АЛЬМАНАХ “ВРЕМЯ МИРА”, Вып. 2, 2001, с. 16-38.

Вильям Макнил
МЕНЯЮЩИЙСЯ ОБРАЗ ВСЕМИРНОЙ ИСТОРИИ*

После обзора развития взглядов на мировую историю от Геродота и Сыма Цяня до Шпенглера и Тойнби автор очерчивает сложившееся к настоящему моменту собственное понимание оптимального подхода к этой теме. Организующему понятию трудно дать название, поскольку оно означает географически самый широкий круг впечатляющего взаимодействия народов противоположных культур и сред (circumstances). В последние годы это взаимодействие стало буквально всемирным; но до 1500 г. сосуществовало несколько различных коммуникационных линий, каждая с собственной динамикой, однако крупнейшая из них всегда находилась в Евразии и сегодня охватывает земной шар.

Имеются конкурирующие термины: “интерактивная зона”, “мировая система” и “ойкумена”, — но ни один из них не является полностью удовлетворительным или общепринятым среди мировых историков. Тем не менее автор утверждает, что среди практикующих мировых историков стало проявляться заметное стремление к признанию реальности и центральности этой крупной структуры в человеческом прошлом; в заключении к данному эссе кратко обрисовано, как ключевые деформации в образцах евразийской коммуникации отмечают принципиальные стадии расширения и усиления взаимодействия внутри евразийской ойкумены.

История той части планеты, которая знакома автору, классифицируется как собственно мировая история** ввиду того, что она стремится запечатлеть все значительное и в принципе познаваемое прошлое. Следовательно, по этому признаку Геродот и Сыма Цянь были мировыми историками, так же как и основателями соответствующих историографических традиций. Однако у греков Фукидид сразу же отверг дискурсивный, всеохватывающий подход Геродота к истории, предложив вместо него в высшей степени тщательное, четко

_______________________________
'Перевод осуществлен по изд.: McNeill W. H. The Changing Shape of World History // History and Theory. 1995. Theme Issue. Vol. 34. P. 8-26.
Здесь и далее в настоящем издании термин “world history” переводится как “мировая история”, когда обозначает отрасль науки истории (которой занимаются “мировые историки”), и как “Всемирная история” (с возможными синонимами — “история человечества”, “всеобщая история”, “универсальная история” и т. д.), когда имеется в виду сам предмет этой отрасли науки. — Прим. ред.

[16]

выстроенное монографическое исследование двадцати семи лет войны между Афинами и Спартой.

Эти альтернативные модели оставались нормативными в течение греко-римской античности. Написанная Ливнем пространная патриотическая история Рима была почти так же всеохватна, как “История” Геродота; а Полибий, возможно преднамеренно, стремился объединить логическую строгость Фукидида с размахом Геродота. Хотя и невозможно было сравниться с ними, но точность Фукидида было все же легче имитировать, чем всеохватность Геродота, и большинство греко-римских историков склонялись соответственно в своих монографиях к обсуждению военно-политических вопросов, примером чего столь великолепно служит труд Фукидида.

Иудейское священное писание выработало другое историческое видение, согласно которому всемогущий Бог управляет всеми народами повсюду, знают они об этом или нет. Поражения, которые в течение почти тысячелетия претерпевали сменявшие друг друга иудейские государства, сделали такое видение человеческой истории неправдоподобным для неверующих; но христианство, когда оно стало господствующей религией в Римской империи в IV в. н. э., выдвинуло на первый план измененный, расширенный, но в основе своей иудейский — всецело теоцентристский — взгляд на историю. Христиане подчинили мирскую языческую историю священной библейской и тем самым изменили соотношение между геродотовским и фукидидовским подходами к изложению истории, поскольку с иудейской и христианской точки зрения вся история была Всемирной историей, являясь для человечества частью Божьего промысла.

Христианский эпос — Творение, Воплощение и Судный День — не имеет ничего общего с языческой историографией, но христианские историки, начиная с Евсевия (ум. в 340 г.), Орозия (ум. в 417 г.) и далее, считали себя обязанными вставлять какие-то эпизоды, фрагменты языческой летописи в свои истории о том, как Бог обходился с человечеством. Поэтому бесчисленные средневековые хроники начинаются с Творения, наспех отмечают хорошо знакомые вехи библейского и языческого прошлого, с тем чтобы привязать местные и недавние события, по крайней мере формально, к центральному, священному смыслу человеческого опыта на Земле. История, отчужденная от Божьего промысла, была слепой, бессмысленной, заблуждающейся; и в течение примерно тысячи лет христиане отказывались обсуждать такое безумие, даже если самые тщательные записи недавних событий оставляли Божий замысел абсолютно непостижимым.

В Китае никогда не было такой трансформации господствующих взглядов. Вместо этого мнение Сыма Цяня о том, как писать и понимать историю, господствовало вплоть до краха Маньчжурской династии в начале XX в. Центральная идея состояла в том, что Небеса выбирают добродетельных правителей с последующей передачей власти по наследству и позволяют (или устраивают) их низвержение, как только правящая династия становится морально испорченной. Каждая новая династия оставалась добродетельной и сильной

[17]

только до момента разложения, раньше или позже вызывающего передачу небесного мандата новому правителю, добродетель которого на практике подтверждалась успешным достижением покорности Китая и окружающих варваров. О весомости взглядов Сыма Цяня свидетельствует тот факт, что династические рамки, установленные им для китайской истории, до сих пор господствуют в науке даже среди западных историков, которые никогда не верили, что личная добродетель правителя гарантирует сверхъестественную поддержку.

Исламский, буддийский и индуистский взгляды на историю также оформились в Средние века. В целом эти изученные традиции уделяли истории меньше внимания, чем христианская и китайская, но все они сходились на преобладающей важности сверхъестественного вмешательства в дела человеческие; и, подчиняя земные события воле Божьей, как это делал ислам, или небесным процессам и вмешательствам, как это делали буддизм и индуизм, все эти традиции сходились в том, что мировая история является единственным значимым видом истории, поскольку сверхъестественные сущности управляют человеческими делами, как и остальной частью Вселенной, согласно своим собственным правилам.

Консенсусу относительно решающей роли трансцендентных сущностей или сил в истории был брошен вызов, когда в Италии вскоре после 1500 г. обрела голос противоречащая этому версия истории, ставящая в центр человека. Что послужило появлению нового типа истории, так это растущее сходство политики итальянских городов-государств с моделями греческой и римской античности. Когда это сходство стало очевидным, возродилось изучение языческих писателей в привилегированных кругах нескольких итальянских городов; и примерно к 1500 г. такое изучение стало достаточно зрелым, чтобы позволить Макиавелли (ум. в 1520г.) и Гвиччардини (ум. в 1540г.) переутвердить автономию человеческих действий, написав местные полностью светские монографические истории в духе Фукидида. Эти авторы невозмутимо черпали вдохновение у языческих писателей и сводили счеты с библейским каркасом всеобщей истории, просто отбрасывая Бога, совсем не упоминая его как действующее лицо в истории.

Для большинства европейцев это было и шокирующим, и неприемлемым. Поэтому такая фигура Ренессанса в Англии, как Уолтер Рэли (ум. в 1618 г. ), а почти веком позже — набожный и красноречивый аббат Боссюэ (ум. в 1704 г.) во Франции, переутвердили центральность священной истории и попытались свести воедино то, что они знали о библейском и языческом прошлом, в более совершенное целое. Их работы остались незавершенными и никогда не имели какого-либо влияния на современников — отчасти потому, что обе потонули в быстро возрастающем объеме знания о событиях менее отдаленного прошлого, а отчасти потому, что воля Божья оставалась неясной (или по меньшей мере весьма спорной), когда к ней обращались для объяснения путаной записи тех же самых событий.

[18]

Между тем поток информации об обеих Америках и других прежде неизвестных краях штурмовал европейское сознание. В самом деле, было предпринято несколько попыток поместить вновь открытые народы в унаследованную христианскую рамку истории. В частности, предметом спора стал вопрос, каким образом жители Америки произошли от сыновей Ноя. Но большей частью европейское познание вновь утверждало (или, по крайней мере, признавало на словах) христианские истины, исследовало различные области знания, накапливало все больше и больше информации о прошлом, о дальних краях и избегало вопроса о том, как объединить все эти новые данные. Так обстояло дело до XVIII в., когда радикальные попытки систематически организовать эмпирическое знание (стимулированные отчасти захватывающим успехом Ньютона в физике и астрономии) стали приводить к очевидному успеху в таких областях, как ботаника.

На протяжении тех же самых столетий китайская, исламская и индийская традиции понимания и изучения имели гораздо больший успех в сопротивлении вызовам извне, превосходя в этом европейцев за счет отказа уделять внимание новой и противоречивой информации. Когда несколько самозванных “просвещенных” мыслителей, находившихся главным образом во Франции, начали полностью отказываться от унаследованных христианских рамок познания, на поборниках наследуемой истины в Азии это не отразилось. Напротив, серьезные попытки оказаться в объятиях того, что в конечном счете стало явно превосходящим европейским познанием и умением, откладывались почти до нашего времени.

По сравнению с этой нормой изменчивость европейской учености в целом и историографии в частности, вероятно, должна вызывать у нас изумление. По крайней мере, нам не следует сбрасывать со счетов временной лаг на протяжении веков — время, необходимое, чтобы приспособиться к новой и противоречивой информации. Мы в исторической профессии упорствуем в таком же поведении, удовлетворяясь в большей степени работой (часто бессознательно) в пределах либеральной, свойственной XIX веку интерпретации истории, принципы которой, будь они открыто провозглашены, смутили бы большинство из нас, потому что мы больше в них не верим.

Вико (ум. в 1744г.), Вольтер (ум. в 1778г.), Гиббон (ум. в 1794г.) и Гердер (ум. в 1803г.) первыми в XVIII в. попытались усовершенствовать унаследованную библейскую систему истории. Каждый по-своему освобождал прошлое от покровов сакральности, хотя и Вико, и Гердер оставались христианами. Подобно Гвиччардини и Макиавелли, они полагали, что человеческая воля и действия формируют события; в отличие от своих флорентийских предшественников, они занимались макроисторией, находя в прошлом крупномасштабные модели (patterns): либо циклические, как у Вико и Гердера, кумулятивные и по крайней мере в отдельных случаях прогрессивные, У Гиббона и Вольтера. В формировании их взглядов классическая история философия играли центральную роль. Только Вольтер в своей книге “Essai

[19]

surs les Moeurs” (1756) уделял много внимания неевропейцам; а его восхваление Китая и уважение к исламу были в значительной степени инспирированы неприязнью к христианской церкви. С тех пор ничего похожего на глобальный взгляд на прошлое так и не возникло из попыток XVIII века исправить христианскую интерпретацию истории; но автономия человеческой деятельности была решительно утверждена вместе с божественной властью (или без нее), внешней и все более отдаляющейся.

Этот компромисс между языческим и христианским наследиями перешел в девятнадцатый век, когда оформилось либеральное видение истории. Вот то, что еще таится на заднем плане современной американской историографии. Центральная идея была достаточно проста: что имело значение в истории, так это спорадический, но неизбежный прогресс Свободы. Это позволило националистически настроенным историкам установить величественно-евроцентристское видение человеческого прошлого, поскольку Свобода (определенная в значительной степени с точки зрения политических институтсв) среди европейских государств — как древних, так и современных — была, так сказать, у себя дома. Остальной мир присоединился, соответственно, к главному течению истории только после открытия, заселения или завоевания европейцами. Не всегда подлинную, в чем-то искаженную глобальную историю было легко конструировать по этим линиям. Однако впервые Америка, Австралия, Африка и Азия нашли, по общему признанию, второстепенное, но все-таки важное место в мировой истории, и весь земной шар стал театром для прогресса человеческой Свободы.

В пределах европейского прошлого внимание фокусировалось на тех временах и местах, где Свобода процветала или сталкивалась лицом к лицу с решительным вызовом. Классическая античность, варварские вторжения, развитие представительных институтов [власти] в Средние века, Возрождение и Реформация, Просвещение и все величественные достижения XIX века были тем, что заслуживало изучения; через эпохи тьмы и деспотизма, собственно говоря, можно было перепрыгнуть, так как они не внесли вклада в главный поток человеческих достижений.

Конечно, Соединенные Штаты заняли особенно привилегированное место в этой версии истории, поскольку революция 1776г. и Конституция 1789 г. были маяками прогресса Свободы, а экспансия американского богатства и власти в XIX и XX вв. явила собой в равной степени очевидный пример вознаграждений, которые может дать Свобода своим верным, поддерживающим ее сторонникам. Это, повторяю, только схема, которая лежит в основе наиболее профессионального изучения истории в Соединенных Штатах, хотя некоторые мятежники всё вывернули наизнанку, делая главной темой истории Нового времени и современности безнравственность европейской агрессии против других народов, одновременно нападая на белый мужской истеблиш

___________________________________
Essai sur l'histoire generale et sur les moeurs et l'esprit des nationes... 1756-1759. — Опыт о всеобщей истории и о нравах и духе народов. — Прим. перев.

[20]

мент США за его не менее безнравственную эксплуатацию различных зависимых слоев населения как в стране, так и за ее пределами.

Вполне понятно, что этот либеральный, прогрессивный взгляд на мировую историю (так же, как его изначальная инверсия) был наивной секуляризацией христианского эпоса. Свобода как правящее небесное начало заменила Бога, а привилегированные свободные народы играли земную роль, уготованную правоверным христианам в божественной драме спасения. Постольку, поскольку профессиональное занятие историей обретает свое значение в этой схеме (или в ее инверсии), мы явно остаемся связанными христианским наследием, каким бы слабым ни стало оно в современном сознании.

Первая мировая война с трудом укладывалась в то, что я назвал либеральным взглядом на историю. Свобода жить и умереть в шинелях не была тем результатом, которого ожидали от политических институтов историки XIX в. Более того, многим участникам событий казалось, что агонизирующие годы патовой ситуации были вызваны обстоятельствами, полностью независимыми от человеческой воли или намерения. Шпенглер и Тойнби были теми двумя наиболее значительными историками, которые отреагировали на эту очевидную утрату контроля и на странное выхолащивание, которое Свобода претерпела в Первой мировой войне. Ощущение вовлеченности в процессы, исключающие человеческие цели, и возобновление в 1914-1918 гг. борьбы за власть подобно той, которая разрушила Древнюю Грецию и Рим, убедили сначала Шпенглера, а затем Тойнби, что человеческая история может быть понята наилучшим образом как более или менее предопределенный подъем и упадок отдельных, изолированных цивилизаций; каждая при этом в сущности повторяла ход своих предшественников и современников. Вполне осознанно оба они воспользовались своим классическим образованием, чтобы переутвердить циклическое воззрение на человеческие дела, выдвинутое Платоном и тщательно разработанное другими философами античности вплоть до стоиков и примененное к истории такими разными писателями, как Полибий и Вергилий.

Их впечатляющие научные труды завоевали широкое признание между 1918 г., когда был опубликован первый том шпенгдеровского “Заката Европы”, и 1936-1954 гг., когда 10-томное “Исследование истории” Тойнби вышло в трех отдельных выпусках. Для многих мыслящих людей эти книги придали новый и мрачный смысл таким неожиданным и горестным событиям, как Первая мировая война, крах Германии в 1918г., начало Второй мировой войны и развал победоносных великих альянсов после обеих войн. Сегодня, когда этот политический резонанс исчез, более важным кажется (по крайней мере мне) совсем другой аспект их работы, поскольку, выявляя циклы в письменно зафиксированном прошлом, Шпенглер и Тойнби поместили европейские и неевропейские цивилизации в одну плоскость. Поистине это преодоление близорукой сосредоточенности на триумфах европейского прошлого, преобладавшее в XIX в., и отличает, по крайней мере потенциаль. историографию нашего века от предшествовавших ей.

[21]

Наверняка Тойнби недолго удовлетворяла его первоначальная схема, и в последующих томах “Исследования истории” (опубликованных в 1939 и 1954 гг. ) он снова — эксплицитно — ввел идею Бога в качестве действующего лица истории, подчиняющего подъем и падение каждой цивилизации все более раскрывающемуся откровению Божьей воли, которая нисходила к тонким душам в те времена, когда моральные законы данной цивилизации несли непоправимый ущерб. Этот способ сочетания линейной и циклической макроистории и повторного введения Бога в общественные дела нашел немного приверженцев среди историков; после 1954 г. репутация Тойнби внезапно рухнула, как и репутация Шпенглера до него.

Одной эмпирической (и возможно, тривиальной) причиной для такого изменения общественного и профессионального внимания было то, что изолированные цивилизации, которые, как провозгласили Шпенглер и Тойнби, неспособны общаться друг с другом (за исключением особых чувствительных моментов в их развитии, согласно концепции Тойнби), как раз взаимодействовали друг с другом, когда бы ни случались такие контакты. Адаптация к заимствованиям через цивилизационные границы была особенно важна в технологическом, художественном и военном отношениях, где очарование новизны и награды за инновацию были особенно очевидны. В противоположность этому книжная ученость сопротивлялась чужеродному вторжению, в частности потому, что овладение чужим языком, на котором могли быть развиты интересные идеи, было всегда делом трудным, но также поскольку сама мысль о том, что чужаки могут поведать нечто заслуживающее внимание, казалась признанием собственной несостоятельности, а к этому не были готовы те, кто честно передавал из поколения в поколение почитаемые литературные каноны. Тем не менее поборники истины в сферах словесности и религии иногда заимствовали идеи у чужаков, признавая или не признавая чужое влияние.

Культурные и технологические заимствования зачастую были случайными в экономических обменах, что имеет определенные преимущества для историков, поскольку обмены оставляют материальный след даже тогда, когда письменные свидетельства отсутствуют. Торговля на дальние расстояния существовала даже до начала письменной истории, когда цивилизации речных долин в Месопотамии и Египте начали импортировать такие стратегические товары, как металл и лес, из весьма отдаленных варварских стран. Межцивилизационная торговля также была очень древней. Месопотамские коммерческие контакты с Индией восходят к III тыс. до н. э. или более раннему времени. Непрямые и гораздо менее значительные контакты между Месопотамией и Китаем возникли на несколько столетий позже, хотя караваны только начали продвигаться сквозь оазисы Центральной Азии более или менее регулярно около 100 г. до н. э. Тем не менее с течением времени масштабные торговые обмены из Евразии распространились в Африку, а затем, после 1500 г., стали охватывать все обитаемые уголки планеты.

[22]

Историки начали реагировать — несколько нерешительно — на растущую очевидность взаимодействий на дальние расстояния, что не укладывалось в рамки традиционной научной специализации, и у многих появилось намерение построить более адекватную мировую историю, нежели представляли ее себе Шпенглер и Тойнби, освещая евроазиатские и последующие глобальные взаимодействия. Ни один писатель не превосходит других в этой компании, которая делится на тех, кто делает главный акцент на экономике — часто это марксисты или квазимарксисты, как И. Валлерстайн и А. Г. Франк, — и других, кто считает, что религиозные, художественные и научные столкновения играли самостоятельную и более или менее равнозначную с экономикой и технологией роль в определении хода евразийской, а затем Всемирной истории. Я отношу и себя к этому сообществу ученых; оно включает также такие фигуры, как Росс Дани, первый президент Ассоциации мировой истории, и группу ученых, ассоциирующуюся с Международным обществом сравнительных исследований цивилизаций, среди которых самые видные фигуры — Джон Хорд и Дэвид Уилкинсон. Само существование двух этих организаций, причем каждая из них имеет свой научный журнал, свидетельствует об оживлении, которое мировая история вызвала в американских академических кругах; и, словно утверждая законность своей тематики, оба журнала сейчас стараются, хотя и не особенно удачно, найти более адекватную концептуализацию человеческой истории как целого.

Конечно, терминология здесь столь же запутанна, как и всегда. И хотя нет еще даже ощутимого согласия в вопросе о том, что должен означать термин “цивилизация”, нет общепринятого слова или выражения для описания “интерактивной зоны” (пользуясь выражением, введенным, как я полагаю, Россом Данном), охватывающей различные евразийские цивилизации, думаю, правильно утверждать, что признание реальности и исторической важности трансцивилизационных столкновений находится на подъеме и обещает стать основным направлением будущей работы в мировой истории. Нам очень и очень нужно слово или выражение для описания человеческой действительности, вырастающей из столкновений с иноземцами, доводящими незнакомые для данной местности опыт и знания до сведения домоседов. “Интерактивная зона” Росса Данна кажется неуклюжим выражением. Мое собственное любимое понятие — “ойкумена” — влечет за собой слишком узкие церковно-религиозные ассоциации. “Мировая система” Валлерстайна, возможно, является в настоящее время лидирующим кандидатом, но она неудобна в качестве описания таких отношений до 1500 г., когда в Евразии, Америке и, предположительно, где-то еще существовали отдельные “мировые системы”, хотя мы очень мало знаем об историческом изменении, вызванном взаимодействиями народов, не имевших письменности, и можем только надеяться, что усовершенствованная археология сможет когда-нибудь сделать некоторые факты доступными.

[23]

И все же, хотя нам только предстоит достичь согласия в том, как это называть, факт, что цивилизованные и нецивилизованные народы поддерживали отношения, находясь относительно далеко друг от друга с очень ранних времен, и порой изменяли свое поведение в ответ на столкновения с привлекательными или угрожающими новшествами извне, — этот факт кажется все более и более очевидным. Следовательно, мировая история должна быть построена вокруг этой действительности — самого крупного, наиболее содержательного и емкого каркаса человеческого опыта и прямого предшественника Единого Мира, в который мы погружены.

Исходя из этого, я предполагаю в заключении данной статьи обозначить вехи в истории интерактивной ойкуменической мировой системы Евразии в надежде, что даже коротенький набросок может прояснить мою концепцию и способствовать возникновению более согласованного и вразумительного подхода к мировой истории.

Когда я писал “Подъем Запада”, то намеревался усовершенствовать концепцию Тойнби, показывая, как изолированные цивилизации Евразии взаимодействовали с самого начала своей истории, заимствуя крайне необходимый опыт друг у друга; таким образом, неизбежным становилось постоянное ускорение последующего изменения, регулирующего отношения между обогащенными старыми и заимствованными новыми знанием и практикой. Мои мысли о важности культурного заимствования были в значительной степени сформированы под влиянием социальной антропологии, получившей развитие в США в 1930-х гг. Кларк Уислер с первоклассной точностью исследовал распространение “культурных черт” среди индейцев Великих Равнин, а в учебнике Ральфа Линтона “Древо культуры” представлены другие убедительные примеры изменений, имеющих широкие последствия в Африке и повсюду как результат культурной адаптации к некоторому заимствованному опыту. Но человеком, который повлиял на меня больше всего, был Роберт Редфилд. Он построил типологию человеческих обществ, выдвинув два идеальных типа: общество-народность (folk society) — на одном полюсе и цивилизованное общество (civilized society) — на другом. Общество-народность было таким обществом, в котором прочно установившиеся обычаи удовлетворяли всем привычным условиям жизни, а все вместе они гармонично соединялись для создания почти исчерпывающих, не вызывающих сомнений жизненных ориентиров. Редфилд утверждал, что глухая юкатанская деревня, которую он исследован, подходит под его идеальный тип общества-народности. Почти изолированное от внешних столкновений, население деревни сжилось со своим испано-христианским и майянским наследием, объединяя то, что когда-то являлось конфликтующими сторонами жизни, в более или менее единое целое. Конфликт и изменение подвергались осуждению и контролировались священной силой обязывающего обычая.

Цивилизованное общество, представленное юкатанским портовым городом Мерида, находилось на противоположном полюсе. Здесь католичество

[24]

столкнулось с пережитками языческих обычаев, а постоянные контакты с иноземцами означали, что обычное право, обязывающее каждого к предписанному в своей основе поведению, появиться не могло. Вместо этого противоречивые моральные требования влекли за собой разнообразное, непредсказуемое поведение. Социальный конфликт и изменение были очевидными и повсеместными, вызывая страх одних и радушный прием у других.

В 1954 г., в начале написания “Подъема Запада”, имея в своем арсенале такие идеи, я счел очевидным, что историческое изменение в значительной степени вызывается столкновениями с иноземцами и сопровождается попытками заимствования (а иногда отвержения или недопущения) особенно привлекательных новшеств. Это, в свою очередь, всегда влекло за собой соответствующие изменения в других рутинных практиках. Следовательно, претендующий на звание мирового историка должен с осторожностью относиться к свидетельствам о контактах между отдельными цивилизациями, предполагая, что главные отправные точки будут возникать из таких столкновений всякий раз, когда какое-нибудь заимствование (или отвержение) практики чужаков вызывало исторически важное социальное изменение.

Первичный источник человеческой изменчивости находится, конечно, в нашей способности изобретать новые идеи, практики и институты. Но изобретение также в наибольшей степени процветало, когда контакты с иноземцами вынуждали к конкуренции различных способов мышления и деятельности ради возможности попасть в центр внимания, так что выбор становился сознательным, а обдуманное приспособление старой практики происходило легко и в действительности даже неизбежно. В обществе-народности, когда обычай работал без неожиданностей и сбоев, препятствия для большинства видов социального изменения были почти непреодолимы. Но когда столкновения обычаев создавали путаницу, процветало творчество. Цивилизация, как ее определял Редфилд, была, следовательно, автокаталитическим процессом. Поскольку сталкивающиеся культурные ожидания возникали в местах нескольких пересечений, то цивилизованные общества должны были поддерживать изменение, овладевая новым опытом, расширяя свои богатства и власть и беспокоя окружающие народы. Так они действовали вплоть до наших дней, причем с постоянно возрастающей скоростью в течение веков и тысячелетий цивилизованной истории.

При подобном подходе к концептуализации мировой истории изолированные цивилизации стали главными действующими лицами во Всемирной истории — принимая или отвергая новые способы, идущие извне, но в любом случае меняя старую социальную практику, поскольку успешное отвержение привлекающего или угрожающего новшества могло потребовать изменений на родине, таких же глубоких, как и попытка освоить его. С течением времени Цивилизации стали явно стремиться к экспансии на новые земли; а по мере их распространения автономные соседние общества поглощались и в конечном счете исчезали. Такая географическая экспансия означала следующее: на

[25]

древнем Ближнем Востоке то, что возникло как отдельные цивилизации в Месопотамии и Египте, в конечном счете слилось в новое космополитическое целое, появившееся около 1500 г. до н.э.; и, как я заключил, аналогичный космополитизм начал охватывать все цивилизации Земли где-то после 1850г., когда действительная автономия Китая и Японии прекратилась. Но когда я писал “Подъем Запада”, я находился под столь сильным влиянием Тойнби, что упомянул эти примеры, не смещая фокуса своего внимания с отдельных историй отдельных цивилизаций. Идея евразийского (а со временем также африканского и затем глобального) ойкуменического целого, охватывающего все народы — цивилизованные и нецивилизованные, которые

взаимодействовали друг с другом, зрела очень медленно. Только после того как я убедился при написании книги “Источник могущества” (“Pursuit of Power”, 1982), что китайская торговая экспансия пробудила случайный всплеск торговли в латинском христианском мире где-то после 1000 г. н. э.. я действительно осознал — вместе с Валлерстайном и Данном, — что собственно мировая история должна фокусироваться прежде всего на изменениях в ойкуменической мировой системе, а затем переходить к встраиванию моделей развития внутри отдельных цивилизаций и более мелких единиц, таких как государства и нации, в структуры этого колеблющегося целого.

Ослабевшее чувство автономии отдельных цивилизаций сопровождало этот сдвиг в моем мировоззрении. В “Подъеме Запада” я определил цивилизацию как стиль жизни, распознаваемый квалифицированными и опытными исследователями тем способом, которым художественная критика различает стили искусства. Но эта аналогия не является удачной. Произведения искусства осязаемы, в то время как “жизнь” слишком многообразна, чтобы исследовать ее способом, которым пользуются художественные критики, приходя так или иначе к согласию относительно стилистических сходств. В частности, в любой цивилизации различные группы вели очень разный образ жизни. Тем, что принципиально объединяло их, было общее подчинение правителям, постоянному господству которых во многом содействовало то обстоятельство, что эти правители принимали общий свод моральных правил, воплощенных в священных или по меньшей мере “полусвященных” текстах. Это, как мне теперь кажется, и есть правильное определение “цивилизации”. Правители, которые знали, как себя вести — на словах признавая предписанные каноны поведения и действуя более или менее согласованно в пренебрежении буквой этих законов, — могли кооперироваться между собой и делали это довольно легко, чтобы держать в узде непокорных подданных постоянно, веками, на расстоянии в десятки, затем сотни, и в конечном счете тысячи миль. Привилегированные правящие классы создавали, таким образом, своего рода железный каркас, внутри которого могла процветать цивилизация. Но среди подчиненных групп превалировали значительно различающиеся местные, связанные с родом занятий и верований, уклады жизни. Все, что объединяло их, — это факт, что каждая группа поддерживала своего рода скрытое (или порой

[26]

явное) взаимопонимание с другими группами и особенно с политически господствующими слоями общества, так что последние могли действовать, как это и происходило, испытывая не слишком много неприятных неожиданностей.

С этой точки зрения цивилизации как таковые становятся довольно бледными и неразвитыми образованиями. Внутренняя разнородность принимает преувеличенные размеры и почти незаметно сливается с разнородностью соседних народов, которые еще сохраняли в той или иной степени местную автономию, но уже вступали в переговоры с цивилизованными правителями и торговцами, а возможно, с миссионерами, ремесленниками, беженцами и иногда с поселенцами-колонизаторами. Какой-либо единственно признанный образ жизни не может рассматриваться как характерный для подобного социального ландшафта. Разнообразие, конфликт и неопределенные границы — да; согласованность и единообразие — нет.

Даже канон священного писания, принимаемый господствующими слоями цивилизованного общества, был полон расхождений. Возьмите Библию, буддийское и индуистское священное писание и конфуцианскую классику! Требовался здравый комментарий, чтобы извлечь практическое руководство для жизни из таких разнородных материалов; и конечно, изначальная разнородность подразумевала вечную гибкость, приглашая комментаторов из века в век подстраиваться под всегда меняющиеся условия с помощью подходящей интерпретации, чтобы восстановить истинный, первоначальный смысл священных текстов. Это было первейшей функцией образованных классов (часто жречества), что объясняет, почему новые противоречивые данные упорно игнорировались (и до сих пор игнорируются во многих областях науки).

Если цивилизации были так же внутренне запутанны и противоречивы, как, я сейчас полагаю, они и должны были быть, то это заставляет их звучать в унисон с запутанностью и сложностью евразийской ойкуменической мировой системы. Последняя система была, конечно, крупнее географически и более размытой по своей внутренней структуре, без каких-либо четко выраженных господствующих правил поведения, потому что она охватывала множество цивилизаций (а также промежуточные народы), каждая из которых имела собственных политических и культурных правителей и свое собственное письменное определение моральных принципов. Но из-за всего этого ойкумена не очень отличалась от разнородности, которую можно найти в пределах любой из более крупных цивилизаций, участвовавших к 1500г. в евразийском и африканском круге обмена и взаимодействия.

Причина была в том, что коммерческая практика в действительности постепенно создавала реально осуществимый кодекс поведения, который прошел долгий путь к установлению правил поведения при столкновениях на культурных границах. Даже волшебное зелье религии оставляло место чужакам и неверующим, так как основные религии евразийского мира — христианство, конфуцианство, буддизм и ислам — все сходились в призыве к благочестивым лю-

[27]

дям относиться к иноземцам так, как хотелось бы, чтобы относились к ним самим. Таким образом, несмотря на тот факт, что ни одна группа правителей никогда не имела политического господства в масштабе евразийско-африканской ойкумены, все же сложился костяк моральных установлений, что в конечном счете привело к снижению риска межцивилизационного контакта до приемлемого уровня. Мало-помалу в ходе столетий местные правители каждого региона стали понимать, что вместо того, чтобы грабить иноземцев, они могут извлечь огромную выгоду, взимая с них налоги. Подчиненные классы также учились терпеть иноземцев — даже чужих купцов, к которым трудолюбивые крестьяне и ремесленники всегда относились как к бесчестным эксплуататорам, получавшим прибыль несправедливым путем, поскольку то, что продавалось по дорогой цене, было тем же самым, что прежде покупалось дешево у честных людей, то есть у них самих [крестьян]. Точно так же бедняки постепенно привыкали поддаваться обману иноземцев на рыночной площади, как их предшественники на заре цивилизации привыкли к ничем не вознаграждаемой ренте в пользу самозванных, хорошо вооруженных землевладельцев.

Поскольку эти подходы стали всеобщими, а в портовых и других крупных городских центрах Евразии появилось применяемое на практике замечательно унифицированное торговое право, дополненное рядом обычаев для обхождения с иноземцами, проникавшими в сельскую глубинку, постольку структура ойкуменической мировой системы вплотную приблизилась к структуре отдельных цивилизаций, входящих в нее. Соответственно, изучающим мировую историю следует сделать мировую систему объектом осознанного исследования, ибо она как раз и придает их предмету связность и структуру точно так же, как правительственные акты и политика придают связность и структуру национальной истории. Или сходным образом, как я теперь полагаю.

Что же тогда являлось главными вехами в исторической эволюции этого крупнейшего и, в конечном итоге, господствующего во всем мире каркаса, определяющего человеческий опыт? Было бы естественным предположить, если я прав, заявляя, что столкновения с иноземцами были движителем социального изменения, что самые ранние сложные общества возникли в речных долинах Месопотамии, Египта и северо-западной Индии, примыкающих к сухопутному мосту в Старый Свет, где соединяются крупнейшие земельные массивы планеты. Континентальная сгруппированность и климатические условия сделали этот регион основным узлом сухопутных и морских коммуникаций в Старом Свете, и можно предполагать, что именно по этой причине цивилизация впервые возникла здесь. Шумерская письменная традиция согласуется с этим представлением, так как в ней считается, что основатели шумерской цивилизации пришли с юга морем и покорили “черноголовых людей”, которые были коренным населением низовьев Тигра — Евфрата. Пришельцы постепенно научились осушать болотистые земли по берегам рек и благодаря регулярным и гарантированным урожаям смогли затем воздвигнуть первые на Земле города на илистой равни-

[28]

не где отсутствовали лес, металлы и другое жизненно необходимое сырье, в котором нуждались шумеры. Следовательно, мореходство, дополненное сухопутными караванами, поддерживало прямо или косвенно контакт между городами Месопотамской равнины с самого их основания и отдаленными источниками сырья и разными народами, живущими в радиусе нескольких сотен миль. А вскоре после этого обитатели Египта и долины Инда воздвигли свои собственные цивилизации — частично благодаря заимствованному опыту и идеям, приобретенным через контакты с Месопотамией, — и создавали точно так же, как это делали до них шумеры, свои собственные зоны взаимодействия с окружающими народами.

С самого начала водный транспорт был главным средством связи на дальние расстояния. Когда (очень рано, но точная дата неизвестна) люди открыли принцип использования паруса, прибрежные воды Индийского океана и прилегающих морей стали особенно легким средством транспорта и связи. Ветры равномерно дули в течение года, причем их направление менялось с каждым муссоном. Это делало безопасное возвращение из длительных вояжей исключительно легким даже для судов, которые не могли плыть против ветра. Если верить шумерской традиции, то основатели первой земной цивилизации явились из этого морского пространства, принеся с собой высочайший опыт и знания, накопленные ими, как мы можем подозревать, до начала письменной истории — благодаря контактам с иноземцами и морским путешествиям. Около 4000 г. до н. э. парусные суда начали курсировать также по Средиземноморью, где сравнительно благоприятные (хотя не столь удобные) условия для мореплавания преобладали в летнее время, когда с северо-востока дул легкий и постоянный попутный ветер. Для безопасного возвращения домой часто требовалось идти против ветра. Одной из возможностей было передвижение на веслах, сохранявшее значимость для средиземноморской навигации вплоть до XVII в. Другой возможностью было использование редких береговых ветров, создаваемых разницей температур между морем и сушей. Конструкция судна и паруса, которая позволяла лавировать по ветру, являлась более удовлетворительным решением, но она не была полностью разработана до конца Средних веков. Однако кораблей, которые шли по ветру с трудом и не могли без риска ходить зимой по штормящим морям, было вполне достаточно, чтобы вызвать и поддерживать возникновение Минойской, Финикийско-карфагенской и Греко-римской цивилизации. Заимствования из Египта и Сирии имели решающее значение с самого начала, и большинство таких контактов осуществлялось по морю.

С географической точки зрения Южно-Китайское море было почти таким же гостеприимным для первых парусных судов, как и Средиземное. Но возможность сезонной навигации в Юго-Восточной Азии и среди прилегающих прибрежных островов не привела к раннему развитию городов и цивилизаций, имеющих письменность, возможно потому, что рядом не было развитых Цивилизованных центров, чтобы заимствовать у них крайне важный опыт и

[29]

идеи. Точно так же наиболее подходящими морскими пространствами на всей планете были обширные зоны пассатов Атлантического и Тихого океанов, но они также не эксплуатировались до тех пор, пока не были изобретены большие корабли, способные курсировать против ветра, хотя полинезийские каноэ все же доставляли переселенцев на отдаленные острова Тихого океана через пассатную зону. Северная Атлантика и север Тихого океана были значительно более труднопреодолимы для ранних мореплавателей, поскольку опасность штормовых переменчивых ветров усугублялась высокими волнами.

Таким образом, особенности климата и ветра налагали определенные ограничения на раннее судоходство, хотя стоит заметить, что маленькие рыбачьи лодки, сделанные из прутьев и кожи, появились в прибрежных водах Северной Атлантики в IV тыс. до н. э. Видимо, очень рано, хотя и неизвестно точно, когда именно, начали отплывать рыбаки от берегов Японии. Случаи дрейфа через океанские просторы должны были происходить сразу, как только рыбачьи лодки стали отваживаться на плавание по этим штормовым водам. Дрейф из Гренландии эскимосских каяков, которые достигали в XVII в. Шотландии, и японских рыбаков, которые в XIX в. сходили на берег в Орегоне, достоверно свидетельствует о случайных блужданиях в океане, которым подвергались маленькие флотилии, затерянные в море. Несколько случаев сходства между артефактами индейцев Америки и артефактами Восточной Азии могут быть результатом таких дрейфов, но рыбаки не приносили с собой большого культурного багажа, даже когда они выдерживали недели, оказавшись в открытом море, и непохоже, что действительно существовавшие, но обыденные трансокеанские контакты (включая норвежские поселения в Северной Америке) имели сколько-нибудь важные последствия до 1492 г. Напротив, в обеих Америках возникла отдельная ойкуменическая система с центром в Мексике и Перу; но в силу отсутствия обширных письменных свидетельств мы знаем гораздо меньше о ее развитии, и поскольку археология является по своей сути локальной, связи между отдельными территориями зачастую остаются неизвестными.

Евразийская ойкуменическая история значительно более доступна, хотя историки еще не изучили в деталях развитие и консолидацию этой системы. Тем не менее вполне ясно, что изначальное первенство морского транспорта в сплочении ойкумены постепенно ослабевало из-за усовершенствований в сухопутном транспорте. Люди, конечно, с самого начала были странниками — именно так они и заселили планету. С развитием сельского хозяйства началось распространение полезных культур. Например, подсечно-огневое земледелие принесло пшеницу с Ближнего Востока в Китай, где она появилась ранее 2000 г. до н. э. Рис распространился откуда-то с юго-востока Азии и почти 1 000 лет спустя стал важной культурой как в Индии, так и в Китае. Так же распространялись и другие, менее важные культуры, основательно меняя человеческую жизнь там, где они обеспечивали для населения новый источник пищи.

[30]

До возникновения письменности перемещения и путешествия людей сопровождались, по крайней мере в некоторых частях мира, караванами вьючных животных, которые значительно облегчали транспортировку товаров. Обмен на дальние расстояния стал обычной практикой в шумерские времена, когда ослиные караваны доставляли металлы и другие ценные предметы торговли из таких далеких мест, как Карпатские горы в Румынии, а в обмен поставлялись ткани и другие промышленные товары. Таким образом, караванная торговля стала походить на морскую, с тем отличием, что для транспортировки ценных товаров через заселенные земли требовались переговоры с каждым местным правителем о плате за охрану, тогда как суда обычно должны были платить только пошлину в портах назначения. Поскольку риск оказаться ограбленным со стороны какого-нибудь местного бандита был гораздо выше, чем риск подвергнуться пиратскому нападению на море, стоимость караванного транспорта оставалась сравнительно высокой, так что только ценные товары могли задавать стоимость сухопутной транспортировки на дальние расстояния.

В сухопутных контактах обозначился новый решающий поворот приблизительно после 1700 г. до н. э., когда где-то в пограничных областях Месопотамии были изобретены легкие маневренные повозки. Лошади, везущие такую повозку, могли перемещать возницу и лучника по открытой местности быстрее, чем мог бежать человек; и строй нагруженных колесниц — если они были новыми — оказывался способным с легкостью противостоять пехоте. В итоге те, кто обладал колесницами, заполонили цивилизации речных долин на Ближнем Востоке и в Индии в конце XIV и начале XV вв. до н. э. Другие проникали в Европу и Китай, где была самая ранняя, хорошо доказанная археологически китайская династия Шан, установившая свою власть около 1400 г. до н. э. с помощью военных колесниц. Как показывает распространение пшеницы (и некоторых керамических стилей из западной Азии), быстрый колесный транспорт и — как результат — военное превосходство колесниц не вызвали трансазиатских столкновений, однако установление династии Шан благодаря использованию военной техники, происходившей из пограничных областей Месопотамии, явно обусловило многие исторические формы китайской цивилизации. Это четко подтверждается надписями на гадательных костях, найденных в Аньяне — столице Шан,— которые непосредственно предшествовали иероглифам современного китайского письма.

Связь между Китаем и западной Азией оставалась спорадической и непрямой в течение многих веков после 1400 г. до н. э. Даже когда после 100 г. До н. э. по инициативе китайской империи была введена более или менее регулярная караванная торговля, товары, которые выдерживали долгое путешеие, оставались не более чем редкими диковинками и дорогостоящей роскоши. На самом деле, лишь немногие римские модницы одевались в полупрозрачные китайские шелка; а китайский император весьма преуспевал в импорте ширококостных, скачущих до “кровавого пота” иранских лошадей

[31]

для того только, чтобы понять, что сухопарые степные лошадки, с которыми китайские солдаты уже нашли общий язык, были настолько выносливее и дешевле в содержании, что привозные лошади не смогли заменить их нигде, кроме церемониальных нужд.

Однако введение более или менее регулярной караванной торговли через Азию действительно связало Запад и Восток как никогда прежде; а когда примерно после 300 г. н. э. стали широко использоваться верблюды, караваны получили возможность пересекать прежде негостеприимные пустыни. Результатом было включение обширных новых областей Евразии и Африки в расширившуюся сеть торговли и коммуникации. Тибет, Аравия и оазисы Центральной Азии, с одной стороны, и Западная Африка южнее Сахары, с дру-гой, прочно вошли в ойкуменическую систему, которая одновременно расширялась на север, распространилась на весь степной район от Маньчжурии до Венгрии и даже просачивалась через горные перевалы и по течению рек в лесные чащи северной Европы.

Новые и губительные эпидемические заболевания и так называемые высшие религии были двумя наиболее значимыми новшествами, которые распространились в этом разросшемся караванном мире, начиная со времени незадолго до христианской эры и продолжаясь приблизительно до 1000 г. н. э. Материальные обмены, подобные распространению юго-восточных азиатских фруктов и других культур на Средний Восток вместе с развитием оазисного сельского хозяйства, или проникновение греко-римских натуралистических скульптурных стилей в Индию, Китай и даже Японию не были чем-то необычным в сравнении с эпидемиологическими и религиозными изменениями, ускоренными данной транспортной системой.

Это соотношение между экономико-технологическими и культурно-биологическими обменами изменилось приблизительно после 1000г. н.э., когда ойкуменическая мировая система начала отзываться на инновации в Китае, где возросла роль рыночного поведения с включением в эту сферу бедных крестьян и городского рабочего класса. Тем, что сделало это возможным, был дешевый и надежный транспорт в Китае, возникший как результат широко распространенного строительства каналов. Первоначально строительство каналов была предпринято в основном для того, чтобы контролировать запасы воды для разрастающегося ковра риса падди, от которого все больше и больше зависело производство продовольствия в Китае. Затем, с возведением в 605 г. Великого канала, связывающего бассейн Янцзы с системой каналов Желтой реки, сопровождавшимся и другими инженерными работами с целью улучшения условий навигации в бассейне Янцзы и других сложных и узких мест, наиболее плодородные районы Китая оказались соединены водными путями, всегда доступными для навигации. Под защитой верховной власти императора лодки по каналам могли перевозить сравнительно большие грузы на сотни миль с минимальным риском кораблекрушения или грабежа. Это, в свою очередь, означало, что даже небольшое различие в цене на предметы широкого

[32]

потребления делало выгодным для лодочников доставку таких товаров из мест, где они были дешевыми, туда, где они были дорогими. Затем, когда вскоре после 1000 г. правительство Сун нашло более удобным собирать налоги деньгами, а не натурой, как это всегда было раньше, простые люди, включая беднейших крестьян, были вынуждены втягиваться в рынок, чтобы быть в состоянии заплатить налоги. Это чрезвычайно ускорило распространение рыночного поведения по всему Китаю. Затем, к всеобщему удивлению чиновничества, согласно конфуцианской подготовке которых торговцы классифицировались как прискорбные социальные паразиты, преимущества специализированного производства, позже столь убедительно проанализированные Адамом Смитом, хлынули потоком на изменчивые ландшафты Китая. Мгновенно выросли богатство и производительность. Развивались новые ремесла, делая Китай чудом для остального мира, как это вскоре поняли Марко Поло и другие гости издалека. Среди новых китайских изобретений некоторые оказались революционными: наиболее важная для Европы троица — состав пороха, печатание и компас — появилась в Европе в результате заимствований из Китая между XIII и XV вв.

Досягаемости Китая для Запада способствовало развитие океанских, приспособленных для любой погоды кораблей, способных курсировать против ветра и выдерживать большинство штормов. Такие суда, находившиеся главным образом у южного побережья Китая, где строительству каналов внутри страны препятствовала горная местность, позволяли предприимчивым купцам распространять новую (или, возможно, только интенсифицировать и расширить старую) торговую сеть по всему Южно-Китайскому морю и в Индийском океане. Там прочные китайские суда должны были конкурировать с легким флотом и опытным торговым людом — коренным населением побережий этих вод. И, как случилось впоследствии, когда европейские корабли проникли в Индийский океан, прокладывая путь вокруг Африки, местные судоходные и торговые сети оказались в состоянии сбивать более высокие цены, установленные незваными гостями с их крупными, пригодными в любую погоду, прочными кораблями. Но подобно сравнительно массовому вливанию китайских товаров, китайский спрос на специи и другие продукты Индийского океана дал толчок к развитию рынков южных морей; эти рынки вскоре выплеснулись в Средиземноморье и помогли замечательному возрождению европейской торговли в XI в. и позже, с чем историки уже давно знакомы.

Потребности торговцев, в свою очередь, подталкивали европейцев к совершенствованию конструкций надежных кораблей, которые были способны пересекать штормовые, неспокойные моря Северной Атлантики и имели реальный шанс благополучно вернуться домой. Это стало возможным благодаря изобретениям, внедренным где-то между 1000 и 1400 гг., таким как двойная прошивка, прибиваемая к мощной раме из киля и шпангоута, мощные кормовые рули, трюмы, покрытые палубой, многочисленные мачты и паруса. Европейское кораблестроение развивалось своим путем, независимо от китайской

[33]

или какой-либо другой иностранной модели, несмотря на то что европейские мореплаватели всегда были готовы заимствовать все работающее на практике, как, например, компасную навигацию из Китая и треугольные паруса из Индийского океана.

Однако самым судьбоносным заимствованием был брачный союз, который осуществили европейские моряки между прочными океанскими судами и пушками, первоначально изобретенными для того, чтобы пробивать стены крепостей на суше. Такие большие орудия, появившиеся на борту, сразу обеспечили европейские суда вооружением, значительно превосходящим что-либо известное прежде. В результате, когда европейские суда начали бороздить все океаны планеты около 1500 г., они были великолепно защищены от нападения с моря и часто могли подавлять местное сопротивление на побережье с помощью разрушающих стены бортовых орудий.

Откат таких орудий был столь мощным, что только тяжелые суда могли выдержать его, не теряя равновесия. Китайские суда могли бы посоперничать с европейскими кораблями в этом отношении, но из соображений имперской политики китайское правительство после 1434 г. запретило строительство океанских судов и сделало тем самым частное китайское океанское судоходство нелегальным. Это привело к тому, что впоследствии пираты систематически захватывали китайских (и японских) мореплавателей, и лишило их возможности вооружить свои суда тяжелыми орудиями, подобными тем, что обычно использовались европейскими торговцами.

Последствия европейских океанических открытий хорошо известны, как и последствия выдающихся усовершенствований транспорта и связи, которые появились после 1850г., когда европейские, американские, а позднее также японские изобретатели приспособили механические и электрические формы энергии для железных дорог, пароходов, телеграфа, а затем для аэропланов, радио, телевидения и — совсем недавно — также для передачи компьютерных данных. Наиболее очевидное влияние этих последовательных трансформаций мировых коммуникаций состояло в расширении евразийской ойкумены до глобальных масштабов, при этом прежде всего была поглощена независимая ойкуменическая система Америки вместе с не столь хорошо известными социальными комплексами Австралии и бесчисленных более мелких островов. Потрясение было огромным, и по всему миру еще распространяется эхо экологических, эпидемиологических, демографических, культурных и интеллектуальных последствий глобальной унификации последних пятисот лет. Кроме всего прочего, глобальные коммуникации и транспорт сделали Всемирную историю ощутимой реальностью. Историки, будучи преданными хранителями каждого уровня человеческой коллективной идентичности, начинают приспосабливаться к этому обстоятельству — почти на полтысячелетия позже того, как оно повсюду начало влиять на человеческую жизнь. Вот почему была созвана конференция по мировой истории, — как можно было бы думать, с небольшим опозданием. Однако на самом деле это не так, по-

[34]

скольку, как я уже указал, профессия историка еще привязана к более локальным (и более сакральным) формам истории и еще не достигнуто согласия в том, как относиться к человеческому приключению на Земле в целом.

При разрешении этого вопроса кажется уместным четко выделить два уровня человеческих столкновений, на протяжении веков происходивших в коммуникационной сети, которую я только что обрисовал для вас. Первый — биологический и экологический: как люди существовали в условиях конкуренции с другими формами жизни, пытаясь не только выжить, но и увеличить свою долю земного пространства и энергии из века в век, причем в условиях огромного разнообразия окружающей физической среды. Никакие другие биологические виды даже не приблизились к господствующей роли человечества в земной экосистеме. Главные вехи вполне очевидны: начиная с первичного проникновения охотников и собирателей из Африки, за которым последовало развитие интенсивного и разнообразного собирательства, ведущее к сельскому хозяйству, а затем подъем цивилизаций с возросшей значимостью столкновений с другими обществами благодаря наличию военных специалистов, с одной стороны, и адаптации этих обществ к массовым заболеваниям, с другой. Расширяется евразийская ойкуменическая мировая система, распространяющая свои болезни, сельскохозяйственные культуры и технологический опыт на все большее и большее количество областей вплоть до 1500 г., после чего этот процесс становится глобальным. И каждый раз прежде изолированное население вступало в контакт с ойкуменической мировой системой, оказываясь беззащитным перед незнакомыми болезнями, идеями и техническими приемами, что зачастую приводило к губительным результатам для прежде изолированных народов и их культур.

Единообразия никогда не возникало, и нет причины полагать, что когда-либо оно возникнет. Различия климата и других условий требуют различного поведения, и, будучи и мыслящими, и способными адаптироваться, люди действуют соответственно. Некоторые формы жизни уничтожены активной деятельностью человека на Земле, и еще большее количество, как все мы знаем, подвергаются опасности. Другие формы были перенесены в новую окружающую среду, в которой их как бы принудили к невиданному прежде процветанию. Некоторые болезнетворные микроорганизмы и сорняки все еще не поддаются усилиям человека, но одомашненные растения и животные радикально изменились, а некоторые совершенно новые виды растений и животных были выведены, чтобы кормить нас и служить нашим потребностям (и желаниям).

Столь исключительным с биологической (экологической) точки зрения путь развития человека на земной поверхности делает то, что, полностью очеловечиваясь, наши предки ввели культурную эволюцию, как только сознательное поведение начало управлять большей частью их деятельности. Последующие культурные достижения человечества — и разнообразие их во времени и пространстве — таким образом, конституируют второй уровень человеческой истории. Именно это традиционно и достаточно оправданно ока-

[35]

зывалось в центре внимания, поскольку уже изученное всегда может изменяться при возникновении чего-либо нового и привлекательного в поле осознанного интереса исследователей. А поскольку сознание чрезвычайно подвижно, культурная эволюция сразу же обогнала органическую эволюцию, вводя в земную экосистему радикально новый вид нарушений.

Однако в некоторых отношениях культурная эволюция продолжает приспосабливаться к уже имеющимся моделям органической эволюции. Изначального, более или менее беспорядочного, изменения с последующим отбором того, что работает лучше, достаточно, чтобы привести этот процесс в движение. Контакты между носителями различных культурных традиций обеспечивали дальнейшее изменение; но, как я уже утверждал, изменения часто вводились для того, чтобы защитить местные особенности, а не ради принятия того, что воспринималось как чужое и часто опасное новшество. Из этого следует, что даже возможности немедленного сообщения, наиболее распространенные в наши дни, вряд ли приведут к какому-либо глобальному единообразию. Человеческие группы даже во время заимствования у чужаков сохраняют острое чувство своей уникальности. Чем больше они участвуют в этом, тем больше каждая группа фокусирует внимание на оставшихся различиях, поскольку только таким образом могут поддерживаться сплоченность и мораль общества.

Результатом всегда были конфликт, соперничество и постоянные коллизии между человеческими группами, как большими, так и малыми. Даже при появлении мирового правительства такое соперничество не прекратилось бы, хотя форма его выражения должна была бы измениться из уважения к власти бюрократической мировой администрации. По всей вероятности, генетическая наследственность человека созвучна принадлежности к малому, первичному сообществу. Только так жизнь может иметь смысл и цель. Только так моральные законы могут быть прочными и достаточно четкими, чтобы облегчить выбор. Но принадлежность к таким группам навеки сохраняет разрыв между “нами” и “ими” и вызывает конфликт, поскольку лучший способ консолидировать любую группу — это иметь врага непосредственно под рукой.

До самого недавнего времени аграрные поселения устанавливали первичные сообщества, которые формировали и придавали направление большинству человеческих судеб, но с появлением современных средств коммуникаций и постоянным распространением рыночных отношений в сельской местности положение стало изменяться. Многочисленные и, как правило, конкурирующие идентичности, характерные для городов с древних времен, начали открываться перед удивленным и часто возмущенным взором большей части человечества. Как сделать выбор между альтернативными коллективными идентичностями и как согласовать противоречивые обязанности, которые порождают различные идентичности, — исконная нравственная проблема всего человеческого общества. В прошлом большинство сельских общин выработало более или менее недвусмысленные правила для осуществления такого выбора, так

[36]

нравственное поведение обычно было ясным для всех заинтересованных.

В городских условиях разногласие и неопределенность были намного сильнее; и сегодня, по мере распространения черт городской жизни в сельской местности, двусмысленность и неопределенность множатся повсюду.

Как согласовать принадлежность к живучим первичным сообществам с императивами возникающего космополитизма — это, возможно, самая острая проблема нашего времени. Материальные выгоды глобального обмена и экономической специализации огромны. Без такой системы существующие человеческие популяции вряд ли смогли бы выжить и еще меньше — поддерживать современные стандарты жизни. Но как стойкая приверженность первичным сообществам могла согласовываться с участием в глобальных экономических и политических процессах, еще предстоит узнать. Религиозные конгрегации единоверцев появились в древности в ответ на аналогичные потребности; возможно, что-то подобное может произойти снова. Но современные коммуникации атакуют верующего проповедями со стороны чужаков и неверующих. Более того, если бы этому можно было каким-то образом противодействовать, соперничающие религиозные сообщества могли бы тогда сталкиваться между собой с такими же разрушительными результатами, к каким привело столкновение соперничающих наций в XX в.

Я подозреваю, что судьба человечества балансирует на грани трансформации, чреватой серьезными последствиями, подобно тому, что произошло, когда сельское хозяйство возникло из разнообразного собирательства, а сельские общины стали главным каркасом, внутри которого проходила человеческая жизнь. Остается посмотреть, какой вид сообществ может способствовать успешной адаптации своих членов к глобальным коммуникациям, мировым изменениям и всем прочим условиям современной (и будущей) человеческой жизни. Всегда возможна катастрофа небывалых масштабов. Мы все осознаем потенциальные экологические разрушения из-за загрязнения почвы, воздуха и воды. Возможно, не меньшую угрозу несет и социальный распад в результате недостаточного или неправильного воспитания.

Но человеческая изобретательность и находчивость остается такой же живой, как всегда. Я полагаю, что соответствующие защитные изобретения действительно будут появляться локально, а затем -распространяться, так же как другие изобретения в прошлые времена, испытанные на практике, распространялись затем через имитацию и адаптацию, добавляясь таким образом к сумме человеческого опыта и увеличивая возможности человеческой жизни из века в век, во всех опасностях и кризисах, с начала пребывания человека на Земле и до нашего времени. В наши дни риск велик как никогда, но ему соответствует и огромный масштаб возможностей.

Мы живем — хотим этого или нет — в золотом веке, когда закладываются условия, определяющие будущее. Мне кажется очевидным, что, создавая точную мировую историю, соответствующую нашей проницательности, историки могут играть скромную, но полезную роль в облегчении перехода к при-

[37]

емлемому будущему и для человечества в целом, и для всех его частей. Меняющаяся форма Всемирной истории стала главным профессиональным интересом моей жизни. Я одобрительно отношусь к изучению истории как к достойному и привлекательному занятию, уместному для нашего века и практически полезному, поскольку осмысленное и живое ощущение единого человеческого прошлого может помочь смягчить будущие конфликты, делая понятным то, в чем все мы участвуем.

Перевод С. И. Филиппова