемой старой, или классиче­ской, социальной истории и накопления принципиальных рас­хождений традиционного и сциентистского подходов, которая и завершилась разрывом с историографической традицией. Если попытаться кратко сформулировать важнейшие отличительные черты социальной истории как области исторического знания, то, пожалуй, прежде всего, следовало бы отметить ее удивитель­ную подвижность и способность адаптироваться к радикальным изменениям в динамично развивающейся современной историо­графии. На разных этапах своего развития эта научная дисцип­лина неоднократно оказывалась перед необходимостью пере-определения собственного предмета и обновления ставших при­вычными моделей исследования и обобщения.

Своей изменчивостью и восприимчивостью, определявшими логику развития «новой социальной истории» в течение не­скольких десятилетий, она обязана той предельной открытости другим областям знания — исторического, гуманитарного, со­циально-научного, — которая заложена в самой природе ее ин­тегрального объекта познания.

В 1960-е — начале 1970-х гг. стремление к изучению социаль­ных отношений проявлялось в рамках историко-социологических исследований, а в понимании самой социальной истории превалировал идеал тотальности, ориентировавший на изучение общества как целостности. Именно в эти годы возрождается ин­терес к исторической и сравнительной социологии, а также к наследию Макса Вебера, который успешно сочетал конкретно-исторический, сравнительно-типологический и идеально-типиче­ский методы рассмотрения общественных процессов (т. е. исто­рический и социологический подходы) и рассматривал историю и социологию как два направления научного интереса, а не как две разные дисциплины. В 1970-е — начале 1980-х гг. бурный рост «новой социальной истории» и ее субдисциплин, как и всей «новой исторической науки», происходил на достаточно эклек­тичной методологической основе, но в это время значительно расширилось само понятие социальной истории: наряду с клас­сами, сословиями и иными большими группами людей она сде­лала предметом своего изучения социальные микроструктуры: семью, общину, приход, разного рода другие общности и корпо­рации, которые были столь распространены в доиндустриальную эпоху. Прямолинейному классовому подходу была проти­вопоставлена более сложная картина социальных структур, про­межуточных слоев и страт, позволявшая тоньше нюансировать характер социальных противоречий, политики государства, роли религии и церкви, различных форм идеологии. Позитивным мо­ментом явился и постепенный отход от классического факторно­го анализа (как в монистическом, так и в плюралистическом его вариантах). Принципиальной исходной установкой стал взгляд на общество как целостный организм, в котором все элемепты взаимодействуют в сложной системе прямых и обратных связей, исключающей возможность редукции и нахождения какого-ли­бо одного, пусть даже относительно независимого, фактора, спо­собного определять все историческое развитие.

Однако в целом социально-научные теории, облегчающие анализ структур и процессов, оказались неспособны связать его с изучением деятельности субъектов истории. Новое направле­ние поиску придало введение в социальную историю подходов, заимствованных из антропологии и социальной психологии, причем в середине 1970-х — начале 1980-х гг. на авансцену меж­дисциплинарного взаимодействия вышла культурная антрополо­гия. Именно под ее растущим влиянием происходит явный сдвиг интересов социальных историков от исследования объективных структур и процессов к изучению культуры в ее антропологиче­ской интерпретации, т. е. к реальному содержанию обыденного сознания людей прошлых эпох, к отличающимся массовым ха­рактером и большой устойчивостью ментальным представлени­ям, символическим системам, обычаям и ценностям, к психоло­гическим установкам, стереотипам восприятия и моделям пове­дения.

Показательно, что критика истории ментальностей на рубе­же 1970—1980-х гг. была, по существу, направлена на превраще­ние ее в социальную историю. Это проявлялось в признании со­циальной дифференцированности культурного поведения и су­бординации ментальных комплексов, а также в отрицании их автономной динамики и требовании соединения истории ментальностей с историей структур посредством нахождения диа­лектических взаимосвязей между объективными условиями жизни и способами их осознания. Реконструкция характерной для данной человеческой общности картины мира или совокуп­ности образов, представлений, ценностей, которыми руководст­вовались в своем поведении члены той или иной социальной группы, все более воспринималась как неотъемлемый компо­нент анализа социальной системы и как необходимое звено, по­зволявшее связать исследование социальной среды с анализом деятельности. Особое внимание в объяснении формирующих социальную реальность человеческих действий, исторических событий и явлений стало уделяться содержательной стороне со­знания действующих субъектов, в первую очередь их представ­лениям о взаимоотношениях между разными общественными группами, о социальной иерархии и о своем месте в ней. В такой интепретации история ментальностей, по существу и даже по формулировке ключевых проблем, превращалась в социаль­ную историю ментальностей.

В поисках информации, содержавшей достоверные, хотя и косвенные сведения о неотрефлектированных представлени­ях, социокультурных стереотипах людей прошлого, социальные историки стали также активно заимствовать специфические ме­тоды и познавательные приемы антропологов, разработанные для раскодирования чуждых и непонятных европейцу культур далеких племен (методики истории жизни и семейной истории, или истории рода, анализ эпизода, события и др.). Так, вслед за социологическим в современной историографии произошел антропологический поворот: главное русло междисциплинарно­го взаимодействия было переведено в плоскость исторической антропологии. Антропологическая ориентация выразилась, в ча­стности, в проецировании на социальную историю центральных задач антропологии — постижения субъективных ментальных миров членов той или иной социальной группы и выяснение системы идей и понятий, лежащей в основе любого человече­ского действия.

1970—1980-е гг. стали периодом бума отдельных социаль­но-исторических исследований, совершивших подлинный про­рыв в области изучения индивидуальных и коллективных пове­дения и сознания. Радикальное изменение самой проблематики исследования, направленного на выявление человеческого изме­рения исторического процесса, потребовало решительного об­новления концептуального аппарата и исследовательских мето­дов и привело к формированию новой парадигмы социальной истории, которая включила в свой предмет сферу человеческого сознания как неотъемлемую структуру социальной жизни.

Одновременно развивалась ожесточенная полемика между наиболее активными сторонниками и теоретиками социально-структурной истории, с одной стороны, и исторической антропо­логии, с другой. Сторонники и теоретики последней обвиняли представителей социально-структурной истории в игнорирова­нии гуманистической стороны истории и призывали отказаться от надличностных (или безличных) структур и процессов и по­вернуться лицом к обычному человеку. Так, в социально-истори­ческих исследованиях сложилась ситуация отнюдь не мирного сосуществования двух парадигм: социологически ориентирован­ной социально-структурной истории и антропологически ориен­тированной истории социально-культурной. Однако инициативу постепенно захватила антропологическая история, или историческая антропология, которая, поставив перед собой зада­чу синтеза всей исторической действительности в фокусе чело­веческого сознания (в субъективной реальности), в свою очередь, выступила с претензией на последнюю истину и безраздельное господство в новейшей историографии.

Начав с народных низов, антропологическая история посте­пенно включила в свой предмет поведение, обычаи, ценности, представления, верования всех социальных классов и групп, не­зависимо от их положения в общественной иерархии (включая отражение меры взаимного противостояния в их представлени­ях друг о друге), причем интересы историков, не ограничиваясь наиболее устойчивыми и всеобщими стереотипами обыденного сознания, распространялись и на обширный слой более измен­чивых социокультурных представлений, во многом специфичных для разных социальных групп. Включение и исследователь­ский проект повой задачи реконструкции глубинной программы всех видов человеческой деятельности, заложенной в куль­турной традиции социального универсума, стало несомненным достижением антропологического подхода к социальной исто­рии. И хотя центральный для исторического объяснения вопрос о механизме изменений в сфере сознания оставался нерешен­ным, антропологическая ориентация открыла пути выхода соци­альной истории на новый уровень познания.

В 1980-е гг. социальная история стала ведущей областью конкретных исследований «новой исторической науки»: боль­шинство новых областей междисциплинарной историографии переплетались именно в ее русле. Группа дисциплин была обяза­на своим происхождением развитию массовых общественных движений, нуждавшихся в формировании исторического само­сознания и стимулировавших интерес к прошлому угнетенных и эксплуатируемых слоев населения, народов «без истории» или «спрятанных от истории». Движение за «историю снизу», или народную историю, которое сыграло решающую роль в обо­гащении социальной истории и переопределении ее предмета, привело, в частности, к выделению таких субдисциплин, как «новая рабочая история», «история женщин», «крестьянские ис­следования» (главным образом, по истории стран Азии, Африки и Латинской Америки) и др. Одновременно организационно оформились объединенные по исследовательским методикам «локальная» и «устная» истории.

В процессе становления новых субдисциплин росло разнооб­разие сюжетов и форм исследования, в тех или иных парамет­рах покрываемых «зонтиком» социальной истории. При этом большинство новых областей междисциплинарной истории, вза­имно перекрывая смежные области, охватили все широкое про­странство социальной истории и одновременно перекинули своеобразные мостки к смежным гуманитарным и социальным дисциплинам. Но в отсутствие теоретически проработанного ос­нования для обобщения данных, полученных при исследовании все более дробившихся новых междисциплинарных объектов, перспективы ожидаемого синтеза становились все более ту­манными.

Очередная смена научных ориентиров — антропологический поворот — не сопровождалась необходимой теоретической ра­ботой, которая могла бы способствовать практическому «при­своению» достижений различных исследовательских подходов. Ничто не свидетельствовало не только о согласии относительно будущей программы междисциплинарного синтеза, но и о нали­чии внутридисциплинарного консенсуса по самым принципиальным вопросам. Представители разных направлении в области социальной истории с самого начала расходились в понимании ее предмета и методов. Теоретико-методологические и идей­но-политические разногласия обусловили и различные подходы к содержанию, задачам исследования и общественной функции социальной истории. Одни исследователи, рассматривая соци­альную историю как промежуточную область между историей экономической и политической, ограничивали ее задачу изуче­нием социальной структуры в узком смысле слона, то есть соци­альных ячеек, групп, институтов, движений (так называемая со­циально-структурная история). Другие стремились постичь чело­веческое общество в его целостности, исследуя социальные связи между индивидами в духе «тотальной» истории «школы "Анналов"» или «истории общества как системы».

В этом контексте складывались научные программы, отражавшие представление об интегративной природе социальной истории и в то же время по-разному интерпретировавшие ее внутреннее содержание и основание синтеза. В дискусси­ях 1970-х — начала 1980-х гг. ярко проявились различные тенден­ции в определении предмета и содержания социальной истории. Решение вопроса о статусе социальной истории наталкивалось не только на различия в субъективных оценках. Существовали объективные трудности, связанные с тем, что все, что имеет отно­шение к людям, — межчеловеческие, межличностные связи, — социально; сфера социального интегративна по сути и поэтому плохо поддается вычленению. В соответствии со сложившимися противоречивыми представлениями о статусе и предмете социаль­ной истории последняя выступала, с одной стороны, как область исторического знания об определенной сфере исторического про­шлого, и прежде всего как область знаний о всевозможных сфе­рах социальных отношений и активности людей, а с другой — как особая, ведущая форма существования исторической науки, по­строенной на междисциплинарной основе. Эти противоречия не могли не распространиться и на сферу практической методоло­гии, обсуждение принципов которой отличалось особой остротой. Все больше и чаще критиками (как извне, так и в среде самих социальных историков) отмечались следующие негативные момен­ты: механическое заимствование социологических, экономических и других теорий, методов, моделей и концепций, привязанных к вполне определенной проблематике той или иной общественной науки и безразличных к историческим изменениям; неадекватное применение методик структурного и количественного анализа, аб­солютизация технических приемов исследования (квантифика-ции, методики устной истории, антропологического метода насы­щенного, или максимально детализированного, описания и т. д.).

В отсутствие специальных теоретических разработок подмена исторической методологии техническими приемами исследова­ния, ориентированными на познание явлений современного ми­ра или так называемых «неподвижных культур», отказ от созда­ния собственных концепций, учитывавших исторический кон­текст и динамику развития и т. п., — все это служило серьезным тормозом для развития социальной истории и «новой истории» в целом. Критическим атакам подверглись и исследовательский инструментарий, и содержательная сторона, и способ изложе­ния «новой социальной истории». Особенно это касалось беско­нечной фрагментации объекта исследования, сложившейся тра­диции проблемного изложения материала и намеренного оттор­жения вопросов политической истории. Последнее, впрочем, в значительной мере было сглажено усилиями историков ментальностей, которые связали политическую историю с социаль­ной посредством концепции политической культуры, включав­шей в себя представления о власти в массовом сознании и отно-шение к политической системе и ее институтам.

В 1980-е гг. остро встал вопрос о том, как соединить разрознен­ные результаты научного анализа различных явлений, структур и аспектов прошлого в последовательное целостное изложение на­циональной, региональной, континентальной или всемирной исто­рии. Вполне естественно было искать способ комбинации анализа общества и исследования культуры в задававшей познавательные ориентиры антропологической науке, но в ней самой не утихали многолетние споры о соотношении предметных полей социальной и культурной антропологии (как и между категориями общества и культуры). Последствия конфликта между социальной и куль­турной антропологией негативно сказались на обеих дисциплинах. Ситуация подсказывала: выход может быть найден лишь в отходе от альтернативных решений. Воссоединение этих двух перспектив антропологического анализа в контексте исторического иссле­дования выглядело чрезвычайно многообещающим. Одновременно росло осознание взаимодополняемости новых междисциплинар­ных и традиционных исторических методов, которые сохранили свое центральное место в исследовательской практике.

В дискуссиях середины 1980-х гг. социальная история все ре­шительнее заявляет о своих правах на особый статус, все более настойчиво ее представители подчеркивают интегративную функ­цию социальной истории в системе исторических дисциплин и ставят на повестку дня задачу синтеза исследований различных сторон и процессов исторического прошлого и его объяснения, все громче звучит призыв к преодолению антитезы сциентист­ской и гуманистической тенденций, структурного и антропологи­ческого подходов, системного и динамического видения исторического процесса. Интегративная тенденция проявлялась в то время во всех субдисциплинах социальной истории и в историографии всех западных стран, хотя и не совсем равномерно.

Развитие социальной истории в разных странах имело специ­фические черты, которые отражали, с одной стороны, особеннос­ти соотношения различных традиций в национальных историографиях, а с другой - специфику влиявших па ее развитие внешних факторов. Например, в числе факторов, придавших ха­рактерные черты социальной истории в Англии, следует назвать авторитет и активность социальных историков марксистской ориентации; вековые традиции различных школ локальной ис­тории и исторической географии, внесших немалый вклад в ис­следование динамики взаимодействия человека и его природно-социальной среды; мощное влияние английской социальной антропологии, обладавшей богатейшим практическим опытом. И наконец, последнее по порядку, но отнюдь не по значению: со­единение непреходящей популярности истории семьи, родной деревни, прихода, города у многочисленных энтузиастов-непро­фессионалов с развернутым историками-социалистами широким движением за включение любительского краеведения в контекст народной истории, сделавшее «социальную историю снизу» важ­ным элементом массового исторического сознания.

Заимствование проблематики и методов социальной антропо­логии сыграло особенно важную роль в развитии «повой соци­альной истории» в Великобритании. Смычка историографии и социальной антропологии произошла в значительной степени благодаря усилиям ведущих социальных антропологов, которые активно выступали в пользу взаимодействия двух дисциплин, а точнее — за оснащение «теоретически отсталой» историогра­фии концепциями и методами, отработанными в полевых иссле­дованиях различных этнических общностей на окраинах совре­менного мира. Комплексный анализ локальных сообществ тра­диционного типа, моделирование и типологизация впутри-и межгрупповых социальных взаимосвязей и другие методы социальной антропологии использовались историками примени­тельно к собственному объекту исследования — локальным об­щностям прошлого. История народной культуры, ставшая свое­образным английским эквивалентом французской истории ментальностей исследовала проблемы обыденного сознания на основе социально-антропологического подхода и использова­ния фольклорных и локально-исторических источников. Она вве­ла в научный оборот огромный источниковый материал, харак­теризующий особенности духовной жизни и поведения людей, с локально-региональной и социально-групповой специфика­циями.

 

«Новая локальная история» и микроистория

Наиболее перспективный путь к осуществлению проекта социоистории, включавшей в свой пред­мет социальные аспекты всех сторон исторического бытия чело­века, открылся в «новой локальной истории». Весомые результаты дали, в частности, комплексные исследования по ис­тории семьи, которые осуществлялись в рамках локального со­циального анализа, позволявшего наблюдать все общественные связи и процессы в их естественной субстратной среде. В пери­од 70—80-х гг. XX в. появляется все больше локально-историче­ских работ, нацеленных на всестороннее изучение той или иной локальной общности как развивающегося социального организ­ма, на создание ее полноценной коллективной биографии. Кол­лективная биография локальной общности стала главным мето­дом «истории снизу», объединившим различные субдисциплины социальной истории: его реализация предполагала комбинирова­ние демографического и локального анализа, с включением со­циокультурного аспекта. В многочисленных исследованиях в об­ласти локальной истории, главным образом истории отдельных деревень и приходов в средние века и в начале нового времени, анализировались не только основные демографические характе­ристики, структура семьи и домохозяйства, порядок и правила наследования собственности, системы родственных и соседских связей, но и социальная и географическая мобильность, соци­альные функции полов, локальные политические структуры и социально-культурные представления.

Проведенные исследования продемонстрировали два главных сложившихся в «новой локальной истории» подхода к изучению человеческих общностей. Первый из них подходит к решению проблемы со стороны индивидов, составляющих общность, и имеет предметом исследования жизненный путь человека от рождения до смерти, описываемый через смену социальных ролей и стереотипов поведения и рассматриваемый в контексте занимаемого им на том или ином этапе социального жизненного пространства. Второй подход отталкивается от раскрытия внут­ренней организации и функционирования социальной среды в самом широком смысле этого слова: включая исторический ландшафт, отражающий физическую реальность локального ми­ра, социальную экологию человека, микрокосм общины, много­образие человеческих общностей, неформальных и формальных групп, различных ассоциаций и корпораций, и выявляет их соотношение между собой, а также с социальными стратами, со­словными группами, классами. При :)том используется вся сово­купность местных источников, фиксирующих различные аспек­ты деятельности индивидов.

В конечном счете речь идет о соотношении между организа­цией жизни в локальной общине, которая функционирует глав­ным образом как форма личной, естественной связи людей, и социально-классовой структурой, фиксирующей качественно иной, вещный характер социальных отношений. Локально-исто­рические исследования этого типа значительно расширили воз­можности комплексного подхода в историческом исследовании. Его сторонники обоснованно исходили из того, что реальность человеческих отношений может быть понята лишь в их суб­стратной среде, в рамках социальной жизни, приближенных к индивиду, на уровне, непосредственно фиксирующем повто­ряемость и изменчивость индивидуальных и групповых ситу­аций, но при этом прекрасно осознавали всю условность вы­членения изучаемого объекта из окружающего его социума.

Локальные исследования, которые иногда справедливо назы­вают м и к р о к о с м и ч с с к и м и, оказались способны вы­полнять роль первичных блоков в более амбициозных проектах социоистории. Уже к началу 1980-х гг. многочисленные локаль­ные исследования по отдельным периодам истории подготовили обновленную, гораздо более совершенную базу для обобщений на национальном уровне. Одна из самых удачных попыток ново­го синтеза была предпринята известным британским историком КИТОМ РАЙТСОНОМ в обобщающем труде «Английское общество: 1580—1680 гг.» (1982). Центральное место в его теоретической конструкции, охватывающей три элемента — семью, локальную общность и систему социальной дифференциации национально­го масштаба, — заняла локальная община, включающая в свой «силовой контур» семьи, элементы социально-классовой струк­туры, другие фрагменты социального целого и представляющая собой пространственно идентифицируемое выражение общест­венных отношений. Показательно, что предложенная Райтсоном интегральная модель «новой социальной истории» Британии бы­ла изначально ориентирована не на выведение среднего или ти­пичного пути развития, а на максимальный учет всех региональ­ных вариаций в их специфической связи с национальным целым. Дальнейшая разработка этого подхода другим ведущим бри­танским социальным историком ЧАРЛЗОМ ФИТЬЯН-АДАМСОМ привела к созданию новой теоретической модели, которая учи­тывала социально-пространственные структуры разного уровня и различной степени интеграции: ядро общины; общину как це­лое (сельскую или городскую); группу соседских общин; более широкую область с общей социокультурной характеристикой; графство; провинцию, регион. В основу этой модели была поло­жена концепция социального пространства, охватывающего раз­личным образом ограниченные и частично перекрывающие друг друга сферы социальных контактов. Так была намечена перс­пектива методологической стыковки социальных макро и мик­роисторий в космосе промежуточных социально-пространствен­ных структур.

Микроподходы получили наиболее широкое распростране­ние и последовательное развитие именно в рамках нового типа локальной истории, основанного на максимальной детализации и индивидуализации исследуемых объектов. Микроподходы ста­новились все более привлекательными, по мере того как обнару­живалась неполнота и неадекватность макроисторических выво­дов, ненадежность среднестатистических показателей, направ­ленность доминирующей парадигмы на свертывание широкой панорамы исторического прошлого в узкий диапазон ведущих тенденций, на сведение множества вариантов исторической ди­намики к псевдонормативным образцам. Уход на микроуровень в рамках антропологической версии социальной истории изна­чально подразумевал перспективу последующего возвращения к генерализации на новых основаниях (что ориентировало на последовательную комбинацию инструментов микро и макро­анализа), хотя и с отчетливым осознанием труднопреодолимых препятствий, которые встретятся на этом пути.

 

Rambler's Top100
Hosted by uCoz