Х. Уайт Метаистория: Историческое воображение в Европе XIX века. -Екатеринбург: Издательство Уральского университета. -2002. -528 с.
Введение: Поэтика истории
'* Обсуждение оснований этого восстания против исторического сознания смотри в моей работе: The Burden of History // History and Theory. 5. No. 2 (1966). P. 111-134. Более свежие примеры см.: Le'vi-Strauss С. The Savage Mind. London, 1966. P. 257-262 [рус. изд.: Леви-Строс К. Неприрученная мысль // Леви-Строс К. Первобытное мышление. М., 1994. С. 111-336]; Idem. Overture to le Cru et le cuit // Structuralism. New
York, 1966. P. 47-48 [рус.
изд.: Леви-Строс К. Сырое и приготовленное. Увертюра // Леви-Строс К. Мифологики. В 4 т. Т. 1. М.; СПб., 2000.
С. 11—38]. Можно использо­вать также две работы Мишеля Фуко: Foucault M. The Order of Things: An Archeology of the Human sciences. New York, 1971. P. 259 ff.; Idem. LArcheologie du savoir. Paris, 1969. P. 264 ff (рус. изд.: Фуко М. Слова и вещи. СПб., 1994). [Здесь и далее примечания X. Уайта отмечены знаком *.]
Содержание этого обсуждения хорошо обобщено Луисом О. Минком: Mink L. О. Philosophical Analysis and Historical Understanding // Review of Metaphysics. 21. No 4
(June, 1968). P. 667-698. Изложение позиций, которые заняли главные участники дискуссии, см.: Philosophical Analysis and History / Eld. W. Dray. New York, 1966.
Эта книга посвящена истории исторического сознания в Европе XIX века, но она предназначена также и для участия в современ­ной дискуссии по проблемам исторического знания. Как тако­вая, она представляет собой взгляд на развитие исторического мышления в течение особого периода его эволюции и общую те­орию структуры того образа мысли, который называется «исто­рическим».
Что это значит мыслить исторически и каковы уникальные характеристики собственно исторического метода исследования? Эти вопросы на протяжении XIX века обсуждались историка­ми, философами, социальными теоретиками, но обычно в кон­тексте того предположения, что им будут даны недвусмыслен­ные ответы. «История» рассматривалась как особый тип суще­ствования, «историческое сознание» — как особый образ мысли, а «историческое знание» — как автономная сфера в спектре гу­манитарных и естественных наук.
Однако в XX веке эти вопросы рассматривались несколько менее самоуверенно и с опасением, что определённые ответы мо­гут быть невозможными. Континентальные европейские мысли­тели — от Валери и Хайдеггера до Сартра, Леви-Строса и Ми­шеля Фуко — высказали серьёзные сомнения в ценности специ­фически «исторического» сознания, подчеркнули фиктивный характер исторических реконструкций и оспорили претензию ис-тории на место среди наук .
В то же время англо-американские философы написали мас­су книг об эпистемологическом статусе и культурной функции исторического мышления, книг, которые, взятые в целом, оправ­дывают серьёзные сомнения в статусе истории и как строгой на­уки, и как подлинного искусства2*. В результате двух этих ли­ний исследования создается впечатление, что историческое со­знание, которым западный человек так гордился с начала
Введение Поэтика истории
23
3* См.: Foucault M. Op. cit. Р. 367-373.
4* Здесь, конечно, я прибли­жаюсь к наиболее острой проблеме в современной (западной) литературной критике, к проблеме «реали­стической» литературной репрезентации. См. обсужде­ние этой проблемы: Wellek R. Concepts of Criticism. New Haven; London, 1963. P. 221-255. В целом мой собственный подход к этой проблеме, как она проявляется в контексте историографии, следует за примером Эриха Ауэрбаха [Ауэрбах Э. Мимесис: Представление реальности в западной литературе. М., 1968]. Глубокое истолкование вопроса о «фиктивной» репрезентации «реальности» в отношении визуального искусства см.: Combrich Е. Н. Art and Illusion: A Study in the Psychology of Pictorial Representation. London; New York, 1960. Сам Гомбрих обнаружил исток живописного реализма в западном искусстве в попытке греческих художни­ков перевести в визуальные термины повествовательные техники эпических, трагичес­ких и исторических авторов. Четвертую главу «Искусства и иллюзии» — о различиях концептуальной сверхдетерми­нации мифологически ориентированного искусства Ближнего Востока и повество­вательного, антимифологичес­кого искусства греков — было бы полезно сравнить со знаменитой первой главой ауэрбаховского «Мимесиса», в которой сопоставляются стили повествования, обнаруживаемые в Пятикни­жии и у Гомера. Нет необходи­мости говорить, что оба анализа судьбы «реализма» в западном искусстве, проводимые Ауэрбахом и Гомбрихом, существенно различаются. Исследование Ауэрбаха является гегельянс­ким во всех отношениях и апокалиптическим по тону, в то время как Гомбрих работает в неопозитивистской (и антиге­гельянской) традиции, наиболее рельефно представ-
XIX века, может быть ничем иным, как теоретическим основа­нием идеологической позиции, с которой западная цивилизация рассматривает свои отношения не только с предшествующими ей культурами и цивилизациями, но и с современными и соседству­ющими в пространстве3*. Короче говоря, историческое сознание можно рассматривать как специфически западный предрассудок, посредством которого задним числом доказывается предполагае­мое превосходство современного индустриального общества.
Мой анализ глубинной структуры исторического воображе­ния в Европе XIX века нацелен на обоснование нового взгляда на современную полемику о природе и функциях исторического знания. Этот анализ ведется на двух уровнях. Во-первых, рас­сматриваются труды признанных мастеров европейской исто­риографии XIX века и, во-вторых, труды выдающихся филосо­фов истории того же периода. Главная цель состоит в определе­нии родственных характеристик различных представлений об историческом процессе, которые реально проявляются в работах классических рассказчиков. Другая цель — определить различ­ные возможные теории, которыми философы истории в то время обосновывали историческое мышление. Для выполнения этих целей я буду рассматривать историческую работу как то, чем она наиболее очевидно является — как вербальную структуру в фор­ме повествовательного прозаического дискурса, предназначенную быть моделью, знаком прошлых структур и процессов в интере­сах объяснения, чем они были, посредством их представления 4*.
Короче говоря, мой метод — формалистский. Я не буду пытаться решать, является ли работа данного историка лучшим или более верным изложением специфической совокупности со­бытий или сегмента исторического процесса, чем какого-то дру­гого историка; я скорее попытаюсь установить структурные ком­поненты этих изложений.
С моей точки зрения, эта процедура оправдывает внимание к историкам и философам, отличающимся классическими дости­жениями, теми, чьи труды до сих пор служат признанными мо­делями возможных методов постижения истории: историкам Мишле, Ранке, Токвилю и Буркхардту и философам истории Гегелю, Марксу, Ницше и Кроче. Рассматривая этих мыслите­лей, я буду обсуждать проблему, кто из них представляет наибо­лее верный подход к историческому исследованию. Их статус как возможных моделей исторической репрезентации или концепту­ализации не зависит от природы «данных», которые они исполь­зуют для подтверждения своих обобщений или теорий, привле­ченных ими для объяснения; этот статус скорее зависит от после­довательности, согласованности и освещающей силы их видения исторического поля. По этой причине они не могут быть «опро­вергнуты», а их обобщения не могут быть «разрушены» ни об-
Введение Поэтика истории
24
ленной Карлом Поппером. Но обе работы обращаются к общей проблеме природы «реалистической» репрезента­ции, которая составляет проблему для современной историографии. Однако ни в той, ни в другой работе не анализируется ключевое понятие исторической репрезентации, хотя обе в качестве центрального аспекта «реализма» в искусстве понимают то, что может быть названо «историческим значением». В некотором смысле я перевернул их формулировку. Они спрашива­ют: каковы «исторические» компоненты «реалистического» искусства? Я задаюсь вопросом: каковы «художе­ственные» элементы «реалис­тической» историографии? В поисках ответа на последний вопрос я сильно зависел от двух теоретиков литературы, работы которых представляют собой настоящие философские системы: Frye N. The Anatomy of Criticism: Four Essays. Princeton, 1957; Burke K. A Grammar of Motives. Los Angeles, 1969. Было полезным также и чтение французских структуралистских критиков: Люсьена Гольдмана, Ролана Барта, Мишеля Фуко и Жака Деррида. Тем не менее я должен подчеркнуть, что последних я в целом считаю пленниками тропологической стратегии интерпретации так же, как и их собратьев в XIX веке. К примеру, Фуко, по-видимому, не сознавал, что используемые им для анализа истории гуманитарных наук категории немногим отличались от формализации тропов. Я рассмотрел это в эссе: Foucault Decoded: Noted from Underground // History and Theory. 12. No. 1 (1973). P. 23-54.
С моей точки зрения, все обсуждение природы «реализ­ма» в литературе топчется на месте, будучи не способно критически осознать, из чего состоит подлинно «историчес­кое» представление о реальности. Обычная тактика состоит в противопоставлении
ращением к новым сведениям, которые могут обнаружиться в последующих исследованиях, ни разработкой новой теории для интерпретации совокупности событий, которые охватывают объек­ты их представления и анализа. Их статус как моделей истори­ческого повествования и концептуализации зависит в конечном счёте от непонятийной и специфически поэтической природы их взглядов на историю и её процессы. Все это я расцениваю как обоснование формалистского подхода к изучению исторического мышления в XIX веке.
С учетом сказанного, однако, сразу становится очевидным, что работы, созданные этими мыслителями, представляют собой альтернативные и, по-видимому, взаимоисключающие представ­ления об одних и тех же сегментах исторического процесса и за­дачах исторического мышления. Рассмотренные как чисто вер­бальные структуры, созданные ими сочинения имеют, кажется, радикально отличные формальные характеристики и в них фун­даментально различным образом использован концептуальный ап­парат для объяснения одних и тех же совокупностей сведений. К примеру, на самом поверхностном уровне работа одного исто­рика может быть по существу диахронической или процессуаль­ной (подчеркивая факт изменения и трансформации в историчес­ком процессе), в то время как работа другого может быть синхро­нической и статической по форме (подчеркивая факт структурной непрерывности). Ещё раз: там, где один историк может считать своей задачей обращение в лирической или поэтической манере к «духу» прошлого, другой может усматривать свою задачу в про­никновении в суть событий, в раскрытии «законов» или «прин­ципов», находящих в «духе» определённого века лишь своё про­явление или феноменальную форму. Укажем на ещё одно фунда­ментальное отличие: некоторые историки воспринимают свою работу по преимуществу как вклад в освещение текущих соци­альных проблем и конфликтов, в то время как другие, следуя тому, что представляется больше «антикварным» складом ума, склонны подавлять такие заботы о настоящем и стараются опре­делить степень, в которой данный период прошлого отличается от их собственного.
В итоге рассмотренные как чисто вербальные структуры ис­тории [histories], созданные выдающимися историками XIX века, выражают радикально отличные представления о том, из чего должно состоять «историческое сочинение». Поэтому, чтобы определить родственные характеристики различных видов исто­рического мышления, созданных к XIX веку, прежде всего не­обходимо прояснить, из чего может состоять идеально-типичес­кая структура «исторического сочинения». Когда она будет раз­работана, я буду располагать критерием для определения того, какие аспекты любого данного исторического сочинения либо
Введение Поэтика истории
25
«исторического» «мифическо­му», как если бы первое было истинно эмпирическим, а второе — не иначе, чем концептуальным, а затем — в помещении «фиктивного» между двумя полюсами. Тогда литература рассматривается как более или менее реалистическая в зависимости от соотношения в ней эмпирических и концептуальных элементов. Такова, например, тактика Фрая, точно так же как Ауэрбаха и Гомбриха, хотя следует заметить, что Фрай, по крайней мере, изложил проблему в убедительном эссе (New Directions from Old // Fables of Identity. New \ork, 1963), в котором идёт речь о проблеме связи между историей, мифом и философией истории. Из философов, обсуждавших «фиктивный» элемент в историческом повествовании, я нашёл наиболее полезными: Са//к W. В. Philosophy and the Historical Understanding. New York, 1968; Danto A. C. Analytical Philosophy of History. Cambridge, 1965; Mink L. O. The Anatomy of Historical Understanding // Philosophical Analysis and History. P. 179— 186.
работы по философии истории следует рассматривать в целях идентификации их уникальных структурных элементов. Далее, прослеживая трансформации способов, которыми исторические мыслители характеризуют эти элементы и используют их в спе­цифическом повествовании для получения «эффекта объяснения», я буду в состоянии наметить фундаментальные изменения в глу­бинной структуре исторического воображения в рассматриваемый период. Это, в свою очередь, позволит охарактеризовать различ­ных исторических мыслителей данного периода с точки зрения их общего статуса как участников особой вселенной дискурса, в рамках которой были возможны различные «стили» истори­ческого мышления.
Теория исторического сочинения
Я начну с выделения следующих уровней концептуализации в историческом сочинении: (1) хроника; (2) история; (3) тип пост­роения сюжета [emplotment]; (4) тип доказательства [argument]; (5) тип идеологического подтекста [ideological implication]. Я использую «хронику» и «историю» для обозначения «прими­тивных элементов» в историческом изложении, однако и та и другая представляют процесс отбора и расположения сведений из необработанного исторического источника в интересах пре­образования этого источника в более понятный вид для определён­ного типа аудитории. Это позволяет допустить, что историчес­кое сочинение представляет собой попытку опосредования меж­ду тем, что я буду называть историческим полем, не обработанным историческим источником, другими историческими изложени­ями и аудиторией.
Сначала элементы исторического поля организованы в хро­нику событий, чтобы иметь с ними дело в порядке того, как они произошли; затем хроника организуется в историю последующим преобразованием событий в компоненты «спектакля», или про­цесса их совершения, который, как считалось, имеет начало, се­редину и конец. Эта трансформация хроники в историю обус­ловлена характеристикой одних событий в хронике в терминах мотивов завязки, других — в терминах мотивов развязки, треть­их — в терминах переходных мотивов. Событие, о котором про­сто сообщается, что оно произошло в определённые время и мес­то, превращается в событие завязки посредством следующей его характеристики: «Король отбыл в Вестминстер 3 июня 1321 года. Там произошла судьбоносная встреча между королем и челове­ком, который в конечном итоге покусился на его трон, хотя в то время эти два человека казались предназначенными для того, что­бы стать лучшими друзьями...» С другой стороны, переходный мотив призывает читателя отложить ожидания относительно зна­чения содержащихся в сообщении событий, пока не будет сооб-
Введение Поэтика истории
26
'* Различия между хроникой, историей и сюжетом, которые я попытался развить в этом разделе, могут быть более ценными для анализа исторических сочинений, чем для изучения художественных произведений. В отличие от последних, скажем от романа, исторические сочинения созданы на основе событий, существующих вне сознания писателя. События, о которых сообщается в романе, могут быть придуманы таким способом, каким они не могут (или считается, что не могут) произойти в истории. Это обусловливает трудность различения между хроникой событий и историей, рассказан­ной в литературном произведе­нии. В некотором смысле, «история», рассказанная в романе, подобном «Будденбро-кам» Манна, неотличима от «хроники» событий, о которой сообщается в книге, даже если мы и можем отличить «хронику-историю» и «сюжет» (сюжет Иронической Трагедии). В отличие от романиста, историк сталкивает­ся с сущим хаосом уже установленных событий, из которых он должен выбрать элементы истории, которую расскажет. Он делает свою историю, включая одни события и исключая другие, выделяя одни и делая другие подчиненными. Этот процесс исключения, подчеркивания и подчинения осуществляется в интересах создания истории определённого типа. То есть он «строит сюжет» [emplots] своей истории. Об отличии между историей и сюжетом смотри эссе Шкловского [Шкловский В. Б. О теории прозы. М; Л., 1925), Эйхенбаума {Эйхенбаум Б. М. Сквозь литературу. М.; Л., 1925] и Томашевского [Томашевский Б. В. Литерату­ра и биография // Книга и революция. 1928. № 4 (28)], представителей русской формальной школы (Russian Formalist Criticism: Four Essays / Ed. Lee T. Lemon, Marion J. Reis. Lincoln, Neb.,
щен некоторый мотив развязки: «Пока король следовал в Вест­минстер, его советники сообщили ему, что там его ожидают враги и что перспективы соглашения к выгоде его короны невелики». Мотив развязки указывает на видимый конец или разрешение процесса либо напряженной ситуации: «6 апреля 1333 года про­изошла битва при Балиборне. Силы короля были победоносны, бунтовщики бежали. Итоговый договор в замке Хауф 7 июня 1333 принес мир королевству — хотя это был нелегкий мир, унич­тоженный семь лет спустя пламенем религиозной распри». Ког­да данная совокупность событий зашифрована в мотивах, чита­телю дана история; хроника событий трансформирована в завер­шенный диахронический процесс, о котором можно задавать вопросы, как бы имея дело с синхронической структурой отно­шений 5*.
Исторические истории [stories] прослеживают последова­тельность событий, которые ведут от завязок к (временным) раз­вязкам социальных и культурных процессов таким образом, ко­торый от хроник не требуется. Строго говоря, у хроник конец открыт. В принципе они не имеют завязки: они «начинаются» тогда, когда хроникер приступает к записи событий. Они не име­ют кульминаций либо развязок; они могут продолжаться беско­нечно. Между тем истории имеют различимую форму (даже когда эта форма есть образ ситуации хаоса), что отличает со­держащиеся в них события от других событий, которые могут появиться в объемистой хронике лет, на которые приходится их развертывание.
Иногда говорят, что цель историка — объяснить прошлое, «находя», «опознавая» или «раскрывая» «истории», которые скрыты в хрониках; что отличие между «историей» и «вымыс­лом» лежит в факте, что историк «находит» свои истории, в то время как писатель «изобретает» свои. Однако подобное пред­ставление о задаче историка затемняется в той степени, в какой в действиях историка играет роль «изобретение». Одно и то же событие может служить различным типом элемента многих раз­личных исторических историй в зависимости от роли, которая приписывается за счёт специфической мотивнои характеристики той совокупности событий, к которой оно принадлежит. Смерть короля может быть началом, концом или просто переходным событием в трёх различных историях. В хронике это событие просто «там» как элемент серии событий; оно не «функцио­нирует» как элемент истории. Историк располагает события в хронике по степени значимости, приписывая событиям как эле­ментам истории разные функции таким образом, чтобы раскрыть формальную связность целого набора событий, рассмотренных как постижимый процесс с различимыми началом, серединой и концом.
Введение Поэтика истории
27
1965); Frye N. Anatomy...
P. 52-53, 78-84. 6 Уайт, вслед за Фраем, под Романом имеет в виду скорее рыцарский роман (romance), имеющий черты волшебной сказки, нежели реалистический роман современного типа. Именно поэтому в качестве примера романа Уайт приводит легенду о Граале и христианс­кий миф. По этой же причине Роман и Романтизм относятся к одному кругу явлений.
Сборка истории из избранных элементов хроники вызывает вопросы, которые историк, конструируя повествование должен предвидеть и на них отвечать. Это вопросы типа: что случится потом? Как это произошло? Почему это произошло таким, а не иным образом? Как это все вышло в конце? Эти вопросы опре­деляют повествовательные тактики, которые в конструировании своей истории должен использовать историк. Но такие вопросы о связях между событиями, которые делают их элементами про­слеживаемой истории, должны быть отграничены от другого рода вопросов: к чему это все сводится? В чем смысл всего этого? Эти вопросы должны иметь дело со структурой всей совокупности событий, рассматриваемой как завершенная история и предпо­лагают синоптическую оценку отношений между данной истори­ей и другими историями, которые могут быть «найдены», «опоз­наны» или «раскрыты» в хронике. Ответы на них могут быть даны несколькими путями. Я называю эти пути (1) объяснением посредством построения сюжета, (2) объяснением посредством доказательства и (3) объяснением посредством идеологического подтекста.
Объяснение посредством построения сюжета Придание «смысла» истории [story] на основе установления типа истории, которая рассказывается, названо объяснением посред­ством построения сюжета. Если историк в ходе своего рассказа истории придаёт ей сюжетную структуру Трагедии, он «объяс­нил» её одним образом; если он структурировал её как Коме­дию, он «объяснил» её другим образом. Посредством постро­ения сюжета последовательность событий, формируемая в ис­торию [story], раскрывается постепенно как история [story] определённого типа.
Следуя линии рассуждений, обозначенной Нортропом Фраем в его «Анатомии критики», я выделяю, по меньшей мере, четыре разных типа построения сюжета: Роман6, Трагедия, Комедия и Сатира. Возможны и другие, такие как Эпос, а конкретное исто­рическое изложение, как правило, содержит истории, выполнен­ные по одному типу, как стороны или фазы целого набора собы­тий, построенных по другому типу. Но конкретный историк вы­нужден строить целый набор историй, создавая своё повествование в одной исчерпывающей или архетипической форме истории. Например, Мишле выполнил все свои истории как Роман, Ран­ке — как Комедию, Токвиль — как Трагедию, а Буркхардт ис­пользовал Сатиру. По-видимому, эпическая структура сюжета есть внутренняя форма самой хроники. Важный момент в том, что каждая история [history], даже наиболее «синхроническая» или «структурная», будет каким-то образом преобразована в сю­жет. Тип Сатиры задал формальные принципы, на основе кото-
Введение Поэтика истории
28
7* Я отдаю отчёт в том, что, используя терминологию Фрая и его классификацию структур сюжета, я остаюсь открытым критике со стороны тех литературных теоретиков, которые либо выступают против его попыток таксоно­мии, либо предлагают взамен свои собственные. Я не считаю, что категории Фрая есть единственно возможные для классификации жанров, типов, mythoi [сюжетов] и тому подобного в литературе; но мне они кажутся особенно полезными в анализе исторических работ. Принципиальная критика в адрес литературной теории Фрая состоит, как представля­ется, в том, что, хотя его метод анализа достаточно хорошо работает применительно к второстепенным литературным жанрам вроде сказок или детективов, он чересчур жёсток и абстрактен для того, чтобы судить о таких текстуально богатых и многоуровневых работах, как «Король Лир», «В поисках утраченного времени» или даже «Потерян­ный рай». Возможно, это верно. Но анализ Фраем принципиальных форм мифологической и фабульной литературы хорошо служит для прояснения простых форм воплощения в сюжете, которые встречаются в таких «ограни­ченно» художественных формах, как историография. Исторические «истории» подпадают под разработанные Фраем категории именно потому, что историк склонен сопротивляться конструирова­нию сложных перипетий, которые есть в запасе у романиста и драматурга. Именно потому, что историк не рассказывает (или считает, что не рассказывает) историю «ради неё самой», он склонен воплощать свои истории в наиболее условных формах — таких, как сказка или детектив, с одной стороны, и Роман, Комедия, Трагедия или Сатира — с другой. Можно напомнить, что нормально образованный историк XIX века воспитывал-
рых предположительно «неповествовательная» историография Буркхардта может быть идентифицирована в качестве определён­ного типа «истории». Ибо, как показал Фрай, истории, выпол­ненные по типу Иронии, литературной формой которой является Сатира, срабатывают именно за счёт обмана нормальных ожида­ний того типа развязки, которые предполагают истории, выпол­ненные по другим типам (Роман, Комедия или, возможно, Тра­гедия) 7*.
Роман в своей основе есть драма самоидентификации, сим­волизируемой выходом героя за пределы мира чувственного опыта, победой над ним и финальным освобождением от него,— тип драмы, ассоциируемой с легендой о Граале8 или историей вос­крешения Христа в христианской мифологии. Это драма триум­фа добра над злом, добродетели над пороком, света над тьмой и финальный выход человека за пределы мира, в котором он пора­бощен Падением9. Архетипическая схема Сатиры есть точная противоположность этой Романтической драмы искупления; фак­тически это драма обреченности, подчиненная опасению, что че­ловек в конечном итоге есть скорее пленник этого мира, чем его господин, и признанию, что в конченом счёте человеческое со­знание и воля всегда неадекватны задаче преодоления безуслов­но темной силы смерти — беспощадного врага человека.
Однако Комедия и Трагедия предполагают возможность по меньшей мере частичного освобождения от удела Падения и вре­менного освобождения от разделённого состояния, в котором че­ловек обнаруживает себя в этом мире. Но эти временные победы по-разному представляются в мифологических архетипах, субли­мированными формами которых являются структуры сюжета Комедии и Трагедии. В Комедии надежда воспринимается как временный триумф человека над его миром посредством случай­ного примирения с силами, которые действуют в социальном и естественном мирах. Такие примирения символизируются празд­ничными ситуациями, которые комический писатель традицион­но использует в качестве развязки драматического описания из­менения и трансформации. В Трагедии нет праздников, кроме ложных или иллюзорных; здесь есть скорее намеки на состояния разделения между людьми, которые более ужасны, чем те, что были возбуждены трагическим агоном в начале драмы. Все-таки падение протагониста и потрясение мира, в каковом он обитает, которые произойдут в конце трагической пьесы, не рассматрива­ются как абсолютно угрожающие тем, кто выживет в ходе агони­ческого испытания. У наблюдателей битвы произойдет прираще­ние сознания. И считается, что этот прирост состоит в проявле­нии управляющего человеческим существованием закона, которое произошло благодаря усилиям протагониста в его противостоя­нии миру.
Введение Поэтика истории
29
ся на материале классической и христианской литературы. Содержащиеся в этой литературе мифы снабжали его запасом форм историй, на который он мог опираться в повествовательных целях. Однако было бы ошибкой считать, что даже такой тонкий историк, как Токвиль, был бы в состоянии приспособить эти формы историй к тем целям, какие ставили перед собой великие поэты, такие как Расин или Шекспир. Когда такие историки, как Бурк-хардт, Маркс, Мишле и Ранке говорили о «Трагедии» или «Комедии», они обычно имели в виду очень простые представления о том, что обозначают эти термины. Этим они отличались от Гегеля, Ницше и (в меньшей степени) Кроче. Как эстетики, эти три философа обладали гораздо более сложными понятиями жанра и писали в результате этого гораздо более сложные истории. Историки вообще, независимо от того, насколько критичны они к своим источникам, склонны быть наивными рассказчиками. О характеристике Фраем базисных структур сюжета см.: Frye N. Anatomy... P. 158-238. О Фрае см.: Hariman С. Ghostlier Demarcations: The Sweet Science of Nortrop Frye // Beyond Formalism: Literary Essays. 1958-1970. New Haven; London, 1971. P. 24-41.
8 Чаша Грааля — в западноевропейских средневековых легендах таинственный сосуд, ради приближения к которому и приобщения к его благим действиям рыцари совершают свои подвиги. Считалось, что это чаша с кровью распятого Иисуса Христа или чаша для причащения, служившая Христу и апостолам во время Тайной вечери, и т. п. Грааль тесно связан с Артуровскими легендами.
' Имеется в виду грехопаде­ние, т. е. грехопадение Адама, с последующим, его
Примирение, которое возникает в конце Комедии, есть при­мирение людей с людьми, людей с их миром и с их обществом; общественные условия предстают как более чистые, нормальные, здоровые вследствие конфликта между, казалось, непримиримо противоположными элементами мира; в конечном итоге обнару­живается, что эти элементы гармонизируются и унифицируются друг с другом. Примирение, которое происходит в конце Траге­дии, намного мрачнее; оно больше напоминает примирение лю­дей с условиями, в которых они должны трудиться в мире. В свою очередь, эти условия рассматриваются как неизменные и вечные, из чего следует, что человек не может их изменить, но должен работать в их рамках. Они устанавливают пределы того, к чему можно стремиться и на что можно оправданно рассчитывать в поисках безопасности и здравомыслия в мире.
Роман и Сатира предстают взаимоисключающими способа­ми преобразования процессов реальности в сюжет. Самое поня­тие Романтической Сатиры представляет собой терминологичес­кое противоречие. Я могу обоснованно представить Сатиричес­кий Роман, но под этим термином я стал бы подразумевать форму репрезентации, предназначенную для изображения бессмыслен­ности Романтического представления о мире с Иронической точ­ки зрения. С другой стороны, однако, я могу говорить о Коми­ческой сатире и о Сатирической Комедии или о Сатирической Трагедии и Трагической Сатире. Но следует заметить, что отно­шение между жанром (Трагедия или Комедия) и способом, ка­ким он воплощен (Сатирический), отличается от того, что скла­дывается между жанром Романа и способами, каким он может быть воплощен (Комический и Трагический). Комедия и Траге­дия представляют собой ограничения Романтического восприя­тия мира, рассматриваемого в качестве процесса, в интересах серьёзного отношения к тем силам, которые противостоят уси­лиям человеческого освобождения, наивно рассматриваемых в Ро­мане в качестве возможности человечества. Комедия и Трагедия относятся к конфликту серьёзно, даже если первая завершается в видении окончательного примирения противостоящих сил, а вто­рая — в раскрытии природы сил, противостоящих человеку. Ро­мантический писатель может ассимилировать истины человечес­кого существования, раскрытые соответственно в Комедии и Трагедии в рамках структуры драмы искупления, которую он изображает в своём видении окончательной победы человека над миром переживания.
Сатира представляет иной тип характеристики надежд, воз­можностей и истин человеческого существования, чем те, что рас­крыты в Романе, Комедии и Трагедии. Она смотрит на эти на­дежды, возможности и истины Иронически, в атмосфере, по­рожденной пониманием предельной неадекватности сознания для
Введение Поэтика истории
30
изгнанием из Рая, предопре­делившим всему человечеству и каждому человеку в отдельности удел тяжкого труда, жизненных невзгод, страданий и смерти.
того, чтобы счастливо жить в мире или полностью его понимать. Сатира предполагает предельную неадекватность видений мира, драматически представленных в жанрах Романа, Комедии и Тра­гедии. Сатирический способ репрезентации как фаза в эволюции художественного стиля или литературной традиции демонстри­рует убеждение, что мир стал стар. Как и сама философия, Сатира «рисует серым по серому», осознавая свою собственную неадекват­ность как образа реальности. Тем самым она подготавливает созна­ние к отказу от всех утонченных концептуализации мира и предвос­хищает возврат мифического постижения мира и его процессов.
Эти четыре архетипические формы историй дают нам сред­ства характеристики различных типов объяснительных эффек­тов, к которым может стремиться историк на уровне повествова­тельного построения сюжета. Это позволяет нам различать ди­ахронические, или процессуальные, повествования того типа, что созданы Мишле и Ранке, и синхронические, или статические, повествования, созданные Токвилем и Буркхардтом. В первом в качестве принципа, руководящего репрезентацией, преобладает смысл структурной трансформации. Во втором преобладает смысл структурной непрерывности (особенно у Токвиля), или стасиса (у Буркхардта). Но различение между синхронической и диах­ронической репрезентацией исторической реальности не должно пониматься как обозначение взаимоисключающих путей постро­ения сюжета для исторического поля. Это различение указывает лишь на разницу акцентов в понимании отношений между не­прерывностью и изменением в данной репрезентации историчес­кого процесса как целого.
Трагедия и Сатира — способы построения сюжета, которые соответствуют интересам тех историков, которые за сумбуром событий, содержащихся в хронике, или в самом этотм сумбуре усматривают сохраняющуюся структуру отношений или вечное возвращение Того-Же-Самого в Различном. Роман и Комедия подчеркивают возникновение новых сил или условий на основе процессов, которые на первый взгляд казались в своей сущности неизменными или изменяющимися только в своих феноменаль­ных формах. Но каждая из этих архетипических сюжетных струк­тур имеет своё значение для когнитивных операций, посредством которых историк стремится «объяснить» то, что «действительно случилось» в ходе процесса, образ истинной формы которого эти операции создают.
Объяснение посредством формального доказательства
В дополнение к уровню концептуализации, на котором историк воплощает повествовательное объяснение того, «что произошло», есть другой уровень, на котором он может стремиться в конце прояснить «смысл всего этого» или то, «к чему это все». На этом
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                31
уровне я различаю операцию, которую называю объяснением формальным, эксплицитным или дискурсивным доказательством. Такое доказательство даёт объяснение того, что происходит в истории, привлекая принципы комбинации, которые предполага­ются в качестве законов исторического объяснения. На этом уров­не концептуализации историк объясняет события в истории (или форму событий, которую он придал им в ходе конкретного пост­роения сюжета), конструируя номологически-дедуктивный ар­гумент. Этот аргумент может быть проанализирован в форме сил­логизма, большая посылка которого состоит в некотором пред­положительно универсальном законе причинных взаимосвязей, меньшая — в предельных условиях, к которым закон приложим, а в выводе реально происшедшие события дедуцированы из пред­посылок на основе логической необходимости. Наиболее извест­ный из таких предположительных законов, вероятно, закон Мар­кса о связи между надстройкой и базисом. Этот закон гласит, что всегда, когда происходит любая трансформация в базисе (обра­зованном средствами производства и типами производственных отношений), произойдет и трансформация компонентов надстрой­ки (социальных и культурных институтов), но что обратных от­ношений не существует (например, изменения в сознании не вы­зывают изменений в базисе). Другие примеры таких предполо­жительных законов (наподобие «дурные деньги вытесняют добро» или даже такое банальное наблюдение, как «что возвы­силось, то должно пасть») обычно, по крайней мере неявно, ис­пользуются в ходе попыток историка объяснить такие явления, как, скажем, Великая Депрессия или падение Римской империи. Обыденная или условная природа этих последних обобщений не влияет на их статус как предполагаемых больших посылок ар­гумента, посредством которого дается объяснение событиям ис­тории. Природа обобщений лишь указывает на протонаучный ха­рактер исторического объяснения вообще или на неадекватность социальных наук, из которых такие обобщения, должным обра­зом модифицированные и данные в более строгой форме, могут быть заимствованы.
Важный момент состоит в том, что поскольку историк пред­лагает объяснение, посредством которого конфигурация событий в повествовании объясняется чем-то наподобие номологически-дедуктивного аргумента, постольку такие объяснения должны быть отличены от объяснительного эффекта, приобретаемого пре­образованием истории в сюжет как истории определённого типа. Это не значит, что построение сюжета нельзя трактовать как тип номологически-дедуктивного объяснения. Фактически, Трагичес­кое построение сюжета может быть расценено как приложение законов, управляющих человеческой природой и обществами в определённых ситуациях; и поскольку такие ситуации считаются
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                     32
существующими в определенных времени и месте, их можно рас­сматривать как объясненные обращением к упомянутым прин­ципам тем же способом, каким природные события объяснены определением универсальных причинных законов, которые, как предполагается, управляют их связями.
Можно было бы сказать, что, поскольку историк создаёт «сюжет», посредством которого событиям в рассказываемой им истории придается некоторый вид формальной связности, он де­лает то же самое, что и ученый, когда тот идентифицирует эле­менты номологически-дедуктивного доказательства, в котором должно быть выражено его объяснение. Но здесь я различаю построение сюжета событий истории [history], рассмотренных как элементы истории [story], и характеристику этих событий как элементов матрицы причинных отношений, которые считаются существующими в специфических областях времени и простран­ства. Короче говоря, я на время принимаю за чистую монету за­явление историка о том, что он занимается и наукой, и искусст­вом, и принимаю обычно проводимое различение между иссле­довательскими действиями ученого и его повествовательным действием. Мы верим, что одно дело — представлять, «что слу­чилось» и «почему это произошло так, а не иначе», и совсем дру­гое — задать в форме повествования вербальную модель, объяс­няя на её основе процесс развития, ведущий от одной ситуации к другой обращением к общим законам причинности.
Но история отличается от науки именно потому, что истори­ки не согласны не только по поводу того, что есть законы соци­ального причинения, к которым они могут обращаться, чтобы объяснить данную последовательность событий, но и по поводу того, какую форму должно иметь «научное» объяснение. Спор о том, должны ли научные и исторические объяснения иметь оди­наковые формальные характеристики, имеет долгую историю. Это обсуждение обращается к проблеме, имеют ли типы законов, к которым можно прибегать в научных объяснениях, своих двой­ников в сфере так называемых гуманитарных наук или наук о духе, таких как социология и история. Прогресс естественных наук происходит на основе соглашений, достигаемых время от времени между членами устоявшихся сообществ ученых о том, что считать научной проблемой, какую форму должно иметь на­учное объяснение и какие типы данных разрешено считать дока­зательством истинно научного подхода к реальности. Среди ис­ториков такого соглашения нет и никогда не было. Это может отражать всего лишь протонаучную природу дела историографии, но важно иметь в виду это врожденное несогласие (или недоста­ток согласия) относительно того, что считать специфически исто­рическим объяснением любой данной совокупности историчес­ких феноменов. Ибо это означает, что исторические объяснения
Введение Поэтика истории
33
"'* Замечания, высказанные в прим. 7 в адрес Фрая, mutatis mutandis приложимы к понятию Пеппера о базисных формах философской рефлексии. Определённо, величайшие философы — Платон, Аристотель, Декарт, Юм, Гегель, Кант, Милль — сопротивляются их редукции к архетипам, заданным Пеппером. Если угодно, их мысль представляет собой опосредование между двумя или более типами доктрин, выделенных Пеппером. Между тем идеальные типы Пеппера представляют собой очень удобную классификацию более упрощенных философ­ских систем или мировоззре­ний, разновидности общего представления о реальности, который мы находим у историков, когда они говорят как философы — то есть когда они привлекают некоторое общее понятие бытия, апеллируют к некоторой общей теории истины и верификации, выводят этические заключения из предварительно установлен­ных законов и так далее. Большинство историков редко достигают уровня философской утонченности, представленно­го, скажем, Эдмундом Бёрком. Великий Виг определённо имел мировоззрение, которое, однако, вряд ли может быть сочтено «философией». Так делает большинство историков, не исключая Токвиля. Напротив, величайшие философы истории склонны, наряду с разработкой мировоззрения, создавать и философию. В этом смысле они более «когнитивно ответствен­ны», чем историки, которые большей частью просто принимают мировоззрение и относятся к этому так, как если бы это и представляло собой когнитивно ответственную философскую позицию. Об основных «мировых гипоте­зах» см.: Pepper S. С. World Hypotheses: A Study in Evidence. Los Angeles, 1966. P. 141 ff.
обречены основываться на различных метаисторических предпо­сылках относительно природы исторического поля, предпосылок, порождающих различные представления о типе объяснения, которое может быть использовано в историческом анализе.
Историографические дискуссии на уровне «интерпретации» на самом деле обсуждают «истинную» природу дела историка. История остаётся в состоянии концептуальной анархии, в кото­рой естественные дисциплины находились в XVI веке, когда имелось столь же много различных представлений о «деле уче­ного», сколь и метафизических позиций. В XVI веке различные представления о том, чем должна быть «наука», в конечном ито­ге отражали разные представления о «реальности» и порожден­ные ими различные эпистемологии. Поэтому дискуссии по пово­ду того, чем должна быть «история», отражают столь же разно­образные представления о том, из чего должно состоять истинное историческое объяснение и, следовательно, различные представ­ления о задаче историка.
Само собой разумеется, я говорю здесь не о тех дискуссиях, которые разворачиваются на страницах обзоров в профессиональ­ных журналах, где могут быть оспорены эрудиция или точность данного историка. Я говорю о типе проблем, возникающих, ког­да два или более исследователя примерно равной эрудиции и те­оретической изощренности приходят к альтернативным, хотя и необязательно взаимоисключающим интерпретациям того же са­мого набора исторических событий или к разным ответам на воп­росы вроде этого: «Какова подлинная природа Ренессанса?» Здесь, по крайней мере на одном из уровней концептуализации, привлечены различные понятия о природе исторической реаль­ности и о том, какую приемлемую форму должно принимать ис­торическое изложение, рассматриваемое как формальное доказа­тельство. Следуя анализу Стивена Пеппера в его «Мировых ги­потезах», я выделил четыре парадигмы формы, которую может принимать историческое объяснение, рассматриваемое как дис­курсивное доказательство: Формистскую, Органицистскую, Механистичную и Контекстуалистскую10*.
Формистская теория истины нацелена на идентификацию уникальных характеристик объектов, обитающих в историческом поле. Соответственно Формизм считает объяснение законченным, когда должным образом идентифицирован данный набор объек­тов, определены его класс, общие и специфические атрибуты и ему придано наименование, удостоверяющее его специфичность. Рассматриваемые объекты могут быть индивидуальностями либо коллективами, частными либо общими, конкретными сущностя­ми или абстракциями. Это предопределяет задачу исторического объяснения — рассеять понимание тех сходств, которые, по-ви­димому, объединяют все объекты поля. Если историк установил
Введение Поэтика истории
34
11            Томас Карлейль (1795— 1881) — английский философ, историк и эссеист, мировоззре­ние которого сформировалось под влиянием Гёте, Фихте, Шеллинга и немецких романтиков. Приверженец романтического натурализма и космизма, он стремился объединить микрокосм «являющейся» природы со вселенской природой и вечностью, тождественными духу. Полагал, что философия призвана разгадать по символам-эмблемам присут­ствие пантеистического духа в видимых формах воспринимае­мого мира. Выдвинул концепцию «культа героев», единственных творцов истории.
12          Бартольд Георг Нибур (1776—1831), немецкий историк античности, иностран­ный почетный член Петербург­ской АН (1826). Основной труд «Римская история»
(т. 1—3), оставшийся незавершенным,— изложение истории Рима до 241 года до н. э. Основатель научно-критического метода в изучении истории.
13            Тюдор Моммзен (1817— 1903), немецкий историк, иностранный почетный член Петербургской АН (1893). Многочисленные работы по истории Древнего Рима и римскому праву. В главном труде «Римская история» изложил в основном военно-политическую историю Рима до 46 года до н. э. и дал обзор истории римских провинций. Нобелевская премия по литературе (1902).
14          Автор имеет в виду, по-видимому, сэра Джорджа Отто Тревсляна (1838— 1928), английского историка и политика, члена Палаты общин от Пратии вигов (1865— 1897), занимавшего посты лорда Адмиралтейства и др., автор биографии своего дяди, лорда Маколея, «Ранней истории Чарльза Джеймса Фокса», работ по истории Американской революции.
ь* Я нашёл терминологию Кеннета Бёрка особенно полезной для моих попыток
уникальность определённых объектов поля или разнообразие ти­пов или феноменов, которые это поле проявляет, он дал Форми-стское объяснение поля как такового.
Формистский тип объяснения следует искать у Гердера, Кар-лейля п, Мишле, романтических историков и великих историчес­ких рассказчиков, таких как Нибур12, Моммзен13 и Тревелян м,— в любой историографии, в которой изображение разнообразия, красочности и живости исторического поля считается главной задачей работы историка. Бесспорно, историк-формист может испытывать склонность делать обобщения о природе историчес­кого процесса как целого, так в характеристике Карлейлем этой природы она рассматривается как «сущность бесчисленных био­графий». Но в Формистской концепции исторического объясне­ния центральной в исследовании является уникальность различ­ных действующих лиц [agents], сил [agencies] и действий [acts], которые образуют объясняемые «события», а не «почва» или «сце-
е,                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                     1С.
на», на фоне которой возникают эти сущности .
Формизм в аналитических операциях, совершаемых над фак­тами, выражаясь в терминах Пеппера, в сущности, является «рас­сеивающим», а не «собирающим», тенденцию к чему проявляют Органицистское и Механистичное объяснения. Формистская объяснительная стратегия имеет тенденцию к расширению свое­го «охвата» — обширного по типам деталей, которые она иден­тифицирует как находящиеся в историческом поле — её обобще­ниям процессов, происходящим в поле, нередко недостает кон­цептуальной «точности». Романтические историки и, на деле, «повествовательные историки» вообще склонны к конструиро­ванию столь обширных обобщений о целом историческом поле и смысле его процессов, что они очень мало значат как утвержде­ния, которые можно подтвердить или опровергнуть за счёт об­ращения к эмпирическим данным, но такие историки обычно скрадывают туманность своих обобщений живостью реконст­рукции в своих нарративах конкретных деятелей, деятельнос­ти и действий.
Органьщистские мировые гипотезы и соответствующие им теории истины и доказательства сравнительно более «интегра-тивны» и поэтому в своих операциях более редуктивны. Органи-цист пытается изобразить детали исторического поля как ком­поненты синтетического процесса. В сердце Органицистской стратегии лежит метафизическая приверженность парадигме отношений «микрокосм—макрокосм»; и историк-органицист склонен руководствоваться желанием видеть индивидуальные сущности в ролях компонентов процесса, образующего целое, ко­торое более значимо, или качественно отлично, от суммы своих частей. Историки, работающие в рамках этой стратегии объясне­ния, такие как Ранке и многие «националистические» историки
Введение Поэтика истории
35
охарактеризовать то, что я назвал «историческим полем» до его анализа и репрезентации историком. Бёрк считает, что все литературные репрезента­ции реальности могут быть проанализированы с точки зрения пентады гипотетических «грамматических» элементов: сцена [scene], действующее лицо [agent], действие [act], сила [agency], цель [purpose]. Способ, каким эти элементы охарактеризованы и относи­тельный вес, приданный им как причинным силам в «драме», в которой они фигурируют, вскрывает мировоззрение, имплицитное в каждой репрезентации реальности. К примеру, писатель-материалист будет склонен подчеркивать элемент «сцены» (среды, как бы ни рассматриваемой) по отношению к «действующему лицу», «действию», «силе» и «цели» таким образом, чтобы сделать последний набор элементов лишь чем-то немногим большим, чем эпифеноменом вышеупомяну­той силы. Напротив, писатель-идеалист будь склонен видеть повсюду «цель» и превратит «сцену» в нечто, немногим большее, чем иллюзия. Общее обсуждение этого см.: Burke К. A Grammar of Motives.
P. 3-20.
Будучи полезным подспорьем б характеристике представле­ния историка о необработанном «историческом поле», теории Бёрка менее пригодны для характеристики того, что историк может сделать с полем после того, как оно стало «грамматически» зашифрован­ным. Его книги «Rhetoric of Motives» (Los Angeles, 1965), являющаяся исследованием морального измерения литературной репрезентации, и «Language as Symbolic Action» (Los Angeles, 1968), задуманная как секуляризован­ная версия средневекового «апагогического» уровня смысла и обозначения, до разочарования условны. Бёрк, безусловно, прав, считая, что все литературные репрезента­ции реальности, сколь бы
середины XIX столетия (фон Зибель16, Моммзен, Трайчке17, Стабс18, Мэтлэнд19), склонны структурировать свои повество­вания таким образом, чтобы изобразить консолидацию или кри­сталлизацию из совокупности представляющихся разрозненны­ми событий некоторой интегрированной сущности, важность ко­торой значительнее, чем важность любой из тех индивидуальных сущностей, что анализировались или описывались в процессе повествования.
Такой подход к объяснению процессов, различаемых в исто­рическом поле, представлен идеалистами в целом, а в особеннос­ти такими диалектическими мыслителями, как Гегель.
Бесспорно, замечает Пеппер, работающие по этой модели историки будут более заинтересованы в характеристике интегра-тивного процесса, чем в изображении его индивидуальных эле­ментов. Это придаёт историческим доказательствам, выполнен­ным по этому образцу, качество «абстрактности». Более того, история, написанная в этом ключе, тяготеет к определению кон­ца или цели, к которым, как предполагается, устремлены все про­цессы, обнаруженные в историческом поле. Конечно, сознание такого историка, как Ранке, будет сопротивляться стремлению определить, что могла бы представлять собой цель всего истори­ческого процесса, и довольствоваться попыткой установить при­роду определённых временных целей, опосредствующих интег-ративных структур, таких как «народ», «нация» или «культура», которые он пытается усмотреть в текущем историческом процес­се. Определение конечной цели всего исторического процесса мо­жет приоткрыться только религиозному видению, считает Ран­ке. Поэтому работы Ранке могут быть примером историографии, выполненной по Формистскому типу. Однако, хотя Ранке и пре­восходен в изображении событий во всей их особенности, его повествования по своей структуре и формальной связности пред­стают как объяснения событий, которые они изображают, по пре­имуществу из-за их неявного тяготения к Органицистской моде­ли того, чем должно быть приемлемое историческое объяснение, модели, врезавшейся в его сознание как парадигма того, чем дол­жно быть любое валидное объяснение любого процесса в мире.
Для Органицистской стратегии объяснения свойственно воз­держиваться от поиска законов исторического процесса, когда термин «законы» сконструирован в смысле универсальных и ин­вариантных причинных взаимосвязей на манер физики Ньюто­на, химии Лавуазье или биологии Дарвина. Органицист склонен говорить о «принципах» или «идеях», определяющих индивиду­альные процессы, усматриваемые в поле, и все процессы, взятые как целое. Эти принципы или идеи увидены как намечающие цель, к которой стремится процесс как целое. Они не функционируют как причинные агенты или силы, кроме тех случаев, когда исто-
Введение Поэтика истории
36
«реалистичны» они ни были, в конечном итоге аллегоричны. Но он идёт дальше, классифи­цируя типы аллегорий, которые в них могут быть представле­ны, и предлагает немногим больше компиляции марксис­тской, фрейдистской и антропологической символик, которые сами есть лишь аллегорические репрезентации «реальности», на анализ которой они нацелены. Рассмотренные в качестве аллегорий, истории, по-видимому, поддаются анализу посредством методов, изученных Фраем. Рассмот­ренная как форма когнитивно ответственного дискурса, история, как представляется, может быть охарактеризована в терминологии Пеппера. И, рассмотренная как моральный трактат, она кажется аккуратно описанной в терминах, задаваемых социологией знания в версии Манхейма, о чем см. прим. 24.
16           Генрих фон Зибель (1817— 1895), немецкий историк, учился у Ранке в Берлинском университете, позднее отказался от установки Ранке на объективную историю, принимал активное участие
в политической жизни, отдавая в своих общественных выступлениях и сочинениях дань националистической и протестантской илеологии, в 1859 г. основал журнал «Historische Zeitschrift», с 1875 года был директором Прусского государственного архива, итогом этой работы явилась семитомный труд, посвящненный основанию Германской империи Вильгель­мом I, другие его работы посвящены периоду революции
1789-1800 годов.
17          Генрих фон Трайчке (1834— 1896), немецкий историк, пламенный патриот Пруссии, профессор истории в Киле, Гейдельберге и Берлине (1866-1874), реадктор ежемесячного «Preussische Jahrbucher», с 1886 года — государственный историк Пруссии, был членом Рейхстага, ярый сторонник германского единства под
рики решительно придерживаются мистической или теологичес­кой ориентации, и в этих случаях принципы обычно трактуются как проявления замысла Бога о его создании. Фактически для Органициста такие принципы и идеи функционируют не как ог­раничения способности человека достигнуть в истории специфи­чески человеческой цели, как могли бы действовать «законы» истории по мысли Механициста, но как гаранты фундаменталь­ной человеческой свободы. Поэтому, хотя Органицист осмыс­ливает исторический процесс посредством выявления интег-ративной природы исторического процесса, взятого как целое, он не приходит к пессимистическим выводам, к которым скло­нен Механицист, рассуждая о номологической природе исто­рического бытия.
Механистичные мировые гипотезы также интегративны по своей цели, но они скорее редуктивны, чем синтетичны. Выра­жаясь в терминах Кеннета Бёрка, Механицизм склонен рассмат­ривать «поступки» [«acts»] населяющих историческое поле «дей­ствующих лиц» как проявления сверхисторической «силы», про­исходящей из «сцены», на которой разворачивается «действие», изображенное в повествовании. Механистичная теория объясне­ния обращается к поиску причинных законов, определяющих последствия процессов, открытых в историческом поле. Объек­ты, которые считаются находящимися в историческом поле, конструируются как существующие в модальности отношений «часть—часть», их специфические конфигурации определены законами, которые предполагаются в качестве управляющих их взаимодействиями. Поэтому такие Механицисты, как Бокль20, Тэн21, Маркс и, как я покажу, даже Токвиль, изучают историю с целью разгадать законы, действительно управляющие её дей­ствиями, и пишут историю с целью показать в нарративной форме следствия этих законов.
Постижение законов, управляющих историей, и определе­ние их специфической природы может более или менее высту­пать на первый план в представлении того, «что происходило» в историческом процессе в данные время и месте; но, поскольку Механистичные исследования выполняются в рамках поиска та­ких законов, такому подходу угрожает та же тенденция к абст­рактности, что и Органицистскому. Он рассматривает индиви­дуальные события как менее важные в качестве доказательства, чем классы феноменов, к которым принадлежность этих собы­тий можно показать; но эти классы, в свою очередь, для него менее важны, чем законы, правильность которых они призваны показать. В конечном итоге для Механициста объяснение тогда только считается завершенным, когда он откроет законы, кото­рые будут признаны управляющими историей таким же образом, каким, как считается, законы физики управляют природой. За-
Введение Поэтика истории
37
водительством Пруссии и управлением Бимарка и Гогенцоллернов и ярый антисемит, чьи исторические труды, в частности «История Германии в XIX столетии», оказали сильное воздействие как на академическую науку, так и на умы подрастающего поколения.
18 Уильям Стабс (1825-1901), английский историк,
в 1850-1884 годах —
профессор современной истории в Оксфорде, после — епископ Честера. Своими критическими исследованиями исторических источников и публикациями английских средневековых хроник Стаббс внес существенный вклад в развитие медиевистики. Его «Constitutional History of
England» (3 vol., 1874-1878)
остаётся и до сих пор стандартным учебником по истории.
" Фредерик Уильям Мзтлэнд (1850-1906), английский историк права, основатель «Selden Society», занимавшего­ся публикацией документов по ранней истории Англии. Вместе с сэром Фредериком Поллоком автор классической работы «История английского права до Эдуарда I» (1895), а также работ «Английское право и Ренессанс» (1897) и др.
20 Генри Томас Бокль (1821— 1862), английский историк, более всего известный сейчас как автор двухтомной «Истории цивилизации в Англии» (1857-1862). В то время, когда история ещё не считалась наукой, но рассмат­ривалась скорее как разновид­ность литературы, Бокль попытался применить «позитивную философию» Огюста Конта к историческим исследованиям, создав единую, универсальную и прогрессив­ную историческую науку. Ипполит Адольф Тэн (1828—1893), французский искусствовед и историк, сторонник социально-исторического детерминизма, автор книг «История английской литературы» (1864), «Происхождение
тем он прикладывает эти законы к фактам так, чтобы их конфи­гурации были понятны как функции данных законов. Поэтому у такого историка, как Токвиль, конкретные атрибуты данного ин­ститута, обычая, закона, художественной формы и тому подоб­ного менее важны в качестве доказательства, чем виды, классы и родовые типологии, примерами которых первые являются. И эти типологии, в свою очередь, рассматриваются Токвилем, а осо­бенно Боклем, Марксом и Тэном, как менее важные, чем законы социальной структуры и процесса, которые управляют ходом за­падной истории, о действиях которой они свидетельствуют.
Очевидно, хотя они и охарактеризованы с концептуальной точностью, Механистичные представления об истине и объясне­нии остаются открытыми обвинениям в недостатке кругозора и склонности к абстракции таким же образом, что и их Органици-стские собратья. С Формистской точки зрения, Механицизм и Органицизм кажутся «редуктивными» по отношению к разно­образию и красочности индивидуальных сущностей в историчес­ком поле. Но для восстановления желаемых кругозора и конк­ретности не нужно искать убежища в столь «импрессионистской» концепции исторического объяснения, какую представляет собой Формизм, скорее можно избрать Контекстуалистскую пози­цию, которая в качестве теории истины и объяснения представ­ляет собой «функциональную» концепцию смысла или значения событий, найденных в историческом поле.
Существенная предпосылка Контекстуализма — события могут быть объяснены в рамках того «контекста», в котором про­изошли. Почему они произошли именно таким, а не иным обра­зом, должно быть объяснено посредством открытия их специфи­ческих отношений с другими событиями, происшедшими в окру­жающем их историческом пространстве. Здесь, как и в Формизме, историческое поле понимается как «спектакль» или богатый де­талями гобелен, которым, на первый взгляд, может недоставать связности и видимой фундаментальной структуры. Но, в отли­чие от Формиста, который склонен просто рассматривать сущ­ности в их конкретности и уникальности, то есть в сходстве и отличии с другими сущностями поля, Контекстуалист настаивает на том, что то, «что случилось» в поле, может быть объяснено только на основе уточнения функциональных взаимосвязей, су­ществующих между действующими лицами и силами, занимаю­щими поле в данное время.
Определение этой функциональной взаимосвязи выполня­ется с помощью операции, которую некоторые современные фи­лософы, такие как У. X. Уолш и Исайя Берлин, назвали «связы­ванием»22*. Цель объяснения в этой операции — определить «нити», соединяющие изучаемых индивидуума или институт с их специфическим социокультурным «настоящим». Примеры
Введение Поэтика истории
38
современной Франции»
(6 vol., 1876-1893), вместе с
Эрнестом Ренаном — один из
наиболее авторитетных
интеллектуалов своего
времени.
22* См.: Walsh W. Н.
Introduction to the Philosophy of
History. London, 1961. P. 60-
65; Berlin I. The Concept of
Scientific History //
Philosophical Analysis and
History. P. 40-51.
О «связывании» вообще см.
замечания Минка
(Autonomy... Р. 171-172).
такого рода объяснительной стратегии могут быть найдены у любого стоящего историка, от Геродота до Хейзинги, но как до­минирующий принцип объяснения в XIX веке он находит выра­жение в работах Якоба Буркхардта. Как стратегия объяснения Контекстуализм стремится избегать и радикально рассеивающей тенденции Формизма, и абстрагирующих тенденций Органицизма и Механицизма. Вместо этого он стремится к относительной интеграции феноменов, найденных в ограниченных областях ис­торического совершения, с точки зрения «тенденции» или общей физиономии периода и эпохи. Поскольку он неявно прибегает к правилам комбинации для определения родовых характеристик сущностей, занимающих ограниченные области исторической со­бытийности, эти правила не конструируются как эквивалентные универсальным законам причины и следствия, постулированным Механицизмом, или общим телеологическим принципам, посту­лированным Органицизмом. Скорее, они конструируются как реальные отношения, предполагаемые существующими в конк­ретных времени и месте, а их первые, последние и материальные причины могут оставаться неизвестными.
Контекстуализм идёт дальше, как показывает Пеппер, изо­лируя в качестве объекта изучения некоторый (фактически — любой) элемент исторического поля, будь это столь большой эле­мент, как «Французская революция» или столь маленький, как один день жизни конкретной персоны. Затем он подбира­ет «нити», связующие объясняемое событие с различными обла­стями контекста. Нити определяются и прослеживаются вовне, в окружающее природное и социальное пространство, в рамках которого событие произошло, а кроме того, и ретроспективно, чтобы определить «истоки» события, и перспективно, чтобы оп­ределить его «воздействие» и «влияние» на последующие собы­тия. Эта операция прослеживания завершается в той точке, в ко­торой «нити» исчезают в контексте некоторого другого «собы­тия» или «сходятся», чтобы обусловить появление некоторого нового «события». Цель этой операции не в том, чтобы интегри­ровать все события и тенденции, которые могут быть идентифи­цированы в целом историческом поле, но, скорее, в том, чтобы увязать их в цепи временных и ограниченных характеристик ко­нечных областей явно «значимого» явления.
Очевидно, что Контекстуалистский подход к проблемам ис­торического объяснения может рассматриваться как комбинация, с одной стороны, рассеивающих импульсов Формизма и, с дру­гой стороны, интегративных импульсов Органицизма. Но фак­тически Контекстуалистская концепция истины, объяснения и проверки кажется излишне честной в том, что она просит от ис­торика и требует от читателя. Однако из-за того, что она органи­зует историческое поле как различные области значимого явле-
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                           39
ния, периоды и эпохи могут быть отличены одни от других, Кон-текстуализм представляет собой двусмысленное решение пробле­мы конструирования повествовательной модели процессов, вы­деленных в историческом поле. «Поток» исторического времени рассматривается Контекстуалистом как волнообразное движение (что ясно отмечено Буркхардтом), в котором одни фазы или куль­минации рассматриваются как внутренне более значительные, чем другие. Операция прослеживания нитей явлений таким образом, чтобы сделать возможным распознавание тенденций в процессе, предполагает возможность повествования, в котором преоблада­ли бы образы развития и эволюции. Но фактически Контекстуа-листские объяснительные стратегии больше склоняются к синх­роническим репрезентациям сегментов или срезов процесса, как если бы срезы делались поперек структуры времени. Эта тенден­ция к структуралистскому или сихроническому типу репрезента­ции внутренне присуща Контекстуалистской мировой гипотезе. И если историк, склонный к Контекстуализму, станет объеди­нять изученные им различные периоды во всеобъемлющий взгляд на исторический процесс в целом, он должен выйти из Контек­стуалистской рамки — к Механистичной редукции данных с точ­ки зрения предположительно управляющих ими «вневременных» законов либо к Органицистскому синтезу этих данных с точки зрения «принципов», которые, как предполагается, раскрывают цель, к которой устремлен весь процесс на длительном времен­ном промежутке.
Теперь любая из четырёх моделей объяснения могла бы быть использована в исторической работе для получения нечто вроде формального доказательства истинного смысла изображенных в повествовании событий, но они не пользуются равным авторите­том среди признанных профессионалов дисциплины со времён её академизации в начале XIX века. Фактически среди академи­ческих историков в качестве главных кандидатов на ортодоксию превалировали Формизм и Контекстуализм. Когда бы у признан­ных мастеров своего дела ни проявлялись Органицистские либо Механистичные тенденции, как у Ранке и Токвиля, они рассмат­ривались как неудачные отклонения от должных форм, которые может принимать объяснение в истории. Больше того, когда у данного мыслителя преобладал импульс объяснять историческое поле преимущественно в Органицистских (Гегель) и Механис­тичных (Маркс) терминах, он интерпретировался как причина падения исследователей в скверну «философии истории».
Короче говоря, Формизм и Контекстуализм для профессио­нальных историков были пределом выбора среди возможных форм, которые может принимать объяснение специфически «ис­торического» вида. Напротив, Механицизм и Органицизм пред­ставляли ересь в исторической мысли, по мнению как больший-
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                      40
ства профессиональных историков, так и их защитников среди философов, рассматривающих «философию истории» как миф, ошибку или идеологию. К примеру, имевшая большое влияние «Нищета историцизма» Карла Поппера — всего лишь длинный обвинительный акт в адрес этих двух типов объяснения в исто-рическои мысли .
Но основания враждебности профессиональных историков к Органицистскому и Механистичному типам объяснения оста­ются неясными. Или, скорее, причины этой враждебности могут лежать в особых внеэпистемологических соображениях. Ибо, учитывая протонаучную природу исторического исследования, не существует аподиктических эпистемологических оснований пред­почтения одного типа объяснения другому.
Конечно, указывается, что история может быть освобожде­на от мифа, религии и метафизики только в результате исключе­ния из её операций Органицистских и Механистичных типов объяснения. Предположительно после этого история не может быть поднята до уровня строгой «науки», но идея спора в том, чтобы посредством этого исключения она могла, по меньшей мере, избежать опасностей «сциентизма» — лицемерного подражания научному методу и неправомерного присвоения авторитета на­уки. Ибо, ограничиваясь объяснением по типу Формизма и Кон-текстуализма, историография остаётся, по крайней мере, «эмпи­рической» и может устоять перед падением в тот тип «филосо­фии истории», который практиковали Гегель и Маркс.
Но именно потому, что история не есть строгая наука, в этой враждебности к Органицистскому и Механистичному ти­пам объяснения проявляется, кажется, только влияние части про­фессионального истеблишмента. Если доказано, что Органицизм и Механицизм пронизывают любой процесс в природном и есте­ственном мирах, чего не могут достичь Формистская и Контек-стуалистская стратегии, то исключение Органицизма и Механи­цизма из канона ортодоксального исторического объяснения должно основываться на внеэпистемологических соображени­ях. Приверженность к рассеивающим техникам Формизма и Кон-текстуализма отражает лишь решение части историков не пытаться интегрировать сведения, что санкционировано Органицизмом и Механицизмом как основное направление движения. В свою оче­редь это решение покоится, по-видимому, на некритически принятых мнениях о форме, которую должна принять наука о человеке и обществе. И эти мнения, в свою очередь, по сво­ей природе кажутся в общем этическими, а в частности — идеологическими.
Часто утверждается, особенно Радикалами, что предпочте-
f.* Poi>p" ^L^'jTllei96ierty °f ние пР°Фессиональными историками Контекстуалистской и Фор-р 5-55.                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                      мистской объяснительной стратегии идеологически мотивирова-
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                               41
но. Например, марксисты полагают, что отторжение Механис­тичных типов исторического объяснения соответствует интере­сам правящих социальных групп, потому что раскрытие истин­ных законов исторической структуры и исторического процесса раскрыло бы подлинную природу власти, которой обладает гос­подствующий класс, и создало бы знание, необходимое для сме­щения этих классов с привилегированных и властных позиций. Радикалы утверждают, что культивирование представления об истории, в которой были бы известны лишь индивидуальные со­бытия и их связи с их непосредственными контекстами,— в ин­тересах доминирующих групп, которые, в лучшем случае, позво­ляют распределить эти факты в узкие типологии, поскольку та­кие представления о природе исторического знания отвечают соответственно «индивидуалистическим» предпонятиям «Либе­ралов» и «иерархическим» предпонятиям «Консерваторов».
Напротив, утверждения Радикалов о том, что они открыли «законы» исторических структуры и процесса, расцениваются Либеральными историками как столь же идеологически мотиви­рованные. Утверждается, что такие законы обычно выдвигаются в интересах продвижения некоторой программы социальной транс­формации либо в Радикальном, либо в Реакционном направле­нии. Это придаёт дурной тон самому поиску законов историчес­кой структуры и процесса и делает подозрительным исследова­ния любого историка, заявляющего, что он стремится к открытию таких законов. То же приложимо и к «принципам», которыми Иде­алистические философы истории стремятся прояснить «смысл» ис­тории в её тотальности. Сторонники Контекстуалистской, Фор-мистской и Механистичной концепций объяснения настаивают, что такие «принципы» всегда предлагаются в поддержку идеоло­гических позиций, ретроградных или обскурантистских по своим интенциям.
По-видимому, в каждом историческом описании реальности действительно существует нередуцируемый идеологический ком­понент. То есть просто потому, что история не есть наука, или в лучшем случае, есть протонаука с определёнными ненаучными элементами своей конституции. Сама по себе претензия на отыс­кание некоторого типа формальной связности в историческом ис­точнике привносит с собой теории природы исторического мира и самого исторического знания, которые имеют идеологический подтекст, ибо пытаются понять «настоящее», как бы это «насто­ящее» ни определялось. Иначе говоря, сама претензия на разгра­ничение прошлого мира социальной мысли и практики от его на­стоящего и на определение формальной связности этого прошло­го мира предполагает представление о том, какую форму должно принять это знание о современном мире, предполагает постоль­ку, поскольку он непрерывен с этим прошлым миром. Привер-
Введение Поэтика истории
42
24* Я упростил классификацию Манхейма основных типов идеологий и обосновывающих их типов философии истории. В своём эссе «Перспективы научной политики» Манхейм перечисляет пять «репрезен­тативных идеальных типов» политического сознания, которые возникли в XIX и XX веках, два из них есть виды Консерватизма (один «бюрократический», другой «историцистский»). Здесь мне не нужно проводить это различие, поскольку о «бюрократической» форме можно сказать, что она противостоит всем идеологи­чески вдохновляемым попыткам трансформации социального порядка. Меня занимают работы интеллектуа­лов, стремившихся трансфор­мировать или упрочить статус-кво, обращаясь к специфичес­ким концепциям исторического процесса. Насколько мне известно, ни один историк или философ истории не писал таким образом, чтобы выразить отношение «бюрократического Консерватора». Однако поскольку я определил Консерватизм как защиту неидеализированного прошлого, но современного социального распределения, рассмотренный Манхеймом «Консервативный истори-цизм» составил бы естествен­ное прибежище «бюрократи­ческого Консерватора». См.: Mannheim К. Ideology and Utopia: An Introduction to the Sociology of Knowledge. New York, 1946. P. 104 ff.; Idem. Conservative Thought // Essays in Sociology and Social Psychology / Ed. Paul Kecskemeti. New York, 1953. P. 74-164 (см. обе работы в русс, изд.: Манхейм К. Диагноз нашего времени. М.,
1994. С. 7-276, 572-670.)
Манхейм среди идеальных типов современного политичес­кого сознания перечислил также «Фашизм». Я не использовал это категорию потому, что было бы анахронизмом прилагать её к мыслителям XIX века. Вместо этого я использовал категорию
женность к определённой форме знания предопределяет типы обобщений, которые делаются о современном мире, типы зна­ния, которые о нем можно иметь и как следствие — типы проек­тов, которые можно оправданно рассматривать в целях измене­ния этого настоящего или, напротив, его увековечения.
Объяснение посредством идеологического подтекста
Идеологические измерения исторического описания отражают этический элемент в занятой историком определённой позиции по поводу природы исторического знания и выводов, которые могут быть извлечены из изучения прошлых событий для пони­мания настоящих. Под термином «идеология» я подразумеваю набор предписаний для занятия позиции в современном мире со­циальной практики и действия в соответствии с ней (либо изме­нять мир, либо упрочивать его в его сегодняшнем состоянии); такие предписания сопровождаются аргументами, претендующими на авторитет «науки» или «реализма». Следуя анализу Карла Манхейма в «Идеологии и утопии», я постулирую Четыре основ­ные идеологические позиции: Анархизм, Консерватизм, Ради­кализм и ЛиберализмгА*.
Имеются, конечно, другие метаполитические позиции. Ман­хейм ссылается на Апокалиптизм раннебуржуазных религиозных сект, Реакционную и Фашистскую позиции. Но эти позиции в своей сущности авторитарны таким образом, какой не свойствен перечисленным выше формам идеологии XIX века. Апокалип-тик основывает свои предписания к действию на авторитете бо­жественного откровения, Реакционер — на авторитете классо­вой или групповой практики, рассматриваемой как вечно дей­ственная система социальной организации, и Фашист — на неоспоримом авторитете харизматического лидера. И хотя ора­торы, представляющие каждую из этих позиций, могут вступить в полемику с представителями других позиций, они не считают это необходимым для установления авторитета своих когнитив­ных позиций на рационалистических или научных основаниях. Поэтому, хотя они могут предложить особые теории общества и истории, эти теории не рассматриваются как ответственные пе­ред другими позициями, перед «фактами» вообще, перед конт­ролем со стороны логических критериев последовательности и связности.
Четыре основные идеологические позиции, идентифициро­ванные Манхеймом, представляют, однако, системы ценностей, претендующих на авторитет «разума», «науки» или «реализма». Эта претензия неявно включает их в публичную дискуссию с дру­гими системами, выступающими от имени схожего авторитета. Это делает их эпистемологически уязвимыми иным, чем пред­ставителей «авторитетных» систем, образом, и обрекает их на
Введение Поэтика истории
43
«Анархизма», которая, сточки зрения Манхейма, есть специфическая для XIX века форма Апокалиптического политического мышления. Напомню, что в эссе «Утопи­ческая ментальность» Манхейм перечислил четыре идеальных типа утопического мышления, каждый из которых представляет особую стадию в эволюции современного политического сознания. Это Оргиастический Хилиазм (милленаристская традиция, представленная Анабаптистами XVI века), Либерально-гуманитарная идея, Консерва­тивная идея и Социалистичес­ки-Коммунистическая утопия (Ideology and Utopia. P. 190— 223). Анархизм был секуляризованной формой, которую Оргиастический Хилиазм приобрел в XIX веке, а Фашизм есть форма, которую он приобрел в XX веке (Ibid. P. 233). В истории Апокалиптической политики Анархизм уникален в силу того, что, в отличие от Хилиазма и Фашизма, он стремится быть когнитивно ответственным — то есть стремится дать своей иррациональной позиции рациональные обоснования. С моей точки зрения, Анархизм есть идеологический подтекст Романтизма, возникавший везде, где появлялся в XIX веке Романтизм, и он питал Фашизм в XX веке таким же образом, как сам был напитан Романтизмом. Манхейм пытался систематическим образом увязать Романтизм с Консерватизмом, а между тем в действительности в их проявлениях в начале XIX века им просто случилось оказаться современниками. Философия истории, порожденная Романтическим мифом, не создаёт того понятия полностью интегрированной общности, достижимой в историческом времени, которая вдохновляет Консерваторов на гимны, прославляющие социальный статус-кво. В Романтизме уникален его индивидуалистический
усилие по осмыслению «фактов», открытых исследователями социального процесса, работающих с опорой на альтернативные основания. Короче говоря, свойственные XIX веку формы Анар­хизма, Консерватизма, Радикализма и Либерализма «Когнитив­ен                                                                                                        ?5*1*
но ответственны» иначе, чем их «авторитетные» двойники .
В этом пункте я должен подчеркнуть, что термины «Анар­хист», «Консерватор», «Радикал» и «Либерал» предназначены служить скорее указателями общих идеологических предпочте­ний, а не обозначениями конкретных политических партий. Они представляют разные отношения для возможности сведения изу­чения общества к науке и желательности этого; различные пред­ставления об уроках, которые могут преподать науки о человеке; различные представления о желательности изменения или упро­чения статус-кво; различные представления о том, какие направ­ления должно принимать изменение статус-кво и какими сред­ствами оно может быть достигнуто; наконец, различные ориен­тации во времени (ориентации в отношении прошлого, настоящего или будущего как совокупности парадигм «идеальных» форм об­щества). Я также должен подчеркнуть, что построение сюжета исторического процесса или способ объяснения его на основе фор­мального доказательства данным историком не нужно понимать как функцию от сознательно занимаемой им идеологической по­зиции. Скорее, о форме, которую он придаёт своему историчес­кому тексту, можно сказать, что она имеет идеологический под­текст, созвучный с той или иной из четырёх выделенных выше позиций. Как каждая идеология сопровождается особой идеей истории и её процессов, так, я полагаю, каждая идея истории сопровождается определённым идеологическим подтекстом.
Четыре интересующие меня идеологические позиции могут быть примерно охарактеризованы следующим образом. Что ка­сается проблемы социального изменения, то все они признают его неизбежность, но имеют разные взгляды как на его жела­тельность, так и на оптимальную скорость изменения. Конечно, более всего подозрительны в отношении к планируемым транс­формациям социального статус-кво Консерваторы, в то время как Либералы, Радикалы и Анархисты относительно менее подозри­тельны к изменению вообще и соответственно более или менее оптимистичны в плане перспектив быстрых трансформаций со­циального порядка. Как замечает Манхейм, Консерваторы стре­мятся рассматривать социальное изменение по аналогии с ростом растений, в то время как Либералы (по крайней мере, XIX века) склонны рассматривать его по аналогии с подгонкой, или «тон­кой настройкой», механизма. В обеих идеологиях фундаменталь­ная структура общества предполагается прочной, некоторые из­менения — неизбежными, но само изменение рассматривается как наиболее эффективное тогда, когда изменяются скорее от-
Введение Поэтика истории
44
момент, этот эгоизм, вдохнов­ляющий убеждение в желательности совершенной Анархии. Этот момент может иметь место у некоторых доморощенных Консерватив­ных мыслителей, но, если они истинно Консервативны, он будет присутствовать у них в качестве идеологического приема с целью защиты привилегированного положе­ния отдельных социальных групп в существующем социальном распределении против требований планируе­мого изменения, выдвигаемых Радикалами, Либералами или Реакционерами. Консерватор может поощрять действительно Анархистское представление о мире не больше, чем он может вынести действительно Радикальное представление о нем. Он защищает статус-кво, показывая, что оно представляет собой интегриро­ванное, органическое единство, о достижении чего Анархисты и Радикалы все ещё лишь мечтают.
а* Я взял понятие «когнитив­ной ответственности» у Пеппера. Он использует его, чтобы разделить философские системы, приверженные рациональной защите своих мировых гипотез, и те, которые отвергают её. Примеры вторых — Мистицизм, Анимизм и крайний Скепти­цизм, каждый из которых в каком-то пункте своей аргументации склонен прибегать к понятиям откровения, авторитета или обычая. Хотя некоторые Мистики, Анимисты и Скептики могли дать рациональные обоснования своих иррациональных взглядов на реальность, такие обоснования, как правило, излагаются как критика гиперрационализма их оппонентов. Позитивное содержание их доктрин в конечном итоге невозможно отстоять на рациональных основаниях, ибо в итоге они отрицают авторитет самого разума. См.: Pepper S. World Hypotheses. P. 115-137. Эквивалентом таких систем в
дельные части тотальности, чем ее структурные отношения. Между тем Радикалы и Анархисты убеждены в необходимости структурных трансформаций, первые — в интересах переустрой­ства общества на новой основе, вторые — в интересах упраздне­ния «общества» и замены его «общностью» индивидуумов, объе­динённых вместе общим чувством их общей «человечности».
Что касается скорости рассматриваемых изменений, Консер­ваторы настаивают на «естественном» ритме, в то время как Ли­бералы отдают предпочтение тому, что может быть названо «со­циальным» ритмом парламентских дебатов или ритмом обра­зовательного процесса и электоральной конкуренции между партиями, которым вверено наблюдение установившихся зако­нов правления. Напротив, Радикалы и Анархисты допускают воз­можность трансформаций-катаклизмов, хотя первые склонны больше значения придавать власти, необходимой для произведе­ния таких трансформаций, более чувствительны к инерционной тяге унаследованных институтов, а потому более, чем вторые, оза­бочены разработкой средств достижения таких трансформаций.
Это приводит нас к рассмотрению различных ориентации во времени, свойственных этим идеологиям. Согласно Манхейму, Консерваторы склонны представлять историческую эволюцию прогрессивной разработкой институциональной структуры, ко­торая преобладает в последнее время, эту структуру они рассмат­ривают как «утопию» — то есть как лучшую форму общества, на которую человек может «реалистически» надеяться или оправ­данно ожидать для временного бытия. Напротив, Либералы пред­ставляют время в будущем, когда эта структура будет улучше­на, но они проецируют это утопическое условие в отдаленное будущее таким образом, что расхолаживают любые попытки ускоренно реализовать его в настоящем «радикальными» сред­ствами. С другой стороны, Радикалы склонны рассматривать уто­пическое состояние как неминуемое, что вдохновляет их озабо­ченность обеспечением революционных средств воплощения этой утопии сейчас. Наконец, Анархисты склонны идеализировать отдаленное прошлое естественно-человеческой невинности, из которой люди впоследствии выпали в испорченное «социальное» -состояние, в каком и находятся в последнее время. Они, в свою очередь, проецируют эту утопию во вневременную плоскость, рассматривая её как возможное человеческое достижение в лю­бое время, если человек получит доступ к контролю над своей человеческой сущностью либо посредством акта воли, либо по­средством акта сознания, который разрушит социально задан­ное убеждение в законности существующего социального ис­теблишмента.
Временная локализация утопического идеала, от имени ко­торого работают разные идеологии, позволила Манхейму клас-
Введение Поэтика истории
45
политическом мышлении был бы связанный традицией феодал-дворянин; Реакционер, который отрицает какой-либо смысл настоящего или будущего; Фашист или Нигилист, который отвергает и разум, и логику в споре со своими противниками.
сифицировать их в зависимости от их отношения к «социальной конгруэнтности», с одной стороны, и «социальной трансценден­тности» — с другой. Наиболее «социально конгруэнтен» Кон­серватизм; Либерализм — относительно. Фактически каждая идеология представляет смесь элементов социальной конгруэнт­ности и социальной трансцендентности. В этом пункте их отли­чие друг от друга — проблема скорее акцентов, чем содержания. Все относятся серьёзно к перспективе изменения. Это то, что обусловливает их общий интерес к истории и их стремление снаб­дить свои программы историческим обоснованием. Сходным об­разом это то, что обусловливает их стремление обсуждать друг с другом, с когнитивно ответственной точки зрения, такие вторич­ные проблемы, как скорость желательного социального измене­ния и средства, используемые для его достижения.
Однако для их различных представлений о форме истори­ческой эволюции и о форме, которую должно принимать истори­ческое знание, значима ценность, придаваемая существующему социальному истеблишменту. С точки зрения Манхейма, раз­личные идеологии конструируют проблему исторического «про­гресса» различными путями. То, что «прогресс» для одной есть «декаданс» для другой с получающим различный статус «на­стоящим временем» (как вершина или период крайнего упад­ка развития, в зависимости от степени отчуждения в данной иде­ологии). В то же время идеологии ценят разные парадигмы формы, которую должны принимать аргументы, призванные объяснить то, «что случилось в истории». Эти различные пара­дигмы объяснения отражают более или менее «научные» ориен­тации различных идеологий.
Поэтому, к примеру, Радикал разделяет с Либералом убеж­дение в возможности «рационального» и «научного» изучения истории, но их представления о том, из чего могла бы состоять рациональная и научная историография, различны. Первый ищет законы исторических структур и процессов, второй — общие тенденции или основное направление развития. Подобно Ради­калам и Либералам, Консерваторы и Анархисты полагают, в со­ответствии с общим убеждением XIX века, что «смысл» исто­рии может быть открыт и представлен в концептуальной схеме, которая когнитивно ответственна, а не просто авторитарна. Но их представление о специфически историческом знании в качестве основания, на котором может быть сконструирована предполага­емая «наука» история, требует веры в «интуицию». Анархист в своих исторических текстах в сущности склонен к эмфатическим техникам Романтизма, в то время как Консерватор склонен к интеграции нескольких своих интуиции об объектах истори­ческого поля во всеобъемлющее Органицистское изложение всего процесса.
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                     46
По-моему, не существует внеидеологических оснований, по которым можно было бы судить о конфликтующих концепциях исторического процесса и исторического знания, к которым апеллируют различные идеологии. Ибо, поскольку эти кон­цепции восходят к этическим соображениям, данная эписте­мологическая позиция, исходя из которой можно судить о их когнитивной адекватности, сама по себе представляла бы лишь ещё один этический выбор. Я не могу утверждать, что одна из концепций исторического знания, которой отдает предпочте­ние данная идеология, более «реалистична», чем другие, по­скольку уже не стоит вопрос о том, как задается адекватный кри­терий «реализма», хотя эти концепции с этим и не согласны. Я не могу и утверждать, что одна концепция исторического зна­ния более «научна», чем другая, не проявляя предвзятости в от­ношении того, чем должны быть специфически историческая или социальная наука.
С уверенностью можно сказать, что в течение XIX века кон­цепцией науки, которой более всего доверяли, был Механицизм. Но социальные теоретики отличались друг от друга в вопросе оправданности Механистичной науки об обществе и истории. В силу серьёзных различий во мнениях по поводу адекватности Механицизма как стратегии на протяжении XIX века в гумани­тарных науках продолжали процветать Формистский, Органи-цистский и Контекстуалистский типы объяснения.
Меня, далее, не интересует ранжирование различных кон­цепций истории, произведенных XIX веком, с точки зрения их «реализма» или их «научности». Равным образом, моя цель не в том, чтобы проанализировать их как проекции данной идеологи­ческой позиции. Я заинтересован в том, чтобы показать, как иде­ологические соображения входят в попытки историка объяснить историческое поле и сконструировать вербальную модель исто­рических процессов в повествовании. И я собираюсь показать, что даже работы тех историков и философов истории, интересы которых были явно неполитическими, таких как Буркхардт и Ницше, имеют специфический идеологический подтекст. Я пола­гаю, что эти работы по меньшей мере созвучны той или иной идео­логической позиции тех времён, когда они были написаны.
Я считаю, что этическое измерение исторического сочине­ния находит отражение в типе идеологического подтекста, кото­рым эстетическое восприятие (построение сюжета) и когнитив­ная операция могут быть объединены так, чтобы выводить пред­писывающие утверждения из тех, что могут показаться чисто описательными или аналитическими. Историк может «объяснить» то, что произошло в историческом поле, идентифицируя закон (или законы), управляющий набором событий, преобразованных в сюжет истории как драма существенно Трагического значения.
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                          47
Или, наоборот, он может найти Трагический смысл истории, ко­торую он построил в сюжете через установление «закона», уп­равляющего порядком артикуляции сюжета. В любом случае,, моральный подтекст данного исторического доказательства дол­жен быть выведен из тех отношений, которые историк считает существующими в рамках набора рассматриваемых событий, меж­ду, с одной стороны, сюжетной структурой повествовательной концептуализации, а с другой — формой доказательства, пред­ложенного в качестве эксплицитно «научного» (или «реалисти­ческого») объяснения набора событий.
Набор событий, воплощенный как Трагедия, может быть объяснен «научно» (или «реалистически») посредством обра­щения к строгим законам причинной детерминации или, что тоже возможно, к предполагаемым законам человеческой сво­боды. В первом случае подразумевается, что люди в силу их участия в истории подвержены неумолимой судьбе, во втором — что они могут действовать таким образом, чтобы контролиро­вать или, по крайней мере, влиять на свои судьбы. Идеологи­ческая нагрузка созданных такими альтернативными способами историй соответственно «Консервативная» и «Радикальная». Не нужно, чтобы этот смысл был формально вписан в самое историческое изложение, но его можно опознать по тону или настроению, в каких выполнены разрешение драмы и мани­фестация закона, который она проявляет. Различия между этими двумя выделенными таким образом типами историог­рафии характеризуют работы Шпенглера, с одной стороны, и Маркса — с другой. Механистичный тип объяснения исполь­зуется первым для оправдания тона или настроения историй, выполненных как Трагедии, но таким образом, чтобы иметь социально адаптированный идеологический подтекст. Между тем у Маркса сходная Механистичная стратегия объяснения использована, чтобы санкционировать Трагическое изложение истории, героическое и воинственное по тону. Различия чрез­вычайно схожи с теми, отличают Трагедии Еврипида и Со­фокла или, если взять случай одного писателя, «Короля Лира» от «Гамлета».
В целях иллюстрации могут быть кратко процитированы конкретные историографические примеры. Истории Ранке последовательно выполнены по типу Комедии, форме сюже­та, центральной темой которого является понятие примирения. Сходным образом, Органицизм преобладал среди использо­ванных им типов объяснения и состоял в раскрытии интегра-тивных структур и процессов, которые, был убежден Ранке, представляют самые фундаментальные типы отношений, ко­торые можно найти в истории. Ранке видел смысл не в «зако­нах», но в открытии «Идей» действующих лиц и сил, суще-
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                       48
ствующих, с его точки зрения, в историческом поле. И я пока­жу, что тип объяснения, которое, как полагал он, даёт истори­ческое знание, есть эпистемологический двойник эстетичес­кого восприятия исторического поля, принимающего форму Ко­мического построения сюжета во всех повествованиях Ранке. Идеологический подтекст этой комбинации Комического типа построения сюжета и Органицистского типа доказательства в особенности Консервативен. Те «Формы», которые Ранке усматривал в историческом поле, мыслились им как существу­ющие в гармоничном состоянии, что, как принято полагать, проявляется в конце Комедии. Читателю предоставляется воз­можность созерцать связность исторического поля, рассмат­риваемого как завершенная структура «Идей» (то есть ин­ститутов и ценностей), с чувством, порожденным у зрителей драмы, достигшей определённого Комического разрешения всех содержащихся в ней конфликтов, выглядящих трагичес­кими. Тон голоса приспособленческий, настроение оптимис­тическое, а идеологический подтекст — Консервативный, по­скольку кто-то может оправданно заключить из таким образом сконструированной истории, что обитает в лучшем из возмож­ных исторических миров или в лучшем из тех, на которые можно «реалистически» надеяться в силу природы исторического про­цесса, как она открывается в текстах Ранке об этом.
Буркхардт представляет другую вариацию тех же самых возможностей комбинации. Буркхардт был Контекстуалистом; он предполагал, что историк «объясняет» данное событие, помещая его в богатую ткань различимых особенностей, зани­мающих окружающее его историческое пространство. Он от­рицал и возможность выведения законов из изучения исто­рии, и желательность подвергнуть её типологическому анали­зу. Для него данная сфера исторического явления представляла поле происходящего, которое было более или менее богатым в смысле блеска его «ткани» и более или менее допускающим импрессионистическую репрезентацию. Например, его «Куль­тура Италии в эпоху Возрождения» обычно рассматривается как вообще не имеющая «истории» [story] или «повествова­тельной линии». В самом деле, тип повествования, в котором она создана, это Сатира, satura (или «смесь»), которая явля­ется литературным типом Иронии, достигающим основного воздействия отличного от повествования с привычной формаль­ной связностью, характерной при чтении Романа, Комедии и Трагедии. Эта повествовательная форма, будучи эстетическим двойником специфически скептической концепции знания и его возможностей, проявляется в качестве типа всех мнимо антиидеологических представлений об истории, как альтерна-
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                           49
тива «философии истории», которую практиковали Маркс, Ге­гель и Ранке и которую сам Буркхардт презирал.
Но тон или настроение, в которых выполняется Сатиричес­кое повествование, обладает специфическим идеологическим под­текстом, «Либеральным», если он выполнен в оптимистическом тоне, «Консервативным» — если в смиренном. Например, пред­ставление Буркхардта об историческом поле как «текстуре» ин­дивидуальных сущностей, связанных вместе чем-то едва ли большим, чем статус компонентов той же области и блеск их нескольких проявлений, объединённое с формальным скепти­цизмом Буркхардта, деструктивно в отношении любой попытки со стороны читателя использовать историю как средство пони­мания современного мира иначе, как Консервативно. Пессимизм самого Буркхардта относительно будущего влияет на читателей, порождая у них отношения «sauve qu\ peut»26 и «горе неудачни­кам». Можно было бы способствовать таким отношениям в ин­тересах Либерализма или Консерватизма, в зависимости от ре­альных социальных ситуаций, в которых они развивались, но не было абсолютно никакой возможности основывать на них Ради­кальные доказательства. Когда же Буркхардт их использовал, то окончательный идеологический подтекст, в случае если не был просто «Реакционным», являлся строго Консервативным.
Проблема историографических стилей
Выделив три уровня, на которых работают историки для того, чтобы добиться объяснительного эффекта от своих повество­ваний, я теперь собираюсь рассмотреть проблему историогра­фических стилей. С моей точки зрения, историографический стиль представляет собой особую комбинацию типов построе­ния сюжета, доказательства и идеологического подтекста. Но различные типы построения сюжета, доказательства и идео­логического подтекста в конкретной работе не могут быть объединены без помех. Например, Комическое построение сю­жета не совместимо с Механистичным аргументом, как и Ра­дикальная идеология несовместима с Сатирическим построе­нием сюжета. Имеет место как бы избирательное сродство между различными типами, которое может быть использова­но для получения объяснительного эффекта на разных уров­нях композиции. И это избирательное сродство основано на структурных гомологиях, которые можно обнаружить среди возможных типов построения сюжета, доказательства и идео­логического подтекста. Это сродство графически может быть 26 r                                                                                                                                                                                                                                                                t*. \ представлено следующим образом:
Спасайся, кто может (фр.).                                                                                                                г                                                                                                                                                                                                                                                                                                                     ' ^*                                                                                                             г
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                       50
Тип построения сюжета                                                                                                                          Тип доказательства                                                                                                                                             Тип подтекста
Романтический Формистский                                                                                                                                                                                      Анархический
Трагический Механистичный                                                                                                                                                                                Радикальный
Комический Органицистский                                                                                                                           Консервативный
Сатирический                                                                                                                                                                                                                                                               Контекстуалистский                                                                                                                                             Либеральный
Это сродство не следует понимать как обязательную ком­бинацию типов у данного историка. Напротив, диалектическое напряжение, характеризующее сочинение каждого выдающегося историка, обычно вырастает из попытки объединить тип постро­ения сюжета с не соответствующим ему типом доказательства или типом идеологического подтекста. Например, как я собира­юсь показать, Мишле старался объединить Романтическое пост­роение сюжета и Формистское доказательство с явно Либераль­ной идеологией. И Буркхардт также использовал Сатирическое построение сюжета и Контекстуалистское доказательство в це­лях выражения явно Консервативной, а в конечном счёте Реак­ционной идеологической позиции. Гегель преобразовал историю в сюжет на двух уровнях — Трагически на микрокосмическом, Комически — на макрокосмическом,— оправданных обраще­нием к Органицистскому типу доказательства,— с тем результа­том, что из чтения его работ можно было вывести либо Ради­кальные, либо Консервативные идеологические следствия.
Но в каждом случае диалектическое напряжение развивает­ся в контексте связного видения или доминирующего образа фор­мы целого исторического поля. Это придаёт созданной индиви­дуальным мыслителем концепции этого поля измерение самосогла­сующейся тотальности. И эти связность и согласованность придают данной работе её отличительные стилистические атри­буты. Проблема здесь — в определении оснований этой связно­сти и согласованности. С моей точки зрения, эти основания по своей природе поэтические — а ещё точнее, языковые.
До того как историк будет в состоянии наложить на данные исторического поля концептуальный аппарат с целью их пред­ставления и объяснения, он вначале должен префигурировать [prefigure] это поле, то есть конституировать его как объект ум­ственного восприятия. Этот поэтический акт неотличим от язы­кового акта, в котором поле подготавливается для интерпретации в качестве сферы особого типа. Это значит, что до того, как дан­ная сфера может быть интерпретирована, она вначале должна быть сконструирована как местность, населенная отдельными фигура­ми. В свою очередь, фигуры должны быть классифицированы по особым порядкам, классам, родам и видам явлений. Боль­ше того, они должны пониматься как состоящие друг с другом в определённого рода отношениях, трансформация которых со­здаст «проблемы», подлежащие решению на основе «объяс-
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                51
нений», данных в повествовании на уровнях построения сю­жета и доказательства.
Другими словами, историк сталкивается с историческим по­лем во многом тем же образом, каким грамматик может столк­нуться с новым языком. Его первая проблема состоит в различе­нии между лексическими, грамматическими и синтаксическими элементами поля. Только потом может он приступить к интер­претации того, что означает любая данная конфигурация элемен­тов или трансформация их отношений. Короче говоря, проблема историка — в конструировании языкового протокола, выполнен­ного в лексическом, грамматическом, синтаксическом и семанти­ческом измерениях, и на основе этого — в характеристике поля и его элементов в терминах самого историка (а не в тех терминах, которые имеют место в самих документах) и тем самым в подго­товке их к объяснению и репрезентации, которые исследователь последовательно предложит в своём повествовании. В свою оче­редь, этот доконцептуальный языковой протокол, благодаря своей по существу префигуративной [prefigurative] природе, может быть описан с точки зрения того доминирующего тропологического типа, в котором выполнен.
Исторические описания оказываются вербальными моделя­ми, или иконами, отдельных сегментов исторического процесса. Однако такие модели нужны потому, что документальная запись не создаёт сильного и ясного образа зафиксированных в ней со­бытий. Поэтому, чтобы представить то, «что действительно случилось в прошлом», историк сначала должен префигуриро­вать [prefigure] как возможный объект знания весь набор собы­тий, запечатленный в документах. Префигуративный акт — это акт поэтический, поскольку в экономии сознания историка он докогнитивен и некритичен. Он поэтичен также постольку, по­скольку является конститутивным элементом структуры, кото­рая последовательно будет отображена в словесной модели, пред­ложенной историком как репрезентация и объяснение того, «что действительно случилось» в прошлом. Но этот конститутив­ный элемент не только сферы, которую историк может тракто­вать как возможный объект (умственного) восприятия. Он так­же является конститутивным элементом понятий, которые ис­торик будет использовать, чтобы распознать объекты, которые населяют эту сферу, и описать типы отношений, которые они могут между собой поддерживать. В поэтическом акте, который предшествует формальному анализу поля, историк и создаёт соб­ственный объект анализа, и предопределяет модальность концеп­туальной стратегии, которую он использует в целях объяснения своего объекта анализа.
Но число возможных объяснительных стратегий не бес­конечно.
Введение Поэтика истории
52
27* Два ведущих представите­ля тропологической концепции ненаучного (мифического, художественного и сновидчес-кого) дискурса — структура­листы Роман Якобсон и Клод Леви-Строс. Последний использует Метафорически-Метонимическую диаду как основу в своём анализе систем именования в примитивных культурах и как ключ к пониманию мифов. См.: Le'vi-Strauss С. The Savage Mind. P. 205—244; характеристику метода см.: Leach E. Claude Levi-Strauss. New York, 1970, P. 47 ff. Якобсон использует ту же диаду как основание лингвистической теории поэтики. Смотри его блестящее эссе «Лингвистика и поэтика» (Style in Language / Ed. Thomas A. Sebeok. New York,
London, 1960. P. 350-377;
рус. изд.: Якобсон Р. Лингвистика и поэтика // Структурализм: «за» и «против». М., 1975) и знаменитую главу «The Melaphoric and Metonimic Poles» (Jakobson R., Halle M. Fundamentals of Language. "s-Gravenhage, 1956; перепечатано: Critical Theory since Plato / Ed. Hazard Adams. New York, 1971. P. 1113-1116). Похожее применение этой диады к проблеме описания лингвисти­ческой структуры сновидений в психоанализе см. у Жака Лакана: The Insistence of the Letter in the Unconscious // Structuralism / Ed. Jacques Ehrmann. New York, 1966. P. 101-136 [рус. изд.: Лакан Ж. Инстанция буквы в бессознательном, или Судьба разума после Фрейда. М.,
1997. С. 54-87]. Леви-Строс, Якобсон и Лакан рассматривают Метафору и Метонимию как «полюса» лингвистического поведения, представляющие соответствен­но непрерывные (вербальные) и прерывные (номинальные) оси речевых актов. В лингвис­тической теории стиля Якобсона Синекдоха и Ирония рассматриваются как виды Метонимии, которые, в свою очередь, понимаются как
Фактически имеется четыре принципиальных типа, соответ­ствующих четырем главным тропам поэтического языка. В соот­ветствии с этим, мы находим категории для анализа различных типов мысли, репрезентации и объяснения, встречающихся в та­ких ненаучных областях, как историография, в модальностях са­мого поэтического языка. Короче говоря, теория тропов даёт ос­нову для классификации глубинных структурных форм истори­ческого воображения в конкретный период его эволюции.
Теория тропов
И традиционные поэтики, и современная теория языка в целях анализа поэтического, или фигуративного, языка выделяют че­тыре основных тропа: Метафору, Метонимию, Синекдоху и Иро­нию 27*. Эти тропы обеспечивают характеристику объектов в раз­личных типах непрямого, или фигуративного, дискурса.
Они особенно полезны для понимания операций, которы­ми содержание опыта, сопротивляющееся описанию в ясных прозаических репрезентациях, может быть схвачено дофигу-ративно и подготовлено для сознательного постижения. На­пример, в метафоре (буквально, «перенос») феномены могут быть охарактеризованы с точки зрения их сходства или отли­чия один от другого на манер аналогии или уподобления, как во фразе «моя любовь — роза». Посредством Метонимии (буквально, «изменение имени») имя части вещи может за­менить имя целого, как во фразе «пятьдесят парусов», обо­значающей «пятьдесят кораблей». С помощью Синекдохи, которая некоторыми теоретиками рассматривается как форма Метонимии, феномен может быть охарактеризован за счёт использования части, символизирующей некоторое качество, предположительно скрытое в тотальности, как в выражении «он весь — сердце». Наконец, посредством Иронии сущнос­ти могут быть охарактеризованы посредством отрицания на фигуративном уровне того, что утверждается на буквальном. Эмблемами этого тропа могут служить фигуры явно абсурд­ного выражения (катахреза), такие как «слепые рты», и яв­ного парадокса (оксюмюрон), например «холодная страсть».
Ирония, Метонимия и Синекдоха — это типы Метафоры, но они отличаются друг от друга по типу редукций или интегра­ции, которые они обусловливают на буквальном уровне своего значения и по типу прояснений, для которых они предназначены на фигуративном уровне. Метафора по существу репрезентатив­на, Метонимия — редукционистична, Синекдоха — интегра-тивна, Ирония — негативна.
Например, метафорическое выражение «моя любовь — роза» утверждает адекватность розы как репрезентации лю­бимой, а именно то, что между двумя объектами существует
Введение Поэтика истории
53
фундаментальный троп «реалистической» прозы. Так, Якобсон, к примеру, пишет: «Изучение поэтических тропов направлено по преимуществу на метафору, а так называемая реалистическая литература, интимно связанная с метоними­ческим принципом, до сих пор не была интерпретирована, хотя к метонимической текстуре реалистической прозы полностью приложима та же самая лингвистическая методология, которая используется в поэтике для анализа метафорического стиля романтической поэзии» (Jakobson R. Linguistics and Poetics. P. 375). По существу, анализ истории реализма в романе с точки зрения его по существу метонимического содержания был осуществлен Ульманом (Ullmann S. Style in the French Novel. Cambridge, 1967). Он демонстрирует нарастающую «номинализа-цию» в основном «вербально­го» стиля романтического романа от Стендаля до Сартра. Хотя Метафорически-Метонимическая диада оказалась плодотворной для анализа языковых феноменов, её использование в качестве теоретической рамки для характеристики литературных стилей, с моей точки зрения, ограничено. В целях разграни­чения различных стилистичес­ких конвенций в рамках единой традиции дискурса я склонен использовать четверичное представление о тропах, общепринятое со времён Ренессанса. Как заметил Эмиль Бенвенист в своём проникновенном эссе о теории языка Фрейда, «именно в стиле, а не языке мы столкнулись бы с явлениями, сопоставимыми с теми особенностями, которые, как установил Фрейд, отличают „язык сновидений... подсознание использует подлинную „риторику", которая, как и стиль, имеет свои „фигуры", и старый каталог тропов оказался бы пригодным для обоих уровней выражения [символического и сигнификативного.—
сходство, несмотря на явные между ними отличия. Но иден­тификация любимой и розы утверждается только буквально. Фраза предназначена для образного восприятия, как указа­ние на качества красоты, драгоценности, изысканности и так далее, которыми обладает любимая. Термин «любовь» служит как знак конкретного индивидуума, но термин «роза» должен пониматься как «фигура» или «символ» качеств, приписывае­мых любимой. Любимая отождествляется с розой, но таким образом, чтобы подчеркнуть её особенность, указывая на об­щие её с розой качества. Любимая не сведена к розе, как это было бы в случае, если бы фраза читалась Метонимически, также и сущность любимой не понимается как тождественная сущности розы, как это было бы в случае, если бы выражение понималось как Синекдоха. Очевидно, что выражение не по­нимается и как скрытое отрицание того, что явно утверждает­ся, как в случае Иронии.
Сходный тип репрезентации содержится в Метонимическом выражении «пятьдесят парусов», когда оно используется для обозначения «пятидесяти кораблей». Но здесь термин «парус» заменяет термин «корабль» так, чтобы свести целое к одной из его частей. Два разных объекта имплицитно сравниваются (как во фразе «моя любовь — роза»), но эксплицитно объекты вос­принимаются как состоящие один с другим в отношении «часть— целое». Однако модальность этого отношения не та, что между микрокосмом и макрокосмом, что было бы верно в случае, если бы термин «парус» был предназначен символизировать общее для «кораблей» и «парусов» качество, в этом случае это была бы Синекдоха. Скорее здесь предполагается, что «корабли» в неко­тором отношении отождествимы с той своей частью, без кото­рой они не могут существовать.
В Метонимии феномены имплицитно понимаются как со­стоящие друг с другом в модальности отношений «часть— часть», на основе чего можно произвести редукцию одной из частей к стороне или функции другой. Чтобы воспринять любой данный набор феноменов как существующий в модальности от­ношений «часть—часть» (не отношений «объект—объект», как в случае Метафоры), необходимо озадачить мысль разли­чением тех частей, которые представляют целое, и тех, что являются просто его сторонами. Так, к примеру, выражение «грохот грома» — Метонимическое. В этом выражении це­лый процесс, который создаёт звук грома сначала поделен на два типа феноменов: с одной стороны, причину (гром) и, с другой стороны, следствие (грохот). Затем гром связывает­ся с грохотом в модальности сведения причины к следствию. Звуку, обозначенному термином «гром», придана сторона
Введение Поэтика истории
54
X. Уайт]-» {Benveniste E. Remarks on the Function of Language in Freudian Theory // Problems of General Linguistics. 1971. P. 75; [рус. изд.: Бенвенист Э. Заметки о роли языка в учении Фрейда // Бенвенист Э. Общая лингвистика. М., 1974. С. 126]). В этом эссе Бенаенист разрушает различение между поэтическим и прозаическим языком, между языком сновидений и бодр­ствующего сознания, между Метафорическим и Метоними­ческим полюсами. Это совпадает с моим утверждени­ем, что сходства между поэтической и дискурсивной репрезентациями реальности столь же важны, сколь и отличия между ними. Ибо и к «реалистическим» вымыслам, и к снам имеет отношение то, что «природа бессознательного заставляет проявиться все разновидности метафоры, ибо символы бессознательного получают и свой смысл и свои трудности из метафорического обраще­ния. Они используют также и то, что традиционная риторика называет метонимией (контейнер содержаний) и синекдохой (часть вместо целого) [sic] и если «синтак­сис» символических высказы­ваний усиливает один больше, чем все другие, то это эллипсис» (Ibid.). В движении от лингвистичес­кой к стилистической характеристике форм реалистической литературы часть трудностей может лежать в неспособности использовать принятое риторическое различение между, с одной стороны, тропами и фигурами, а с другой стороны, между тропами и схемами. Риторики XVI века, следуя Пьеру де ла Раме, дали классификацию фигур речи с точки зрения четырёх тропов (или типов): Метафоры, Метонимии, Синекдохи и Иронии, но не подчеркнув при этом их взаимную исключительность, давая тем самым более гибкую теорию поэтического дискурса и более тонкую классификацию
«грохот» (определённый тип звука), что позволяет (Метони­мически) говорить о «громе, вызывающем грохот».
Посредством Метонимии, далее, можно одновременно различить два феномена и свести один к статусу проявления другого. Это сведение может принять форму отношения «дей­ствующее лицо—действие» («гром гремит») или «причина— следствие» («грохот грома»). И на основе такой редукции, как указывали Вико, Гегель и Ницше, феноменальный мир может быть населен множеством агентов и действий, которые предполагаются существующими за ним. Поскольку мир фе­номенов разделен на два порядка бытия (с одной стороны, действующие лица и причины, с другой — действия и след­ствия), примитивному сознанию даны чисто языковыми сред­ствами концепции (действующие лица, причины, духи, сущ­ности), необходимые для теологии, науки и философии циви­лизованной рефлексии.
Внешние отношения, которые призваны характеризовать два порядка феноменов во всех Метонимических редукциях, могут — на основе Синекдохи — быть истолкованы по типу внутренних отношений общих качеств. Метонимия утверж­дает отличие между феноменами, истолкованное в духе отно­шений «часть—часть». «Часть» опыта, понимаемая как «след­ствие», связана с той «частью», которая понимается как «при­чина» в рамках редукции. Тем не менее посредством тропа Синекдохи возможно истолковать две части в духе интегра­ции в рамках целого, то есть качественно отличного от суммы частей таким образом, что эти части есть не что иное, как мик­рокосмические повторения целого.
Чтобы проиллюстрировать, что представляет собой исполь­зование Синекдохи, я проанализирую выражение «он весь — сердце». В этом выражении есть нечто, напоминающее Метони­мию — то есть название части тела используется для того, чтобы охарактеризовать всего индивида. Но термин «сердце» должен пониматься фигурально как обозначение не части тела, но каче­ства характера, традиционно символизируемого термином «сер­дце» в западной культуре. Термин «сердце» предназначен не для понимания в качестве обозначения анатомической части тела, функция которой может использоваться для характеристики фун­кции всего тела, как в «пятидесяти парусах» для «пятидесяти кораблей». Скорее он должен быть истолкован как символ каче­ства, то есть характеристика всего индивида, рассматриваемого как комбинация физических и духовных элементов, вместе уча­ствующих в этом качестве в модальности отношений «микро­косм —макрокосм »
Поэтому в выражении «он весь — сердце» Синекдоха на­кладывается на Метонимию. Понятое буквально, выражение было
Введение Поэтика истории
55
литературных стилей, чем те, что предполагались биполярной системой, которой отдают предпочтение современные лингвисты. Сохраняя основное бинарное различение между Метафорой и Метонимией, некоторые риторики продол­жают рассматривать Синекдо­ху как тип Метафорического выражения, а Иронию как тип Метонимического. Это обеспечивает различение, с одной стороны, интегратив-ного языка и рассеивающего (дисперсивного) языка, с другой, не ухватывает, однако, другие различения степеней интеграции или редукции, определяемые различными стилистическими конвенциями. В «Новой науке» (1725, 1740) Джамбат-тиста Вико использовал четверичное различение тропов как основу для выделения стадий сознания, которые человечество прошло от примитивизма до цивилизации. Вместо того чтобы рассматри­вать противоположность поэтического мифического сознания и прозаического (научного), Вико видел их непрерывность. По поводу «поэтической мудрости» см.: The New Science of Giambattista Vico. New \ork, 1968. Bk. 2. P. 129 ff. О риторической теории Ренессанса и каталоге стандартных фигур речи и тропов см.: Sonnino L. А. A Handbook to Sixteenth Century Rhetoric. London, 1968. P. 10-14, 243-246. Различение между схемами и фигурами произведено в общепринятой риторике на следующем основании: схема (слов [fexeos] или мыслей [t/ianoia]) есть порядок репрезентации, не предполага­ющий «иррациональных» шагов или замен; напротив, фигура предполагает именно такую иррациональную (или, по меньшей мере, неожидан­ную) замену, как, например, во фразе «холодные страсти», где могло ожидаться прилагатель­ное «горячий». Но что рационально и что иррацио­нально в языковом словоу-
бы бессмысленным. Прочтенное Метонимически, оно было бы редуцирующим, поскольку только предполагало бы признание центрального положения сердца для функционирования организ­ма, чтобы быть фигурально более внушительным. Но прочтен­ное Синекдохически — то есть как предложение, предполагаю­щее качественные отношения между элементами целого,— оно скорее интегративно, нежели редуктивно. В отличие от Метони­мического выражения «пятьдесят парусов», используемых как фигура для «пятидесяти кораблей», оно призвано обозначать не просто «изменение имени», но изменение имени, обозначающего целостность («он»), обладающую некоторым качеством (щед­рость, сочувствие и т. п.), которая заменяет и конституирует сущ­ность всех образующих её частей. Как Метонимия, оно предпо­лагает отношения между различными частями тела, которые сле­дует понимать с точки зрения центральной функции сердца для этих частей. Однако как Синекдоха это выражение предполагает отношения между частями индивидуума, рассмотренного как ком­бинация физических и духовных атрибутов, которая является ка­чественной по своей природе и в которой участвуют все части индивидуума.
Мы обсуждаем три тропа, рассмотренных пока в качестве заданных самим языком парадигм операций, посредством кото­рых сознание может префигурировать когнитивно проблематич­ные сферы опыта, чтобы подвергнуть их впоследствии анализу и объяснению. То есть в самом языковом словоупотреблении мысль располагает возможными альтернативными парадигмами объяс­нения. Метафора репрезентативна так же, как это можно сказать о Формизме. Метонимия редуктивна Механистичным образом, в то время как Синекдоха интегративна по типу Органицизма. Метафора санкционирует префигурацию мира опыта в объект-объектных терминах, Метонимия — в терминах «часть—часть», и Синекдоха — в терминах «объект—целое». Каждый троп пред­полагает также культивирование уникального языкового прото­кола. Эти языковые протоколы могут быть названы языками тож­дества (Метафора), внешности (Метонимия) и внутренней сущ­ности (Синекдоха).
По сравнению с этими тремя тропами, которые я харак­теризую как «наивные» (поскольку к ним можно прибегать только с убеждением в способности языка схватывать приро­ду вещей в фигуративных терминах), троп Иронии выступает как их «сентиментальный» (в том смысле, который ему при­давал Шиллер, то есть «само-сознающий») собрат. Предпо­лагается, что Ирония по существу своему диалектична, посколь­ку представляет собой осознанное использование Метафоры в интересах словесного само-отрицания. Основная фигуративная тактика Иронии — это катахреза (буквально «неправильное
Введение Поэтика истории
56
потреблении? Любая фигура речи, которая достигает того эффекта коммуникации, который преследовал говорящий, рациональна. И то же самое может быть сказано о схемах слов или мыслей. Творческое использование языка признает, а точнее, требует отхода от того, что на основании конвенций ожидает сознание в акте чтения, мышления либо слушания. Это так же верно, как примени­тельно к «реалистическому» прозаическому дискурсу, так и к поэзии, какой бы она ни была «романтической». Формаль­ные терминологические системы, вроде тех, что созданы для обозначения фактов в физике, призваны устранить фигуративное словоупотребление, конструи­руя совершенную «схему» слов, в которой в ходе обозначения объектов изучения не появляется ничего неожиданного. К примеру, согласие использовать вычисления как терминологи­ческую систему для обсужде­ния физической реальности, постулированное Ньютоном, представляет схематизацию этой области дискурса, но не мысли о данном объекте изучения. Мысль о физичес­ком мире остаётся по существу своему фигуративной, развиваясь за счёт всевозмож­ных «иррациональных» шагов и связей между теориями — но всегда в рамках Метоними­ческого типа. Для творческого физика проблема — в переложении своих озарений, полученных фигуративными средствами, в схему слов, предназначенную для коммуникации с другими физиками, приверженными математической терминологи­ческой системе, созданной Ньютоном.
Фундаментальная проблема «реалистической» репрезента­ции тех областей опыта, которые не вышколены терминологически, подобно физике, состоит в нахождении адекватной схемы слов для представления схемы мыслей, которые считаются истиной
употребление»), явно абсурдная Метафора, предназначенная для того, чтобы вдохновить Иронические замечания о приро­де охарактеризованных вещей или о неадекватности самой ха­рактеристики. Риторическая фигура апории (буквально «со­мнение»), в которой автор указывает на реальное либо при­творное неверие в истинность его собственных утверждений, может рассматриваться как излюбленное стилистическое сред­ство Иронического языка, как в литературе более «реалисти­ческого» типа, так и в историях [histories], выполненных в осознанно скептическом тоне или «релятивизирующих» по своему замыслу.
Цель Иронического утверждения — неявно утверждать отрицание того, что на буквальном уровне утверждалось по­зитивно или наоборот. Оно исходит из того, что читатель или слушатель уже знает или способен распознать абсурдность ха­рактеристики вещей, обозначавшихся прежде в форме Мета­форы, Метонимии или Синекдохи. Так, выражение «он весь — сердце» становится Ироническим, когда произносится особым тоном либо в таком контексте, где подразумеваемая персона явно не обладает качествами, которыми её наделяют, исполь­зуя Синекдоху.
Отсюда сразу можно видеть, что Ирония в каком-то смыс­ле метатропологична, поскольку используется с осознанием возможного неправильного употребления фигуративного язы­ка. Ирония предполагает нахождение в «реалистической» точке зрения на реальность, из которой может быть достигнуты не­фигуративная репрезентация мира опыта. Тем самым Ирония представляет собой стадию сознания, на которой признается проблематичная природа самого языка. Она указывает на по­тенциальную глупость всех языковых характеристик реально­сти, как и на абсурдность всех убеждений, которые она паро­дирует. Поэтому ирония «диалектична», как указал Кеннет Бёрк, пусть не столько в своём постижении процессов мира, сколько в осознании способности языка затемнять больше, чем он проясняет в любом акте словесного воплощения. В Иронии фигуративный язык обращается к самому себе и ставит под вопрос собственные потенции восприятия. Вот почему харак­теристики мира, выполненные в Ироническом ключе, часто рассматриваются как внутренне усложненные и реалистич­ные. Они как бы указывают на достижение мыслью в данной области исследования уровня самосознания, на котором ста­новится возможной истинно «просвещенная» — то есть са­мокритичная — концептуализация мира и его процессов.
Троп Иронии, далее, является языковой парадигмой такого типа мысли, который радикально самокритичен в отношении не только к данной характеристике мира опыта, но также к самому
Введение Поэтика истории
57
о реальности. Но когда возникает проблема характери­стики такой сферы опыта, относительно которой нет фундаментального согласия (по поводу того, из чего она состоит или в чем могла бы заключаться её подлинная природа) или когда бросается вызов привычным характерис­тикам какого-то феномена, такого, как, например, революция, различение того, что обоснованно «ожидалось», а что нет, исчезает. Мысль о представляемом объекте и слова, которые используются для репрезентации объекта или мысли о нем подчинены использованию фигуративного дискурса. Поэтому важно, анализируя мнимо «реалисти­ческое» представление реальности, определить доминирующий поэтический тип, в котором выполнен дискурс. Определяя доминиру­ющий тип (или типы) дискурса, можно проникнуть на тот уровень сознания, на котором мир опыта конститу­ирован до того, как стать предметом анализа. А придер­живаясь четверичной классификации «мастер-тропов» (как их называет Кеннет Бёрк), можно уточнить различные «стили мысли», которые, более или менее скрытые, могут проявиться в любой репрезен­тации реальности, явно поэтической или прозаической. См.: Burke К. Grammar... Р. 503-517. Ср.: Language, Thought and Culture / Ed. Paul Henle. Mich., 1966. P. 173-195. Литература о тропах разнообразна и отличается изначальными разногласиями. О некоторых проблемах, с которыми сталкиваются, пытаясь проанализировать тропологические измерения дискурса, можно судить по различным характеристикам тропов см.: Princeton Encyclopedia of Poetry and Poetics / Ed. Alex Preminger et al. Princeton, 1965. Использование четверичного анализа фигуративного языка имеет то дополнительное преимущество, что позволяет
усилию адекватно схватить в языке истину вещей. Короче гово­ря, это модель языкового протокола, в котором традиционно вы­ражаются скептицизм в мысли и релятивизм в этике. В качестве парадигмы формы, которую может принять репрезентация мира, она внутренне враждебна «наивным» формулировкам Формист-ских, Механистичных и Органицистских стратегий объяснения. А её литературная форма, Сатира, внутренне антагонистична ар­хетипам Романа, Комедии и Трагедии как способов представле­ния форм значительного человеческого развития.
Экзистенциально спроецированная на развитое мировоззре­ние, Ирония может показаться трансидеологической. Она может быть использована тактически для защиты Либеральной или Консервативной идеологической позиции, в зависимости от того, высказывается ли Иронист против установленных социальных форм или против «утопических» реформаторов, стремящихся изменить статус-кво. Она может быть в качестве оскорбления использована Анархистом и Радикалом для того, чтобы высме­ять идеалы своих Либеральных и Консервативных оппонентов. Но, как основа мировоззрения, Ирония склонна разрушать лю­бую веру в возможность позитивных политических действий. Понимая сущностную глупость или абсурдность человеческого удела, она склонна порождать убеждение в «сумасшествии» са­мой цивилизации и вдохновлять аристократическое пренебреже­ние к тем, кто стремится запечатлеть природу социальной реаль­ности в науке или искусстве.
Фазы исторического сознания XIX века
Теория тропов даёт возможность охарактеризовать доминирую­щие типы исторического мышления, сформировавшегося в Ев­ропе XIX века. И как основа общей теории поэтического языка, она позволяет мне охарактеризовать глубинную структуру исто­рического воображения этого периода, рассмотренную как дви­жение по замкнутому кругу. Ибо каждый из типов может быть рассмотрен как фаза, или момент, в рамках традиции дискурса, эволюционировавшей от Метафорического толкования истори­ческого мира, через толкование Метонимическое и Синекдохи-ческое — к Ироническому постижению неустранимого реляти­визма всего знания.
Первая фаза исторического сознания XIX века сформиро­валась в контексте кризиса исторического мышления позднего Просвещения. Такие мыслители, как Вольтер, Гиббон28, Юм, Кант и Робертсон29, в конечном итоге пришли к Ироническому, по существу, взгляду на историю. Предшественники романти­ков — Руссо, Юстус Мозер30, Эдмунд Бёрк31, швейцарские поэты природы, движение «Буря и натиск»32 и особенно Гер-дер — противопоставили этому Ироническому представлению
Введение Поэтика истории
58
сопротивляться дуалистичес­кой концепции стилей, которая вытекает из двухполюсной концепции стиля и языка. Фактически четверичная классификация тропов позволяет исполвзовать комбинаторные возможности дуально-бинарной классифика­ции стилей. Используя её, мы не вынуждены, как это пришлось Якобсону, делить историю литературы XIX века между романтически-поэтически-Метафорической традицией, с одной стороны, и реалистически-прозаически-Метонимической традици­ей •— с другой. Обе традиции можно рассматривать как элементы единой конвенции дискурса, в котором представ­лены все тропологические стратегии языкового слово­употребления, но в разной степени у различных писателей и мыслителей. а Эдуард Гиббон (1737-1794), английский историк, автор «Истории упадка и падения Римской империи» (6 vol., 1776—1788), одного из наиболее популярных трудов современной истории.
29         Уильям Робертсон (1721-1793), шотландский священ­ник и историк, автор «Истории Шотландии в правление королевы Марии и короля Джеймса VI» (1759)
и «Истории правления Чарльза V» (3 vol., 1796), написанных под влиянием эмпиризма Эдмунда Бёрка и Дэвида Юма.
30          Йохан Якоб Мозер (1701-1785), немецкий юрист
и публицист.
31           Эдмунд £ёРк (1729-1797),
английский мыслитель, публицист, политический деятель, идеолог консерватиз­ма, один из лидеров вигов. Автор памфлетов против Французской революции конца XVIII века. Крайне негативно восприняв Великую французскую революцию, Бёрк подверг ее резкой критике в серии парламентских выступлений и публицистичес-ких работ (1790-1797), главной из которых стали его
о истории её осознанно «наивного» двойника. Принципы такого представления не были ни последовательно разработаны, ни при­менены критиками Просвещения в едином ключе, но всех их объединяла антипатия к рационализму Просвещения. Они вери­ли в «эмпатию» как метод исторического исследования и культи­вировали симпатию к тем сторонам истории и человеческой при­роды, к которым деятели Просвещения относились презритель­но или снисходительно. В результате этого противостояния в историческом мышлении произошел подлинный кризис, глу­бокое несогласие по поводу должного отношения к изучению истории.
Этот раскол неизбежно породил интерес к исторической те­ории, и к первому десятилетию XIX века «проблема историчес­кого познания» переместилась в центр интересов философов это­го периода.
Философом, который сформулировал проблему наиболее глу­боко, был Гегель. В период между его «Феноменологией духа» (1806) и «Философией истории» (1830—1831) он верно опреде­лил принципиальную причину раскола: неустранимые различия между Ироническим и Метафорическим типами понимания ис­торического поля. Больше того, в своей философии истории Ге­гель предложил резонное обоснование рассмотрения истории по типу Синекдохи.
В течение того же периода и французские позитивисты пе­ресмотрели рационализм Просвещения в Органицистском направ­лении. В работах Огюста Конта, «Курс позитивной философии» которого увидел свет в 1830 году, просвещенческие Механи­стичные теории объяснения были соединены с Органицистской концепцией исторического процесса. Это позволило Конту пред­ставить историю как Комедию, растворяя тем самым Сатиричес­кий миф, который отразил пессимизм историографии позднего Просвещения.
Поэтому в течение первой трети XIX века сформировались три отдельные «школы» исторического мышления: «Романти­ческая», «Идеалистическая» и «Позитивистская». И хотя меж­ду ними не было согласия относительно должного метода изуче­ния и объяснения истории, их объединяло отрицание Ироничес­кого отношения, с каким рационалисты позднего Просвещения подходили к изучению прошлого. Эта общая антипатия к Иро­нии во всех её формах по большей части объясняет энтузиазм по поводу исторических исследований, который был характерен для этого времени, и превалировавший, несмотря на радикальные отличия в вопросах «методологии», самоуверенный тон ранней историографии XIX века.
Это объясняет также и особенный тон исторического мыш­ления на протяжении его второй, «зрелой» или «классической»
Введение Поэтика истории
59
«Размышления о революции во Франции» (1790). Французскую революцию он осуждал как попытку разрушить устоявшийся социальный порядок и заменить его чисто умозри­тельной и поэтому нежиз­неспособной схемой обществен­ных отношений, разработанной философами Просвещения. Эта книга вызвала широкую дискуссию, в которой приняли участие многие видные политики и мыслители Европы, и вошла в историю как классическое изложение принципов идеологии консерватизма (см. о нем: Защита естественного общества // Эгалитаристские памфлеты в Англии середины 18 века. М., 1991. С. 41-110; Размышления о революции во Франции. М., 1993; Чудинов А. В. Размышления англичан о Французской революции: Э. Бёрк, Дж. Макинтош, У. Годвин. М., 1996.)
32 «Буря и натиск» (Srurm und Drang) — литературное движение в Германии 70—80-х годах XVIII века. Восприняв гуманистический пафос Просвещения, отвергнув нормативную эстетику классицизма, представители движения отстаивали национальное своеобразие, народность искусства, требовали изображения сильных страстей и героичес­ких деяний.
фазы, продолжавшейся с 1830-х по (примерно) 1870-е годы. Этот период характеризовался непрерывными дебатами по поводу ис­торической теории и интенсивным производством объемных по­вествований о прошлых культурах и обществах. Именно в тече­ние этой фазы создали свои основные работы четыре величай­ших «мастера» историографии XIX века — Мишле, Ранке, Токвиль и Буркхардт.
В историографии этой фазы наиболее примечателен уро­вень теоретического самосознания, на котором её представи­тели проводили свои исследования прошлого и создавали о нем свои повествования. Почти все они были вдохновлены надеждой создания такого видения исторического процесса, которое было бы столь же «объективным», как у естествоис­пытателей, и столь же «реалистичным», как у государствен­ных деятелей, управлявших судьбами наций в этот период. Поэтому в течение этой фазы обсуждение обратилось к воп­росу о критериях, на основании которых можно было бы су­дить о подлинно «реалистической» концепции истории. Как и их современники-романисты, историки того времени были оза­бочены созданием таких образов истории, которые были бы свободны как от абстрактности их просветительских предше­ственников, так и от иллюзий их Романтических предтеч. Но так же, как их современники-романисты (Скотт, Бальзак, Стендаль, Флобер и братья Гонкуры), они преуспели лишь в создании стольких различных видов «реализма», сколько име­лось модальностей конструирования мира в фигуративном дискурсе. Против Иронического «реализма» Просвещения они направили ряд соперничающих с ним «реализмов», каждый из которых представлял собой проекцию того или иного из типов Метафоры, Метонимии и Синекдохи. Фактически, как я продемонстрирую, «исторический реализм» Мишле, Токви-ля и Ранке представлял собой критическую разработку взглядов, задаваемых этими тропологическими стратегиями переработки опыта специфически «поэтическими» способами. А «реализм» Буркхардта свидетельствует о впадении в то самое Ироничес­кое состояние, от которого «реализм» намеревался освободить историческое сознание того периода.
Расслоение этих различных способов исторической кон­цептуализации сопровождалось, а в значительной степени и обусловило дальнейшие размышления о философии истории. В ходе этой второй фазы философия истории тяготела к от­торжению гегелевской философии, но, в общем, она не про­двинула мысль об историческом сознании дальше той точки, в которой Гегель его оставил. Исключением из этого обобще­ния является, конечно, Маркс, пытавшийся объединить Си-некдохические стратегии Гегеля с Метонимическими страте-
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                    60
гиями политической экономии своего времени с тем, чтобы создать историческое видение, которое было бы вместе «диа­лектическим» и «материалистическим», то есть «историчес­ким» и «механистичным» одновременно.
Сам Маркс представляет собой наиболее упорное стрем­ление XIX века превратить историческое исследование в на­уку. Более того, его усилия проанализировать отношения между историческим сознанием, с одной стороны, и реальными фор­мами исторического существования — с другой, были самы­ми последовательными. В его работах теория и практика ис­торической рефлексии тесно связаны с теорией и практикой общества, в котором они возникли. Больше, чем любой дру­гой мыслитель, Маркс был чувствителен к идеологическому подтексту любой концепции истории, которая претендовала на статус «реалистического» видения мира. Собственная концеп­ция истории Маркса была какой угодно, только не Ироничес­кой, но он преуспел в раскрытии идеологического подтекста каждой концепции истории. Тем самым он создал более чем достаточные основания для перехода к Иронии, который был характерен для исторического сознания последней фазы ис­торической рефлексии века, я разумею так называемый кри­зис историцизма, развившийся в течение последней трети столетия.
Но исторической мысли не было нужды в Марксе для того, чтобы пережить свою третью, кризисную фазу. Сам по себе ус­пех историков второй фазы был достаточен, чтобы повергнуть историческое сознание в состояние Иронии, каковое является истинным содержанием «кризиса историцизма». Последователь­ная разработка множества равно всеобъемлющих и правдоподоб­ных, хотя очевидно взаимоисключающих концепций для одних и тех же наборов событий была достаточна для того, чтобы подо­рвать уверенность в претензии истории на «объективность», «на­учность» и «реализм». Эта утрата уверенности была ощутима уже в трудах Буркхардта, явно эстетских по духу, скептических по позиции, циничных по тону и пессимистичных по части любой попытки постичь «реальную» истину.
Философским двойником настроения, представленного Буркхардтом в историографии, является, конечно, Фридрих Ницше. Но эстетизм, скептицизм, цинизм и пессимизм, про­сто принятые Буркхардтом как основа его специфической вер­сии «реализма», Ницше были осознанно восприняты в каче­стве проблемы. Более того, они рассматривались как проявле­ния ситуации духовного декаданса, которая должна была быть отчасти преодолена освобождением исторического сознания от невозможного идеала трансцендентально «реалистического» взгляда на мир.
Введение Поэтика истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                61
В своих ранних философских работах Ницше счёл пробле­мой Ироническое сознание своего века и, как следствие, поддер­живающие это сознание специфические формы исторической кон­цептуализации. Подобно Гегелю (хотя в ином духе и с иной це­лью), он стремился разрушить эту Иронию, не впадая в иллюзии наивного Романтизма. Но Ницше действительно представляет собой возвращение к Романтической концепции исторического процесса, поскольку он пытался уподобить историческую мысль представлению об искусстве, которое в качестве своей парадигма­тической фигуративной стратегии избирает Метафорический тип. Ницше говорил о историографии, которая сознательно метаис-торична в своей теории и «сверхисторична» в своей цели. Тем самым он был защитником осознанно Метафорического пони­мания исторического поля, что, по своему замыслу, было только Метафорически Ироническим. В мыслях Ницше об истории лежит открытая анализу психология исторического сознания; больше того, раскрыты её истоки в специфически поэтическом представлении о реальности. В результате Ницше в столь же боль­шой степени, что и Маркс, подготовил почву для падения в «кри­зис историцизма», перед которым отступила историческая мысль его века.
В ответ на этот кризис Бенедетто Кроче предпринял своё грандиозное исследование глубинных структур исторического сознания. Как и Ницше, он признавал, что кризис отражает три­умф существенно Иронического расположения ума. И подобно ему, он надеялся очистить историческое мышление от этой Иро­нии, сближая его с искусством. Но в процессе этого Кроче был вынужден изобрести особенную Ироническую концепцию само­го искусства. В своих попытках сблизить историческую мысль и искусство ему в конечном итоге удалось лишь подвигнуть исто­рическое сознание к более глубокому осознанию его собственного Иронического состояния. Он пытался впоследствии спасти ис­торическое сознание от скептицизма, который стимулировался повышенным самосознанием, сближая историю и философию, но в ходе этого он преуспел лишь в историзации философии, тем самым толкуя её как Иронически самосознающую свою ограни­ченность.
Как видно из сказанного, эволюция философии истории — от Гегеля через Маркса и Ницше к Кроче — представляет собой то же самое развитие, которое может быть усмотрено в эволю­ции историографии от Мишле через Ранке и Токвиля к Буркхар-дту. И в философии истории, и в историографии возникают те же основные модальности концептуализации, хотя и артикули­руются они в разной последовательности. Важный момент со­стоит в том, что философия истории, будучи взята как целое, при­ходит к тому же Ироническому состоянию, к которому историогра-
Введение Поэтика  истории                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                     62
фия пришла в последней трети XIX века. Это Ироническое состо­яние отличалось от своего просвещенческого двойника только утонченностью, с которой оно было разъяснено в философии ис­тории, и широтой образованности, отличавшей его разработку в историографии этого времени.
Hosted by uCoz