А. Мегилл Историческая эпистемология. –М.: «Канон+», РООИ «Реабилитация», 2007. –480 с.

 

Глава I ПАМЯТЬ

§ 1. История с памятью, история без памяти

 

Многие люди вполне естественно считают, что история должна быть формой памяти. Они предполагают, что цен­тральная задача историописания – возможно даже его единственная задача – состоит в том, чтобы сохранить и восполнить память. У этого предположения есть древний прецедент. В первых строках своей «Истории» Геродот со­общает, что он написал свою работу, «дабы ни события с течением времени между людьми не истребились, ни вели­кие и дивные дела, эллинами и варварами совершенные, не остались бесславными»1.

Предположение, что история – это память, сохраняется и сегодня, причем способами различными и противо­речивыми. Рассмотрим два примера, сходных с геродотовым в том, что оба относятся к памяти о войне. В 1994 – 1995 годах обнаружилось противоречие во взглядах по по­воду выставки, предложенной Смитсонианским институ­том в связи с 50-летней годовщиной атомной бомбарди­ровки Японии. Выставка, открытие которой было намечено на май 1995 года, была отменена, потому что группы вете­ранов, комментаторы по вопросам политики и культуры, политические деятели выразили протест против той интер­претации войны и ее окончания, которую предлагала эта выставка. Теоретические вопросы таковы: на чью память

__________________________________

1 Herodotus. The History // Trans. David Grene. Chicago, 1987. 1.1. P. 33; русск. изд.: Геродот. История // Историки Греции. М, 1976. С. 27).

91

 

была рассчитана эта выставка и, более конкретно, должна ли память уступить место более поздним конструкциям историков и музейных работников?1 Мощные силы куль­туры выступили против этого. Подобное же требование «правильной» памяти возникло и после вьетнамской вой­ны, что привело в начале 1980-х годов к конфликтам во­круг Национального мемориала вьетнамских ветеранов. В свое время проект этого мемориала, предложенный Мейа Лин, «взорвал» чувства многих ветеранов и их организа­ций; некоторые из них осудили его как «черное несмывае­мое пятно позора»2. Такие же жалобы и требования воз­никли и, без сомнения, будут еще возникать как результат атаки на Центр международной торговли и последующей затем «войны против терроризма».

Вопрос, который часто задают сегодня: кто владеет ис­торией? Это поразительно неадекватный вопрос. Во мно-

_______________________________________

Противоречие, возникшее из одного центрального исторического вопроса: было ли оправдано решение президента Трумэна применить атомные бомбы против Японии? – было рассмотрено множеством авто­ров (см.: Journal of American History. Vol. 82. 1995. P. 1029-1144; см. особенно: Richard H. Kohn. History and the Culture Wars: The Case of the Smithsonian Institution's Enola Gay Exhibition. P. 1026-1063; см. также: www.afa.org/ media/enolagay. Дело не просто в недоразумении между просвещенными профессионалами и заинтересованной «публикой». Недавнее обсуждение этого случая дает основание полагать, что работ­ники Национального аэрокосмического музея, планировавшие выставку (особенно его директор Мартин Харвит и его кураторы), занялись слиш­ком тенденциозным прочтением и отбором исторического материала. (См.: Robert P. Newman. Enola Gay and the Court of History. New York, 2004; также см.: http://hnn.us/articles/6597.html).

2 Jan С. Scruggs, Joel L. Swerdlow. To Heal a Nation: The Vietnam Vet­erans Memorial. New York, 1985. P. 80-84.

3 E. g., Eric Foner. Who Owns History? Rethinking the Past in a Chang­ing World. New York, 2002; Otis Graham. Editor's Corner: Who Owns American History? // Public Historian. Vol. 17. 1995. P. 8-11; Karen J. Winkler. Who Owns History? // Chronicle of Higher Education. Jan. 20, 1995. P.A10-A11.

92

 

гих случаях, он должен быть понят так: кто имеет право , контролировать то, что «мы» помним о прошлом? Или, го­воря другими словами, чьи «политические, социальные, и культурные императивы» будут доминировать в репрезен­тации прошлого в любой данный момент?1 Требование помнить прошлое правильным способом звучит весьма на­стойчиво, и ожидается, что историки будут здесь выпол­нять свою часть работы в угоду тем, кто им платит, и тем, кто чувствует, что их собственные политические, социаль­ные и культурные «императивы» должны быть защищены. Чтобы переместить фокус рассмотрения проблемы от про­шлого, которое предположительно неправильно запомни­ли, к прошлому, возможно забытому, иногда говорят, что немцы в первом или втором поколении после Второй ми­ровой войны, а японцы даже сегодня, подавляют и про­должают вытеснять память о тех злодеяниях, которые их нации осуществляли в ходе той войны. Можно просто ска­зать, что то, в чем нуждались немцы, и в чем все еще нуж­даются японцы, – это память; и чем ее будет больше, тем лучше. Историкам иногда предлагают заняться решением задачи восполнения «дефицита памяти», который чувству­ется в таких ситуациях. Понятая таким образом, история стала бы, прежде всего, ремеморацией, продолжением па­мяти или, в данном случае, продолжением воспоминаний, которые, по той или иной причине, были ранее отвергнуты.

 

* * *

Существует некая противоположность этим тезисам, которая ближе к истине, а именно: далекая от того, чтобы быть продолжением памяти, настоящая история стоит к ней почти в оппозиции. Другими словами, ошибочно пола-

__________________________________

1 Foner. Who Owns History? XVII.

2 Erna Paris. Long Shadows: Truth, Lies and History. New York, 2001.

93

 

гать, как делают многие люди в наши дни, что главная функция истории состоит в сохранении и восполнении па­мяти. Безусловно, история и память были связаны в тече­ние долгого времени, что мы и находим у Геродота. Но па­мять в трактовке Геродота – не то же самое, что память в современном понимании. И у Геродота, и у историков, ра­ботавших в его стиле в более поздние времена, «память», с которой они имеют дело, есть цепочка «воспоминаний» людей о делах, осуществленных в прошлом. Эти «воспо­минания» должны быть получены путем штудирования работ историков, содержащих рассказ об этих событиях. Но в современном прочтении речь идет о новом виде памя­ти. (Кто-то мог бы называть это «постмодернистской» па­мятью, хотя термин постмодернистский, из-за его неопре­деленности, изменчивости и полемической окрашенности, должен употребляться с осторожностью.) В новом мышле­нии память рассматривается как объект, имеющий само­стоятельную ценность, а не только как способ получения или хранения большего, чем прежде, объема знания о про­шлом.

Новое, ценностное понимание памяти близко к тому, что мы находим у Геродота, а именно – к тенденции пле­няться теми историями, которые рассказывали ему его со­беседники, принадлежавшие к различным культурам. Ге­родот любил повторять эти рассказы. Он находил, что они интересны сами по себе, а также потому, что они пролива­ли свет на то, как люди, рассказывавшие их, видели мир и как они вели себя в нем. Но Геродоту была неинтересна память как таковая Он хотел узнать и поведать нам об «удивительных делах», совершенных греками и персами в ходе конфликта между ними. Он был заинтересован непо­средственно самими деяниями, а не способом их запоми­нания. Во-вторых, как он говорит уже в начале своей «Ис­тории», он хотел показать «причину, по которой они вое-

94

 

вали друг с другом». Короче говоря, его внимание было сфокусировано на самой реальности свершившегося и на действительных предпосылках той войны, которая в даль­нейшем и дала название этим деяниям.

Озабоченность памятью как ценностью, и даже как объ­ектом почитания, появилась в недавнем прошлом в качест­ве ответа на события, которые мы теперь называем Холокостом или Шоа. Интерес к памяти возник в этом контек­сте вслед за пониманием того, что в недалеком будущем все выжившие в Холокосте будут мертвы (это понимание стало особенно отчетливым в 1970-х годах). В таком слу­чае, если воспоминания о пройденных мучениях жертв Хо-локоста следовало сохранить, то они должны были быть записаны как можно скорее Аудио (позже видео) архив был основан для этой цели музеем Иад Вашем в Израиле, Йельским Университетом и (весьма впечатляюще, хотя и запоздало) кинорежиссером Стивеном Спилбергом . Кол­лекция показаний «свидетелей» и «оставшихся в живых» далеко выходит за рамки того, что необходимо историкам для реконструкции событий прошлого. Но дело не просто в том, что существует такое множество доказательств (толь­ко в архиве Спилберга их больше пятидесяти тысяч), что каждое дополнительное доказательство вряд ли внесет что-нибудь новое в историческое понимание. В конце концов, всегда есть шанс, что, сверх всяких ожиданий, очередное свидетельство может пролить неожиданный свет на то, что произошло. Проблема состоит скорее в том, что это свиде­тельство дает далекое от адекватного понимание того, что

______________________________

1 Информацию об этом можно получить на сайте www yadva-shem org il/aboutyad/indexabout_yad html, www library yale edu/testimonies, www.vhf.orq/orqanization.htm В конце 2005 года Фонд выживших в Холокосте, основанный Стивеном Спилбергом в 1994 году (Steven Spielberg's Survivors of the Shoah Foundation) стал Институтом Фонда Шоа Южно-Калифорнийского Университета (University of Southern California's Shoah Foundation Institute) www use edu/schools college/vhi

95

 

именно произошло. Рассматриваемые события были глубо­ко травматичными и часто происходили в тех обстоятель­ствах, когда точное наблюдение было невозможно. Кроме того, многие из свидетельств были собраны спустя десяти­летия после описываемых событий. Таким образом, было достаточно времени, чтобы воспоминания исчезли или трансформировались в ходе их переосмысления и переска­за. Хорошо известно, что даже с показаниями, собранными сразу после событий, нужно обращаться с большой осто­рожностью1. А когда после событий проходит какое-то время, то ситуация только усугубляется. Люди бывают не­способны заметить разницу между тем, что они действи­тельно видели, и тем, о чем они только слышали. Они ино­гда вкладывают в то, что считают своими собственными воспоминаниями, ту информацию, которая стала доступ­ной им позднее. Возьмем только один пример: свидетель­ство оставшегося в живых узника концлагеря, представ­ленное в 1986 году в Израиле, на суде над бывшим охран­ником концентрационного лагеря Иваном Демьянюком, оказалось некорректным по многим пунктам. Почти навер­няка можно сказать, что Демьянюк не был, как утвержда­лось судебным обвинением, жестоким и демоническим «Иваном Грозным» из Треблинки. Свидетели, которые бы­ли уверены в этом, оказались не правы2.

_______________________________________

1 А. Джонсон суммировал классические случаи недостоверности свидетельств очевидцев в работе: Allen Johnson. The Historian and His­torical Evidence. New York, 1926. P. 26^9.

Lawrence P. Douglas. The Memory of Judgment: Making Law and History in the Trials of the Holocaust. New Haven, CT, 2001. P. 196-207. Осуждение Демьянюка на смертную казнь было отменено в 1993 году Верховным судом Израиля. Нужно отметить, однако, что в своем при­мечательно сдержанном и тщательном исследовании Кристофер Р. Брау­нинг показал, что, там, где возможно критическое сравнение свидетельств, свидетельство очевидца действительно может помочь историкам заполнить лакуны в нашем историческом знании о прошлом. (См.: Browning. Collected Memories: Holocaust History and Postwar Testimony. Madison, Wise, 2003.

96

 

В самом деле, массивное собрание свидетельств о Холокосте мало что может сделать (если вообще может) для его более точного исследования. Скорее, эти свидетельства собраны потому, что в них стали видеть нечто подобное священным реликвиям. В исследовании «Холокост в аме­риканской жизни» историк Литер Новик убедительно на­писал о «сакрализации» Хблокоста, происшедшей в конце 1960-х1. Святость того, о чем в них рассказано, оправдыва­ет массив собранных показаний. Кроме того, сакральный характер этих показаний делает нерелевантным сам вопрос об их ненадежности как свидетельства. С этой точки зре­ния, не имеет значения, что предлагаемая в качестве дока­зательства (спустя полстолетия после конца Второй миро­вой войны) видеозапись, на которой запечатлены ответы свидетеля на вопросы интервьюера, вероятнее всего мало что знающего о том месте и времени, о котором говорит свидетель (а возможно, не знающего даже языка или язы­ков, на которых разворачивались события), едва ли можно считать вкладом в историческое знание. Здесь важен риту­ал сбора, сохранения и восприятия этого свидетельства, а не его содержание.

Такой тип сбора свидетельств далек от западной (или, возможно, любой другой) традиции историописания. Он не свойствен Геродоту, и – еще в большей степени – он не свойствен его преемнику, коллеге и конкуренту Фукидиду. Фукидид настаивал, что ему интересно только то, что дей­ствительно произошло в прошлом, и особо подчеркивал свое желание избежать «ненадежных потоков мифологии». Фукидид использовал слово muthodes, что означает «леген­дарный» или «невероятный»; оно производно от muthos, что в разных контекстах означает «речь», «сообщение»,

______________________________

Peter Novick. The Holocaust in American Life. Boston, 1999. Pr 199-201 and passim.

97

 

 «заговор» и «рассказ», и, как уже отмечено, соотносится со словом миф1. В начале своей книги Фукидид жалуется на то, что люди склонны принимать на веру первый же рас­сказ, который они слышат. Стремясь добраться до истины, основанной на фактах, он «...не считал достойным писать все, что узнавал от первого встречного или что сам мог предполагать...». Более того, он решил писать только о тех событиях, в которых сам участвовал, или о тех, о которых он узнал «по достовернейшим свидетельствам, настолько полно, насколько это позволяет давность», так как он глу­боко осознал то, что «очевидцы событий передавали об одном и том же не одинаково, но в меру памяти или сочув­ствия к той или другой из сторон»2.

Другими словами, саму по себе «память» Фукидид не находил интересной. Скорее, она функционировала для него как наиболее важный источник свидетельств. Он бе­седовал с очевидцами, собирая их воспоминания о событи­ях войны, и затем, если мы можем доверять его словам, он пытался проверить эти воспоминания, сопоставляя их друг с другом, с тем, что он видел сам, и, возможно, с любыми другими источниками, которые он мог найти. В глазах Фукидида, короче говоря, это вообще не было вопросом со­хранения памяти. Если что и было, так это проблема кор­рекции памяти, включая его собственную, где искаженные воспоминания всех использовались для проверки искажен­ных воспоминаний каждого. Таким образом, историк ис­пользует память, чтобы добраться до того, что лежит вне ее. Это не только позиция Фукидида – до недавнего вре-

_________________________________________

1 См. Liddell and Scott A Greek-English Lexicon. New Edition

2 Thucydides History of the Peloponnesian War / Trans. Rex Warner, Harmondsworth, 1956. P. 1.21-1.22; русск. изд : Фукидид История // Ис­торики Греции. М., 1976. С. 168.

98

 

мени это была, бесспорно, господствующая тенденция в профессиональной историографии1.

Напротив, в новом, ориентированном на память пони­мании истории обнаруживается то, что можно было бы на­звать «дважды позитивным» центрированием на память. Я называю это «дважды позитивным», потому что цен­ность «памяти» подчеркивается двумя способами. Во-первых, подчеркивается ценность воспоминаний дейст­вующих лиц истории и ее жертв «самих по себе», т. е. со­вершенно независимо от точности этих воспоминаний. Во-вторых, оценивается наше знание этих воспоминаний, зна­ние не бесстрастное и отстраненное, но само являющееся формой памяти; знание, которое связывает прошлое, на­стоящее и будущее в общей структуре воспоминаний. Ори­ентированная на память историография есть особый случай более общей категории историографии, которую можно назвать аффирмативной, т. е. утверждающей, потому что ее главная цель состоит в том, чтобы утвердить и превозне­сти определенную традицию или группу, чью историю и опыт она изучает. Очевидно, что человеку необходимо иметь аффирмативное отношение к определенной тради­ции – желание поддерживать эту традицию, быть ее после­дователем и защитником, чтобы считать оправданным свое участие в гигантских усилиях по сбору воспоминаний уча­стников прошлых событий с целью их сохранения для на­стоящего и будущего. Обратите внимание: я не утверждаю, что такая деятельность не легитимна. Я только утверждаю, что неправильно, даже нечестно, выдавать ее не за то, чем она является, а именно – упражнением в благочестии. И производители, и потребители истории должны осозна-

____________________________________________

R G Colhngwood The Idea of History // Rev. edition, with Lectures 1926-1928, ed. W. J van der Dussen. Oxford, 1993. P 234-235, 252-253; 366-367; русск. изд.: Коллингвуд P Дж Идея истории // КоллингвудР Дж Идея истории. Автобиография М, 1980. С. 226-227, 280-281.

99

 

вать, что познавательная ценность (или отсутствие ценно­сти) такого воспоминания – вопрос, который совсем не за­висит от эмоционального и экзистенциального воздейст­вия, которое это воспоминание может оказывать на нас.

Ориентированная на память аффирмативная историо­графия – это версия «обыденного» или «вульгарного» по­нимания истории, которую рассматривает и обсуждает Хайдеггер в последнем разделе «Бытия и времени»1. Здесь нет необходимости входить в технические тонкости взгля­да Хайдеггера на историю, поскольку мой исходный тезис прост. Аффирмативная историография подчиняет прошлое тем проектам, которыми люди заняты в настоящем. У нее отсутствует критическая позиция по отношению к воспо­минаниям, которые она собирает, и к традиции, которую она поддерживает. В самом деле, она не только некритична по отношению к избранным воспоминаниям и традициям, но фактически имеет тенденцию к их мифологизации. («Впадение» Хайдеггера в национал-социализм преподно­сит в этом смысле важный негативный урок.) Если внима­ние сосредоточено на воспоминаниях исторических дейст­вующих лиц «ради них самих» (т. е. если историк рассмат­ривает воспоминания как ценные сами себе), и если историк одновременно думает об историческом исследова­нии и написании истории как о продолжении таких воспо­минаний, то это заводит в тупик тот тип процедуры крити­ческого анализа, первым практиком которой, возможно, был Фукидид.

 

* * *

Должно ли стать центральной задачей истрриописания сохранение и восполнение памяти? Кто-то, возможно, так

__________________________________

1 Martin Heidegger. Being and Time / Trans. Joan Stambaugh, Albany, N.Y., 1996. §73. P. 378ff (немецкая нумерация страниц).

100

 

и считает, судя по тому пониманию задач истории, которое демонстрируют политические деятели, образовательные учреждения, популярные средства информации и некото­рые историки. Но мой тезис состоит в том, что история, скорее, должна элиминировать память и заменить ее чем-то другим, что не так привязано к потребностям настоящего. Неспособность некоторых людей в ряде стран согласиться с аспектами их собственного прошлого не означает, что если имеется «дефицит памяти», то положение должно быть исправлено его восполнением. Первая проблема тако­го представления есть проблема эпистемологическая. Од­нако семантика «памяти» известна, «память» имеет значи­тельный диапазон общепринятых значений и, кажется, как предположил Коллингвуд, является, по своей природе, «непосредственной». Другими словами, если человек ис­кренне утверждает «я помню, что Р», то мы не имеем ника­ких адекватных оснований оспаривать это утверждение: мы должны принять это, как подтверждение того, что че­ловек действительно помнит. Но с историей – другое дело, так как в этом случае необходимо предоставить свидетель­ство. Как хорошо сказал об этом Коллингвуд: сказать «я помню, как писал письмо к тому-то и тому-то», есть «ут­верждение памяти», но не «историческое утверждение»; но если я могу добавить «я прав, ибо вот его ответ», то я рас­сказываю историю1. По общему признанию, неплохо было бы немного смягчить жесткую дистинкцию, установлен­ную Коллингвудом между историей и памятью, где первая слишком бесстрастна к эмоциональной силе памяти в че­ловеческой жизни. Но бесспорная важность памяти для нашей повседневной индивидуальной и коллективной жиз­ни не оправдывает утверждение, согласно которому исто­рию нужно приравнять к памяти.

_______________________________________________

1 Collingwood. The Idea of History. P. 366, 252-254; Коллингвуд. Идея истории. С. 209, 280, 282-283.

101

 

Это приводит нас ко второй проблеме, которая по сво­ему характеру является экзистенциальной и практической. Эта вторая проблема есть в то же самое время проявление эпистемологической дистинкции между историей и памя­тью в реальной жизни. Очевидно, что во многих ситуациях люди страдают не от дефицита так называемой памяти, а от ее избытка. Наиболее отчетливо «память» о предполагае­мых древних конфликтах часто инспирирует и усугубляет глубокий конфликт в настоящем. Вспомним о роли «памя­ти» в конфликтах израильско-палестинском, на Балканах, в Северной Ирландии – если взять только эти три примера. Когда в таких ситуациях «память» наталкивается на «па­мять», люди часто увязают в «состязании» воспоминаний, которое не имеет однозначного решения и из которого нет выхода. Важно, чтобы историки не присоединялись к та­ким «состязаниям». В большинстве случаев в них нет по­бедителей: одна группа «помнит» одним образом, другая ругим. Но важно, что эти состязания являются, или долж­ны быть, нерелевантными любым актуальным реальным проблемам. Реальные проблемы почти всегда имеют отно­шение не к наследуемым конфликтам, реальным или вы­мышленным, но к различиям в настоящем и в недавнем прошлом. Акцентирование памяти в таких конфликтах ис­торики должны, конечно, принимать во внимание, но это не то, к чему они должны стремиться, так как «память» од­новременно и подстрекает к таким конфликтам, и является признаком неспособности вовлеченных в него людей спра­виться с причинами конфликта в той конкретной ситуации, в которой они живут.

Можно, конечно, найти ситуации, в которых дефицит исторического знания препятствовал осмыслению реаль­ных проблем настоящего. Одна из таких проблем: как быть с преступлениями прошлого? В 2000 году я провел шесть месяцев в Австрии, и не мог пройти мимо случая с докто­ром Гроссом, врачом из Вены, ответственным за эвтаназию

102

 

большого числа детей-инвалидов во время Второй мировой войны. После войны он сделал большую и прибыльную карьеру профессора Венского университета и хорошо оп­лачиваемого эксперта-психиатра в судебной системе Ве­ны1. Хотя его прошлое было известно властям, это не вре­дило его карьере. Серьезная попытка привести его к право­судию осуществилась только в конце 1990-х годов. Была ли неспособность судов решить дело Гросса своевременно и эффективно (так же, как и неспособность австрийских историков привлечь внимание к этому или другим случаям соучастия австрийцев в нацистских преступлениях) резуль­татом «дефицита памяти»? Нет. Эти связанные между со­бой провалы ни в каком смысле не являются результатом недостатка «памяти». В деле Гросса было много свиде­тельств памяти, как со стороны его защитников, так и со стороны родственников убитых детей. Скорее, дело было в сознательном отказе, прежде всего со стороны профессио­нальных австрийских историков.

Без сомнения, этот провал в какой-то мере зависел от решений, которые были приняты вне исторической про­фессии, например – финансирование и назначение Гросса на должность профессора. Но очевидно, что эти решения не были приняты полностью за пределами исторической профессии, которая в Австрии, как в других странах, имеет тенденцию тесно – иногда слишком тесно – переплетаться с каждодневной политикой. Одна из функций историче-

_________________________________________

1 John Silverman. Gruesome Legacy of Dr Gross // BBC News Online. 6 May, 1999. www.news.bbc.co.uk/l/hi/world/europe/336189.stm. О приме­нении эвтаназии в Вене в годы власти Третьего рейха см.: Herwig Czech. Forschen ohne Skrupel: Die wissenschaftliche Verwertung von Opfern der NS-Psychiatriemorde in Wien // in: Von der Zwangssterilisierung zur Ermor-dung. Zur Geschichte der NS-Euthanasie in Wien. Teil II. / Ed.: Eberhard Gabriel, Wolfgang Neugebauer. Vienna, 2002. S. 143-164. Доктор Гросс умер 15 декабря 2005 года в возрасте 90 лет, и вердикт суда по его делу не только не был вынесен, но даже не был представлен к судопроизвод­ству.

103

 

ской профессии состоит в том, что она всегда должна со­противляться политической сиюминутности и исследовать прошлое с осторожностью и тщательностью, не обращая внимания на возможные последствия. Очевидно, что это происходит не всегда. Однако неспособность и австрий­ской юридической системы, и историков Австрии адекват­но оценить случай с доктором X. Гроссом, не был резуль­татом недостатка памяти. Влиятельные люди в Вене обла­дали достаточной памятью (хотя, возможно, без деталей) о сути того, что произошло. Многие люди в Австрии стре­мились поддерживать миф о том, что Австрия была непо­винна в преступлениях Третьего рейха1. Просто наличест­вовало сильное нежелание слишком глубоко вникать – или вообще вникать – в вопрос о том, в чем на самом деле при­нимали участие Австрия и австрийцы в ходе Второй миро­вой войны. Если бы реальное прошлое было обнародовано и осмыслено вовремя, тогда намного раньше можно было бы понять, какого рода судебные и политические действия необходимы, чтобы окончательно похоронить в прошлом нацистские преступления Австрии.

Безусловно, без памяти не было бы никакой истории. Невозможность истории без памяти проявляется, по край­ней мере, двумя способами. Во-первых, историческое ис­следование и написание истории тесно связаны с пережи-

________________________________________

' Миф о «невинной Австрии» наиболее ясно и открыто был выражен в мюзикле «Звуки музыки», который в 1965 году был экранизирован и стал весьма популярным кинофильмом. Семейство, изображаемое в кинофильме, фон Трапп (его прототипом было настоящее австрийское семейство), демонстрируя невозможность прийти к соглашению с Третьим рейхом, покинуло Австрию с большим ущербом для себя. Не-рассуждающий зритель мог легко принять фон Траппов за представите­лей Австрии в целом. Историк же обязан задать эпистемологический вопрос, а именно: какие свидетельства доказывают, что множество дру­гих австрийцев действовали, или хотя бы только думали, так, как фон Траппы?

104

 

ванием времени – момент, на который решительно указал Поль Рикер. Без человеческого переживания времени, без ощущения – на самом элементарном уровне – различия ; между тем, 4tq случилось ранее, что происходит сейчас и что будет происходить впоследствии, не могло бы сущест­вовать никакое историописание. И также очевидно, что человеческий временной опыт не мог бы существовать без памяти. В самом деле, можно сказать, что память есть один из модусов нашего временного опыта – модус временного опыта, сфокусированный на прошлое. Таким образом, па­мять делает для нас возможной базовую концептуальную предпосылку историописания, поскольку без памяти не было бы переживания времени, а без временного опыта мы не могли бы располагать события и «экзистенциалы» в прошлом, вместо того чтобы рассматривать их в актуаль­ном или вечном настоящем1. Во-вторых, отношение между историей и памятью можно рассмотреть на уровне содер­жания. Среди многих других вещей, история имеет дело и с историческими фактами. (История также имеет дело с пер­спективами или интерпретациями, но сейчас мы оставим этот вопрос в стороне, он будет рассмотрен позже.) Регист­рация фактов в исторических источниках и регистрация фактов историками по этим источникам были бы невоз­можны без памяти.

_______________________________________________

1 PaulRicoeur. Time and Narrative. 3 vols. Chicago, 1984-1988. Vol. 1 & 2 / Trans. Kathleen McLaughlin, David Pellauer; Vol. 3 / Trans. Kathleen Blarney, David Pellauer. 1. P. 91-230. Кто-то может посчитать акцент Рикера на временном опыте чрезмерным. Например, должен ли архео­лог, исследуя имеющиеся археологические данные, принимать во вни­мание временной опыт для доказательства того, что вещи, возможно, изменились определенным образом? Я так не думаю: вывод может быть сделан как экстраполяция имеющихся неполных данных. Но точка зре­ния Рикера шире: сама концепция прошедшего требует памяти и вре­менного опыта. Это – одно из отличий истории от палеонтологии или от неисторичной политической науки. (См. русск. изд.: П. Рикер. Время и рассказ. Т. 1-2. М.-СПб., 2000.)

105

 

Однако сказать, что память является conditio sine qua поп истории, не означает, что память есть основа истории, не говоря уже о том, что является этой основой. Обманчи­во легко перепрыгнуть от первого утверждения ко второму. Память принято рассматривать как источник или корень истории, а историю расценивать как берущую начало от памяти и в некотором смысле никогда не покидающую ту территорию, которую предлагает память. Эту позицию за­нимает Жак ле Гофф в его книге «История и память». Там он характеризует память как «сырье» истории и предлага­ет, чтобы «ментальная, устная или письменная, она была живительным источником, из которого черпают истори­ки»1. На это можно сказать: «да, но...», поскольку потен­циально очень опасно рассматривать память в качестве ис­точника исторических фактов. Рассмотрим такой пример. Известно, что «воспоминания» (т. е. доказательства) ос­тавшихся в живых жертв Холокоста отмечены погрешно­стями – иногда тривиальными, иногда не столь уж триви­альными. Как уже отмечалось, людям, работающим со сви­детельствами, давно известна ненадежность даже непо­средственных воспоминаний очевидцев событий. Также из­вестно, что воспоминания меняются со временем, и оттого, что их носители все дальше отдаляются от тех событий, о которых их спрашивают, на них воздействует то, что они слышали или читали позже. Тому, кто вспоминает, легко ошибиться в деталях; например, относительно точного ме­стоположения или числа газовых камер и печей кремато­рия. Также вспоминающие имеют тенденцию объединять в своих воспоминаниях те события,, факты или интерпрета­ции, которые стали доступными только после того, как са­ми события произошли. Если мы придаем памяти аб-

___________________________________

1 Jacques Le Goff History and Memory / Trans Steven Rendell, Eliza­beth Claman New York, 1992 P XI

106

 

солютную ценность, то мы открываем дверь опасной идее пытаться использовать неизбежные ошибки в воспоми­наниях и тем самым полностью дискредитировать то, что говорят вспоминающие. Эта была любимая тактика тех, кто отрицал факт Холокоста. Поэтому и существуют праг­матические основания для ухода от излишнего углубления в воспоминания.

Есть также и хорошо разработанный теоретический ар­гумент против того, чтобы слишком сильно полагаться на память или, более точно, на доказательства, в соответствии с которыми воспоминания четко сформулированы и дос­тупны всем. Современная историческая традиция выделяет два основных типа исторического свидетельства. Хотя они и существуют в континууме, на концептуальном уровне они четко отличны друг от друга.

Концептуальное различие, которое учитывает в своей работе любой уважающий себя историк, заключается в том, что в историческом свидетельстве выделяют истори­ческие следы и исторические источники. След есть нечто, оставшееся от прошлого, что не может раскрыть прошлое перед нами, что просто является частью обычной жизни прошлого. Источник, с другой стороны, является чем-то, что было задумано его создателем как некое исследование событий. Эта вторая категория свидетельства, которое мы могли бы также назвать «доказательством», конечно, более основательно полагается на память, чем следы1.

____________________________________

1 Разница между следами (Uberreste) и источниками (Quellen) в ряде деталей обсуждена Дройзеном J G Droysen Outline of the Principles of History/ Trans E Benjamin Andrews Boston, 1893 §§ 21-26 (translation of the 3rd ed of Droysen Grundnss der Histonk 1881) Он возвращается к размышлениям Хладениуса об историческом методе в его работе «Allgemeine Geschichtswissenschaft», впервые вышедшей в 1752, русск изд И Г Дройзен Историка СПб , 2004

107

 

Легко людям, непривычным к размышлению о теории и методе, недооценивать ту роль, которую непреднамеренное свидетельство играет в историческом исследовании и в на­писании истории. Примером следа в его чистой форме мо­гут быть две протоптанные дорожки шагов, ведущие к двум дверям. Эти дорожки позволяют нам сделать вывод о числе людей, использующих тот или иной вход (только такой вывод возможен в одной из историй о Шерлоке Холмсе)1. Другой, менее очевидный пример, являющийся частью непреднамеренного свидетельства, есть расписание движения поездов, вывешиваемое на вокзале. В отличие от авторов, скажем, средневековой летописи, люди, разраба­тывающие эти графики, не делают этого с намерением со­ставления некоего исторического отчета. Они делают это потому, что графики необходимы для того, чтобы эффек­тивно направлять поезда без угрозы их столкновения. Хотя такие графики не составляются с целью реконструкции функционирования железной дороги в будущем, историки все же могут это сделать. Так, расписание движения поез­дов в Центральной Европе в ходе Второй мировой войны рассматривается как свидетельство Холокоста, хотя соста­вители этих графиков, конечно, не преследовали такую цель. Историк, изучая график сентября 1942 года, может увидеть, что поезд был послан полностью загруженным к неизвестному запасному пути в Польше, и он был пуст, когда его загнали на этот запасной путь. Историк может сделать выводы из этих фактов2. Эти выводы не имеют

___________________________________________

1 Eugene T Webb et al Nonreactive Measures in the Social Sciences 2nd ed. Boston, 1980. P. 4.

2 Я резюмирую сцену из фильма Клода Ланцанна «Shoah» 1985 го­да, где историк Рауль Хилберг, сидя в своем кабинете в Барлингтоне, штат Вермонт, рассказывает о том, какой вывод можно сделать из одно­го такого графика поезда – Fahrplananordnung 587, в котором зафиксиро­вано следование полностью заполненного поезда, состоявшего из пяти­десяти грузовых вагонов, к Треблинке, и его отправление пустым из нее. (Claude Lanzmann Shoah The Complete Text of the Film New York, 1985 P. 138-142.)

108

 

никакого отношения к кем-то представленным доказатель­ствам. Это не память, а, скорее, нечаянный остаток про­шлого, «сырье» истории.

Обычно оба вида свидетельства, непреднамеренное и намеренное, вовлекаются в процесс конструирования исто­рического исследования. Хотя это может показаться непра­вильным, но все же есть смысл в том, что иногда непред­намеренное свидетельство является гораздо более фунда­ментальной основой исторического знания, чем свидетель­ство, которое как таковое обозначили в прошлом. Так про­исходит потому, что этот «источник» неизбежно будут пу­тать с воззрениями людей прошлого и с неадекватными представлениями о том, что произошло, тогда как «след», по крайней мере в его чистой форме, будет лишен такой примеси. «Источники» всегда являются интерпретациями событий, а «следы» – нет. Безусловно, «следы» не предла­гают нам факты в чистом виде, этого вообще никто не мо­жет делать. Но в непреднамеренном свидетельстве следы изолированьг от осознанных или бессознательных желаний людей помнить и свидетельствовать каким-то особым спо­собом. Память не обладает этим видом объективности.

 

* * *

Все же было бы слишком просто закончить наши раз­мышления в этом пункте, так как проблемы, стоящие перед историографией, отнюдь не исчерпываются установлением исторических фактов. Факты важны, но они – только один аспект добротного исторического исследования. Главная особенность любого исторического исследования, достой­ного такого названия, состоит в попытке расположить фак­ты в пределах более крупной структуры. Говоря другими словами: исторические исследования имеют дело с отно­шениями части и целого. Факт может рассматриваться как «часть», но часть бессмысленна, если она не вписана в гра-

109

 

ницы больших структур, которые придают фактам значе­ние. Отчасти эти структуры имеют корни в мире настояще­го, в котором живет историк. Когда кто-то пытается сфор­мулировать понятие исторического мышления, он должен задать себе вопрос: каким именно способом могут быть связаны исторические исследования с миром настоящего? Я утверждаю, что историописание соотносится с миром настоящего тремя возможными способами. Два из них представляют собой почти прямые противоположности, а третий – нечто вроде их синтеза.

Согласно одной из полярных позиций, историописание выполняет функцию консолидации и поддержки сообщест­ва (группы, Volk, государства, нации, религии, политиче­ского единства и т. д.), в котором оно возникает. Противо­положная точка зрения рассматривает функцию историо­графии, прежде всего, как критическую и негативную в отношении того сообщества, где она возникает, и того прошлого, какое она изучает. Между историографией, ко­торая подтверждает, и историографией, которая занимается критическим анализом, имеется третья, дидактическая, по­зиция, которая стремится указать народу (Volk) или группе путь к лучшему будущему. Казалось бы, следует выбрать среднюю, дидактическую позицию, потому что в ней есть попытка занять промежуточное положение между двумя другими позициями – подтверждения и критики. Но ввиду значения настоящего (и прошлого, которое неотрывно от него) история в действительности должна выполнять кри­тическую роль. Дидактическая историография – это благо­родная, но неоправданная попытка заставить историю де­лать то, на что та не имеет полномочий, т. е. быть не только критиком, но и наставницей.

Мой выбор критической историографии, в противопо­ложность аффирмативной или дидактической, частично объясняется тем значением, которое я придаю различным

110

 

методологическим дистинкциям, которые вносят опреде­ленную ясность и точность в понимание прошлого (напро­тив, аффирмативный и дидактический подходы склонны не прояснять, а даже преднамеренно скрывать, структуру тех предположений и приемов, которыми они оперируют). Важнее всего то, что если кто-либо выбирает критическую историографию, то он должен отличать историю от памя­ти. Очевидно, что память не является простым воспроизве­дением прошлого; это далеко не так. Поэтому нельзя утвер­ждать, что память пассивна; напротив, это активная спосо­бность человека, что мы видим по тому, как действенно она преобразует известные факты прошлого. Но память – не критическая или рефлексивная способность, и это ста­новится абсолютно очевидным, когда различные «воспо­минания» вступают друг с другом в противоречие (как тенденция это случается всякий раз, когда разные этниче­ские группы – например, израильтяне и палестинцы, сербы и хорваты, боснийские сербы и боснийские мусульмане и т.д. – приводят различные «исторические» оправдания в пользу своего доминирования в регионе). Непосредственно на уровне «памяти» конфликт различных «воспоминаний» не может быть разрешен1. Необходимое решение противо­речия между конфликтующими «воспоминаниями» может быть найдено только на другом уровне, где действуют кри­терии, отличные от мнемонических. Говоря другими сло­вами, память не может быть своим собственным крити-

________________________________________________

1 Wolfgang Hopken. Kriegserinnerung und Nationale Identitat(en): Vergangenheitspolitik in Jugoslawien und in den Nachfolgestaaten // Transit: Europaische Revue. № 15. Fall, 1998. S. 83-99. Хепкен, описывая проти­воречивые воспоминания о Второй мировой войне ее участников в Гре­ции и Югославии, замечает, что «расходящиеся воспоминания не только возникают рядом с друг другом, но и противоречат друг другу как конфлик­ты памяти, которые только с трудом могут – если вообще могут – быть раз­решены в беседах» (Р. 85). Примеры могут быть умножены бесконечно.

111

 

ческим тестом. Критика должна прийти извне памяти. Кри­тика «памяти», поскольку помять формулирует утвержде­ния об истории и об отношении этой предполагаемой исто­рии к настоящему, может исходить только из методологиче­ски обоснованного исторического исследования и из мышления, чувствительного к релевантности – или иррелевантности – этого исследования проблем настоящего.

Но нельзя видеть только различия между историей и памятью. Нужно также видеть различия между разными концепциями, которые в недавних дискуссиях были эклек­тически объединены вместе под одной рубрикой «память» (что и объясняет, почему я часто употреблял слово память в кавычках). Основной смысл памяти состоит в том то, что мы можем назвать «опытом». В этом эмпирическом смысле «историческая память» обозначает опыт людей, которые на самом деле участвовали в обсуждаемых исторических со­бытиях. Точнее – историческая память обозначает восста­новление и преобразование этого опыта в нарратив. (Таким образом, только те люди, кто на самом деле попали в жер­нова Холокоста 1933-1945 годы, могут сказать, что у них есть «память» о Холокосте в опытном смысле термина па­мять.) Очевидно, что часть интереса к «исторической па­мяти», который появился в последней четверти XX столе­тия, сосредоточена на памяти именно в этом смысле. Ви­деосъемка бесед с оставшимися в живых мучениками Холокоста в основном предназначена для сохранения па­мяти об опыте Холокоста. Как уже отмечалось, эти обшир­ные видеоматериалы не имеют почти ничего общего с про­ектом сбора большего количества свидетельств о том, как действовала машина Холокоста. В центре внимания нахо­дится именно сам опыт его непосредственного пережива­ния1. Чтобы не считать Холокост исключительным случаем\

­­­­­­­­­­­­­­­­­­­___________________________________________

1 Пока я пересматривал эту главу, я получил электронное сообщение от Джорджа Крафта, специалиста отдела комплектования библиотеки

112

 

приложения памяти, нужно понимать, что память и опыт как ее главный объект, присутствуют и в других современ­ных жанрах истории, включая «историю снизу» – Alltagsgescmchte («историю повседневности») и доминирующие версии культурной истории, – где исследование сосредото­чено в большей степени на анализе культурного процесса, чем на его содержании.

Использование термина «память» для обозначения вос­поминаний участников событий о своем опыте прошлого абсолютно законно. Существует и другой термин, также широко используемый в современных исторических дис­куссиях, – «коллективная память». Собственно говоря, коллективная память возникает в том случае, когда множе­ство людей участвует в одних и тех же исторических собы­тиях. Тогда можно говорить о том, что эти люди имеют «коллективную» память о данных событиях, но не в смыс­ле некой надындивидуальной памяти – поскольку нет «па­мяти» вне индивидов, – но в том смысле, что каждый чело­век имеет (в границах своего собственного сознания) образ, опыт или гештальт, который пережили также и другие лю­ди. Кроме того, эти образы или гештальты в большой сте­пени совпадают, иначе память не была бы «коллективной». Таким образом, можно сказать, что оставшиеся в живых мученики Холокоста имеют коллективную память об опы-

__________________________________________

университета Вирджинии, в котором говорилось о том, что Фонд визу­альной истории передал библиотеке из архива Спилберга 51.000 видео­интервью с оставшимися в живых мучениками Холокоста. Крафт также отметил, что интервью «можно только купить, напрокат они не выдают­ся» и что их стоимость – $92 за кассету. Полный архив стоил бы $4.692.000 – цена вне всякой досягаемости почти для любой научной библиотеки. Но, по-видимому, многие люди заплатили бы $92, чтобы увидеть бабушку или дедушку, рассказывающих об их опыте Холокоста. Это подтверждает мои размышления. После 2005 года эти материалы стали доступны исследователям и всем заинтересованным лицам в Уни­верситете Южной Калифорнии "USC Shoah Foundation Institute for Visual History and Education (see www.usc.edu/schools/college/vhQ, продолжая тем самым процесс мемориализации истории и историзации памяти.

113

 

те, который позже, в течение 1960-х годов, стал известным как Холокост. Каждый приобрел свой собственный опыт, но общее воспоминание относится к единому для всех на­бору событий. То же самое, без сомнения, будет истинно для многих людей, кто испытал на себе, так или иначе, со­бытия 11 сентября 2001 года1.

Нас здесь интересует не то, оправдан ли интерес к тому, каким образом люди переживали историческое прошлое или как они сохранили свой опыт в воспоминаниях сви­детельствах. Ответ на это очевиден. Вопрос в том, каково должно быть отношение историка к этим историческим «воспоминаниям». Здесь обнаруживается интересное раз­межевание четырех различных позиций по отношению к исторической памяти, или, возможно точнее, четырех раз­ных способов использования исторической памяти. Три из них расположены в области самого исторического иссле­дования и историописания; четвертый лежит вне этого по­ля, на другой территории.

Первая позиция состоит в том, что историческая память ли, более точно, произведенные вспоминающими субъек­тами наррации прошлого – может служить историку свиде­тельством того, что объективно произошло в прошлом, т. е. того, что произошло в форме внешне наблюдаемых собы­тий. В конце концов, используют же историки «следы» и «источники» в своих конструкциях или реконструкциях прошлого. «Память», в форме воспоминаний участников событий, является одной из категорий источников для ис­торических построений. Иногда память обеспечивает исто­рическое свидетельство, которое иначе было бы недоступ­но. Так, рассказы очевидцев, вероятно, единственное сви­детельство, которое мы имеем о каком-либо восстании в Vernichtungslager (лагерь смерти). Однако все же лучше,

__________________________________________

1 Лучшее введение в проблему коллективной памяти см . Maurice Halbwachs On Collective Memory / Ed. and trans. Lewis A. Coser. Chicago, 1992. Особенно интересно введение переводчика (Р. 1-34).

114

 

когда этот вид свидетельства можно проверить, сопоставив его с непреднамеренным свидетельством.

Вторая позиция исходит из того, что историческая па­мять может служить историку в качестве свидетельства того, как переживали прошлое те люди, которые позже сделали запись своих воспоминаний. Другими словами, историк может переключить свое внимание с того, что случилось в прошлом в форме внешне наблюдаемых дей­ствий и событий, на то, что происходило в умах и душах людей, вовлеченных в них. Короче говоря, историк мог бы сконструировать или восстановить опыт участников ис­тории (в таком-то и таком-то наборе исторических собы­тий). В идеале, этот вид исторического исследования, со­средоточенного на рассмотрении опыта исторических аген­тов, должен состоять в диалогических отношениях с другими формами исторического исследования, сфокуси­рованными на таких вещах, как структурные и материаль­ные условия и детерминанты истории, философские и ре­лигиозные взгляды и приверженности, научные теории, технические приемы, представления о наилучших способах организации политической и социальной жизни и т. д.

Третья позиция подразумевает, что историческая па­мять сама по себе может стать для историка объектом ис­ториографического внимания. Это значит, что историк мо­жет сосредотачиваться не на внешних событиях прошлого и не на опыте их участников, а на том, какими способами люди позже вспоминали свой пережитой опыт – для чего, конечно, именно сами по себе зафиксированные воспоми­нания и будут рассматриваться в качестве свидетельства. Понятно, что способ запоминания людьми прошлого также является легитимным объектом исторического исследова­ния, и это такой же отдельный вопрос, как и то, являются ли их воспоминания точным воспроизведением прошлого, которое, по их утверждению, они запомнили.

115

 

Четвертая позиция исходит из наличия такого подхода к зафиксированным воспоминаниям о прошлых событиях, который находится вне компетенции историка. Здесь за­фиксированные воспоминания прошлых событий, или, точ­нее сказать, нарративизация этих воспоминаний, становит­ся чем-то родственным объектам религиозного почитания. Воспоминания превращаются в самоценные объекты. Та­кое развитие можно увидеть, прежде всего, в отношении к памяти о Холокосте, но нечто подобное, конечно, случает­ся также и в других контекстах.

Когда возникает поклонение, память в ее основном, опытном смысле превращается в нечто иное: память ста­новится коммеморацией. В целом, я рассматриваю память как персональный опыт отдельных индивидов или групп индивидов, которые приобрели некоторый совместный опыт. Память начинается с более или менее спонтанного запоминания проживаемого в данный момент опыта. Хотя память и коммеморация родственны друг другу, но они также и резко различаются. Если память – побочный про­дукт прошлого опыта, то коммеморация возникает в на­стоящем из желания сообщества, существующего в дан­ный момент, подтверждать чувство своего единства и общ­ности, упрочивая связи внутри сообщества через разделяемое его членами отношение к прошлым событиям, или, более точно, через разделяемое отношение к репре­зентации прошлых событий.

События, о которых идет речь, возможно, не имели места в действительности. Отнюдь не случайно коммемо­рация является важным элементом в некоторых религиях: возьмите Пасху в еврейской традиции или Рождество и Пасху в христианской. Коммеморация – это способ скреп­ления сообщества, сообщества коммемораторов. Некото­рые комментаторы, серьезно рассматривая этимологи­ческую связь между religio и religare (связывать), видят

116

 

функцию религии в сохранении сообщества. В этом смыс­ле, коммеморация имеет много общего с религией.

 

* * *

Должны ли историческое исследование и историописание иметь такие же императивные функции? Т. е. должны ли историческое исследование и историописание отправ­лять, как важную, функцию объединения человеческого сообщества, подтверждая его общий (возможно, мифиче­ский) опыт? Говоря другими словами: должна ли история быть в своей основе аффирмативной по отношению к тому сообществу, в котором она возникает? Это важный вопрос, и он проявляется по-разному в разные времена и в разных местах. Невольно хочется согласиться: да, конечно, исто­рия должна обладать аффирмативнои функцией, ведь фак­тически историческая дисциплина всегда подтверждала тот политический порядок, который оплачивал ее счета. Казалось бы, подтверждение того сообщества, в котором она возникает, является постоянно сопутствующим усло­вием организованного историописания, меняется только специфический акцент и направление этого подтверж­дения.

В девятнадцатом столетии дисциплина истории была очень тесно связана с расширением мощи европейского национального государства. В Германии, Франции и Анг­лии, как и в Соединенных Штатах, историческая дисцип­лина, недавно ставшая профессиональной, имела тенден­цию служить идеологической опорой государства. Это верно и для немецко-говорящих стран, например для Прус­сии и ее владений (или, альтернативно, для ее конкурен­тов); и для секуляризированной Французской республики с ее цивилизаторской миссией, появившейся после пораже­ния Франции во франко-прусской войне 1871 года; и для Англии и ее колоний в этот же период; а также и для на-

117

 

циональных, а затем имперских претензий Соединенных Штатов. В каждом случае имелся свой господствующий нарратив – «мастер-нарратив», – который охватывал всю историю нации, описывая ее развитие с самого начала, че­рез пробуждение и рост национального самосознания, и до текущей борьбы за ее признание и торжество. За «мастер-нарративами» стоит превосходящий его «большой нарра­тив» – секуляризированная версия христианского наррати-ва о древнем происхождении человечества, его борьбе и окончательном спасении1.

Относительная устойчивость «мастер-нарративов» и «больших нарративов» придавала историописанию специ­фическую форму и смысл. За исключением тех историков, которые стояли вне дисциплинарной структуры (вспомни­те, в частности, швейцарского историка культуры и знатока искусства Якоба Буркхардта), фокус исследования был бе­зоговорочно помещен в политическую историю особого типа. Доминировала история как повествование о все воз­растающей свободе. Иногда она представала в либераль­ном регистре, с акцентом на прогрессе в свободе индивида преследовать свои частные интересы и иметь голос в управлении государством; иногда она подавалась в консер­вативном или авторитарном регистре, с акцентированием культурного развития (Bildung) и свободы и могущества самого государства. Сегодня очевидно, что эти различные «мастер-нарративы» и «большие нарративы», на которые они опираются, утратили свой авторитет. Они его утратили тогда, когда война 1914 года превратилась в кровавую мя­сорубку. Безусловно, нельзя сказать, что никто больше не

___________________________________________

'О немецком варианте господствующего нарратива см.: GeorgG. Iggers. The German Conception of History: The National Tradition of His­torical Thought from Herder to the Present. 2nd. ed. Middletown, CT, 1983. Об опоре исторической дисциплины на «Большой христианский нарра­тив» см. главу III настоящего издания.

118

 

верит в старый «большой нарратив» и «мастер-нарративы». Например, меня часто поражает, до какой степени многие американские студенты все еще верят в большой амери­канский нарратив о «городе на холме», который стоит как «последняя лучшая надежда человечества» — «надежда ми­ра», как сказал однажды президент Никсон1. Но большин­ство тех, кто задумывается над такими вещами – и даже многих из тех, кто этого не делает, – ни старые националь­ные нарративы, ни «большой нарратив свободы», ни Bildung больше не впечатляют. Вместо этого преобладает, как сказал Ж. Ф. Лиотар, «недоверие» к таким всеобъем­лющим нарративам2.

Если история не является поставщиком авторитетных нарративов человеческого прогресса, то что она тогда предлагает? В современной культуре, и в современной американской культуре в частности, циркулируют разные взгляды на историю. Обращает на себя внимание позиция исторической невосприимчивости, которая может быть определена как просто отсутствие всякой явной или даже неявной ориентации на историю. Историческую невоспри­имчивость можно рассматривать в темпоральном плане – как коллапс видимого горизонта истории в какой-то мо­мент настоящего. Или – в когнитивном плане – можно уви­деть в этом решительный отказ от истории, когда все фор­мы знания о прошлом либо игнорируются, либо преднаме­ренно отвергаются как иррелевантные. Безусловно, здесь следует видеть различие между знанием о прошлом и зна­нием из прошлого, поскольку знания из прошлого вовсе не отрицаются, пока они считаются полезными для действий в

__________________________________

1 Об Уотергейте см.: www.watergate.info/nixon/

2 Jean-Francois Lyotard. The Postmodern Condition: A Report on Knowledge, 1979 / Trans. Geoff Bennington and Brian Massumi Minneapo­lis, 1984. XXIII; русск. изд.: Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. М., 1998. См. гл. 10.

119

 

настоящем. Но знание, взятое из прошлого, беззастенчиво сосуществует с полным невежеством по отношению к тем контекстам, в которых оно существовало прежде.

Хотя, возможно, рассуждения об исторической невос­приимчивости звучат снисходительно, но я не намереваюсь проявлять такую снисходительность и ограничусь только констатацией фактов и описаниями. Использование терми­на история в английском просторечии означает «мертвый и ушедший, неуместный, устаревший», как в классике «крутых» телевизионных сериалов 1980-х годов Miami Vice: «Бросайте оружие или вы – история!». Этот набор представлений, возможно, более американский, чем евро­пейский, и он, вероятно, распространен в «америках» опре­деленного типа. Он ассоциируется с Америкой предместий и муниципальных кварталов; с Америкой, охваченной те­левизионной манией; с излишне оптимистической Амери­кой «а теперь желаю хорошего дня» и предприимчивого «вставай и иди»*.

Это – старая история, один из настоящих мифов Аме­рики, миф о гарантированной доле для каждого и победно-

 

Таблица 1

Четыре способа отрицания истории или уклонения от нее

 

История как память:

История должна воспроизво­дить или укреплять «культурную память» определенных групп

 

История как коммеморация:

Функция истории заключается в том, чтобы дать нам возможность чтить своих мертвых предков («са­мое великое поколение» и т. д. )

Историческая невосприимчивость:

Незнание или игнорирование истории: история как бесполезное изучение «мертвого и ушедше­го»

История как традиция:

Функция истории заключается в пропаганде и укреплении традиции определенных социальных групп.

120

 

го продвижения на дикий Запад, оставляя все старое поза­ди. И потом — снова и снова вперед... Это «уходы» даже не обязательно географические или физические. Они могут быть концептуальными, технологическими, экономически­ми, политическими, научными. В них – отказ думать об исто­рическом опыте вообще, или если о нем все же думают, – то неспособность проявить внимание к контекстуальным различиям, отделяющим прошлое от настоящего и радикально из­меняющим значение тех исторических частностей, которые представляют собой наиболее заметный аспект прошлого.

Историческая невосприимчивость не является чем-то специфически американским или каким-то новым явлени­ем. Конечно, знание истории в основном всегда было од­ним из двух: либо культурным предметом роскоши (с не­которым упрощением вспомните здесь Геродота), либо по­тенциальным инструментом для поддержания интересов и оказания помощи реальным или предполагаемым правите­лям (вспомните Фукидида и его интеллектуальных наслед­ников). Для тех людей, кто не в состоянии купить такую роскошь, или для тех, кто не вхож во властные структуры, совершенно нормально не знать историю, быть к ней без­различными, по крайней мере в отсутствие «большого нарратива прогресса» или некоторого функционального экви­валента такого нарратива. «Большой нарратив» может дать оправдание знанию прошлого, позволяя историческим ча­стностям, которые иначе казались бы иррелевантными, найти их место в более широком поле истории, и это может также служить поддержкой мастер-нарративов, связанных с отдельными этническими, национальными, религиозны­ми и другими группами. В отсутствие «большого наррати­ва», способного определить место и придать значение ис­торическим частностям, историческая невосприимчивость становится чем-то вроде нормальной человеческой позиции1.

_______________________________________________

1 Безусловно, «большой нарратив», если он полностью подчиняет себе исторические частности повествуемой им истории развития или

121

 

Вторую установку по отношению к истории, которая обнаруживается в современной культуре (что также имеет отношение к недавней дискредитации мастер-нарратива и «большого нарратива»), можно определить как историче­ский эстетизм. В реальном мире исторический эстетизм часто тесно переплетается с другими установками по от­ношению к истории. Но на теоретическом уровне можно определить эстетизм истории весьма точно. Исторический эстетизм заключается в эстетическом отношении к объек­там, дошедшим из прошлого, или это подается так, как будто они дошли к нам из прошлого. Эти объекты рас­сматриваются как некоторым образом замена прошлого. Основное отношение к этим объектам проявляется в на­слаждении или восхищении. В историческом эстетизме внимание сосредоточено на чувственном аспекте рассмат­риваемых объектов. Исторический эстетизм не оперирует интеллектуальными или этическими рассуждениями и не проявляет интереса к более широким контекстам, в преде­лах которых расположены созерцаемые объекты, если эти контексты также не могут быть рассмотрены эстетически

Приведу примеры. Один из таких объектов, который я хорошо знаю, находится недалеко от того места, где я жи­ву, Иви, штат Вирджиния Я имею в виду архитектуру цен­тра Университета Вирджинии, «Academical Village», с ро­тондой, павильонами и студенческими общежитиями – все это было задумано как единый ансамбль Томасом Джефферсоном. Я также имею в виду дом Джефферсона, Монтичелло. Все эти памятники, но прежде всего Монтичелло,

___________________________________________________

истории спасения, может уничтожить историю и историческую мысль Вот почему марксизм так легко перескочил от истории к ошибочной науке или теории истории, и почему христианская история спасения должна была подвергнуться секуляризации, прежде чем она смогла предложить в конце XVIII – начале XIX веков основание для появления исторической дисциплины

122

 

особенно заметны потому, что изначально они были впи­саны в естественную окружающую среду и все еще носят ее следы Эти памятники побуждают к их чувственному восприятию, но не в чисто кантовском смысле, потому что оно связано с той историчностью, которой эти памятники обладают и которая не свойственна их естественному ок­ружению.

Коротко говоря, «исторический эстетизм» проявляет себя в позитивном, благодарном отношении к историче­ским памятникам. Такой эстетизм присутствует в «движе­нии сохранения» («preservation movement»), которое ратует за сохранение старых зданий и за защиту их от перестроек, изменяющих их первоначальное предназначение. Его знаки можно увидеть повсюду в Соединенных Штатах в таблич­ках, обозначающих такие остатки прошлого, как поля бы­лых сражений, руины построек американских аборигенов и т. д. Возможно, как это ни парадоксально, исторический эстетизм в самой чистой форме может быть найден там, где предметом историко-эстетического созерцания является полностью сконструированный объект. Парадигматиче­ским случаем может случить воссоздание судна «Титаник» для популярного кинофильма «Титаник» (1997). Судя по публикациям, огромные усилия были затрачены на то, что­бы посуда и столовые приборы были точными копиями сервировки стола на оригинальном «Титанике». Другим примером исторического эстетизма, конечно, была бы «Диснеевская Америка» – тематический парк, который в 1994 году компания Диснея предложила построить в четы­рех милях от национального парка сражения при Манассасе в северной Вирджинии, около Вашингтона, округ Ко­лумбия. Но искусственно сконструированное прошлое, ко­торое, без сомнения, выглядело бы намного приятнее и возвышеннее, чем оригинал, было признано слишком оче­видно не соответствующим тем действительным историче-

123

 

ским событиям, которые там некогда разворачивались, и проект никогда не был реализован1.

Третья позиция по отношению к истории, которая воз­никла вслед за крахом могущества «большого нарратива», включает в себя идентификацию истории с памятью и с коммеморацией.

Историческая невосприимчивость отрицает историю, объявляя историческое знание иррелевантным настоящему и будущему. Исторический эстетизм отрицает историю, трансформируя материальную обстановку прошлого в кра­сивые объекты, существующие в «конфигурации», не имеющей, в сущности, никакого отношения к истории. В обоих случаях предпринимается попытка редуцировать наше сознание до горизонта настоящего: в первом случае, объявляя иррелевантным все, что не из настоящего, во вто­ром, объявляя иррелевантным все, что не может быть кра­сиво представлено в настоящем.

Те же самые процессы происходят и при идентифика­ции истории с памятью и коммеморацией. Когда история становится просто тем, что люди помнят или отмечают как важные события, происходит редукция истории к структу­ре мышления и действия в настоящем. Память так же мно­го сообщает нам о сегодняшнем сознании того, кто вспо­минает, как и о самом прошлом. Память – это образ прошлого, субъективно сконструированный в настоящем. Таким образом, она сама субъективна, она может также быть иррациональна, непоследовательна, обманчива и са­модостаточна. Давно известно, что без независимого под­тверждения, память не может служить надежным маркером исторического прошлого.

Четвертая установка по отношению к прошлому, кото­рую, наряду с историей, памятью и коммеморацией, также

___________________________________________

1 Предложение Диснея широко обсуждалось в прессе в 1994 году См David Hackett Disney, Leave Virginia Atone, Give Us No Imitation History//St Petersburg Times (Florida) June 1, 1994

124

 

стоит рассмотреть, – это традиция. Удивительно, какое множество сегодняшних дискуссий о «памяти», особенно о «культурной памяти», является, на самом деле, разговором о традиции. Но ошибочно соединять вместе память и тра­дицию, это приведет к фундаментальному непониманию. Память субъективна и персональна; она глубоко эмпирич­на. Конечно, традиция, чтобы функционировать, должна войти в опыт людей, но это больше, чем субъективный и персональный опыт. Традиция над-субъективна; она над-персональна. Традиция подразумевает передачу не персо­нального опыта в его предположительной уникальности и субъективности, а чего-то гораздо более дистанцированно­го от индивида, чего-то, что имеет коллективный вес и над-индивидуальное существование. Мы должны быть воспи­таны в традиции. Традиция должна быть активно усвоена каждым человеком и каждым поколением. Она, таким об­разом, как бы дистанцирована от индивида и связана с процессом обучения, что не относится к понятию памяти.

История ближе к традиции, чем к памяти и поминове­нию. С историческим знанием происходит то же, что и с традицией. В одном из своих аспектов историография – это корабль, идущий в темных водах времени и забвения. От­части историография является активной попыткой сопро­тивляться времени и забвению. В этом отношении исто­риография весьма схожа с деятельностью тех типов рели­гиозных школ, в которых студентам преподают тексты данной религиозной традиции так, чтобы они стали для них своими. И все же история, в ее модернистском пони­мании, не традиция. Напротив, современная европейская историография возникла в конце XVIII – начале XIX веков как преодоление традиции. Когда «большой нарратив», предлагаемый религиозной традицией, потерял большую часть своего авторитета, освободилось место для появле­ния истории как научной дисциплины, которая, продолжая религиозную традицию, сумела тем не менее и от нее, и от традиции вообще отделиться. Очевидно, что те претензии

125

 

на абсолютную объективность, которые предъявляла исто­рическая дисциплина в XIX и начале XX веков, сегодня не могут быть приняты. В этом одна из причин того, почему границы между историей, с одной стороны, и памятью и коммеморацией, с другой, стали нечеткими и почему в не­которых случаях последние рассматривались почти как заменители истории.

 

***

Опасно, когда история исходит или из идеи сохранения персональной памяти, или из идеи своего функционирова­ния как способа поминовения. И также нельзя историю рассматривать как форму традиции, несмотря на сходство между ними. Слияние истории с памятью, коммеморацией и традицией имеет тенденцию элиминировать критическую функцию истории. Например, какому разумному и чувст­вительному человеку, находящемуся в Вашингтоне в День поминовения у Мемориала Вьетнамской войны, пришло бы в голову выступать с критическим анализом американского участия в той злополучной войне? Это не соответствовало бы случаю. Память и коммеморация занимают свои места, но слияние истории с памятью и поминовением подчиняет историю мнемонической и коммеморативной функциям. Историописание должно быть скорее критичным по отно­шению к порядку вещей в настоящем, чем аффирматив-ным, и по одной простой причине: многое из того, что по­является в культуре настоящего, уже аффирмативно по от­ношению к этой культуре. Есть потребность в таком подходе к прошлому, которое отстраняется от настоящего, поскольку столь многое в нашем отношении к прошлому этим качеством не обладает. Говорить, что историография должна быть критичной к порядку, который ее поддержи­вает, не означает, в более широкой перспективе, отдавать предпочтение критике перед аффирмацией. Это признание того факта, что аффирмация преуспевает при нормальном ходе вещей, а критический анализ – нет. Дело затрудняется

126

 

тем, что этот критический анализ должен быть направлен и на общепризнанные критические (или так называемые кри­тические) идеи настоящего времени.

Короче говоря, увязывание вместе истории и памяти глубоко проблематично. Если историк поступит на службу памяти, то, сознательно или подсознательно, своекорыст­ные и самодостаточные воспоминания индивидуумов и их групп станут окончательным арбитром исторической исти­ны. Это опасно. Задача историка должна в меньшей степе­ни заключаться в сохранении памяти, чем в ее преодолении или, по крайней мере, в ее ограничении. Можно, конечно, представить себе историков, включающих в свои исследо­вания свидетельства прошлого, данные историческими агентами (например, американскими солдатами Второй мировой или вьетнамской войн); в свет выходят книги, за­полненные свидетельствами такого рода. Но все же ясно, что историкам необходимо выйти за границы этого жанра.

Должна ли историография быть дидактической? Т.е. должно ли историописание пытаться предлагать уроки прошлого для наставления людей в настоящем? Некоторые философы истории действительно рекомендуют дидактическую функцию для истории. В Германии, особенно по причинам, связанным с горькой реальностью Третьего рей­ха, было написано много трудов под общим заглавием «ис­торическая дидактика»2. Трудность, связанная с понятием дидактической функции в истории, состоит в том, что ис­торики как историки, очевидно, не имеют власти давать предписания настоящему и будущему. В их компетенции – конструирование и реконструкция прошлого. Постольку, поскольку они делают эту работу хорошо, они достаточно подготовлены, чтобы критиковать тех политических деяте-

____________________________________________

1 Возможно, наиболее известная книга, написанная в таком жанре, то. Studs Terkel The Good War. An Oral History of World War Two. New York, 1984.

2 Взять, хотя бы почти 800-страничный «Handbuch der Geschichtsdidaktik», 5th ed., ed. Klaus Bergmann et al. Seelze-Velber, 1997.

127

 

лей, и граждан вообще, кто искажает прошлое в попытке поддержать определенную линию в законодательстве или политике. Так, историк, написавший книгу об интерниро­вании американцев японского происхождения во время Второй мировой войны, имел все основания выступить против политика, который, с целью и сегодня осуществить подобный кавалерийский подход к гражданским свободам, использовал подтасованные материалы о той позорной по­литике . Но историк опрометчив, если полагает, что его или ее собственные нормативные политические предпоч­тения в настоящем могут найти поддержку в историческом исследовании. История может предоставить ряд поучи­тельных примеров, которые позволительно использовать против политической самонадеянности в настоящем. Но она не может поддерживать какую-то предлагаемую поли­тику. Она может только показать, как такая-то и такая-то политика в прошлом, проводимая разными историческими деятелями, сказывалась на ходе истории.

Уместно вспомнить здесь кантову работу «Спор фа­культетов» (1798). В ней Кант различает «низший», фило­софский факультет, который, как он говорит, должен быть посвящен чистому поиску истины, и высшие факультеты юриспруденции, медицины и теологии, которые предна­значены для обслуживания интересов государства и обще­ства. Соответственно, более высоким факультетам не доз­волена полная свобода исследования и преподавания, пре­доставленная философскому факультету. Однако пре­имущество вовсе не у философского факультета. Профес­сор теологии вынужден следовать за учением, установлен-

__________________________________________

Так поступил Эрик Мюллер {Eric L Muller. Free to Die for Their Country: The Story of the Japanese American Draft Resisters in World War II. Chicago, 2001; см.: A Blog Takes Off// Chronicle of Higher Education. June 6. 2003. P. A15.

2 Immanuel Kant. The Conflict of the Faculties / Trans. Mary J. Gregor. New York, 1979; русск. изд.: Кант И. Спор факультетов // Собр. соч.: В 8 т. Т. 7. 1997.

128

 

ным государственной Церковью: в этом отношении его свобода ограничена, тогда как свобода профессора фило­софии – нет. Но в то же время профессор теологии имеет за собой силу и авторитет установленной догмы. С одной стороны, профессор теологии ограничен в том, что он мо­жет сказать, но, с другой, его предписания имеют автори­тет, которого лишены слова профессора философии.

Историк ближе к кантову философскому факультету, чем к богословскому. Безусловно, я не сказал бы, что уча­стие в дидактическом предприятии, в наставлении, полно­стью обходит историка стороной. Но такое предприятие предполагает догматические обязательства, которые нужно ясно иметь в виду, которые должны быть обнародованы и которые не должны вступать в противоречие с поиском исторических истин. Кроме того, в Германии историческая дидактика стала частью усилий выкорчевать остатки на­ционал-социализма. Она, таким образом, была критически сориентирована на прошлое Германии. В Соединенных Штатах дидактическая история в процессе своего сущест­вования, весьма вероятно, трансформируется в аффирмативную.

Следовательно, я полагаю, историк вообще должен быть больше ориентирован на критику, чем на подтвер­ждение или догматику. В этом отношении французский историк и философ истории М. де Серто предлагает образ­цовую модель. Де Серто доказывает, что современная за­падная историография построена на понятии разрыва меж­ду прошлым и настоящим. Историк не имеет непосредст­венного доступа к опыту (или воспоминаниям) прошлого; существует «другая» история, которая остается вне его по­нимания. Де Серто также настаивает на дистанцировании историка от его или ее настоящего. В своей блестящей ра­боте он исследует сложности «историографической опера­ции» – той, благодаря которой практикующие историки знают, что их работа гораздо больше имеет дело с грани­цами, прерывностями и различиями, чем с преемственно-

129

 

стью и сходством'. В этом смысле история отлична от «па­мяти», которая и в своем эмпирическом и в своем комме-моративном аспектах способствует возникновению успо­каивающей иллюзии общности и непрерывности между прошлым и настоящим.

Безусловно, может быть высказано возражение против того понимания истории, которое я здесь предлагаю. Когда я обнародовал первую версию этой главы в виде лекции, один чешский философ возразил, что существуют некото­рые ситуации – например, когда требуется построить новое или молодое демократическое государство, – в которых аффирмативный тип историописания не только допустим, но и необходим. Но я не убежден, что в долгосрочной пер­спективе аффирмативная роль подходит для истории. Это, во-первых, узурпация роли традиции. Во-вторых, то, что существенно для традиции, слабо связано с историческим прошлым и нисколько им не оправдано вообще. В годы моего раннего детства Канада, где я рос (это была абсо­лютно английская Канада, а не весьма отдаленная фран­цузская Канада), отчасти оправдывала свое существование, опираясь на традиционную связь с британской короной и с британской системой управления. Ретроспективно мне ка­жется ценным в этой традиции то, что многие вещи могли быть, и часто были, заявлены в форме определенных прин­ципов или утверждений (очень часто определяемых по контрасту с Соединенными Штатами). Одно утверждение состояло в том, что парламентская система управления превосходит президентскую; другое в том, что индивиду­альные права должны быть подчинены идее общего блага, выражающейся в формуле «мир, порядок и хорошее управ-

__________________________________________

1 Michel de Certeau. The Historiographical Operation // de Certeau. The Writing of History / Trans. Tom Conley. New York, 1988. P. 56-113. Ha русском языке были опубликованы только некоторые фрагменты работы де Серто: Письмо истории: Сотворение места // Сегодня. 1996. № 165; Искаженный голос // Новое литературное обозрение. 1997. № 28.

130

 

ление», – безусловно более удовлетворительной, чем фор­мула «жизнь, свобода и поиски счастья».

Если мы рассмотрим традицию, о которой я говорю, как формулирующую некий набор явных и неявных требова­ний, то она приобретает форму неопределенно заявленной политической теории. Это и была политическая теория, обернутая в одежды исторического нарратива. Этот британско-центрированный нарратив едва ли мог выдержать серьезную проверку на прочность (особенно учитывая эт­нический состав страны даже в то время), что и закончи­лось возникновением обратной реакции в форме сепарати­стского движения в Квебеке. Но нарратив был, в конечном счете, несуществен. Что было действительно важно и мог­ло бы быть разумно обсуждаемо, так это обоснованность (или нет) выдвигаемых требований и принципов. Эти тре­бования и принципы не были нарративами о прошлом. Скорее, они были руководящими принципами или струк­турами, предназначенными для организации настоящего и будущего.

Опору государства, конечно, не следует искать в исто­рических нарративах. Проблема не только в том, что такие нарративы нарушают принцип «разделения», а именно, принцип, в соответствии с которым история, достойная своего названия, тщательно различает прошлое и настоя­щее. Важнее то, что такие нарративы совершенно не при­людны для формирования базиса политических систем. На­пример, если реальное основание французской политики есть французская история – nos ancetres les gaulois, – то это вполне может закончиться исключением из настоящего и будущего Франции тех людей, которые никак не напоми­нают жителей древней Галлии. В широком смысле, такая традиция могла бы рассматриваться как «культурная па­мять». Но даже если бы это была истинная память – даже если бы было истинно то, что французское государство восходит по непрерывной линии от галлов, – это, возмож­но, было бы интересным и удивительным фактом, но не

131

 

тем, в чем можно было бы сегодня видеть легитимную ос­нову французского государства. И то же самое, безусловно, применимо ко всем попыткам обеспечить «историческое» оправдание существующему порядку. Либо нарратив ста­нет некорректной основой для формирования настоящего и будущего порядка, либо он настолько лишится легитимно­го исторического содержания, что больше вообще никогда не станет полноправным историческим нарративом.

 

***

Критическая историография должна находиться на не­котором расстоянии от памяти, во всех смыслах последней, и так же она должна быть одновременно связана и отстра­нена от настоящего. Критическая историография ничего не предписывает настоящему. Она только показывает то, что было иным и удивительным – даже поразительным – в прошлом. Если в историописании утрачивается это качест­во удивлять, то оно одновременно утрачивает и свое ака­демическое, научное оправдание. Такая история может по­вторно изобретать себя как память, или коммеморация, или традиция. Ни одна из них не плоха сама по себе, однако ни одна не является отличительной чертой историографиче­ского проекта. С другой стороны, такой тип историописания может превратиться в парадигмально зависимую, оп­портунистическую, неоригинальную и бесперспективную форму профессиональной историографии – чего историки боятся как чумы. Когда, в противоположность этому, исто­рия открывает до сих пор неизвестное прошлое, это застав­ляет людей увидеть, что горизонт настоящего не совпадает с горизонтом всего сущего. Коротко говоря, история нуж­дается в памяти, но не должна идти за памятью. Если у ко­го-то возникает желание писать историю, то нужно попы­таться найти вещи, с точки зрения здравого смысла удиви­тельные. Если же историк остается в пределах структуры памяти, то наиболее вероятным результатом станет не удивление, а подтверждение.

132

 

Rambler's Top100
Hosted by uCoz