Репина Л. П. История исторического знания: пособие для вузов / А. П. Репина, В. В. Зверева, М. Ю. Парамонова. — 2-е изд., стереотип. — М.: Дрофа, 2006. — 288 с.

 

Глава 9 НА РУБЕЖЕ ТЫСЯЧЕЛЕТИЙ: НОВЫЕ ПРОБЛЕМЫ И НОВЫЕ ПОДХОДЫ

Историк но тот, кто знают, а тот, кто ищет.

Люсьен Февр

 

В последней трети XX в. содержание исторических исследований чрезвычайно расширилось, однако историографи­ческая практика 80-х гг. принесла не только крупные успехи, но и горькие разочарования.

Тотальный подход, опирающийся на системно-целостное ви­дение исторического процесса, оставался лишь желанным науч­ным идеалом. Социальная история, история ментальностей, ис­торическая антропология ставили в центр нового синтеза свой собственный предмет: социальные отношения, картину мира, сферу повседневности, область воображаемого и т. д. Довольно долго инициатива принадлежала социальным историкам, по, оперируя на национальном и региональном уровнях в рамках процессов большой длительности, они оставались в царстве мас­совости и обезличенности, а в большинстве локальных исследо­ваний все же преобладала установка на усредненность и типи­зацию.

Не было найдено и адекватного решения проблемы соедине­ния нормативно-ценностного и категориального анализа соци­альной структуры. Попытки решения проблемы нового синтеза путем прямых междисциплинарных заимствований в антропо­логической науке оказались несостоятельными.

 

От социальной истории к истории социокультурной

С позиций исторической антропологии, ориентирующейся на методологические установки куль­турной антропологии, перспектива осуществления полидисцип­линарного синтеза виделась в предмете ее исследования — куль­турно-исторически детерминированном человеке, взятом во всех его жизненных проявлениях. Социальность же этого ис­торического субъекта понималась как само собой разумеющееся свойство и следствие межличностного общения. В такой интер­претации задачи истории ограничивались изучением стереоти­пов человеческого поведения, а анализ макропроцессов выво­дился за рамки исторического исследования. Однако претензии такого подхода на самодостаточность вызывали серьезные сом­нения. Конечно, глубинные структуры и процессы, в той или иной мере обусловливая мотивы и действия людей, не могут их полностью детерминировать, они сами проявляются лишь в этих действиях и исторических событиях, хотя не полностью и не без некоторого искажения. Но ведь и процессы возникновения, из­менения и разложения структур не вытекают напрямую из же­ланий и действий отдельных субъектов истории. Вот почему ве­дущие представители «новой социальной истории» во многих странах, признавая сферу ментальности одним из наиболее удобных средств исторического синтеза, тем не менее, исходили из необходимости изучения разных аспектов социальной исто­рии, не сводя ее к истории человеческой субъективности или истории поведения.

Если на рубеже 1970—1980-х гг. в дискуссиях историков ос­новной акцент делался на противопоставление исторической антропологии и социологизированной истории, то к середине 1980-х ситуация изменилась в пользу комбинации двух познава­тельных стратегий. Стало очевидным, что для исторического объяснения недостаточно выяснить те представления и ценнос­ти, которыми люди руководствовались или могли руководство­ваться в своей деятельности. Задача состояла в том, чтобы вы­явить факторы, определявшие содержание и изменение этих представлений и ценностей.

В сложившейся ситуации исследователи, склонные подчер­кивать интегративную функцию социальной истории в системе исторических дисциплин, выдвинули на первый план разработку новых, более сложных теоретических моделей и адекватного концептуального аппарата, способного обеспечить практическое применение в конкретно-историческом исследовании комплекс­ного метода социального анализа, опирающегося на последова­тельную комбинацию системно-структурного и социокультур­ного подходов. В этих и подобных им интерпретациях речь, по существу, шла о социоистории (или социальной истории в широком смысле слова), предмет которой принципиально от­личается и от истории общественных институтов, и от истории социальных групп, и от истории ментальностей. Социоистория держит в своем фокусе не только структуры или человеческое сознание и поведение, а способ взаимодействия тех и других в развивающейся общественной системе и в изменяющейся культурной среде, которая эту систему поддерживает и оправ­дывает. Ключевую роль в проекте социоистории играют синте­тические категории опыта (индивидуального, коллективного, ис­торического) и переживания, в которых концептуализируется внутренняя связь субъекта истории с объективными — как ма­териальными, так и духовными — условиями его деятельности, с природными, социальными и культурными детерминантами его индивидуального и коллективного поведения. Несколько позд­нее категориальный аппарат синтеза был дополнен новыми кон­цепциями власти и политической культуры, интерпретацией взаимодействия различных уровней культуры в терминах куль­турного доминирования и присвоения культурных традиций, теорией взаимоопосредования социальной практики и культур­ных представлений, идеей конструирования социальных и куль­турных идентичностей, моделью выбора в пространстве свобо­ды, ограниченном имеющимися ресурсами социокультурной системы и неравенством в доступе к ним. На необходимость вдумчивого подхода к новым предложениям настоятельно ука­зывали те эпистемологические трудности, которые обнаружи­лись в самой историографической практике и о которых много говорилось не только критиками, но и ведущими представи­телями новой исторической науки.

Итак, с середины 1980-х гг. поиск новых объяснительных мо­делей расширил круг интерпретаций, базирующихся на пред­ставлении о диалектическом характере взаимодействия социаль­ной структуры, культуры и человеческой активности. Это время стало пиком интенсивности теоретических и практических уси­лий историков, стремившихся к реализации «директивы инте­грального объяснения» (в терминологии Ежи Топольского), и за­кономерно было отмечено наиболее оптимистическими оценка­ми перспектив «нового исторического знания». Парадокс, однако, заключался в том, что фактически одновременно под вопросом оказался сам научный статус последнего, а на рубе­же 1980—1990-х гг. констатация кризиса или критического поворота в историографии превратилась в стереотип. Но наиболее существенный для будущего историографии момент заключался в смещении исследовательского интереса от общностей и соци­альных групп к историческим индивидам, их составляющим.

Наряду со словом «кризис» на страницах научно-историче­ской периодики 1990-х гг. замелькали фразы «лингвистический поворот» и «семиотический вызов». Появилось множество обзо­ров и полемических выступлений, зачастую весьма эмоциональ­ных, а иногда просто панических, прошли серьезные теоретиче­ские дискуссии в ведущих научных журналах и на крупных фо­румах ученых. Эти публикации, монографические исследования и коллективные сборники статей, вышедшие в последнее де­сятилетие, отразили не только вызовы времени, с которыми столкнулись историки на рубеже двух веков и эпох (и даже ты­сячелетий), но и весь спектр реакций на эти вызовы.

Главный — постмодернистский — вызов исто­рии был направлен против концепций исторической реальности и объекта исторического познания, которые выступают в новом толковании не как нечто внешнее для познающего субъекта, а как то, что конструируется языком и дискурсивной (речевой) практикой. Язык рассматривается не как простое средство отра­жения и коммуникации, а как главный смыслообразующий фак­тор, детерминирующий мышление и поведение. Проблематизируются само понятие и предполагаемая специфика историческо­го нарратива как формы адекватной реконструкции прошлого. Подчеркивается креативный, искусственный характер историче­ского повествования, выстраивающего неравномерно сохранив­шиеся, отрывочные и нередко произвольно отобранные сведе­ния источников в последовательный временной ряд.

По-новому ставится вопрос не только о возможной глубине исторического понимания, но и о критериях объективности и способах контроля исследователем собственной творческой деятельности. От историка требуется пристальнее вчитываться в тексты, использовать новые средства для раскрытия истинного содержания прямых высказываний, и расшифровывать смысл на первый взгляд едва различимых изменений в языке источни­ка, анализировать правила и способы прочтения исторического текста той аудиторией, которой он предназначался, и пр. Сме­нившиеся междисциплинарные пристрастия вновь поставили болезненную проблему: с одной стороны, история получила эф­фективное и столь необходимое ей, по мнению многих, «проти­воядие» от социологического и психологического редукциониз­ма, с другой, недвусмысленно заявила о себе как его новая фор­ма, выраженная в сведении опыта к тексту, реальности к языку, истории к литературе.

В связи с формированием в историографии постмодернист­ской парадигмы происходят серьезные изменения в сфере про­фессионального сознания и самосознания историков, связанные с пересмотром традиционных представлений о собственной про­фессии, месте истории в системе гуманитарно-научного знания, ее внутренней структуре и статусе субдисциплин, исследова­тельских задачах. Ведь постмодернистская парадигма, давно за­хватившая господствующие позиции в современном литературо­ведении, распространив влияние на все сферы гуманитарного знания, не ограничилась отрицанием идеи истории как единого движения от одной стадии к другой, а также других суперидей (прогресса, свободы, демократии, классовой борьбы), любых генерализованных схем или метанарративов, являющихся ре­зультатом сверхобобщений (а следовательно — всяких попыток увязать историческое повествование в стройную концепцию). Данная парадигма поставила под сомнение само понятие исто­рической реальности, а с ним и собственную идентичность исто­рика, его профессиональный суверенитет (стерев казавшуюся нерушимой грань между историей и литературой); критерии до­стоверности источника (размыв границу между фактом и вы­мыслом); и, наконец, веру в возможности исторического позна­ния и стремление к объективной истине.

Вот почему многие историки встретили наступление постмо­дернистов буквально в штыки. Психологический аспект пережи­вания смены парадигм несомненно сыграл в этом решающую роль. Именно угроза социальному престижу исторического об­разования, статусу истории как науки обусловила остроту реак­ции и довольно быструю перестройку внутри профессионально­го сообщества, в результате которой стерлась прежняя «фронто­вая полоса» между «новой» и «старой» историей, и некоторые враги стали союзниками, а бывшие друзья и соратники — врага­ми. То поколение историков, которое завоевало ведущее поло­жение в научном сообществе на рубеже 1960—1970-х гг., тяжело переживало крушение привычного мира, устоявшихся корпора­тивных норм. При этом очевидно, что «железная поступь» пост­модернизма воспринималась по-разному в США и Франции, Германии и Великобритании, в зависимости от динамики пере­мен и ситуации, сложившейся в национальной историографии. Тем не менее везде на виду, как это бывает всегда, оказались крайности: с одной стороны, заявления о том, что якобы не су­ществует ничего вне текста, нет никакой внеязыковой реальнос­ти, которую историки способны понять и описать, с другой — полное неприятие и отрицание новых тенденций.

Именно в американской академической среде дискуссия шла на повышенных тонах, но подспудно здесь велась и серьезная работа. Распространение новых теорий и приемов критики на анализ собственно исторических произведений было связано с концептуальными разработками американских гуманитариев, прежде всего с так называемой тропологической теорией истории признанного лидера постмодернист­ского теоретического и методологического обновления истори­ографической КРИТИКИ ХЕЙДЕНА УАЙТА.

Во второй половине 1990-х гг., по мере усвоения поначалу казавшихся сумасбродными идей, все громче стали звучать голо­са «умеренных», призывающие к взаимопониманию и примире­нию. Сначала среди желавших найти компромисс ведущую роль играли философы, занимавшиеся проблемами эпистемологии. Несколько позднее появился ряд статей, в которых историки, протестовавшие против крайностей «лингвистического поворо­та», предложили весомые аргументы в пользу так называемой средней, или умеренной, позиции, выстроенной вокруг цент­ральной концепции опыта, несводимого полностью к дискурсу. В условиях «постмодернистского вызова» сторонники этой позиции, отличной и от объективистской, и от сугубо лингвисти­ческой, нашли точку опоры в том, что невозможность прямого восприятия реальности не означает полного произвола историка в ее «конструировании».

Средняя позиция исходит, с одной стороны, из существова­ния реальности вне дискурса, не зависящей от наших представ­лений о ней и воздействующей на эти представления. Однако ее приверженцы переосмысливают свою практику в свете новых перспектив и признают благотворное влияние «лингвистическо­го поворота» в истории постольку, поскольку он не доходит до того крайнего предела, за которым факт и вымысел становятся неразличимыми, и отрицается само понятие истории, отличное от понятия литературы.

Подвергая критическому пересмотру собственные концеп­ции, историки, склоняющиеся к средней позиции по существу, артикулировали эпистемологические принципы тех версий со­циальной истории, инновационность которых долго оставалась неопознанной. Будучи одним из проявлений всеобщего культур­ного сдвига, «лингвистический поворот» воплотил в себе все, что длительное время оставалось невостребованным и казалось утраченным, но постепенно вызревало в самой историографии, а также то, что было переработано ею в лоне междисциплинар­ной «новой истории». Так, всплеск интереса к микроистории в 1980-е гг. был реакцией на истощение эвристического потен­циала макроисторической версии социальной истории, что вы­звало потребность по-новому определить ее предмет, задачи и методы, используя теоретический арсенал микроанализа, накопленный в современном обществоведении. Впрочем, и вся вторая половина 1970-х гг. была в мировой историографии временем поиска научно-исторической альтернативы как сциентистской парадигме, опиравшейся на макросоциологические теории, так и ее формировавшемуся постмодернистскому антиподу.

Задолго до «лингвистического поворота» стала очевидной и необходимость структурной перестройки всех исторических дисциплин: старое деление на экономическую, политическую, социальную историю и историю идей изжило себя основатель­но. Но до поры до времени эта перестройка проходила латентно на постоянно «разбухавшем» исследовательском поле, колони­зованном в свое время «новой социальной историей» с ее пе­реплетающимися и перетекающими одна в другую субдисципли­нами.

Наконец, на рубеже 1970—- 1980-х гг. в социальной истории происходит решающий сдвиг от социально-структурной к соци­ально-культурной истории, связанный с распространением ме­тодов культурной антропологии, социальной психологии, линг­вистики (прежде всего в истории ментальностей и народной культуры), с формированием устойчивого интереса к микроис­тории, возвращением от анализа внеличностных структур к изу­чению индивида, отдельных жизненных ситуаций. Особенно это стало заметным в 1980-е гг., когда под влиянием символической антропологии сложилось и обрело множество сторонников соот­ветствующее направление в антропологически-ориентирован­ной «новой культурной истории».

Признание активной роли языка, текста и нарративных структур в созидании и описании исторической реальности яв­ляется базовой характеристикой культурологического подхода к истории, под которым обычно понимают совокупность некото­рых наиболее общих теоретических и методологических прин­ципов «новой культурной истории». Последняя сформировалась, если можно так сказать, в болевых точках «новой социальной истории», ставших — в процессе переопределения самой кате­гории социального и мобилизации всего наиболее жизнеспо­собного в арсенале социокультурной истории — точками роста. Усвоив уроки постмодернизма и переосмыслив историографиче­ский опыт недавнего прошлого в условиях эпистемологического кризиса первой половины 1990-х гг., ведущая часть мирового на­учного сообщества оказалась способной взглянуть па свою прак­тику со стороны и, используя теоретический арсенал микроана­лиза, накопленный в современном обществоведении, разрабо­тать новые модели, призванные избавить социальную историю от ставших тесными форм, ассиммилировать новые идеи и вый­ти в новое исследовательское пространство.

Так, значительное число практикующих историков позитив­но восприняли теорию структурации видного британского социо­лога ЭНТОНИ ГИДДЕНСА. Методология реляционного структуризма предполагает описание и интерпретацию действий индивида или группы в социокультурных пространст­вах, выстраивающихся по ранжиру от макроструктур (например, группы государств или их экономических, социальных и культур­ных систем) до структур среднего уровня (внутриполитических институтов, бюрократий, корпораций, социальных организаций, региональных субкультур) и микроструктур «наверху», «внизу», «в центре» и на общественной периферии (олигархий, элитных клубов, маргинальных групп, семей). При этом нет никакой фор­мулы, определяющей взаимосвязи макро- и микроструктур: они могут быть организованы в различные схемы. Более того, струк­турные отношения изменяются разными темпами, и возможнос­ти действующих субъектов предположительно меняются вместе с ними.

С этой теоретической платформы ведется сокрушительная критика ложной альтернативы социального и культурного де­терминизма, который рисует индивидов как полностью форми­руемых либо социальными, либо культурными факторами. Ин­тегральная модель связывает воедино анализ всех уровней со­циальной реальности. При этом подчеркивается активность действующих лиц: индивиды не только естественно сопротивля­ются властям, которые обучают их правилам, ролям, ценностям, символам и интерпретативным схемам, они также имеют тен­денцию обучаться не тому, чему их учат, поскольку интерпрети­руют и преобразуют полученные знания и навыки в соответст­вии со своими потребностями, желаниями и принуждением об­стоятельств. Таким образом, социализация и «окультуривание» не дают единообразных результатов. Это плюралистическое и динамическое видение влечет за собой множество следствий: гораздо более богатое понимание социокультурной гетероген­ности, гораздо более сложную картину социокультурных изменений, больший простор для деятельности — как инди­видуальной, так и коллективной — и для случайности.

Сходные теоретические предпосылки в других современных социологических моделях имеют одно важное следствие методо­логического характера — процессуальный подход к анализу форм социальной жизни и социальных групп сквозь призму их непрерывной интерпретации, поддержания или преобразования в практической деятельности взаимодействующих социальных агентов. Таким образом, процесс переопределения самой катего­рии социального и мобилизации всего наиболее жизнеспособно­го в арсенале социокультурной истории опирается на комбинацию структурного (нормативного) и феноменологического (интерпретативного, конструктивистского) подходов.

В связи с этим большие надежды возлагаются на переориен­тацию социокультурной истории от социальной истории культу­ры к культурной истории социального, или к культур­ной истории общества, предполагающей конструирование соци­ального бытия посредством культурной практики, возможности которой, согласно версии лидера этого направления видного французского историка РОЖЕ ШАРТЬЕ, в свою очередь, определя­ются и ограничиваются практикой повседневных отношений. Главная задача исследователя состоит в том, чтобы показать, каким именно образом субъективные представления, мысли, способности, интенции индивидов действуют в пространстве возможностей, ограниченном объективными, созданными пред­шествовавшей культурной практикой коллективными структура­ми, испытывая на себе их постоянное воздействие. Это сложное соподчинение описывается аналогичным по составу понятием репрезентации, позволяющим артикулировать «три регистра ре­альностей»: коллективные представления — ментальности, ко­торые организуют схемы восприятия индивидами социального мира; символические представления — формы предъявления, демонстрации, навязывания обществу своего социального поло­жения или политического могущества и, наконец, закрепление за представителем-«репрезентантом» (конкретным или абстракт­ным, индивидуальным или коллективным) утвержденного в конкурентной борьбе и признанного обществом социального статуса и властных полномочий.

В такой теоретической модели социально-классовые конф­ликты превращаются в борьбу репрезентаций. Аналитический потенциал концепции постоянно конкурирующих репрезента­тивных стратегий открывает новые перспективы в описании, объяснении и интерпретации динамики социальных процессов разных уровней.

Историк, который ориентируется на социокультурный подход, должен прежде всего представить, как люди прошлого вели себя по отношению друг к другу, согласно собственным конвенциям, в реальных ситуациях непосредственного общения, в самых разных обстоятельствах широкого спектра — от нор­мальных к аномальным. Происходит переворот аналитической перспективы, который существенно усиливает познавательный потенциал и углубляет содержание исследования. Вместо того, чтобы принять принадлежность индивидов к социальным груп­пам как некую данность и рассматривать отношения между субъектами как априорно установленные, историк исследует, каким именно способом сами эти взаимоотношения порождают общность интересов и союзы, или, иначе говоря, создают соци­альные группы. Речь, таким образом, идет не о том, чтобы оспо­рить все социальные категории как таковые, а о том, чтобы пронизать их социальными отношениями, которые и вызывают их появление.

Стремясь уйти от дихотомии индивида и общества, некото­рые авторы опираются на диалогическую к о н ц е п-ц и ю МИХАИЛА МИХАЙЛОВИЧА БАХТИНА (1895—1975) и соци­ально ориентированный подход к изучению культурной прак­тики, основанный на комплексном исследовании лингвистиче­ских, социальных и психологических процессов. Индивидуальный опыт и смысловая деятельность понимаются в контексте межлич­ностных и межгрупповых отношений внутри данного историче­ского социума с характерной для него «полифонией» в виде на­бора «конкурентных общностей», каждая из которых задает индивиду программу поведения в тех или иных обстоятельствах. С одной стороны, прочтение каждого текста включает его погру­жение в контексты дискурсивных и социальных практик, кото­рые определяют его горизонты. С другой — в каждом тексте раскрываются различные аспекты этих контекстов и обнаружи­ваются присущие им противоречия и конфликты.

В изучении истории повседневности приоритет отдается ана­лизу символических систем, и прежде всего лингвистических структур, посредством которых люди прошлого воспринимали, познавали и истолковывали окружающую их действительность, осмысливали пережитое и рисовали в своем воображении буду­щее. Культурная история социального, опираясь на анализ поня­тий, представлений, восприятий, акцентирует внимание на дис­курсивном аспекте социального опыта в самом широком его по­нимании.

Важное место в современных методологических дискуссиях занимает проблема соотношения и возможной комбинации мик­ро- и макроподходов в истории. Специфика микроистории за­ключается вовсе не в масштабе ее объектов: один и тот же объ­ект равным образом может стать предметом и макро-, и микро­исторического исследования. Дело в другом — под каким утлом зрения этот объект рассматривается, т. е. в позиции наблюдате­ля, которую он выбирает в зависимости от своей теоретической платформы и принятой модели развертывания исторического процесса. Иными словами, специфика заключается в направле­нии движения исследовательской мысли: идет ли она от на­стоящего к прошлому, пытаясь проследить в ретроспективе ста­новление настоящего, т. е. мира, в котором мы живем сегодня, или же внимание обращено на само прошлое как нечто находя­щееся в стадии становления. В последнем случае это движение направлено проспективно, вперед — от прошлого к настоящему, и исследователь ищет ответы на вопросы: какие потенциальные возможности скрывались в последовательных ситуациях истори­ческого выбора; как и почему в этом процессе реализовывались именно те, а не иные возможности; каким именно образом субъективные представления, мысли, способности, интенции ин­дивидов действовали в пространстве свободы, ограниченном объективными коллективными структурами, которые были со­зданы предшествовавшей культурной практикой. В первом ра­курсе мы получаем некую одномерную проекцию прошлой ре­альности на траекторию развития и видим, таким образом, лишь историю в ее реализованном варианте. Во втором - рассматри­ваем саму эту исчезнувшую реальность как бы с открытым, не предопределенным будущим, т. е. несущей в себе различные, а то и прямо противоположные потенциальные возможности — варианты развития, а значит, видим ее в максимально возмож­ном многообразии и полноте. Другими словами, на уровне мик­роистории можно разглядеть зародыши альтернативного разви­тия.

В новой социокультурной истории применяется процессуаль­ный подход к анализу форм социальной жизни и социальных групп сквозь призму их непрерывной интерпретации, поддержа­ния или. преобразования в практической деятельности взаимо­действующих индивидов. Историк, который ориентируется на социокультурный подход, должен представить, как люди про­шлого вели себя по отношению друг к другу в самых разных реальных ситуациях.

В более общей историографической панораме формируются направления, в которых случайность, казус выступают как при­вилегированный предмет исследования. Среди современных ис­ториков проявляется глубокий интерес к уникальным случаям, в которых исследователи пытаются разглядеть нечто большее: зафиксировать скрытые процессы или тенденции и так обога­тить существующие представления о прошлом. Ответы на важ­нейшие вопросы историк ищет в анализе конкретного казуса: как человек прошлого делает свой выбор, какими мотивами он при этом руководствуется, как претворяет в жизнь свои интен­ции и, что особенно интересно, насколько он способен при этом проявить свою индивидуальность и в какой мере оставить на происходящем свой индивидуальный «отпечаток», Одним из ин­тереснейших вариантов казусного подхода на ниве политиче­ской истории является анализ так называемой «истории одного события». Хорошо известна истина о том, что почти каждое со­бытие уже мгновение спустя после того, как оно свершилось, может быть истолковано по-разному. Но сегодня, когда мы говорим об истории события, то имеем в виду и процесс его сверше­ния, и вызванные им непосредственные реакции, и память о нем в последующей истории. Часто факты обрастают легендами, им приписывают значение, которого они не имели; затем факты превращаются в миф или символ и в таком виде входят в исто­рию. Таким образом, главную роль в формировании историче­ской памяти играет не столько само событие, сколько представ­ление о нем, его мысленный образ, в который вкладывается важный для общественного сознания реальный исторический или мифический смысл.

По существу, современной культурной истории реализует­ся комплексная программа обновленной методологии истории, которую наметил еще в 1991 г. выдающийся французский исто­рик ЖАК ЛЕ ГОФФ, говоря об обнадеживающих перспективах развития следующих трех направлений: истории интеллектуаль­ной жизни, которая представляет собой изучение навыков мыш­ления; истории ментальностеи, т. е. коллективных автоматизмов обыденного сознания; истории ценностных ориентации. Эта триада идей, стереотипов и ценностей действительно позволяет охватить динамику исторического развития духовной сферы как на макро-, так и на микроуровне.

Итак, необратимые изменения, произведенные постструкту­рализмом в современной историографической ситуации, поста­вили под вопрос парадигмы социальной истории, которые сло­жились и доминировали в 1960—1980-е гг. Однако по-новому проблематизированные отношения общества и культуры вовсе не упраздняют понятие социального, а признание креативной роли субъективности и ее определяющего значения для понима­ния социальной практики отнюдь не делает излишним анализ тех условий деятельности, которые принято называть надлич­ностными.

Между тем в условиях, когда подвергается сомнению само существование социальной истории как области исторического знания, преодоление кризиса настоятельно требует предельного расширения ее исследовательской перспективы. Последнее ока­зывается возможным в результате теоретического пересмотра самих концепций социальной структуры, культуры, индивида, которые перестают рассматриваться как некие отделенные друг от друга онтологические сущности и понимаются как взаимосвя­занные аспекты, или измерения, человеческого поведения и со­циального взаимодействия. Те, кто спешит объявить о конце со­циальной истории, по существу, говорят о тех формах социаль­но-исторического знания, которые уже уступили авансцену другим, выдвинувшимся им на смену в результате длительного и непрерывного творческого процесса — критического пересмотра концептуальных оснований и смещения исследователь-ской стратегии социальных историков в направлении социо­культурного анализа.

В 1990-е гг. в результате трансформаций внутри каждой из двух версий социальной истории (социологической, направ­ленной на выявление условий деятельности, и антропологиче­ской, разрабатывающей сферу сознания действующих лиц) по­явилось новое представление об исторической социальности, в которое включен сам процесс формирования социального в деятельности культурных субъектов («прагматический пово­рот»). Новейшая социальная история успешно присвоила социо­культурный аспект изучения прошлого, сохранив позитивную составляющую своего богатого и разнообразного опыта и соот­ветственно переосмыслив собственное содержание.

В новейшей социальной истории социальное изменение рас­сматривается как процесс, который включает в себя не только структурную дифференциацию и реорганизацию человеческой деятельности, но также и «реорганизацию умов» изменения в ценностях и понятиях, т. е. некое новое сознание или новую культуру, которая видит мир с другой точки зрения. Это также подразумевает воспроизведение исторического общества как целостной динамической системы, которая, сложившись 1 ре­зультате деятельности многих предшествовавших поколений, за­дает условия реальной жизни и модели поведения действующим лицам и изменяется в процессе их индивидуальных и коллектив­ных практик. Исследование механизма трансформации потенци­альных причин (условий) в актуальные мотивы человеческой де­ятельности предполагает комплексный анализ обеих ее сторон, а значит — обращение как к макроистории, выявляющей влия­ние общества на поведение действующих лиц и групп, так и к микроистории, позволяющей исследовать способ включения индивидуальной деятельности в коллективную и, таким образом, фиксирующей индивидуальное в социальном и социальное в ин­дивидуальном на уровне конкретной исторической практики.

 

Что такое гендерная история

Проблематика новой культурной истории как исто­рии представлений проявилась в самых разных сферах современного исторического знания. Так, например, формирование тендерной истории было непосредственно связано с рассмотренными выше общими процессами, а последую­щие изменения отличались еще большей интенсивностью.

Тендерная история как часть нового междисциплинар­ного научного направления — тендерных исследований — сформировалась на Западе в конце 70-х — начале 80-х гг. XX в., хотя поиски истоков неизбежно приведут нас в 1960-е гг., когда в рамках бурно развивавшегося женского движения новый им­пульс получило стремление придать феминистскому сознанию собственную историческую ретроспективу. Именно тогда мно­гие молодые ученые Западной Европы и Америки стали зани­маться историей женщин, обоснованно полагая, что изучение прошлого, как и анализ современности, должно опираться на информацию, касающуюся обоих полов.

В последующую четверть века история женщин пережила невероятный бум. Публикации по этой тематике получили свою постоянную рубрику в десятках научных журналов. Ежегодно стало выходить в свет множество исследований по всем пери­одам и регионам, а в обобщающих работах разного уровня осве­щались практически все вопросы, имеющие отношение к жизни женщин прошедших эпох.

До середины 1970-х гг. господствовало стремление «восста­новить историческое существование женщин», написать особую «женскую историю». Приверженцам этого направления удалось раскрыть многие неизвестные страницы истории женщин са­мых разных эпох и народов, но такой описательный подход очень скоро обнаружил свою ограниченность. Представители другого направления, выдвинувшегося на первый план в середи­не 1970-х гг., пытались объяснить наличие конфликтующих ин­тересов и альтернативного жизненного опыта женщин разных социальных категорий, опираясь на феминистские теории нео­марксистского толка, которые вводили в традиционный классо­вый анализ фактор различия полов и определяли статус истори­ческого лица как специфическую комбинацию индивидуальных, половых, семейно-групповых и классовых характеристик.

На рубеже 70-х и 80-х гг. XX в. обновление феминистской теории, расширение методологической базы междисциплинар­ных исследований, создание новых комплексных объяснитель­ных моделей не замедлило сказаться и на облике «женской ис­тории»: были переопределены сами понятия мужского и жен­ского. В 1980-е гг. ключевой категорией анализа становится тендер (англ. gender — род), призванный исключить биоло­гический и психологический детерминизм, который постулиро­вал неизменность условий оппозиции мужского и женского на­чал, сводя процесс формирования и воспроизведения половой идентичности к индивидуальному семейному опыту субъекта и абстрагируясь от его структурных ограничителей и историче­ской специфики.

Различие между женскими и тендерными исследованиями определяется содержанием ключевых понятий «пол» и «тендер». Тендерные статус, иерархия и модели поведения не задаются природой, а предписываются институтами социального контроля и культурными традициями, воспроизводство же тендерного со­знания на уровне индивида поддерживает сложившуюся систе­му отношений господства и подчинения во всех сферах. В этом контексте тендерный статус выступает как один из конститу­ирующих элементов социальной иерархии и системы распреде­ления власти, престижа и собственности.

Интегративный потенциал тендерных исследований не мог не привлечь тех представителей «женской истории», которые стремились не только «вернуть истории оба пола», но и восста­новить целостность социальной истории. Тендерный подход бы­стро приобрел множество сторонников и сочувствующих в среде социальных историков и историков культуры. В результате пе­ресмотра концептуального аппарата и методологических прин­ципов истории женщин родилась тендерная история, предметом исследования которой становятся тендерные отношения. Тен­дерные историки исходят из представления о комплексной со­циокультурной детерминации различий и иерархии полов и ана­лизируют их воспроизводство в историческом контексте. При этом неизбежно изменяется общая концепция исторического развития, поскольку в нее включается и динамика тендерных от­ношений.

Реализация возможностей, которые открывал тендерный анализ, была бы невозможна без его адаптации с учетом специ­фики исторических методов исследования, без тонкой «притир­ки» нового инструментария к неподатливому материалу истори­ческих источников, что потребовало от исследователей само­стоятельной теоретической работы. Основные методологические положения тендерной истории в обновленном варианте были сформулированы американским историком ДЖОАН СКОТТ в про­граммной статье «Тендер — полезная категория исторического ана­лиза». В трактовке Дж. Скотт тендерная модель исторического анализа состоит из четырех взаимосвязанных и несводимых друг к другу комплексов. Это, во-первых, комплекс культурных символов, которые вызывают в членах сообщества, принад­лежащих к данной культурной традиции, множественные [зачас­тую противоречивые) образы. Во-вторых, это нормативные ут­верждения, которые определяют спектр возможных интерпрета­ций имеющихся символов и находят выражение в религиозных, педагогических, научных, правовых и политических доктринах.

В-третьих, это социальные институты и организации, в которые входят не только система родства, семья и домохозяйство, но и рынок рабочей силы, система образования и государственное устройство. И наконец, четвертый конституирующий элемент — самоидентификация личности. Так выстраивается уникальная синтетическая модель, в фундамент которой закладываются ха­рактеристики всех возможных измерений социума: системно-структурное, социокультурное, индивидуально-личностное. По­следовательное развертывание этой модели во временной дли­тельности призвано реконструировать историческую динамику в тендерной перспективе.

Введение в научный оборот новой концепции не только ожи­вило дискуссию по методологическим проблемам истории жен­щин, но и выявило в ней самые «горячие» зоны. Особую остро­ту приобрел вопрос о соотношении понятий класса и пола, соци­альной и тендерной иерархий, мифологии, истории. Решения фундаментальных проблем гендерно-исторического анализа тре­бовали практические потребности далеко продвинувшихся конк­ретных исследований. Эти исследования показали, с одной сто­роны, многообразие ролей женщин в экономических, политиче­ских, интеллектуальных процессах, с другой — противоречивое воздействие этих процессов на их жизнь, а также выявили су­щественную дифференцированность индивидуального и коллек­тивного опыта, проистекающую из взаимопересечения классо­вых и тендерных перегородок, социальных, этнических, конфес­сиональных и половых размежеваний.

В тематике тендерной истории отчетливо выделяются ключе­вые для ее объяснительной стратегии узлы. Каждый из них со­ответствует определенной сфере жизнедеятельности людей про­шлых эпох, роль индивидов в которой зависит от их тендерной принадлежности: «семья», «труд в домашнем хозяйстве» и «ра­бота в общественном производстве», «право» и «политика», «ре­лигия», «образование», «культура» и др. В центре внимания ока­зываются важнейшие институты социального контроля, которые регулируют неравное распределение материальных и духовных благ, власти и престижа в историческом социуме, обеспечивая воспроизводство социального порядка, основанного на тендер­ных различиях. Особое место занимает анализ опосредованной роли тендерных представлений в межличностном взаимодей­ствии, выявление их исторического характера и возможной ди­намики. Специфический ракурс и категориальный аппарат тен­дерных исследований определяется соответствующим понима­нием природы того объекта, с которым приходится иметь дело историку, и возможной глубины познания исторической реаль­ности.

Критический момент, которому предстоит определить буду­щее тендерной истории, состоит в решении проблемы ее сбли­жения и воссоединения с другими историческими дисципли­нами. Признаки продвижения к позитивному решению этого вопроса проявляются, в частности, в том, что главные узлы проб-лематики тендерной истории возникают именно в точках пере­сечения возможных путей интеграции «истории женщин» в пространство всеобщей истории. Такие перспективы отчетли­во просматриваются в историях материальной культуры и по­вседневности, а в последнее десятилетие — в историях частной жизни и индивида. Внимание исследователей привлекают тендерно-дифференцированные пространственные характерис­тики и ритмы жизнедеятельности, вещный мир и социальная среда, специфика мужских и женских коммуникативных сетей, магические черты «женской субкультуры», «мужская идеоло­гия» и др.

Центральное место в тендерной истории занимает проблема соотношения приватного и публичного. Антропологи и социоло­ги фиксируют частичное или полное совмещение оппозиции мужского-женского и дихотомии публичного-приватного в раз­ных культурах и обществах. Тендерные историки опираются на антропологические исследования, связывающие неравенство по­лов непосредственно с функциональным разделением человече­ской деятельности на частную и публичную сферы и с вытесне­нием женщин из последней. Рассматриваются различные исто­рические модели соотношения приватного и публичного, отражающие распределение власти, престижа и собственности. Власть трактуется в широком смысле — как способность воздей­ствовать на людей для достижения своих целей — и рассматри­вается с точки зрения возможности оказывать влияние на принятие решений и действия других людей или групп.

Понятие «women's power» (власть женщин) используется в работах, анализирующих роль женщин в экономике, их воз­действие на принятие политических решений, а также особен­ности так называемых женских сетей влияния, под которыми понимаются межиндивидные связи между женщинами. Эта же концепция применяется при изучении способов активного влия­ния женщин на изменение и передачу новых культурных сте­реотипов.

Очень редко обладая формальным авторитетом, женщины действительно располагали эффективными каналами нефор­мального влияния. Они устанавливали новые семейные связи; обмениваясь информацией и распространяя слухи, формирова­ли общественное мнение; оказывая покровительство, помогали или препятствовали мужчинам делать политическую карьеру; принимая участие в волнениях и восстаниях, проверяли на прочность официальные структуры власти и т. д. Инструмен­ты и формы этого влияния рассматриваются в рамках различ­ных моделей соотношения приватного и публичного, отражаю­щих распределение власти, престижа и собственности через систему политических, культурных, экономических институтов, которая в каждом обществе определяла конкретно-историческое смысловое наполнение понятий мужского и женского.

Во многих работах исследуются нормативные предписания, тендерная идеология и расхожие представления о женщинах, которые обычно фиксируют сугубо мужской взгляд на этот предмет и, несмотря на наличие внутренних противоречий, ри­суют в целом негативные стереотипы мужского восприятия и навязываемые социумом модели женского поведения, жестко ограничивающие свободу выражения. Мыслители всех эпох ста­рались определить, что отличает женщин от мужчин, и создать идеалы женского поведения и репрезентации. Их идеи были за­фиксированы в религиозной литературе, научных и философ­ских трактатах, поэтических и других произведениях, которые сохранялись и передавались последующим поколениям, что не только делает их доступными для исторического анализа, но означает, что эти идеи оказывали свое влияние на сознание лю­дей во все последующие эпохи и периоды истории.

Идеи тех авторов, которые считались высшими и непрере­каемыми авторитетами, не только отпечатывались в умах боль­шинства мужчин и женщин, не способных сформулировать и увековечить свои собственные мысли, но и служили основой для юридических норм, регламентировавших поведение. Эти ав­торские мнения уже не считались таковыми, а рассматривались в качестве религиозной истины или научного факта, в особен­ности когда извлекаемые из них правила поведения вводили действия женщин в те границы, которые соответствовали расхо­жим понятиям мужчин. Многие из этих представлений были унаследованы от античных и средневековых писателей и рели­гиозных мыслителей. И хотя по другим вопросам суждения этих авторов существенно разнились, в том, что касалось женщин, царило редкостное единодушие: они рассматривали женщин как определенно низших по сравнению с мужчинами существ и обеспечили последующие поколения бесчисленными примера­ми отрицательных свойств женского характера. Вся тендерная идеология строилась на взаимосоотнесенных концепциях, одним своим полюсом обращенных к женщинам, а другим — к мужчи­нам, но видимая ее сторона имела «женский» образ, поскольку ее творцы предпочитали рассуждать о противоположном поле. В основе всех их идей относительно женщин и опиравшихся на эти идеи законов лежали понятия, в которых мужчины осоз­навали собственные тендерные характеристики.

Одно из наиболее активно разрабатываемых направлений тендерной истории сосредоточено на изучении «мира вообра­жаемого» — массовых, обыденных, стереотипных представлений о тендерных ролях и различиях. Это направление тесно связано с крутым поворотом в современном гуманитарном знании и но­вым сближением истории и литературы. Некоторые исследовате­ли, признавая условность всех литературных жанров, считают одинаково непродуктивным как отрицать всякую связь между художественными образами и действительностью, так и видеть в литературных произведениях прямое отражение реальных от­ношений или массовых представлений. Механизм взаимодейст­вия литературы и жизни понимается так: условные литературные персонажи не были прямым отражением общественных взгля­дов, но могли играть активную роль в их формировании, оказы­вать влияние на поведение современников и даже представите­лей последующих поколений. С одной стороны, в литературных произведениях отражаются меняющиеся представления о муж­ском и женском, а с другой — сама литература активно содейст­вует изменению тендерных представлений.

Концепции других тендерных исследований гораздо ярче об­наруживают свои постмодернистские истоки: представление о непрозрачности любого текста (как и самого языка) и его не-референциальности относительно объективной действительнос­ти, подчеркивание роли знаковых систем в конструировании ре­альности — вплоть до сведения всей тендерной истории к исто­рии тендерных представлений. В этой связи особый интерес представляют попытки соединить литературоведческий анализ с подходами и достижениями социальной истории. Инициатива в этом направлении принадлежит тем исследователям, которые стремятся уйти от дуализма представлений и реальности, лите­ратуры и социального фона, индивида и общества, культуры элиты и народной культуры, творчества и восприятия (или про­изводства и потребления) культурных текстов, и убедительно де­монстрируют глубокое знание социально-исторического кон­текста, в котором были созданы литературные произведения. В их работах социальные отношения и представления, структу­рирующие этот контекст, рассматриваются отнюдь не в качест­ве необязательного общего фона, без которого можно было бы обойтись при прочтении литературного текста, если понимать последний как «вещь в себе». Напротив, именно им отводится определяющая роль в отношении всех видов коллективной дея­тельности (в том числе и языковой) и — опосредованно — в формировании тендерного сознания. При этом наиболее многообещающими, с точки зрения истории тендерных представле­ний и тендерной идентичности, являются исследования, макси­мально использующие не только выдающиеся памятники лите­ратуры, но и произведения второго и третьего рядов.

Важным средством поддержания тендерной асимметрии, по­мимо прямого насилия, являлся контроль над женской сексуаль­ностью в самом широком смысле, во всех ее действительных и мнимых проявлениях. Общество контролировало сексуальное поведение своих членов с помощью богатого набора инструмен­тов: от светских и церковных судов до народных обрядов, карав­ших нарушителей моральных норм публичным унижением. И ес­ли суды действовали на основе законов или канонов, то добро­вольные блюстители общественной нравственности исходили из собственных групповых представлений и местных обычаев. Стандарты того, что считалось приемлемым сексуальным поведе­нием, варьировались по странам и социальным группам, но како­вы бы они ни были, преступившая их женщина рисковала, преж­де всего, своей репутацией. Конечно, позитивные и негативные образцы женского поведения устанавливались мужчинами, но они внедрялись и в сознание женщин и усваивались ими нарав­не с другими культурными ценностями в процессе социализации. Наряду с моральными стимулами конформизма важную роль, бесспорно, играло и то обстоятельство, что материальное и соци­альное благополучие женщины во многом зависело от ее соответ­ствия эталону добропорядочной жены и матери и от противодей­ствия тем, кто уклонялся от этого стандарта.

Старая народная мудрость, которая присутствовала (с незна­чительными нюансами) в фольклоре всех европейских этносов и утверждала, что «внешний мир» принадлежит мужчине, а место женщины дома, задавала индивиду целостную культурную мо­дель, всеобъемлющий образ, который, как и все ему подобные, помогал упорядочивать жизнь, придавая смысл хаотичной и за­путанной действительности, воспринимать и толковать пережи­ваемые события, выстраивать линию поведения. Женщины, как правило, хорошо знали свое место в «мужском мире», поскольку эта фраза лишь резюмировала некую совокупность предписы­ваемых им моделей поведения, которые неизбежно подра­зумевали соответствующие обязательства, ограничения и за­преты.

Тендерная история мужчин, призванная дополнить женскую, во многом проходит тот же путь, но гораздо быстрее. Именно с позиции «истории мужчин» можно убедительно показать, как тендерные представления пронизывают все аспекты социальной жизни, вне зависимости от присутствия или отсутствия в ней женщин. Сегодняшняя проблема состоит в разработке концепций и методов, которые позволили бы совместить тендерный и социальный подходы в конкретно-историческом анализе.

Сохраняя в целом периодизацию, фиксирующую структурные трансформации в обществе, тендерная история делает акцепт на различных последствиях этих перемен для мужчин и для женщин. Оказывается, что в более отдаленное время асимметрия тендер­ной системы была гораздо слабее; в эпохи, которые традиционно считаются периодами упадка, статус женщин относительно муж­чин отнюдь не снижался, а в так называемые эры прогресса пло­ды последнего распределялись между ними далеко не равномер­но. Однако при такой постановке проблемы, несмотря на несов­падение фаз исторического опыта мужчин и женщин, задача периодизации исторического развития отходит на второй план, и речь идет главным образом о его оценке и реинтерпретации.

Траектория движения историографии второй половины XX в. фиксирует следующие вехи: от якобы бесполой, универ­сальной по форме, но по существу игнорирующей женщин ис­тории — к ее зеркальному отражению в образе «однополой», «женской» истории, от последней — к действительно общей тендерной истории, и далее — к обновленной и обогащенной со­циальной истории, которая стремится расширить свое предмет­ное поле, включив в него все сферы межличностных отноше­ний. По существу, речь идет о новой исторической дисциплине с исключительно амбициозной задачей — переписать всю исто­рию как историю тендерных отношений, покончив разом и с ве­ковым «мужским шовинизмом» всеобщей истории, и с затянув­шимся сектантством истории «женской».

Развитие тендерной истории дало мощный импульс полеми­ке о возможных путях интеграции новой дисциплины в историю всеобщую. Тендерно-исторический анализ вносит неоценимый вклад в то преобразование целостной картины прошлого, кото­рое составляет сегодня сверхзадачу обновленной социокультур­ной истории.

 

Историческая биография и «новая биографическая история»

Историческая биография, известная со вре­мен Плутарха, веками являлась неотъемлемой составляющей европейской историографии, хотя ее положение со временем менялось. После длительного «прозябания» в своей средневековой инкарнации — житиях святых — биография воз­родилась в эпоху Ренессанса и достигла большого разнообразия форм в новое время, став самым популярным жанром историче­ских сочинений. В XIX — первой половине XX в. она получила широкое распространение в традиционной политической исто­рии, значительная часть которой состояла из жизнеописаний го­сударственных деятелей. Впрочем, постепенно в них все больше внимания стало уделяться частной и внутренней жизни героев, а не только их общественной деятельности.

Несмотря на критику, которая нередко звучала в адрес историко-биографического жанра с разных сторон (особенно в толь­ко что завершившемся XX в.), он неизменно пользовался успе­хом как среди историков-профессионалов, которым предоставлял максимальную возможность для самовыражения (хотя бы в вы­боре героя), так и у широкой читающей публики, движимой не только обывательским любопытством, но и неистребимым стрем­лением к самопознанию. Биографии известных людей прошлых эпох — идеализирующие или «раздевающие», в форме мораль­ного наставления или каталога подвигов, адвокатской речи или обвинительного приговора, наградного листа или заключения психиатра, — помимо прочего, всегда служат своеобразным зер­калом (вопрос о степени его «кривизны» без устали дебатирует­ся), глядя в которое читатель может многое узнать и о себе.

Конечно, профессиональный историк, придерживаясь корпо­ративных норм, рассматривает и пытается понять своего героя в контексте той эпохи, в которой тот жил. Но не случайно глав­ной среди обсуждаемых методологических проблем биографии как жанра исторического исследования была и остается пробле­ма взаимодействия этих двух субъектов: с одной стороны, «ге­рой биографии, вписанный в свое время и неразрывно связан­ный с ним, с другой — автор, биограф, испытывающий столь же глубокую и разностороннюю зависимость от своей эпохи, свое­го времени. Это диалектическое противоречие и определяет осо­бенности жанра биографии. В биографии, как ни в каком ином жанре, автор выражает самого себя через того героя, которому посвящено его исследование, а через себя — и особенности, и требования, и сущность своего времени».

Специалисты исходят из того, что историческая биография является не просто биографией исторического персонажа, но представляет собой жанр исторического исследования: это сама история, показанная через историческую личность. Но историче­ской биографией в полном смысле слова можно считать лишь та-

Павлова Т. А. Психологическое и социальное в исторической биографии // Политическая история на пороге XXI в.; Традиции и новации. М., 1995. С. 86.

 

кое жизнеописание, где в центре внимания находится развитие неповторимой человеческой личности, раскрытие ее внутреннего мира.

В связи с этим ставится под вопрос жанровая опреде­ленность так называемых социальных биографий, авторов кото­рых историческая личность интересует не сама по себе, а в за­висимости от ее роли в исторических событиях.

Ясно, что под биографией в полном смысле слова понимается исследование и описание жизни выдающейся личности (включая ее психологическое измерение), что вполне соответствует сло­жившемуся историко-биографическому канону. Классическим оп­ределением объекта исторической биографии можно считать сле­дующее: «В истории человечества встречаются такие личности, которые, некогда появившись, проходят затем через века, через тысячелетия, через всю доступную нашему умственному взору смену эпох и поколений. Такие люди поистине «вечные спутни­ки» человечества... Речь может идти о политических и государст­венных деятелях, о представителях науки, культуры, искусства. В этом смысле нет никаких ограничений, никаких условий. Вер­нее, условие лишь одно: ощутимый вклад, внесенный в развитие человеческого общества, его материального и духовного бытия». Однако в последней четверти XX в. пространство примене­ния биографического метода существенно расширяется и меня­ет свою конфигурацию: наряду с размахом коллективных био­графий растет число индивидуальных жизнеописаний людей, которых никак не назовешь выдающимися историческими деятелями. В большой мере это объясняется общим изменением отношения к человеческой индивидуальности и тенденцией к персонализации предмета истории. Но при этом также обна­руживается, что биографии, казалось бы, ничем не примечатель­ных людей могут, при наличии достаточно богатой документаль­ной базы, пролить свет на неизученные аспекты прошлого.

В последние десятилетия XX в. методологические поиски ми­ровой историографии все более сосредоточивались в направле­нии микроистории. Именно в истории индивида и «новой биографической истории» наиболее остро и наглядно была поставлена ключевая методологическая проблема соотношения и совместимости микро- и макроанализа. Если до последнего времени историческая антропология оставляла за кадром проб­лему самоидентификации личности, личного интереса, целепо-лагания, индивидуального рационального выбора и инициативы, то в конечном счете ответ на вопрос, каким образом унаследо­ванные культурные традиции, обычаи, представления определя-Утченко С. Л. Цицерон и его время. М., 1973. С. 3.

 

ли поведение людей в специфических исторических обстоятель­ствах (а тем самым, и весь ход событий, и их последствия), по­требовал анализа индивидуальных сознания, опыта и деятель­ности.

Закономерный поворот интереса историков к конкретному индивиду повлек за собой серьезные последствия методологиче­ского плана: в контексте современных микроисторических под­ходов внешняя форма историко-биографических исследований наполнилась новым содержанием. В настоящее время вполне от­четливо проявившиеся в этой области тенденции свидетельст­вуют о рождении нового направления со специфическими исследовательскими задачами и процедурами. Речь идет о так называемой персональной истории, основным исследова­тельским объектом которой являются персональные тексты, а предметом исследования — история одной жизни во всей уни­кальности и полноте. Несмотря на определенный методологиче­ский эклектизм, ориентированность на разные исследователь­ские стратегии (от моделей рационального выбора до теорий культурной и тендерной идентичности или до психоистории), общая установка этого направления состоит в том, что реконст­рукция личной жизни и неповторимых судеб отдельных истори­ческих индивидов, изучение формирования и развития их внут­реннего мира, всех сохранившихся «следов» их деятельности рассматриваются одновременно и как главная цель исследова­ния, и как адекватное средство познания того исторического со­циума, в котором они жили и творили, радовались и страдали, мыслили и действовали.

Размышляя над проблематикой и формулируя задачи и прин­ципы такого рода исследований, известный российский историк Ю.Л. Бессмертный писал: «...на первом плане нашего поиска — конкретный человек, его индивидуальное поведение, его собст­венный выбор. Мы исследуем эти сюжеты отнюдь не только потому, что хотим знать, насколько типичны (или нетипич­ны) поступки этого человека, но ради понимания его как таково­го, ибо он интересует нас сам по себе. Пусть этот человек ока­жется из ряда вон выходящим. И в этом случае мы признаем его заслуживающим внимания. Ведь самая его уникальность раскро­ет нечто от уникальности его времени».

Речь идет о концентрации внимания на частном, индивиду­альном, уникальном в конкретных человеческих судьбах и одно­временно — об изначально заданной принципиальной установке

Бессмертный Ю. Л. Метод // Человек в мире чувств: Очерки по истории частной жизни в Европе и некоторых странах Азии до начала нового времени / Под ред. Ю. Л. Бессмертного. М., 2000. С. 23.

 

на выявление специфики и вариативности разноуровневого со­циального пространства, полного спектра и пределов тех воз­можностей, которыми располагает индивид в данном культур­но-историческом контексте. В исследованиях подобного рода привлекает исключительно взвешенное сочетание двух познава­тельных стратегий. С одной стороны, они сосредоточивают вни­мание на так называемом культурном принуждении, а также на тех понятиях, с помощью которых люди представляют и пости­гают свой мир. С другой стороны, в них последовательно выяв­ляется активная роль действующих лиц истории и тот — специ­фичный для каждого социума — способ, которым исторический индивид в заданных и не полностью контролируемых им обстоя­тельствах «творит историю», даже если результаты этой деятель­ности не всегда и не во всем соответствуют его намерениям.

Разумеется, основное внимание уделяется анализу персо­нальных текстов, или источников личного происхождения, в ко­торых запечатлен индивидуальный опыт и его эмоциональное переживание. Но «новая биографическая история», или персо­нальная история в широком смысле слова, использует в качестве источников самые разные материалы, содержащие как прямые высказывания личного характера (письма, дневники, мемуары, автобиографии), так и косвенные свидетельства, фиксирующие взгляд со стороны, или так называемую объективную информа­цию. Конечно, на биографические работы, посвященные древ­ности и средневековью, за исключением тех, которые касаются немногих представителей элиты, отсутствие документов личного характера накладывает существенные ограничения. Малочис­ленность подобных текстов создает для исследователей не менее значительные препятствия, чем те, которые связаны с труднос­тями их понимания. Часто такой исторический персонаж, ли­шенный своего голоса (и визуального образа), выступает как си­луэт на фоне эпохи, больше проявляя ее характер, чем свой соб­ственный. Поэтому столь понятен и правомерен особый интерес историков к более разнообразным материалам личных архивов и многочисленным литературным памятникам Возрождения и Просвещения, хотя и тут ученые вынуждены главным образом обращаться к немногочисленным представителям культурной элиты.

Вполне естественно, что в фокусе биографического исследо­вания оказывается внутренний мир человека, его эмоциональ­ная жизнь, искания ума и духа, отношения с родными и близки­ми в семье и вне ее. При этом индивид выступает и как субъект деятельности, и как объект контроля со стороны семейно-родст-венной группы, круга близких, формальных и неформальных со­обществ, социальных институтов и властных структур разных уровней. В центр внимания многих исследователей, как правило, попадает нестандартное поведение, выходящее за пределы тра­диционных норм и социально признанных альтернативных мо­делей, действия, предполагающие волевое усилие субъекта в си­туации осознанного выбора.

В идеальном варианте мысль исследователя начинает свое движение от единичного и уникального факта, т. е. от индивида. Однако он имеет не только настоящее и будущее, но и свое соб­ственное прошлое, более того, он сформирован этим прошлым — как своим индивидуальным опытом, так и коллективной, соци­ально-исторической памятью, запечатленной в культуре.

Вот почему в «новой биографической истории» особое зна­чение придается выявлению автобиографической составляющей разного рода документов, анализу именно персональной истории жизни — автобиографии в широком смысле этого слова. Говоря о состоянии современной исторической биографии в целом, необходимо отметить, что при всех естественных ограни­чениях и, несмотря на наличие серьезных эпистемологических трудностей, обновленный и обогащенный принципами микроис­тории биографический метод может быть очень продуктивным. Одно из преимуществ такого персонального подхода состоит именно в том, что он «работает» на экспериментальной площадке, максимально приспособленной для практического решения тех сложных теоретических проблем, которые ставит перед исследо­вателем современная историографическая ситуация. Постоянно возникающая необходимость ответить на ключевые вопросы: чем обусловливался, ограничивался, направлялся выбор решений, ка­ковы были его внутренние мотивы и обоснования, как соотноси­лись массовые стереотипы и реальные действия индивида, как воспринималось расхождение между ними, насколько сильны и устойчивы были внешние факторы и внутренние импульсы — настоятельно «выталкивает» историка из уютного гнездышка мик­роанализа в исследовательское пространство макроистории.

Конечно, непосредственным объектом любой биографии явля­ется жизнь отдельного человека с момента рождения до смерти. Однако типы биографического анализа отличаются различными исследовательскими задачами. Несмотря на привлекательность такой исторической биографии, которая представляет собой соче­тание психологического проникновения автора в мир героя с со­циальным анализом действительности, окружающей этого героя, методологические предпочтения исследователя обычно более дифференцированы. Если мыслить дихотомически, то предметом, на который направлено основное исследовательское усилие био­графа, может быть либо реконструкция психологического мира, его динамики, уникального экзистенциального опыта индивида (экзистенциальный биографизм), либо социальная и культурная ситуация, по отношению к которой описываемая жизнь приоб­ретает значение истории («новая биографическая история»). Но в открытом для экспериментов пространстве между этими двумя полюсами обнаруживается немало интересного.

 

Интеллектуальная история сегодня: проблемы и перспективы

Термин «интеллектуальная история» указы­вает не на особое качество того, что выходит из-под пера ученого, который ею занимается, а на то, что фокус исследования направлен на один из аспектов и одну из сфер че­ловеческой деятельности (так же, как в экономической или по­литической истории). В изучении прошлого нет резких водораз­делов, и, конечно, историк не может без ущерба для профессио­нальной деятельности замкнуться в своей специализации. Однако условное разделение труда в историографии существу­ет, более того, на каждом этапе ее развития результаты этого процесса пересматриваются и переоцениваются. Современная революция в историческом познании, в которую история оказа­лась вовлечена позднее других социально-гуманитарных наук, поставила историографию в целом и ее отдельные субдисципли­ны в ситуацию активного переопределения своих методологиче­ских и содержательно-предметных оснований.

Чтобы понять всю глубину этих изменений, следует обратить­ся к истории предмета. Очень долгое время (начиная с XIX в.) оба понятия — «интеллектуальная история» и «история идей» — фактически означали одно и то же и связывались главным обра­зом с историей философии. Выдающийся американский фило­соф и историк АРТУР ЛАВДЖОЙ (1873—1962), автор знаменитой книги «Великая цепь бытия: История одной идеи» (1936), ставшей классикой интеллектуальной истории, отдавал приоритет терми­ну «история идей», что отражало специфику его оригинального подхода. Она состояла в изолировании и изучении странствую­щих во времени универсальных «идей-блоков», которые после­довательно использовались как составные части в самых разных учениях и теориях. История идей, считал Лавджой, имеет дело с тем же материалом, что и другие ветви истории мысли, но она «препарирует» его особым образом. Аналогия этой процедуры просматривалась в методе аналитической химии — проникновение внутрь структуры и вычленение из нее составных элемен­тов. В такой методологии истории идей крупные идейные комплексы и философские системы превращались из главного объекта внимания историка всего лишь в исходный материал для выделения тех идейных единиц, которые и были его глав­ным предметом. Конечная цель исследования состояла в том, чтобы создать полную биографию изучаемой идеи, описать ее проявления на всех стадиях исторического развития и в разных сферах интеллектуальной жизни, будь то философия, наука, ли­тература, искусство, религия или политика.

Лавджой дал интересную типологию факторов, действующих в различных областях интеллектуальной жизни, среди которых необходимо отметить следующие. Это, во-первых, «скрытые или неявно выраженные допущения, более или менее бессознатель­ные ментальные привычки», убеждения, которые «скорее молча­ливо подразумеваются, чем формально выражаются или отстаива­ются», «такие способы мышления, которые кажутся настолько естественными и неизменными, что они не подвергаются крити­ческому рассмотрению». Во-вторых, сложившийся именно вслед­ствие влияния этих «мыслительных привычек» ход рассуждений, характерные логические приемы, которые доминируют в мышле­нии индивида, философской школы, целого поколения или эпохи. Перед историей идей ставились весьма сложные задачи: «понима­ние того, как возникают и распространяются новые убеждения и интеллектуальные формы, освещение психологической природы процессов, воздействующих на изменения в популярности и влия­тельности тех или иных идей, выяснение — по возможности — того, как концепции, которые доминировали или преобладали в одном поколении, теряют свою власть над умами людей и усту­пают место другим»". В программу истории идей был включен еще один очень важный пункт — исследование проявлений опре­деленных идей не только в учениях или оригинальных суждениях глубоких мыслителей, но и в коллективной мысли больших групп людей, а также анализ воздействия разных факторов на убежде­ния, верования, предрассудки, склонности, стремления одного или нескольких поколений. Короче, речь идет об идеях, которые получили широкое распространение и стали частью мыслительно­го инвентаря многих людей.

Итак, в заявленной программе имелись необходимые предпо­сылки для всеобъемлющего преобразования интеллектуальной истории, однако она так и не была реализована ни самим авто­ром, ни его последователями. Более того, именно их работы по-

Lovejoy А. О. The Great Chain of Being: A Study of the History of an Idea. Cambridge (Mass.), 1936. P. 7—11.

 

служили основанием к тому, что под историей идей стали все чаще понимать изучение идей как неких автономных абстрак­ций, имеющих внутреннюю логику развития, безотносительно к другим видам человеческой активности или к тому, что назы­вают их социальным контекстом.

Между тем, благодаря многочисленным ученикам в основанному самим Лавджоем «Журналу истории идей» («Journal of Iho History of Ideas»), такой подход доминировал несколько десяти­летий. В 60—70-е гг. XX в. интеллектуальная история оказалась на обочине историографии. Ее вполне обоснованно критиковали за сосредоточенность на теориях и доктринах и игнорирование социального контекста идей и социальных функций науки, за «буржуазную элитарность», исключительный интерес к вели­ким мыслителям и каноническим традициям и отсугствис вни­мания к местным традициям и народной культуре.

Совершенно неудивительно и логично, что на следующем эта­пе маятник качнулся в противоположную сторону: к истории ин­теллектуалов и социальной истории идей, в которых акцентирова­лась роль социального контекста. История ментальностей и соци­альная история идей в разных ее формах сыграли решающую роль в переосмыслении истории идей, которая вновь стала восприни­маться как более предпочтительный термин, подразумевавший радикальное расширение ее предметного поля — от исключитель­но «великих идей» к тем, которые разделялись и артикулировались большими группами образованных людей, а фактически ко всем идеям (от популярных до эрудитских), которые были в ходу в конкретный период или в конкретном обществе.

Сегодня интеллектуальная история, отнюдь не порывая с ис­торией идей, занимает обширное исследовательское пространст­во и не является направлением, опирающимся на какую-то одну научную парадигму. Более того, нежелание ограничивать спектр возможных теоретико-методологических перспектив является вполне осознанной позицией. Авторитетные специалисты, как правило, возражают против того, что интеллектуальная история должна придерживаться какого-то одного подхода, так как каж­дый из них сам по себе оказывается недостаточным. В большой мере это связано с междисциплинарным статусом интеллектуаль­ной истории и расхождениями внутри связанных с ней дисцип­лин. Ведь современная интеллектуальная история включила в се­бя разнородные составляющие, которые до сих пор сохраняют свои «родовые» черты. Речь идет не только о традиционной фи­лософски ориентированной истории идей и идейных систем, об истории естествознания и техники, общественной, политиче­ской, философской, исторической мысли, которые по большей час­ти сводились к их «внутренней истории», отвлекаясь от изучения общеисторического контекста, но также и о той социально-ин­теллектуальной истории 70—80-х гг. XX в., которая акцентирова­ла социологический и организационный аспекты познавательной деятельности. Сложный процесс выработки новой общей перс­пективы идет параллельно с переосмыслением самого предмета исследования па эпистемологических и методологических прин-ципах современного социокультурного подхода, усвоившего уро­ки постмодернистского вызова и предложившего ему альтерна­тиву: в домене интеллектуальной истории все больше территорий попадает под суверенитет «новой культурной истории».

Одной из исходных предпосылок современной интеллекту­альной истории является осознание неразрывной связи между историей идей и идейных комплексов, с одной стороны, и исто­рией условий и форм интеллектуальной деятельности, с другой. В настоящее время принципиальным становится учет взаимо­действия между движением идей и их исторической «средой обитания» — теми социальными, политическими, религиозными, культурными контекстами, в которых идеи рождаются, распро­страняются, развиваются. В такой перспективе речь может идти о реализации проекта «новой культурно-интеллектуаль­ной истории», которая видит свою основную задачу в иссле­довании интеллектуальной деятельности и процессов в сфере гу­манитарного, социального и естественнонаучного знания в их социокультурном контексте.

«Новая культурная история» заменяет сложившееся в исто­риографии 70—80-х гг. XX в. жесткое противопоставление на­родной и ученой культур, производства и потребления, создания и присвоения культурных смыслов и ценностей, подчеркивая активный и продуктивный характер последнего. Таким образом, с точки зрения нового подхода, человеческая субъективность выступает в ее истинной целостности, неразрывно соединяю­щей категории сознания и мышления. Именно в этом варианте культурная и интеллектуальная истории как бы сливаются воедино. Первая фокусирует внимание на мифах, символах и языках, с помощью которых люди осмысливают свою жизнь или отдельные ее аспекты. Вторая накладывает на эту основу творческое мышление интеллектуалов, «вышивая по канве» ди­намический рисунок.

Интегральная установка реализуется в существующих концеп­циях современной интеллектуальной истории в разной степени: от понимания ее просто как части истории культуры в широком смысле слова, которая создается комбинацией всех культурных форм, до более строгой конкретизации ее предмета и исследова­тельских задач с ориентацией на изучение человеческого интел­лекта, на особое внимание к выдающимся умам прошлого и текстам Высокой культуры. Наиболее перспективной представляется теоретическая модель «новой культурно-интеллектуальной исто­рии» с некоторым уточнением, касающимся преимущественного интереса к историческим категориям мышления, интеллектуаль­ной деятельности и продуктам человеческого интеллекта, а также к историческому развитию интеллектуальной сферы (включая ее художественные, гуманитарно-социальные, естественнонаучные, философские компоненты). В такой интерпретации в исследова­тельское поле интеллектуальной истории может быть включен и анализ разнообразного мыслительного инструментария, конк­ретных способов осмысления окружающей природы и социума (т. е. субъективности интеллектуалов разных уровней), и изуче­ние всех форм, средств, институтов (формальных и неформаль­ных) интеллектуального общения, а также их усложняющихся взаимоотношений с «внешним» миром культуры.

Сегодня специалисты не разделяют ни презентистской пози­ции в целом, ни упрощенного представления о возможности сконструировать интеллектуальную историю по принципу мозаики, — из истории науки, истории политической мысли, истории философии, истории литературы и т. д., что означало бы проецирование в прошлое структуры современного интел­лектуального пространства. Напротив, все больше внимания уде­ляется тем образованиям в интеллектуальной жизни прошло­го, которые впоследствии не оформились институционально, не превратились в профессиональные виды деятельности или в современные академические дисциплины. Проблемно-ориен­тированная интеллектуальная история стремится преодолеть оп­позицию между «внешней» и «внутренней» историей идей и текстов, между их содержанием и контекстом. Например, в истории наук заметна тенденция сосредоточить внимание не на доктринах и теориях, а на изучении реально стоящих перед учеными проблем (включая весь спектр норм и практик, вовле­ченных в их постановку и решение), раскрыть диапазон рас­сматриваемых ими вопросов, восстановить более общий интел­лектуальный контекст, организационные структуры и структуры знания, отраженные в энциклопедиях и учебных программах.

Изменения произошли и в более традиционных областях — например, в истории политической мысли: методологический арсенал увеличился за счет историко-антропологических иссле­дований, которые иногда называют «интеллектуальной историей снизу», изучающей не одни лишь «сияющие вершины», а весь разноуровневый интеллектуальный ландшафт того или иного ис­торического периода. Особое внимание отводится, с одной сто­роны, выяснению того, какие именно из более ранних идей воспринимались и удерживались (пусть избирательно и непоследовательно) не претендующим на оригинальность массовым со­знанием. С другой стороны, исследуются пути и способы рас­пространения новых идей, в частности, через популярную лите­ратуру, прежде всего в переломные периоды. Между этими двумя перспективами остается место и для изучения «безлюд­ной» истории идей — свободы, равенства, справедливости, про­гресса, тирании и других ключевых понятий, и для популярного I 1980-е гг. метода, ограничивающего изучение той или иной ин­теллектуальной традиции анализом содержания наиболее влия­тельных текстов, хотя эти направления подвергаются критике со всех сторон. Историки политической мысли сконцентрировали внимание не на идеях, текстах и традициях, а на изучении поли­тического «языка» или «языков» (полного политического слова­ря того или иного периода) с целью выявить тот интеллектуаль­ный контекст, на почве которого выросли «великие тексты» и в трансформацию которого они внесли свой вклад.

На примере так называемой религиозной истории хо­рошо видно, как решается проблема раздела сфер влияния со смежными дисциплинами во всех направлениях интеллектуаль­ной истории. Религиозная история — это не история церкви как института, с одной стороны, и не история официальной церков­ной доктрины, с другой, и даже не история ересей и религиоз­ных сект как некая оппозиция последней. Это история религи­озного сознания и мышления — разделяемых духовенством и мирянами верований и идеалов, выступающих как один из ре­шающих факторов личностной и групповой ориентации. Впро­чем, новые тенденции пронизывают все участки исследователь­ского пространства интеллектуальной истории.

Неотъемлемая территория современной интеллектуальной истории — история знания, история науки и дисциплинар­ная история. В отличие от традиционной истории науки, кото­рая была историей открытий, воплощавших прогрессивное дви­жение человечества к познанию истины, сегодня она отказыва­ется от интерпретации знаний прошлого исключительно с точки зрения современной научной ортодоксии. Существуют разные подходы к истории науки, но ведущая тенденция состоит в смене интерналистского (сконцентрированного на самой нау­ке) подхода более широким, который соотносит науку с совре­менным ей обществом. Новая историография науки рассматри­вает ее (и другие области знания) как одну из форм обществен­ной деятельности и часть культуры. Произошла легитимизация не только социальной, но и культурной истории науки, важней­шей предпосылкой которой является признание культурно-исто­рической детерминированности представления о науке и псев­донауке, о том, чем отличается знание естественное, или науч­ное, от социального и культурного.

История естествознания и техники остается чрез­мерно специализированной и в значительной степени сохраняет автономное положение, и все же она (по крайней мере, в одном из своих направлений) наряду с историей социального и гумани­тарного знания составляет важную часть интеллектуальной исто­рии. Именно интеллектуальная история ориентирована па рекон­струкцию исторического прошлого каждой из областей и форм знания (включая знания донаучные и околонаучные, религиоз­ные, эстетические) как части целостной интеллектуальной систе­мы, переживающей со временем неизбежную трансформацию. Она также призвана выявлять исторические изменения фунда­ментальных принципов, категорий, методов и содержания позна­ния, изучать процессы становления и развития научной картины мира, стиля мышления, средств и форм научного исследования в общем контексте духовной культуры, социально-организацион­ных и информационно-идеологических условий конкретной эпохи. Историографическая ситуация последнего десятилетия неиз­менно характеризуется как кризисная. Мировая историческая наука действительно переживает весьма противоречивый и бо­лезненный период, связанный как с накопившимися проблема­ми ее внутреннего развития, так и с общими процессами в ин­теллектуальной сфере и — еще шире — с ломкой культурной парадигмы, которая вызвала пересмотр эпистемологических ос­нов гуманитарного знания.

Смена исследовательских ориентаций историографии происхо­дит параллельно с интенсивным переосмыслением самого идеала научности и с резким падением престижа не только социально-на­учной истории, но и более «мягких» антропологических версий «новой историографии». Все это усиливает роль историографиче­ской критики, которая выступает как важное средство коррекции и расширения наличного арсенала подходов, методов, концепций и моделей исторического исследования, как инструмент обновле­ния и последующего развития исторической науки в XXI в.

Крутой поворот в историографии конца XX в. поставил воп­рос о взаимоотношениях между реальностью и представлениями о ней, обострив у исследователей переживание невозможности прямого контакта с прошлой реальностью. Но даже источник, ко­торый искажает, не перестает быть историческим. Его субъектив­ность, через которую проходит и которой отягощается соответст­вующая информация, отражает культурно-историческую специ­фику своего времени, а также представления, в большей или меньшей степени характерные для определенной социальной группы или общества в целом. В субъективности источников от­ражены взгляды и предпочтения, система ценностей их авторов.

В изучении новой и новейшей истории проблему создает не скудость дошедших до нас сведений, а напротив, их изоби­лие. Необходимость же сделать выборку неизбежно ставит во­прос о том, всегда ли она репрезентативна (не только по объему, но и по типу и жанрам источников).

Для новейших историков большое значение имеет так назы­ваемая устная история. Это свидетельские показания рядо­вых участников исторического процесса, на памяти которых происходили события не только их личной жизни, но и большой истории. Как человек воспринимает события, современником или участником которых он был, как он их оценивает, каким об­разом хранит информацию — все это представляет огромный интерес. Устная история имеет большой потенциал и привлека­ет внимание исследователей современности, хотя охватывае­мый ею временной промежуток ограничен памятью человека (не обязательно индивидуальной, а например, памятью его стар­ших современников). Однако устные рассказы требуют внима­тельной и всесторонней критики. Это не означает, что очевидцы всегда сознательно искажают то, о чем они дают свидетельские показания. Реальность преломляется их сознанием, и ее иска­женный, односторонний или расплывчатый образ запечатлевает­ся в памяти как истинный рассказ о происшествии. И все же, с учетом механизма переработки первичной информации в со­знании свидетеля, это не может быть непреодолимым препятст­вием для работы историка.

Под влиянием лингвистического поворота и работ большой группы «новых интеллектуальных историков» радикально пре­образилась история историографии, которая неизмеримо рас­ширила свою проблематику и отвела центральное место изуче­нию дискурсивной практики историка. Отклоняясь в сторону литературной критики, она имеет тенденцию к превращению в своего двойника — историческую критику, а возвращаясь — обновленная — к «средней позиции», получает шанс стать по-настоящему самостоятельной и самоценной исторической дисциплиной.

 

Rambler's Top100
Hosted by uCoz