А. Мегилл Историческая эпистемология. –М.: «Канон+», РООИ «Реабилитация», 2007. –480 с.
Глава I ПАМЯТЬ
§
1. История с памятью, история без памяти
Многие люди вполне
естественно считают, что история должна быть формой памяти. Они предполагают,
что центральная задача историописания – возможно даже его единственная задача
– состоит в том, чтобы сохранить и восполнить память. У этого предположения
есть древний прецедент. В первых строках своей «Истории» Геродот сообщает, что
он написал свою работу, «дабы ни события с течением времени между людьми не
истребились, ни великие и дивные дела, эллинами и варварами совершенные, не
остались бесславными»1.
Предположение, что история – это
память, сохраняется и сегодня, причем способами различными и противоречивыми.
Рассмотрим два примера, сходных с геродотовым в том, что оба относятся к памяти
о войне. В 1994 – 1995 годах обнаружилось противоречие во взглядах по поводу
выставки, предложенной Смитсонианским институтом в связи с 50-летней
годовщиной атомной бомбардировки Японии. Выставка, открытие которой было
намечено на май 1995 года, была отменена, потому что группы ветеранов,
комментаторы по вопросам политики и культуры, политические деятели выразили
протест против той интерпретации войны и ее окончания, которую предлагала эта
выставка. Теоретические вопросы таковы: на чью память
__________________________________
1 Herodotus. The History // Trans. David Grene.
91
была рассчитана эта выставка и, более
конкретно, должна ли память уступить место более поздним конструкциям историков
и музейных работников?1 Мощные силы культуры выступили против
этого. Подобное же требование «правильной» памяти возникло и после вьетнамской
войны, что привело в начале 1980-х годов к конфликтам вокруг Национального
мемориала вьетнамских ветеранов. В свое время проект этого мемориала,
предложенный Мейа Лин, «взорвал» чувства многих ветеранов и их организаций;
некоторые из них осудили его как «черное несмываемое пятно позора»2.
Такие же жалобы и требования возникли и, без сомнения, будут еще возникать как
результат атаки на Центр международной торговли и последующей затем «войны
против терроризма».
Вопрос, который часто задают
сегодня: кто владеет историей? Это поразительно неадекватный вопрос. Во мно-
_______________________________________
Противоречие, возникшее из одного
центрального исторического вопроса: было ли оправдано решение президента
Трумэна применить атомные бомбы против Японии? – было рассмотрено множеством
авторов (см.: Journal of American History. Vol.
82.
1995. P. 1029-1144; см. особенно: Richard H. Kohn. History
and the Culture Wars: The Case of the Smithsonian Institution's Enola Gay
Exhibition. P.
1026-1063; см. также: www.afa.org/
media/enolagay. Дело не просто в
недоразумении между просвещенными профессионалами и заинтересованной
«публикой». Недавнее обсуждение этого случая дает основание полагать, что работники
Национального аэрокосмического музея, планировавшие выставку (особенно его
директор Мартин Харвит и его кураторы), занялись слишком тенденциозным прочтением
и отбором исторического материала. (См.: Robert P. Newman. Enola Gay and the Court of History.
2 Jan С. Scruggs, Joel L. Swerdlow. To Heal a Nation: The
3 E. g., Eric Foner. Who Owns History? Rethinking the Past in a Changing World.
92
гих случаях, он должен быть понят так: кто
имеет право , контролировать то, что «мы» помним о
прошлом? Или, говоря другими словами, чьи «политические,
социальные, и культурные императивы» будут доминировать в репрезентации
прошлого в любой данный момент?1 Требование помнить прошлое правильным
способом звучит весьма настойчиво, и ожидается, что историки будут здесь
выполнять свою часть работы в угоду тем, кто им платит, и тем, кто чувствует,
что их собственные политические, социальные и культурные «императивы» должны
быть защищены. Чтобы переместить фокус рассмотрения проблемы от прошлого,
которое предположительно неправильно запомнили, к прошлому, возможно забытому,
иногда говорят, что немцы в первом или втором поколении после
Второй мировой войны, а японцы даже сегодня, подавляют и продолжают
вытеснять память о тех злодеяниях, которые их нации осуществляли в ходе той
войны. Можно просто сказать, что то, в чем нуждались
немцы, и в чем все еще нуждаются японцы, – это память; и чем ее будет больше,
тем лучше. Историкам иногда предлагают заняться решением задачи восполнения
«дефицита памяти», который чувствуется в таких ситуациях. Понятая таким
образом, история стала бы, прежде всего, ремеморацией, продолжением памяти
или, в данном случае, продолжением воспоминаний, которые, по той или иной
причине, были ранее отвергнуты.
* * *
Существует некая противоположность
этим тезисам, которая ближе к истине, а именно: далекая от того, чтобы быть
продолжением памяти, настоящая история стоит к ней почти в оппозиции. Другими
словами, ошибочно пола-
__________________________________
1 Foner. Who Owns History? XVII.
2 Erna Paris. Long
Shadows: Truth, Lies and History.
93
гать, как делают многие люди в наши дни,
что главная функция истории состоит в сохранении и восполнении памяти.
Безусловно, история и память были связаны в течение долгого времени, что мы и
находим у Геродота. Но память в трактовке Геродота – не то же самое, что
память в современном понимании. И у Геродота, и у историков, работавших в его
стиле в более поздние времена, «память», с которой они имеют дело, есть цепочка
«воспоминаний» людей о делах, осуществленных в прошлом. Эти «воспоминания»
должны быть получены путем штудирования работ историков, содержащих рассказ об
этих событиях. Но в современном прочтении речь идет о новом виде памяти.
(Кто-то мог бы называть это «постмодернистской» памятью, хотя термин постмодернистский,
из-за его неопределенности, изменчивости и полемической окрашенности,
должен употребляться с осторожностью.) В новом мышлении память рассматривается
как объект, имеющий самостоятельную ценность, а не только как способ получения
или хранения большего, чем прежде, объема знания о прошлом.
Новое, ценностное понимание
памяти близко к тому, что мы находим у Геродота, а именно – к тенденции пленяться
теми историями, которые рассказывали ему его собеседники, принадлежавшие к
различным культурам. Геродот любил повторять эти рассказы. Он
находил, что они интересны сами по себе, а также потому, что они проливали
свет на то, как люди, рассказывавшие их, видели мир и как они вели себя в нем.
Но Геродоту была неинтересна память как таковая Он хотел узнать и
поведать нам об «удивительных делах», совершенных греками и персами в ходе
конфликта между ними. Он был заинтересован непосредственно самими
деяниями, а не способом их запоминания. Во-вторых, как он говорит уже в начале
своей «Истории», он хотел показать «причину, по которой они вое-
94
вали друг с другом». Короче говоря, его
внимание было сфокусировано на самой реальности свершившегося и на
действительных предпосылках той войны, которая в дальнейшем и дала название
этим деяниям.
Озабоченность памятью как
ценностью, и даже как объектом почитания, появилась в недавнем прошлом в
качестве ответа на события, которые мы теперь называем Холокостом или Шоа. Интерес
к памяти возник в этом контексте вслед за пониманием того, что в недалеком
будущем все выжившие в Холокосте будут мертвы (это понимание стало особенно
отчетливым в 1970-х годах). В таком случае, если воспоминания о пройденных
мучениях жертв Хо-локоста следовало сохранить, то они должны были быть записаны
как можно скорее Аудио (позже видео) архив был основан для этой цели музеем Иад
Вашем в Израиле, Йельским Университетом и (весьма впечатляюще, хотя и запоздало)
кинорежиссером Стивеном Спилбергом . Коллекция
показаний «свидетелей» и «оставшихся в живых» далеко выходит за рамки того, что
необходимо историкам для реконструкции событий прошлого. Но дело не просто в
том, что существует такое множество доказательств (только в архиве Спилберга
их больше пятидесяти тысяч), что каждое дополнительное доказательство вряд ли
внесет что-нибудь новое в историческое понимание. В конце концов, всегда есть
шанс, что, сверх всяких ожиданий, очередное свидетельство может пролить
неожиданный свет на то, что произошло. Проблема состоит скорее в том, что это
свидетельство дает далекое от адекватного понимание того, что
______________________________
1 Информацию об этом можно получить на сайте www yadva-shem org il/aboutyad/indexabout_yad html, www library yale edu/testimonies, www.vhf.orq/orqanization.htm В конце 2005 года Фонд выживших в Холокосте, основанный Стивеном Спилбергом в 1994 году (Steven Spielberg's Survivors of the Shoah Foundation) стал Институтом Фонда Шоа Южно-Калифорнийского Университета (University of Southern California's Shoah Foundation Institute) www use edu/schools college/vhi
95
именно произошло. Рассматриваемые события
были глубоко травматичными и часто происходили в тех обстоятельствах, когда
точное наблюдение было невозможно. Кроме того, многие из свидетельств были
собраны спустя десятилетия после описываемых событий. Таким образом, было достаточно
времени, чтобы воспоминания исчезли или трансформировались в ходе их переосмысления
и пересказа. Хорошо известно, что даже с показаниями, собранными сразу после
событий, нужно обращаться с большой осторожностью1.
А когда после событий проходит какое-то время, то ситуация только усугубляется.
Люди бывают неспособны заметить разницу между тем,
что они действительно видели, и тем, о чем они только слышали. Они иногда
вкладывают в то, что считают своими собственными воспоминаниями, ту информацию,
которая стала доступной им позднее. Возьмем только один пример: свидетельство
оставшегося в живых узника концлагеря, представленное в 1986 году в Израиле,
на суде над бывшим охранником концентрационного лагеря Иваном Демьянюком, оказалось
некорректным по многим пунктам. Почти наверняка можно сказать, что Демьянюк не
был, как утверждалось судебным обвинением, жестоким и демоническим «Иваном
Грозным» из Треблинки. Свидетели, которые были уверены в этом, оказались не
правы2.
_______________________________________
1 А. Джонсон
суммировал классические случаи недостоверности свидетельств очевидцев в работе:
Allen Johnson. The Historian and Historical
Evidence.
96
В самом деле, массивное собрание
свидетельств о Холокосте мало что может сделать (если
вообще может) для его более точного исследования. Скорее, эти свидетельства
собраны потому, что в них стали видеть нечто подобное священным реликвиям. В
исследовании «Холокост в американской жизни» историк Литер Новик убедительно
написал о «сакрализации» Хблокоста, происшедшей в конце 1960-х1.
Святость того, о чем в них рассказано, оправдывает массив собранных показаний.
Кроме того, сакральный характер этих показаний делает нерелевантным сам вопрос
об их ненадежности как свидетельства. С этой точки зрения, не имеет значения,
что предлагаемая в качестве доказательства (спустя полстолетия после конца Второй мировой войны) видеозапись, на которой запечатлены
ответы свидетеля на вопросы интервьюера, вероятнее всего мало что знающего о
том месте и времени, о котором говорит свидетель (а возможно, не знающего даже
языка или языков, на которых разворачивались события), едва ли можно считать
вкладом в историческое знание. Здесь важен ритуал сбора, сохранения и
восприятия этого свидетельства, а не его содержание.
Такой тип сбора свидетельств
далек от западной (или, возможно, любой другой) традиции историописания. Он не
свойствен Геродоту, и – еще в большей степени – он не свойствен его преемнику,
коллеге и конкуренту Фукидиду. Фукидид настаивал, что ему интересно только то,
что действительно произошло в прошлом, и особо подчеркивал свое желание
избежать «ненадежных потоков мифологии». Фукидид использовал слово muthodes, что означает «легендарный» или «невероятный»; оно производно от muthos, что в разных контекстах означает «речь», «сообщение»,
______________________________
Peter Novick. The
Holocaust in American Life.
97
«заговор»
и «рассказ», и, как уже отмечено, соотносится со словом миф1. В начале своей книги Фукидид жалуется на
то, что люди склонны принимать на веру первый же рассказ, который они слышат.
Стремясь добраться до истины, основанной на фактах, он «...не считал достойным
писать все, что узнавал от первого встречного или что сам мог предполагать...».
Более того, он решил писать только о тех событиях, в которых
сам участвовал, или о тех, о которых он узнал «по достовернейшим свидетельствам,
настолько полно, насколько это позволяет давность», так как он глубоко осознал
то, что «очевидцы событий передавали об одном и том же не одинаково, но в меру
памяти или сочувствия к той или другой из сторон»2.
Другими словами, саму по себе
«память» Фукидид не находил интересной. Скорее, она функционировала для него
как наиболее важный источник свидетельств. Он беседовал с очевидцами, собирая
их воспоминания о событиях войны, и затем, если мы можем доверять его словам,
он пытался проверить эти воспоминания, сопоставляя их
друг с другом, с тем, что он видел сам, и, возможно, с любыми другими
источниками, которые он мог найти. В глазах Фукидида, короче говоря, это вообще
не было вопросом сохранения памяти. Если что и было, так это проблема коррекции
памяти, включая его собственную, где искаженные
воспоминания всех использовались для проверки искаженных воспоминаний каждого.
Таким образом, историк использует память, чтобы добраться до того, что лежит вне ее. Это не только позиция
Фукидида – до недавнего вре-
_________________________________________
2 Thucydides History of the Peloponnesian War / Trans. Rex Warner, Harmondsworth, 1956. P. 1.21-1.22; русск. изд : Фукидид История // Историки Греции. М., 1976. С. 168.
98
мени это была, бесспорно, господствующая
тенденция в профессиональной историографии1.
Напротив, в новом,
ориентированном на память понимании истории обнаруживается то, что можно было
бы назвать «дважды позитивным» центрированием на память. Я называю это
«дважды позитивным», потому что ценность «памяти» подчеркивается двумя
способами. Во-первых, подчеркивается ценность воспоминаний действующих лиц
истории и ее жертв «самих по себе», т. е. совершенно
независимо от точности этих воспоминаний. Во-вторых, оценивается наше знание
этих воспоминаний, знание не бесстрастное и отстраненное, но само являющееся
формой памяти; знание, которое связывает прошлое, настоящее и будущее в общей
структуре воспоминаний. Ориентированная на память историография есть особый
случай более общей категории историографии, которую можно назвать аффирмативной,
т. е. утверждающей, потому что ее главная цель состоит в том, чтобы
утвердить и превознести определенную традицию или группу, чью историю и опыт
она изучает. Очевидно, что человеку необходимо иметь аффирмативное отношение к
определенной традиции – желание поддерживать эту традицию, быть ее последователем
и защитником, чтобы считать оправданным свое участие в гигантских усилиях по
сбору воспоминаний участников прошлых событий с целью их сохранения для настоящего
и будущего. Обратите внимание: я не утверждаю, что такая деятельность не
легитимна. Я только утверждаю, что неправильно, даже нечестно, выдавать
ее не за то, чем она является, а именно – упражнением в благочестии. И
производители, и потребители истории должны осозна-
____________________________________________
R G Colhngwood
The Idea of History // Rev. edition, with Lectures 1926-1928, ed. W. J van der Dussen.
99
вать, что познавательная ценность (или
отсутствие ценности) такого воспоминания – вопрос, который совсем не зависит
от эмоционального и экзистенциального воздействия, которое это воспоминание
может оказывать на нас.
Ориентированная на память
аффирмативная историография – это версия «обыденного» или «вульгарного» понимания
истории, которую рассматривает и обсуждает Хайдеггер в последнем разделе «Бытия
и времени»1. Здесь нет необходимости входить в технические тонкости
взгляда Хайдеггера на историю, поскольку мой исходный тезис прост.
Аффирмативная историография подчиняет прошлое тем проектам, которыми люди
заняты в настоящем. У нее отсутствует критическая позиция по отношению к воспоминаниям,
которые она собирает, и к традиции, которую она поддерживает. В самом деле, она
не только некритична по отношению к избранным воспоминаниям и традициям, но
фактически имеет тенденцию к их мифологизации. («Впадение» Хайдеггера в национал-социализм преподносит в
этом смысле важный негативный урок.) Если внимание
сосредоточено на воспоминаниях исторических действующих лиц «ради них самих»
(т. е. если историк рассматривает воспоминания как ценные сами себе), и если
историк одновременно думает об историческом исследовании и написании истории
как о продолжении таких воспоминаний, то это заводит в тупик тот тип процедуры
критического анализа, первым практиком которой, возможно, был Фукидид.
* * *
Должно ли стать центральной задачей истрриописания
сохранение и восполнение памяти? Кто-то, возможно, так
__________________________________
1 Martin Heidegger. Being
and Time / Trans. Joan Stambaugh,
100
и считает, судя по тому пониманию задач
истории, которое демонстрируют политические деятели, образовательные
учреждения, популярные средства информации и некоторые историки. Но мой тезис
состоит в том, что история, скорее, должна элиминировать память и заменить ее
чем-то другим, что не так привязано к потребностям настоящего. Неспособность
некоторых людей в ряде стран согласиться с аспектами их собственного прошлого
не означает, что если имеется «дефицит памяти», то положение должно быть
исправлено его восполнением. Первая проблема такого представления есть
проблема эпистемологическая. Однако семантика «памяти» известна, «память»
имеет значительный диапазон общепринятых значений и, кажется, как предположил
Коллингвуд, является, по своей природе, «непосредственной». Другими словами,
если человек искренне утверждает «я помню, что Р», то
мы не имеем никаких адекватных оснований оспаривать это утверждение: мы должны
принять это, как подтверждение того, что человек действительно помнит. Но с
историей – другое дело, так как в этом случае необходимо предоставить свидетельство.
Как хорошо сказал об этом Коллингвуд: сказать «я помню, как писал письмо к
тому-то и тому-то», есть «утверждение памяти», но не «историческое
утверждение»; но если я могу добавить «я прав, ибо вот его ответ», то я рассказываю
историю1. По общему признанию, неплохо было
бы немного смягчить жесткую дистинкцию, установленную Коллингвудом между
историей и памятью, где первая слишком бесстрастна к эмоциональной силе памяти
в человеческой жизни. Но бесспорная важность памяти для нашей повседневной
индивидуальной и коллективной жизни не оправдывает утверждение, согласно
которому историю нужно приравнять к памяти.
_______________________________________________
1 Collingwood. The Idea of History. P. 366, 252-254; Коллингвуд. Идея истории. С. 209, 280, 282-283.
101
Это приводит нас ко второй
проблеме, которая по своему характеру является экзистенциальной и практической.
Эта вторая проблема есть в то же самое время проявление эпистемологической дистинкции
между историей и памятью в реальной жизни. Очевидно, что во многих ситуациях
люди страдают не от дефицита так называемой памяти, а от ее избытка. Наиболее
отчетливо «память» о предполагаемых древних конфликтах часто инспирирует и
усугубляет глубокий конфликт в настоящем. Вспомним о роли «памяти» в
конфликтах израильско-палестинском, на Балканах, в Северной Ирландии – если
взять только эти три примера. Когда в таких ситуациях «память» наталкивается на
«память», люди часто увязают в «состязании» воспоминаний, которое не имеет однозначного решения и из которого нет выхода. Важно,
чтобы историки не присоединялись к таким «состязаниям». В большинстве случаев
в них нет победителей: одна группа «помнит» одним образом, другая -другим. Но важно, что эти состязания являются, или должны
быть, нерелевантными любым актуальным реальным проблемам. Реальные
проблемы почти всегда имеют отношение не к наследуемым конфликтам, реальным
или вымышленным, но к различиям в настоящем и в недавнем прошлом. Акцентирование
памяти в таких конфликтах историки должны, конечно, принимать во внимание, но
это не то, к чему они должны стремиться, так как «память» одновременно и
подстрекает к таким конфликтам, и является признаком неспособности вовлеченных
в него людей справиться с причинами конфликта в той конкретной ситуации, в
которой они живут.
Можно, конечно, найти
ситуации, в которых дефицит исторического знания препятствовал осмыслению
реальных проблем настоящего. Одна из таких проблем: как быть с преступлениями
прошлого? В 2000 году я провел шесть месяцев в Австрии, и не мог пройти мимо
случая с доктором Гроссом, врачом из Вены, ответственным за эвтаназию
102
большого числа детей-инвалидов во время Второй мировой войны. После войны он сделал большую и
прибыльную карьеру профессора Венского университета и хорошо оплачиваемого
эксперта-психиатра в судебной системе Вены1.
Хотя его прошлое было известно властям, это не вредило его карьере. Серьезная
попытка привести его к правосудию осуществилась только в конце 1990-х годов.
Была ли неспособность судов решить дело Гросса своевременно и эффективно (так
же, как и неспособность австрийских историков привлечь внимание к этому или
другим случаям соучастия австрийцев в нацистских преступлениях) результатом
«дефицита памяти»? Нет. Эти связанные между собой провалы
ни в каком смысле не являются результатом недостатка
«памяти». В деле Гросса было много свидетельств памяти, как со стороны его
защитников, так и со стороны родственников убитых детей. Скорее, дело было в сознательном
отказе, прежде всего со стороны профессиональных австрийских историков.
Без сомнения, этот провал в
какой-то мере зависел от решений, которые были приняты вне исторической профессии,
например – финансирование и назначение Гросса на должность профессора. Но
очевидно, что эти решения не были приняты полностью за пределами
исторической профессии, которая в Австрии, как в других странах, имеет
тенденцию тесно – иногда слишком тесно – переплетаться с каждодневной
политикой. Одна из функций историче-
_________________________________________
1 John Silverman. Gruesome Legacy of Dr
Gross // BBC News Online. 6 May, 1999. www.news.bbc.co.uk/l/hi/world/europe/336189.stm.
О применении эвтаназии в Вене в годы власти Третьего
рейха см.: Herwig Czech. Forschen ohne Skrupel: Die wissenschaftliche Verwertung von Opfern der
NS-Psychiatriemorde in Wien // in: Von der Zwangssterilisierung zur Ermor-dung.
Zur Geschichte der NS-Euthanasie in Wien. Teil II. / Ed.: Eberhard Gabriel,
Wolfgang Neugebauer.
103
ской профессии состоит в том, что она
всегда должна сопротивляться политической сиюминутности и исследовать прошлое
с осторожностью и тщательностью, не обращая внимания на возможные последствия.
Очевидно, что это происходит не всегда. Однако неспособность и австрийской
юридической системы, и историков Австрии адекватно оценить случай с доктором X. Гроссом, не был результатом недостатка
памяти. Влиятельные люди в Вене обладали достаточной памятью (хотя, возможно,
без деталей) о сути того, что произошло. Многие люди в Австрии стремились
поддерживать миф о том, что Австрия была неповинна в преступлениях Третьего рейха1. Просто наличествовало сильное
нежелание слишком глубоко вникать – или вообще вникать – в вопрос о том, в чем
на самом деле принимали участие Австрия и австрийцы в ходе Второй
мировой войны. Если бы реальное прошлое было обнародовано и осмыслено вовремя, тогда намного раньше можно было бы понять, какого
рода судебные и политические действия необходимы, чтобы окончательно похоронить
в прошлом нацистские преступления Австрии.
Безусловно, без памяти не
было бы никакой истории. Невозможность истории без памяти проявляется, по крайней
мере, двумя способами. Во-первых, историческое исследование и написание
истории тесно связаны с пережи-
________________________________________
' Миф о «невинной Австрии» наиболее ясно и открыто был выражен в мюзикле «Звуки музыки», который в 1965 году был экранизирован и стал весьма популярным кинофильмом. Семейство, изображаемое в кинофильме, фон Трапп (его прототипом было настоящее австрийское семейство), демонстрируя невозможность прийти к соглашению с Третьим рейхом, покинуло Австрию с большим ущербом для себя. Не-рассуждающий зритель мог легко принять фон Траппов за представителей Австрии в целом. Историк же обязан задать эпистемологический вопрос, а именно: какие свидетельства доказывают, что множество других австрийцев действовали, или хотя бы только думали, так, как фон Траппы?
104
ванием времени – момент, на который
решительно указал Поль Рикер. Без человеческого переживания времени, без
ощущения – на самом элементарном уровне – различия ;
между тем, 4tq случилось ранее, что происходит сейчас и что будет происходить
впоследствии, не могло бы существовать никакое историописание. И также
очевидно, что человеческий временной опыт не мог бы существовать без памяти. В
самом деле, можно сказать, что память есть один из модусов нашего временного
опыта – модус временного опыта, сфокусированный на прошлое. Таким образом, память
делает для нас возможной базовую концептуальную предпосылку историописания,
поскольку без памяти не было бы переживания времени, а без временного опыта мы
не могли бы располагать события и «экзистенциалы» в прошлом, вместо того чтобы
рассматривать их в актуальном или вечном настоящем1.
Во-вторых, отношение между историей и памятью можно рассмотреть на уровне содержания.
Среди многих других вещей, история имеет дело и с историческими фактами.
(История также имеет дело с перспективами или интерпретациями, но сейчас мы
оставим этот вопрос в стороне, он будет рассмотрен позже.) Регистрация фактов
в исторических источниках и регистрация фактов историками по этим источникам
были бы невозможны без памяти.
_______________________________________________
1 PaulRicoeur. Time
and Narrative. 3 vols.
105
Однако сказать, что память
является conditio sine qua поп истории, не означает, что память есть основа истории, не
говоря уже о том, что является этой основой. Обманчиво легко перепрыгнуть
от первого утверждения ко второму. Память принято рассматривать как источник
или корень истории, а историю расценивать как берущую начало от памяти и в
некотором смысле никогда не покидающую ту территорию, которую предлагает
память. Эту позицию занимает Жак ле Гофф в его книге «История и память». Там
он характеризует память как «сырье» истории и предлагает, чтобы «ментальная,
устная или письменная, она была живительным источником, из которого черпают историки»1.
На это можно сказать: «да, но...», поскольку потенциально очень опасно
рассматривать память в качестве источника исторических фактов. Рассмотрим
такой пример. Известно, что «воспоминания» (т. е. доказательства) оставшихся в
живых жертв Холокоста отмечены погрешностями – иногда тривиальными, иногда не
столь уж тривиальными. Как уже отмечалось, людям, работающим со свидетельствами,
давно известна ненадежность даже непосредственных воспоминаний очевидцев
событий. Также известно, что воспоминания меняются со временем, и оттого, что
их носители все дальше отдаляются от тех событий, о которых их спрашивают, на
них воздействует то, что они слышали или читали позже. Тому, кто вспоминает,
легко ошибиться в деталях; например, относительно точного местоположения или
числа газовых камер и печей крематория. Также вспоминающие имеют тенденцию
объединять в своих воспоминаниях те события,, факты
или интерпретации, которые стали доступными только после того, как сами
события произошли. Если мы придаем памяти аб-
___________________________________
1 Jacques Le Goff History
and Memory / Trans Steven Rendell, Elizabeth Claman
106
солютную ценность, то мы открываем дверь
опасной идее пытаться использовать неизбежные ошибки в
воспоминаниях и тем самым полностью дискредитировать то, что говорят вспоминающие.
Эта была любимая тактика тех, кто отрицал факт Холокоста. Поэтому и существуют
прагматические основания для ухода от излишнего углубления в воспоминания.
Есть также и хорошо
разработанный теоретический аргумент против того, чтобы слишком сильно
полагаться на память или, более точно, на доказательства, в соответствии с которыми
воспоминания четко сформулированы и доступны всем. Современная историческая
традиция выделяет два основных типа исторического свидетельства. Хотя они и
существуют в континууме, на концептуальном уровне они четко отличны друг от
друга.
Концептуальное различие,
которое учитывает в своей работе любой уважающий себя историк, заключается в
том, что в историческом свидетельстве выделяют исторические следы и
исторические источники. След есть нечто, оставшееся от прошлого, что не
может раскрыть прошлое перед нами, что просто является частью обычной жизни
прошлого. Источник, с другой стороны, является чем-то, что было задумано его
создателем как некое исследование событий. Эта вторая категория свидетельства,
которое мы могли бы также назвать «доказательством», конечно, более основательно
полагается на память, чем следы1.
____________________________________
1 Разница между следами (Uberreste) и источниками (Quellen) в ряде деталей обсуждена Дройзеном J G Droysen Outline of the Principles of History/ Trans E Benjamin Andrews Boston, 1893 §§ 21-26 (translation of the 3rd ed of Droysen Grundnss der Histonk 1881) Он возвращается к размышлениям Хладениуса об историческом методе в его работе «Allgemeine Geschichtswissenschaft», впервые вышедшей в 1752, русск изд И Г Дройзен Историка СПб , 2004
107
Легко людям, непривычным к
размышлению о теории и методе, недооценивать ту роль, которую непреднамеренное
свидетельство играет в историческом исследовании и в написании истории. Примером
следа в его чистой форме могут быть две протоптанные дорожки шагов, ведущие к
двум дверям. Эти дорожки позволяют нам сделать вывод о числе людей,
использующих тот или иной вход (только такой вывод возможен в одной из историй
о Шерлоке Холмсе)1. Другой, менее очевидный пример, являющийся частью
непреднамеренного свидетельства, есть расписание движения поездов, вывешиваемое
на вокзале. В отличие от авторов, скажем, средневековой летописи, люди, разрабатывающие
эти графики, не делают этого с намерением составления некоего исторического
отчета. Они делают это потому, что графики необходимы для того, чтобы эффективно
направлять поезда без угрозы их столкновения. Хотя такие графики не
составляются с целью реконструкции функционирования железной дороги в будущем,
историки все же могут это сделать. Так, расписание движения поездов в
Центральной Европе в ходе Второй мировой войны
рассматривается как свидетельство Холокоста, хотя составители этих графиков,
конечно, не преследовали такую цель. Историк, изучая график сентября 1942 года,
может увидеть, что поезд был послан полностью загруженным к неизвестному
запасному пути в Польше, и он был пуст, когда его загнали на этот запасной
путь. Историк может сделать выводы из этих фактов2.
Эти выводы не имеют
___________________________________________
1 Eugene T Webb et al Nonreactive
Measures in the Social Sciences 2nd ed.
2 Я резюмирую
сцену из фильма Клода Ланцанна «Shoah» 1985 года,
где историк Рауль Хилберг, сидя в своем кабинете в Барлингтоне, штат Вермонт,
рассказывает о том, какой вывод можно сделать из одного такого графика поезда
– Fahrplananordnung 587, в котором зафиксировано следование полностью
заполненного поезда, состоявшего из пятидесяти грузовых вагонов, к Треблинке,
и его отправление пустым из нее. (Claude
Lanzmann Shoah
The Complete Text of the Film New York, 1985 P. 138-142.)
108
никакого отношения к
кем-то представленным доказательствам. Это не память,
а, скорее, нечаянный остаток прошлого, «сырье» истории.
Обычно оба вида
свидетельства, непреднамеренное и намеренное, вовлекаются в процесс конструирования
исторического исследования. Хотя это может показаться неправильным, но все же
есть смысл в том, что иногда непреднамеренное свидетельство является гораздо
более фундаментальной основой исторического знания, чем свидетельство,
которое как таковое обозначили в прошлом. Так происходит потому, что этот
«источник» неизбежно будут путать с воззрениями людей прошлого и с
неадекватными представлениями о том, что произошло, тогда как «след», по
крайней мере в его чистой форме, будет лишен такой
примеси. «Источники» всегда являются интерпретациями событий, а «следы» – нет.
Безусловно, «следы» не предлагают нам факты в чистом виде, этого вообще никто
не может делать. Но в непреднамеренном свидетельстве следы изолированьг от
осознанных или бессознательных желаний людей помнить и свидетельствовать
каким-то особым способом. Память не обладает этим видом объективности.
* * *
Все же было бы слишком просто
закончить наши размышления в этом пункте, так как проблемы, стоящие перед
историографией, отнюдь не исчерпываются установлением исторических фактов.
Факты важны, но они – только один аспект добротного исторического исследования.
Главная особенность любого исторического исследования, достойного такого
названия, состоит в попытке расположить факты в пределах более крупной
структуры. Говоря другими словами: исторические исследования имеют дело с отношениями
части и целого. Факт может рассматриваться как «часть», но часть
бессмысленна, если она не вписана в гра-
109
ницы больших структур, которые придают
фактам значение. Отчасти эти структуры имеют корни в мире настоящего, в
котором живет историк. Когда кто-то пытается сформулировать понятие исторического
мышления, он должен задать себе вопрос: каким именно способом могут быть
связаны исторические исследования с миром настоящего? Я утверждаю, что
историописание соотносится с миром настоящего тремя возможными способами. Два
из них представляют собой почти прямые противоположности, а третий – нечто
вроде их синтеза.
Согласно одной из полярных
позиций, историописание выполняет функцию консолидации и поддержки сообщества
(группы, Volk,
государства, нации, религии, политического единства и т. д.), в котором оно
возникает. Противоположная точка зрения рассматривает функцию историографии,
прежде всего, как критическую и негативную в отношении того сообщества, где она
возникает, и того прошлого, какое она изучает. Между
историографией, которая подтверждает, и историографией, которая занимается
критическим анализом, имеется третья, дидактическая, позиция, которая
стремится указать народу (Volk)
или группе путь к лучшему будущему. Казалось бы, следует выбрать
среднюю, дидактическую позицию, потому что в ней есть попытка занять
промежуточное положение между двумя другими позициями – подтверждения и
критики. Но ввиду значения настоящего (и прошлого, которое неотрывно от него)
история в действительности должна выполнять критическую роль. Дидактическая
историография – это благородная, но неоправданная попытка заставить историю делать
то, на что та не имеет полномочий, т. е. быть не только критиком, но и
наставницей.
Мой выбор критической
историографии, в противоположность аффирмативной или дидактической, частично
объясняется тем значением, которое я придаю различным
110
методологическим дистинкциям, которые вносят определенную
ясность и точность в понимание прошлого (напротив, аффирмативный и
дидактический подходы склонны не прояснять, а даже преднамеренно скрывать,
структуру тех предположений и приемов, которыми они оперируют). Важнее всего
то, что если кто-либо выбирает критическую историографию, то он должен отличать
историю от памяти. Очевидно, что память не является простым воспроизведением
прошлого; это далеко не так. Поэтому нельзя утверждать, что память пассивна; напротив,
это активная способность человека, что мы видим по тому, как действенно она
преобразует известные факты прошлого. Но память – не
критическая или рефлексивная способность, и это становится абсолютно
очевидным, когда различные «воспоминания» вступают друг с другом в
противоречие (как тенденция это случается всякий раз, когда разные этнические
группы – например, израильтяне и палестинцы, сербы и хорваты, боснийские сербы
и боснийские мусульмане и т.д. – приводят различные «исторические» оправдания в
пользу своего доминирования в регионе). Непосредственно на уровне
«памяти» конфликт различных «воспоминаний» не может быть разрешен1. Необходимое решение противоречия между конфликтующими
«воспоминаниями» может быть найдено только на другом уровне, где действуют критерии,
отличные от мнемонических. Говоря другими словами,
память не может быть своим собственным крити-
________________________________________________
1 Wolfgang Hopken. Kriegserinnerung und Nationale Identitat(en): Vergangenheitspolitik in Jugoslawien und in den Nachfolgestaaten // Transit: Europaische Revue. № 15. Fall, 1998. S. 83-99. Хепкен, описывая противоречивые воспоминания о Второй мировой войне ее участников в Греции и Югославии, замечает, что «расходящиеся воспоминания не только возникают рядом с друг другом, но и противоречат друг другу как конфликты памяти, которые только с трудом могут – если вообще могут – быть разрешены в беседах» (Р. 85). Примеры могут быть умножены бесконечно.
111
ческим тестом. Критика должна прийти извне
памяти. Критика «памяти», поскольку помять формулирует утверждения об истории
и об отношении этой предполагаемой истории к настоящему, может исходить только
из методологически обоснованного исторического исследования и из мышления, чувствительного
к релевантности – или иррелевантности – этого исследования проблем
настоящего.
Но нельзя видеть только различия между
историей и памятью. Нужно также видеть различия между разными концепциями,
которые в недавних дискуссиях были эклектически объединены вместе под одной
рубрикой «память» (что и объясняет, почему я часто употреблял слово память в
кавычках). Основной смысл памяти состоит в том то, что мы можем назвать
«опытом». В этом эмпирическом смысле «историческая память» обозначает опыт
людей, которые на самом деле участвовали в обсуждаемых исторических событиях.
Точнее – историческая память обозначает восстановление и преобразование этого
опыта в нарратив. (Таким образом, только те люди, кто на самом деле попали в
жернова Холокоста 1933-1945 годы, могут сказать, что у них есть «память» о Холокосте
в опытном смысле термина память.) Очевидно, что часть интереса к
«исторической памяти», который появился в последней четверти XX столетия, сосредоточена на памяти именно
в этом смысле. Видеосъемка бесед с оставшимися в живых мучениками Холокоста в
основном предназначена для сохранения памяти об опыте Холокоста. Как уже
отмечалось, эти обширные видеоматериалы не имеют почти ничего общего с проектом
сбора большего количества свидетельств о том, как действовала машина Холокоста.
В центре внимания находится именно сам опыт его непосредственного переживания1. Чтобы не считать Холокост исключительным
случаем\
___________________________________________
1 Пока я пересматривал эту главу, я получил электронное сообщение от Джорджа Крафта, специалиста отдела комплектования библиотеки
112
приложения памяти, нужно понимать, что
память и опыт как ее главный объект, присутствуют и в других современных
жанрах истории, включая «историю снизу» – Alltagsgescmchte («историю повседневности») и доминирующие
версии культурной истории, – где исследование сосредоточено в большей степени
на анализе культурного процесса, чем на его содержании.
Использование термина
«память» для обозначения воспоминаний участников событий о своем опыте
прошлого абсолютно законно. Существует и другой термин, также широко
используемый в современных исторических дискуссиях, – «коллективная память».
Собственно говоря, коллективная память возникает в том случае, когда множество
людей участвует в одних и тех же исторических событиях. Тогда можно говорить о
том, что эти люди имеют «коллективную» память о данных событиях, но не в смысле
некой надындивидуальной памяти – поскольку нет «памяти» вне индивидов, – но в
том смысле, что каждый человек имеет (в границах своего собственного сознания)
образ, опыт или гештальт, который пережили также и другие люди. Кроме того,
эти образы или гештальты в большой степени совпадают, иначе память не была бы
«коллективной». Таким образом, можно сказать, что оставшиеся в живых мученики
Холокоста имеют коллективную память об опы-
__________________________________________
университета Вирджинии, в котором говорилось о том, что Фонд визуальной истории передал библиотеке из архива Спилберга 51.000 видеоинтервью с оставшимися в живых мучениками Холокоста. Крафт также отметил, что интервью «можно только купить, напрокат они не выдаются» и что их стоимость – $92 за кассету. Полный архив стоил бы $4.692.000 – цена вне всякой досягаемости почти для любой научной библиотеки. Но, по-видимому, многие люди заплатили бы $92, чтобы увидеть бабушку или дедушку, рассказывающих об их опыте Холокоста. Это подтверждает мои размышления. После 2005 года эти материалы стали доступны исследователям и всем заинтересованным лицам в Университете Южной Калифорнии "USC Shoah Foundation Institute for Visual History and Education (see www.usc.edu/schools/college/vhQ, продолжая тем самым процесс мемориализации истории и историзации памяти.
113
те, который позже, в
течение 1960-х годов, стал известным как Холокост. Каждый приобрел свой собственный опыт, но
общее воспоминание относится к единому для всех набору событий. То же самое,
без сомнения, будет истинно для многих людей, кто испытал на себе, так или
иначе, события 11 сентября 2001 года1.
Нас здесь интересует не то,
оправдан ли интерес к тому, каким образом люди переживали историческое прошлое
или как они сохранили свой опыт в воспоминаниях -и свидетельствах.
Ответ на это очевиден. Вопрос в том, каково должно быть отношение историка к
этим историческим «воспоминаниям». Здесь обнаруживается интересное размежевание
четырех различных позиций по отношению к исторической памяти, или, возможно
точнее, четырех разных способов использования исторической памяти. Три
из них расположены в области самого исторического исследования и историописания;
четвертый лежит вне этого поля, на другой территории.
Первая позиция состоит в том,
что историческая память -или, более точно,
произведенные вспоминающими субъектами наррации прошлого – может служить
историку свидетельством того, что объективно произошло в прошлом, т. е. того,
что произошло в форме внешне наблюдаемых событий. В конце концов, используют
же историки «следы» и «источники» в своих конструкциях или реконструкциях
прошлого. «Память», в форме воспоминаний участников событий, является одной из
категорий источников для исторических построений. Иногда память обеспечивает
историческое свидетельство, которое иначе было бы недоступно. Так, рассказы
очевидцев, вероятно, единственное свидетельство, которое мы имеем о каком-либо
восстании в Vernichtungslager (лагерь смерти). Однако все же лучше,
__________________________________________
1 Лучшее введение в
проблему коллективной памяти см . Maurice Halbwachs On Collective Memory / Ed. and
trans. Lewis A. Coser.
114
когда этот вид свидетельства можно
проверить, сопоставив его с непреднамеренным свидетельством.
Вторая позиция исходит из того, что
историческая память может служить историку в качестве свидетельства того, как
переживали прошлое те люди, которые позже сделали запись своих воспоминаний.
Другими словами, историк может переключить свое внимание с того, что случилось
в прошлом в форме внешне наблюдаемых действий и событий, на то, что
происходило в умах и душах людей, вовлеченных в них. Короче говоря, историк мог
бы сконструировать или восстановить опыт участников истории (в таком-то
и таком-то наборе исторических событий). В идеале, этот вид
исторического исследования, сосредоточенного на рассмотрении опыта
исторических агентов, должен состоять в диалогических отношениях с другими
формами исторического исследования, сфокусированными на таких вещах, как
структурные и материальные условия и детерминанты истории, философские и религиозные
взгляды и приверженности, научные теории, технические приемы, представления о
наилучших способах организации политической и социальной жизни и т. д.
Третья позиция подразумевает,
что историческая память сама по себе может стать для историка объектом историографического
внимания. Это значит, что историк может сосредотачиваться не
на внешних событиях прошлого и не на опыте их участников, а на том, какими
способами люди позже вспоминали свой пережитой опыт – для чего, конечно, именно
сами по себе зафиксированные воспоминания и будут рассматриваться в
качестве свидетельства. Понятно, что способ запоминания людьми прошлого
также является легитимным объектом исторического исследования, и это такой же
отдельный вопрос, как и то, являются ли их воспоминания точным воспроизведением
прошлого, которое, по их утверждению, они запомнили.
115
Четвертая позиция исходит из
наличия такого подхода к зафиксированным воспоминаниям о прошлых событиях,
который находится вне компетенции историка. Здесь зафиксированные воспоминания
прошлых событий, или, точнее сказать, нарративизация этих воспоминаний,
становится чем-то родственным объектам религиозного почитания. Воспоминания
превращаются в самоценные объекты. Такое развитие можно увидеть, прежде всего,
в отношении к памяти о Холокосте, но нечто подобное, конечно, случается также
и в других контекстах.
Когда возникает поклонение,
память в ее основном, опытном смысле превращается в нечто иное: память становится
коммеморацией. В целом, я рассматриваю память как персональный опыт
отдельных индивидов или групп индивидов, которые приобрели некоторый совместный
опыт. Память начинается с более или менее спонтанного запоминания проживаемого
в данный момент опыта. Хотя память и коммеморация родственны друг другу, но они
также и резко различаются. Если память – побочный продукт прошлого опыта, то
коммеморация возникает в настоящем из желания сообщества, существующего
в данный момент, подтверждать чувство своего единства и общности, упрочивая
связи внутри сообщества через разделяемое его членами отношение к прошлым
событиям, или, более точно, через разделяемое отношение к репрезентации
прошлых событий.
События, о которых идет речь,
возможно, не имели места в действительности. Отнюдь не случайно коммеморация
является важным элементом в некоторых религиях: возьмите Пасху в еврейской
традиции или Рождество и Пасху в христианской. Коммеморация – это способ скрепления
сообщества, сообщества коммемораторов. Некоторые комментаторы, серьезно
рассматривая этимологическую связь между religio и religare (связывать), видят
116
функцию религии в сохранении сообщества. В
этом смысле, коммеморация имеет много общего с религией.
* * *
Должны ли историческое
исследование и историописание иметь такие же императивные функции? Т. е. должны
ли историческое исследование и историописание отправлять, как важную, функцию
объединения человеческого сообщества, подтверждая его общий (возможно, мифический)
опыт? Говоря другими словами: должна ли история быть в своей основе
аффирмативной по отношению к тому сообществу, в котором она возникает? Это
важный вопрос, и он проявляется по-разному в разные времена и в разных местах.
Невольно хочется согласиться: да, конечно, история должна обладать аффирмативнои
функцией, ведь фактически историческая дисциплина всегда подтверждала
тот политический порядок, который оплачивал ее счета. Казалось бы,
подтверждение того сообщества, в котором она возникает, является постоянно
сопутствующим условием организованного историописания, меняется только
специфический акцент и направление этого подтверждения.
В девятнадцатом столетии
дисциплина истории была очень тесно связана с расширением мощи европейского
национального государства. В Германии, Франции и Англии, как и в Соединенных
Штатах, историческая дисциплина, недавно ставшая профессиональной, имела
тенденцию служить идеологической опорой государства. Это верно и для
немецко-говорящих стран, например для Пруссии и ее
владений (или, альтернативно, для ее конкурентов); и для секуляризированной
Французской республики с ее цивилизаторской миссией, появившейся после
поражения Франции во франко-прусской войне 1871 года; и для Англии и ее
колоний в этот же период; а также и для на-
117
циональных, а затем имперских претензий
Соединенных Штатов. В каждом случае имелся свой господствующий нарратив – «мастер-нарратив»,
– который охватывал всю историю нации, описывая ее развитие с самого начала, через
пробуждение и рост национального самосознания, и до текущей борьбы за ее
признание и торжество. За «мастер-нарративами» стоит превосходящий его «большой
нарратив» – секуляризированная версия христианского наррати-ва о древнем
происхождении человечества, его борьбе и окончательном спасении1.
Относительная устойчивость
«мастер-нарративов» и «больших нарративов» придавала историописанию специфическую
форму и смысл. За исключением тех историков, которые стояли вне дисциплинарной
структуры (вспомните, в частности, швейцарского историка культуры и знатока искусства
Якоба Буркхардта), фокус исследования был безоговорочно помещен в политическую
историю особого типа. Доминировала история как повествование о
все возрастающей свободе. Иногда она представала в либеральном регистре, с
акцентом на прогрессе в свободе индивида преследовать свои частные интересы и
иметь голос в управлении государством; иногда она подавалась в консервативном
или авторитарном регистре, с акцентированием культурного развития (Bildung) и свободы и могущества самого
государства. Сегодня очевидно, что эти различные «мастер-нарративы» и «большие
нарративы», на которые они опираются, утратили свой авторитет. Они его утратили
тогда, когда война 1914 года превратилась в кровавую мясорубку. Безусловно,
нельзя сказать, что никто больше не
___________________________________________
'О немецком варианте господствующего
нарратива см.: GeorgG. Iggers. The German Conception of
History: The National Tradition of Historical Thought from Herder to the
Present. 2nd. ed.
118
верит в старый «большой нарратив» и
«мастер-нарративы». Например, меня часто поражает, до какой степени многие
американские студенты все еще верят в большой американский нарратив о «городе
на холме», который стоит как «последняя лучшая надежда человечества» — «надежда
мира», как сказал однажды президент Никсон1.
Но большинство тех, кто задумывается над такими вещами – и
даже многих из тех, кто этого не делает, – ни старые национальные нарративы, ни
«большой нарратив свободы», ни Bildung
больше не впечатляют. Вместо этого преобладает, как сказал Ж. Ф. Лиотар,
«недоверие» к таким всеобъемлющим нарративам2.
Если история не является
поставщиком авторитетных нарративов человеческого прогресса, то
что она тогда предлагает? В современной культуре, и в современной американской
культуре в частности, циркулируют разные взгляды на историю. Обращает на себя
внимание позиция исторической невосприимчивости, которая может быть определена
как просто отсутствие всякой явной или даже неявной ориентации на историю.
Историческую невосприимчивость можно рассматривать в темпоральном плане – как
коллапс видимого горизонта истории в какой-то момент настоящего. Или – в когнитивном
плане – можно увидеть в этом решительный отказ от истории, когда все формы знания
о прошлом либо игнорируются, либо преднамеренно отвергаются как
иррелевантные. Безусловно, здесь следует видеть различие между знанием о
прошлом и знанием из прошлого, поскольку знания из прошлого
вовсе не отрицаются, пока они считаются полезными для действий в
__________________________________
1 Об Уотергейте см.: www.watergate.info/nixon/
2 Jean-Francois
Lyotard. The
Postmodern Condition: A Report on Knowledge, 1979 / Trans. Geoff
119
настоящем. Но знание, взятое из прошлого,
беззастенчиво сосуществует с полным невежеством по отношению к тем контекстам,
в которых оно существовало прежде.
Хотя, возможно, рассуждения об
исторической невосприимчивости звучат снисходительно, но я не намереваюсь
проявлять такую снисходительность и ограничусь только констатацией фактов и
описаниями. Использование термина история в английском просторечии означает
«мертвый и ушедший, неуместный, устаревший», как в классике «крутых»
телевизионных сериалов 1980-х годов Miami Vice: «Бросайте оружие или вы – история!». Этот набор представлений,
возможно, более американский, чем европейский, и он, вероятно, распространен в
«америках» определенного типа. Он ассоциируется с Америкой предместий и
муниципальных кварталов; с Америкой, охваченной телевизионной манией; с
излишне оптимистической Америкой «а теперь желаю хорошего дня» и предприимчивого
«вставай и иди»*.
Это – старая история, один из
настоящих мифов Америки, миф о гарантированной доле для каждого и победно-
Таблица 1
Четыре
способа отрицания истории или уклонения от нее
История как память: История должна воспроизводить или
укреплять «культурную память» определенных групп |
История как коммеморация: Функция истории заключается в том, чтобы
дать нам возможность чтить своих мертвых предков («самое великое поколение»
и т. д. ) |
Историческая невосприимчивость: Незнание или игнорирование истории:
история как бесполезное изучение «мертвого и ушедшего» |
История как традиция: Функция истории заключается в пропаганде
и укреплении традиции определенных социальных групп. |
120
го продвижения на дикий Запад, оставляя
все старое позади. И потом — снова и снова вперед... Это «уходы» даже не
обязательно географические или физические. Они могут быть концептуальными,
технологическими, экономическими, политическими, научными. В них – отказ
думать об историческом опыте вообще, или если о нем все же думают, – то
неспособность проявить внимание к контекстуальным различиям, отделяющим прошлое
от настоящего и радикально изменяющим значение тех исторических частностей,
которые представляют собой наиболее заметный аспект прошлого.
Историческая
невосприимчивость не является чем-то специфически американским или каким-то
новым явлением. Конечно, знание истории в основном всегда было одним из двух:
либо культурным предметом роскоши (с некоторым упрощением вспомните здесь
Геродота), либо потенциальным инструментом для поддержания интересов и
оказания помощи реальным или предполагаемым правителям (вспомните Фукидида и
его интеллектуальных наследников). Для тех людей, кто не в состоянии купить
такую роскошь, или для тех, кто не вхож во властные структуры, совершенно
нормально не знать историю, быть к ней безразличными, по крайней мере в отсутствие «большого нарратива прогресса» или
некоторого функционального эквивалента такого нарратива. «Большой нарратив»
может дать оправдание знанию прошлого, позволяя
историческим частностям, которые иначе казались бы иррелевантными, найти их
место в более широком поле истории, и это может также служить поддержкой
мастер-нарративов, связанных с отдельными этническими, национальными,
религиозными и другими группами. В отсутствие «большого нарратива»,
способного определить место и придать значение историческим частностям,
историческая невосприимчивость становится чем-то вроде нормальной человеческой
позиции1.
_______________________________________________
1 Безусловно, «большой нарратив», если он полностью подчиняет себе исторические частности повествуемой им истории развития или
121
Вторую установку по отношению
к истории, которая обнаруживается в современной культуре (что также имеет
отношение к недавней дискредитации мастер-нарратива и «большого
нарратива»), можно определить как исторический эстетизм. В реальном
мире исторический эстетизм часто тесно переплетается с другими установками по
отношению к истории. Но на теоретическом уровне можно определить эстетизм
истории весьма точно. Исторический эстетизм заключается в эстетическом отношении
к объектам, дошедшим из прошлого, или это подается так, как будто они
дошли к нам из прошлого. Эти объекты рассматриваются как некоторым образом замена
прошлого. Основное отношение к этим объектам проявляется в наслаждении или
восхищении. В историческом эстетизме внимание сосредоточено на чувственном
аспекте рассматриваемых объектов. Исторический эстетизм не оперирует
интеллектуальными или этическими рассуждениями и не проявляет интереса к более
широким контекстам, в пределах которых расположены созерцаемые объекты, если
эти контексты также не могут быть рассмотрены эстетически
Приведу примеры. Один из
таких объектов, который я хорошо знаю, находится недалеко от того места, где я
живу, Иви, штат Вирджиния Я имею в виду архитектуру центра Университета Вирджинии,
«Academical Village», с ротондой, павильонами и
студенческими общежитиями – все это было задумано как единый ансамбль Томасом
Джефферсоном. Я также имею в виду дом Джефферсона, Монтичелло. Все эти
памятники, но прежде всего Монтичелло,
___________________________________________________
истории спасения, может уничтожить историю и историческую мысль Вот почему марксизм так легко перескочил от истории к ошибочной науке или теории истории, и почему христианская история спасения должна была подвергнуться секуляризации, прежде чем она смогла предложить в конце XVIII – начале XIX веков основание для появления исторической дисциплины
122
особенно заметны потому, что изначально
они были вписаны в естественную окружающую среду и все еще носят ее следы Эти памятники побуждают к их чувственному восприятию, но не
в чисто кантовском смысле, потому что оно связано с той историчностью, которой
эти памятники обладают и которая не свойственна их естественному окружению.
Коротко говоря, «исторический
эстетизм» проявляет себя в позитивном, благодарном отношении к историческим
памятникам. Такой эстетизм присутствует в «движении сохранения» («preservation movement»), которое ратует за сохранение старых
зданий и за защиту их от перестроек, изменяющих их первоначальное
предназначение. Его знаки можно увидеть повсюду в Соединенных Штатах в табличках,
обозначающих такие остатки прошлого, как поля былых сражений, руины построек
американских аборигенов и т. д. Возможно, как это ни парадоксально,
исторический эстетизм в самой чистой форме может быть найден там, где предметом
историко-эстетического созерцания является полностью сконструированный объект.
Парадигматическим случаем может случить воссоздание судна «Титаник» для
популярного кинофильма «Титаник» (1997). Судя по публикациям, огромные усилия
были затрачены на то, чтобы посуда и столовые приборы были точными копиями
сервировки стола на оригинальном «Титанике». Другим примером
исторического эстетизма, конечно, была бы «Диснеевская Америка» – тематический
парк, который в 1994 году компания Диснея предложила построить в четырех милях
от национального парка сражения при Манассасе в северной Вирджинии, около
Вашингтона, округ Колумбия. Но искусственно сконструированное прошлое,
которое, без сомнения, выглядело бы намного приятнее и возвышеннее, чем
оригинал, было признано слишком очевидно не соответствующим тем действительным
историче-
123
ским событиям, которые там некогда
разворачивались, и проект никогда не был реализован1.
Третья позиция по отношению к
истории, которая возникла вслед за крахом могущества «большого нарратива»,
включает в себя идентификацию истории с памятью и с коммеморацией.
Историческая
невосприимчивость отрицает историю, объявляя историческое знание иррелевантным
настоящему и будущему. Исторический эстетизм отрицает историю, трансформируя
материальную обстановку прошлого в красивые объекты, существующие в
«конфигурации», не имеющей, в сущности, никакого отношения к истории. В обоих
случаях предпринимается попытка редуцировать наше сознание до горизонта
настоящего: в первом случае, объявляя иррелевантным все, что не из настоящего,
во втором, объявляя иррелевантным все, что не может быть красиво представлено
в настоящем.
Те же самые процессы
происходят и при идентификации истории с памятью и коммеморацией. Когда
история становится просто тем, что люди помнят или отмечают как важные события,
происходит редукция истории к структуре мышления и действия в настоящем.
Память так же много сообщает нам о сегодняшнем сознании того, кто вспоминает,
как и о самом прошлом. Память
– это образ прошлого, субъективно сконструированный в настоящем. Таким
образом, она сама субъективна, она может также быть иррациональна,
непоследовательна, обманчива и самодостаточна. Давно известно, что без
независимого подтверждения, память не может служить надежным маркером исторического
прошлого.
Четвертая установка по
отношению к прошлому, которую, наряду с историей, памятью и коммеморацией,
также
___________________________________________
1 Предложение Диснея широко обсуждалось в прессе в 1994 году См David Hackett Disney, Leave Virginia Atone, Give Us No Imitation History//St Petersburg Times (Florida) June 1, 1994
124
стоит рассмотреть, – это традиция.
Удивительно, какое множество сегодняшних дискуссий о «памяти», особенно о
«культурной памяти», является, на самом деле, разговором о традиции. Но
ошибочно соединять вместе память и традицию, это приведет к фундаментальному
непониманию. Память субъективна и персональна; она глубоко эмпирична. Конечно,
традиция, чтобы функционировать, должна войти в опыт людей, но это больше, чем
субъективный и персональный опыт. Традиция над-субъективна; она
над-персональна. Традиция подразумевает передачу не персонального опыта в его
предположительной уникальности и субъективности, а чего-то гораздо более
дистанцированного от индивида, чего-то, что имеет коллективный вес и над-индивидуальное
существование. Мы должны быть воспитаны в традиции. Традиция должна
быть активно усвоена каждым человеком и каждым поколением. Она, таким образом,
как бы дистанцирована от индивида и связана с процессом обучения, что не
относится к понятию памяти.
История ближе к традиции, чем
к памяти и поминовению. С историческим знанием происходит то же, что и с
традицией. В одном из своих аспектов историография – это корабль, идущий в темных
водах времени и забвения. Отчасти историография является активной попыткой
сопротивляться времени и забвению. В этом отношении историография весьма
схожа с деятельностью тех типов религиозных школ, в которых студентам
преподают тексты данной религиозной традиции так, чтобы они стали для них
своими. И все же история, в ее модернистском понимании, не традиция.
Напротив, современная европейская историография возникла в конце XVIII – начале XIX веков как преодоление традиции. Когда
«большой нарратив», предлагаемый религиозной традицией, потерял большую часть
своего авторитета, освободилось место для появления истории как научной дисциплины,
которая, продолжая религиозную традицию, сумела
тем не менее и от нее, и от традиции вообще отделиться. Очевидно, что те
претензии
125
на абсолютную объективность, которые предъявляла историческая дисциплина в XIX и начале XX веков, сегодня не могут быть приняты. В
этом одна из причин того, почему границы между историей, с одной стороны, и
памятью и коммеморацией, с другой, стали нечеткими и почему в некоторых случаях
последние рассматривались почти как заменители истории.
***
Опасно, когда история исходит
или из идеи сохранения персональной памяти, или из идеи своего функционирования
как способа поминовения. И также нельзя историю рассматривать как форму традиции,
несмотря на сходство между ними. Слияние истории с памятью, коммеморацией и
традицией имеет тенденцию элиминировать критическую функцию истории. Например,
какому разумному и чувствительному человеку, находящемуся в Вашингтоне в День
поминовения у Мемориала Вьетнамской войны, пришло бы в голову выступать с
критическим анализом американского участия в той злополучной войне? Это не
соответствовало бы случаю. Память и коммеморация занимают свои места, но
слияние истории с памятью и поминовением подчиняет историю мнемонической и
коммеморативной функциям. Историописание должно быть скорее критичным по отношению
к порядку вещей в настоящем, чем аффирматив-ным, и по одной простой причине: многое
из того, что появляется в культуре настоящего, уже аффирмативно по отношению
к этой культуре. Есть потребность в таком подходе к прошлому, которое
отстраняется от настоящего, поскольку столь многое в нашем отношении к прошлому
этим качеством не обладает. Говорить, что историография должна быть критичной к
порядку, который ее поддерживает, не означает, в более широкой перспективе, отдавать
предпочтение критике перед аффирмацией. Это признание того факта, что
аффирмация преуспевает при нормальном ходе вещей, а критический анализ – нет.
Дело затрудняется
126
тем, что этот критический анализ должен
быть направлен и на общепризнанные критические (или так называемые критические)
идеи настоящего времени.
Короче говоря, увязывание
вместе истории и памяти глубоко проблематично. Если историк поступит на службу
памяти, то, сознательно или подсознательно, своекорыстные и самодостаточные
воспоминания индивидуумов и их групп станут окончательным арбитром исторической
истины. Это опасно. Задача историка должна в меньшей степени заключаться в
сохранении памяти, чем в ее преодолении или, по крайней мере, в ее ограничении.
Можно, конечно, представить себе историков, включающих в свои исследования свидетельства
прошлого, данные историческими агентами (например, американскими солдатами Второй мировой или вьетнамской войн); в свет выходят книги,
заполненные свидетельствами такого рода. Но все же ясно, что историкам
необходимо выйти за границы этого жанра.
Должна ли историография быть
дидактической? Т.е. должно ли историописание пытаться предлагать уроки прошлого
для наставления людей в настоящем? Некоторые философы истории действительно
рекомендуют дидактическую функцию для истории. В Германии, особенно по
причинам, связанным с горькой реальностью Третьего рейха,
было написано много трудов под общим заглавием «историческая дидактика»2.
Трудность, связанная с понятием дидактической функции в истории, состоит в том,
что историки как историки, очевидно, не имеют власти давать предписания
настоящему и будущему. В их компетенции – конструирование и реконструкция
прошлого. Постольку, поскольку они делают эту работу хорошо, они достаточно
подготовлены, чтобы критиковать тех политических деяте-
____________________________________________
1 Возможно, наиболее
известная книга, написанная в таком жанре, -это. Studs Terkel The Good War. An Oral History of World War Two.
2 Взять, хотя бы почти 800-страничный «Handbuch der Geschichtsdidaktik», 5th ed., ed. Klaus Bergmann et al. Seelze-Velber, 1997.
127
лей, и граждан вообще, кто искажает
прошлое в попытке поддержать определенную линию в законодательстве или
политике. Так, историк, написавший книгу об интернировании американцев японского
происхождения во время Второй мировой войны, имел все основания выступить
против политика, который, с целью и сегодня осуществить подобный кавалерийский
подход к гражданским свободам, использовал подтасованные материалы о той
позорной политике . Но историк опрометчив, если полагает,
что его или ее собственные нормативные политические предпочтения в настоящем
могут найти поддержку в историческом исследовании. История может предоставить
ряд поучительных примеров, которые позволительно использовать против
политической самонадеянности в настоящем. Но она не может поддерживать какую-то
предлагаемую политику. Она может только показать, как такая-то и такая-то
политика в прошлом, проводимая разными историческими деятелями, сказывалась на
ходе истории.
Уместно вспомнить здесь
кантову работу «Спор факультетов» (1798). В ней Кант различает «низший», философский
факультет, который, как он говорит, должен быть посвящен чистому поиску истины,
и высшие факультеты юриспруденции, медицины и теологии, которые предназначены
для обслуживания интересов государства и общества. Соответственно, более
высоким факультетам не дозволена полная свобода исследования и преподавания,
предоставленная философскому факультету. Однако преимущество вовсе не у
философского факультета. Профессор теологии вынужден следовать за учением,
установлен-
__________________________________________
Так поступил Эрик Мюллер {Eric L Muller. Free to Die for Their Country: The Story of the Japanese American Draft Resisters in World War II.
2 Immanuel Kant. The
Conflict of the Faculties / Trans. Mary J. Gregor.
128
ным государственной Церковью: в этом
отношении его свобода ограничена, тогда как свобода профессора философии – нет.
Но в то же время профессор теологии имеет за собой силу и авторитет установленной
догмы. С одной стороны, профессор теологии ограничен в том, что он может сказать,
но, с другой, его предписания имеют авторитет, которого лишены слова
профессора философии.
Историк
ближе к кантову философскому факультету, чем к богословскому. Безусловно, я не сказал бы, что участие
в дидактическом предприятии, в наставлении, полностью обходит историка стороной.
Но такое предприятие предполагает догматические
обязательства, которые нужно ясно иметь в виду, которые должны быть
обнародованы и которые не должны вступать в противоречие с поиском исторических
истин. Кроме того, в Германии историческая дидактика стала частью усилий
выкорчевать остатки национал-социализма. Она, таким
образом, была критически сориентирована на прошлое Германии. В Соединенных
Штатах дидактическая история в процессе своего существования, весьма вероятно,
трансформируется в аффирмативную.
Следовательно, я полагаю,
историк вообще должен быть больше ориентирован на критику, чем на подтверждение
или догматику. В этом отношении французский историк и философ истории М. де
Серто предлагает образцовую модель. Де Серто доказывает, что современная западная
историография построена на понятии разрыва между прошлым и настоящим. Историк
не имеет непосредственного доступа к опыту (или воспоминаниям) прошлого;
существует «другая» история, которая остается вне его понимания. Де Серто
также настаивает на дистанцировании историка от его или ее настоящего. В своей
блестящей работе он исследует сложности «историографической операции» – той,
благодаря которой практикующие историки знают, что их работа гораздо больше имеет
дело с границами, прерывностями и различиями, чем с
преемственно-
129
стью и сходством'. В
этом смысле история отлична от «памяти», которая и в своем эмпирическом и в
своем комме-моративном аспектах способствует возникновению успокаивающей
иллюзии общности и непрерывности между прошлым и настоящим.
Безусловно, может быть
высказано возражение против того понимания истории, которое я здесь предлагаю.
Когда я обнародовал первую версию этой главы в виде лекции, один чешский философ
возразил, что существуют некоторые ситуации – например, когда требуется
построить новое или молодое демократическое государство, – в которых
аффирмативный тип историописания не только допустим, но и необходим. Но я не
убежден, что в долгосрочной перспективе аффирмативная роль подходит для
истории. Это, во-первых, узурпация роли традиции. Во-вторых, то, что существенно
для традиции, слабо связано с историческим прошлым и нисколько им не оправдано
вообще. В годы моего раннего детства Канада, где я рос (это была абсолютно английская Канада, а не весьма отдаленная французская
Канада), отчасти оправдывала свое существование, опираясь на традиционную связь
с британской короной и с британской системой управления. Ретроспективно мне кажется
ценным в этой традиции то, что многие вещи могли быть, и часто были, заявлены в
форме определенных принципов или утверждений (очень часто определяемых по
контрасту с Соединенными Штатами). Одно утверждение состояло в том, что
парламентская система управления превосходит президентскую;
другое в том, что индивидуальные права должны быть подчинены идее общего
блага, выражающейся в формуле «мир, порядок и хорошее управ-
__________________________________________
1 Michel de Certeau. The Historiographical
Operation // de Certeau. The Writing of History /
Trans. Tom Conley.
130
ление», – безусловно
более удовлетворительной, чем формула «жизнь, свобода и поиски счастья».
Если мы рассмотрим традицию,
о которой я говорю, как формулирующую некий набор явных и неявных требований,
то она приобретает форму неопределенно заявленной политической теории. Это и
была политическая теория, обернутая в одежды исторического
нарратива. Этот британско-центрированный нарратив едва ли мог выдержать
серьезную проверку на прочность (особенно учитывая этнический состав страны
даже в то время), что и закончилось возникновением обратной реакции в форме
сепаратистского движения в Квебеке. Но нарратив был, в конечном счете, несуществен.
Что было действительно важно и могло бы быть разумно обсуждаемо, так это обоснованность
(или нет) выдвигаемых требований и принципов. Эти требования и принципы не
были нарративами о прошлом. Скорее, они были руководящими принципами или структурами,
предназначенными для организации настоящего и будущего.
Опору государства, конечно,
не следует искать в исторических нарративах. Проблема
не только в том, что такие нарративы нарушают принцип «разделения», а именно,
принцип, в соответствии с которым история, достойная своего названия, тщательно
различает прошлое и настоящее. Важнее то, что такие
нарративы совершенно не прилюдны для формирования базиса политических систем.
Например, если реальное основание французской политики есть французская
история – nos ancetres les gaulois, – то это вполне может закончиться исключением из настоящего и
будущего Франции тех людей, которые никак не напоминают жителей древней
Галлии. В широком смысле, такая традиция могла бы рассматриваться как
«культурная память». Но даже если бы это была истинная память – даже если бы
было истинно то, что французское государство восходит по непрерывной линии от
галлов, – это, возможно, было бы интересным и удивительным фактом, но не
131
тем, в чем можно было бы сегодня видеть
легитимную основу французского государства. И то же самое, безусловно,
применимо ко всем попыткам обеспечить «историческое» оправдание существующему
порядку. Либо нарратив станет некорректной основой для формирования настоящего
и будущего порядка, либо он настолько лишится легитимного исторического
содержания, что больше вообще никогда не станет полноправным историческим
нарративом.
***
Критическая историография
должна находиться на некотором расстоянии от памяти, во всех смыслах
последней, и так же она должна быть одновременно связана и отстранена от
настоящего. Критическая историография ничего не предписывает настоящему. Она
только показывает то, что было иным и удивительным – даже поразительным – в
прошлом. Если в историописании утрачивается это качество удивлять, то оно
одновременно утрачивает и свое академическое, научное оправдание. Такая
история может повторно изобретать себя как память, или коммеморация, или
традиция. Ни одна из них не плоха сама по себе, однако ни одна не является
отличительной чертой историографического проекта. С другой стороны, такой тип
историописания может превратиться в парадигмально зависимую, оппортунистическую,
неоригинальную и бесперспективную форму профессиональной историографии – чего
историки боятся как чумы. Когда, в противоположность этому, история открывает
до сих пор неизвестное прошлое, это заставляет людей увидеть, что горизонт
настоящего не совпадает с горизонтом всего сущего. Коротко говоря, история нуждается
в памяти, но не должна идти за памятью. Если у кого-то возникает желание
писать историю, то нужно попытаться найти вещи, с точки зрения здравого смысла
удивительные. Если же историк остается в пределах структуры памяти, то
наиболее вероятным результатом станет не удивление, а подтверждение.
132