Ю. В. Перов
Историчность и историческая реальность
Санкт-Петербург 2000
СОДЕРЖАНИЕ
ИСТОРИЧНОСТЬ И ИСТОРИЧЕСКАЯ РЕАЛЬНОСТЬ1
ЖИЗНЬ В ИСТОРИИ И МЫСЛЬ ОБ ИСТОРИИ
Историчность и историческая реальность 5
Жизнь в истории и мысль об истории 5
Универсальная историчность 22
Бытие-как-История 44
Смысл Истории 60
Метафизическая ситуация и история 80
Приложение.
«Русская Идея» и «либеральный проект для всего мира» 91
К вопросу о «метафизических» предпосылках философии ценностей . 117
Проблема философского статуса социальной философии 132
Современный человек вряд ли в состоянии мыслить себя и свое существование вне истории; мы все живем в истории, претерпеваем ее повороты, грозящие нам катастрофическими последствиями, пытаемся узнать, как в ней можно выжить и что сделать. Зачем мне знать, что такое мир и как он устроен? ~- вопрошал персонаж Хэмингуэя, - достаточно знать, как в нем жить; тогда, может быть, я пойму и что он такое. «Как жить?» - фундаментальный философский вопрос. Когда А.Камю уяерял читателя, что единственный философский вопрос - это вопрос о самоубийстве, он всего лишь переформулировал тот же самый вопрос в ситуации, когда обнаружилось, что мир абсурден, жизнь лишена смысла и что не только «так», но и «никак» в нем жить нельзя.
Тем не менее философия в ее историческом становлении не без оснований начинала с ответов на иные вопросы: почему мир существует и почему он именно таков, а не иной? -- и соответственно: какой он? Когда ставится вопрос «как жить в истории?», предполагается, что история - это одно из «мест», в которых может жить и живет человек, подобно тому, как живет он и во многих других «местах»: в семье и в народе, в мифе и в природе, в городе и в государстве. Вполне понятно его стремление узнать, что это за такое «место» история, где мы пребываем и где с нами что-то происходит, и каковы наши возможности это место освоить и благоустроить.
' Публикуемый Очерк является расширенным вариантом текста, принятого под этим названием в 1996 г. в альманах «Гуманитарий» (Вып.2), так и не вышедший в свет. Исходными для формулировки главных его положений стали совместные публикации с К.А. Сергеевым: И еров Ю.В., Сергеев К.А. «Философия истории» Гегеля: от субстанции к историчности. // Гегель. Философия истории. СПб., 1993, Перов Ю.В., Сергеев К.А. Бытие-как-История. Наброски к современной философии истории. // Вестник СПбТУ, сер. 6, вып. 3. 1995. Отдельные части его вошли в содержание серии статей: Возможна ли в XXI веке философия истории? // Философия на рубеже веков. СПб., 1996; Проблематика «смысла истории» на рубеже веков, // Философия и вызов XXI века, СПб., 1996, Проблематичность метафизических оснований философии истории // Метафизические исследовании. Вып.2. История. СПб, 1997; Как возможна сегодня универсальная философия истории? // Макс Вебер, прочитанный сегодня. СПб., 1997: Историчность общественной реальности. // Социология развития. Проблемы и перспективы. СПб, 1999; Н^опгкае! а!э РакШт ип<1 РгоЫет. // Зс- п 7иг 5)о/1о1о§1е. НатЬиг§, 1995.
Попытки прояснить своеобразие исторического измерения человеческого бытия в контексте философского постижения истории не без оснований могут представиться абстрактным занятием, специальным и безмерно удаленным от непосредственных жизненных проблем, а потому излишним. Люди обыкновенно устраивают свою жизнь, вовсе не занимаясь тем, что еще не так давно именовалось «схоластическим теоретизированием»; не исключено, правда, что делают это не вполне удачно отчасти и по этой причине. Но даже без надежды на ощутимую пользу философия от Аристотеля, по крайней мере, до Канта предполагала существование в человеке неистребимой, требующей удовлетворения «метафизической потребности» знать то, что в завершенном виде нашему познанию никогда не доступно.
Стремление современного человека уяснить собственное положение в истории и определиться в отношении возможностей своего участия в ней7 любые рассуждения на подобные темы предполагают некоторые предварительные представления о том, что же такое история. Мыслитель типа К.Поппера не преминул бы, однако, заметить при этом, что подобная формулировка вопроса выдает безнадежно устаревшую метафизическую позицию вопрошающего, все еще пребывающего в плену классического философского «эссенциализма», полностью и окончательно преодоленного современной наукой и философией. Только эссенциалисту якобы свойственно ставить вопросы «что это такое?», тогда как единственно научно и современно спрашивать не «что это?», а «как оно функционирует? «работает»?» На деле подобная скромность не более, чем самообман. Рассуждения о нашем существовании и наших возможностях в истории будут существенно разниться в зависимости от того, есть ли история нечто такое, что с нами происходит, случается и от нас не зависит, или же мы делаем ее сами, причем не все равно: сознательно и с полной ответственностью или же, оказываясь орудием и средством незримых исторических или внеисторических сил и тенденций,
Проблематика философии истории и, в первую очередь, стремление раскрыть универсальный смысл исторического движения человечества, иными словами, историософия - исконная тема российской философской и общественной мысли последних двух столетий, а отчасти и более ранней. Речь обязательно должна была идти именно о всемирной всечеловеческой истории (и никак не меньше) в ее единстве, общей направленности и смысле, - никак не меньше. Однако, - и это давно известно - эта универсалистская установка оказывалась весьма далекой не только от того рода занятий, которые Ницше с пренебрежением именовал «антикварной историей», но и от бескорыстного стремления к истине как таковой. Критический пафос Ницше в отношении «антикварной истории», а отчасти и исторического сознания в целом был мотивирован тем, что занятия историей зачастую оказывались средством ухода и убежищем от жизни; история отвергалась им в той мере, в какой она предстает как противоположность жизни. В отечественной интеллектуальной традиции история никогда не была предметом чисто познавательного интереса, преследующего цель знать ее такой, какова она «сама по себе». Типичная позиция российских мыслителей самых разных философских и идеологических ориентации в отношении истории изначально была насквозь «прагаматичной». Прагаматичной, во-первых, в том смысле, что все богатство исторического материала использовалось для обоснования собственных теоретических и мировоззренческих выводов в форме исторической аргументации («историческая», здесь, как противоположность «рационально-логической»). Во-вторых, история прошлого оказывалась всего лишь средством прояснения настоящего и в еще большей мере будущего, а всякие рассуждения о всечеловеческой истории — способом обретения собственного национального, государственного исторического самосознания.
Сегодняшняя ситуация обладает, скорее, внешним сходством с прежней российской традицией. Публикации последнего десятилетия переполнены рассуждениями и спорами о своеобразии современного этапа отечественной истории, о перспективах исторического выбора, о возможностях возрождения и (или) модернизации России. При этом часть участников дискуссий пребывает в счастливом убеждении, будто вопросы такого рода могут обсуждаться при непроясненности и даже отсутствии сколь-нибудь цельной философской концепции или хотя бы гипотетической версии философии истории. Однако возее обойтись без философских предпосылок в подобных случаях редко удается, и потому в качестве таковых нередко предстают суждения здравого смысла, соединенные с фрагментами разнородных и принадлежащих прошлому философских интерпретаций истории, порой теоретически и методологически весьма уязвимых.
Большая часть историософских построений такого рода замкнута на прояснении традиционных вопросов: кто мы? откуда мы приходим? куда мы идем?, а потому любое философствование об истории, неспособное указать наше место во всемирной истории, то есть определить наши сегодняшние координаты на «плане» истории человечества и азимут дальнейшего исторического движения и не отвечающее в конечном счете на вопрос «что делать?», представляется в таких случаях бесплодным любопытством, ничего не дающим ни уму, ни сердцу.
И все же, для того, чтобы определять координаты, устанавливать указатели и вехи дальнейшего исторического движения, необходимо, если уж и не знать путь-лорогу, то во всяком случае быть убежденным, что путь этот есть, что существуют не только исторический процесс, но также его направленность и пели. В начале нашего века при ожесточенной полемике относительно того, является ли исторический путь единственным, куда он ведет и как по нему следует двигаться, мало кто сомневался в том, что сам путь как направленный куда-то исторический процесс существует. А, если есть дорога, цели ясны и задачи определены, то остается лишь идти по ней вперед, и, для того, чтобы идти вперед, нужны (как некогда грубовато сказано) только ноги и сапоги, можно даже немытые ноги и нечищеные сапоги. В XX в. западная философия в лице М. Хайдеггера спрашивала уже не о том, куда и как мы идем в истории, а выражала «потребность знать, в каком моменте потаенной истории Запада мы «стоим», стоим ли мы в нем, или падаем, или уже лежим»2.
Ныне на рубеже веков столь счастливой уверенности в наличии даже «потаенной истории» у большинства уже нет. В такой ситуации размышлять о своем месте в истории, не потрудившись предварительно хотя бы для самих себя уяснить, а есть ли не только «место для нас» в истории, но и сама история «как место и путь» и что она есть «сама гто себе», вряд ли оправданно. Ведь то, что порою кажется самоочевидным и не нуждающимся в мудрствовании, иногда действительно только «кажется», но не есть. Девятнадцатое столетие, век исторического оптимизма, оставило п наследство убежденность в единстве, осмысленности и разумности исторической эволюции человечества, как бы по-разному все это ни интерпретировалось в многообразных версиях философии истории той эпохи. Сто лет назад мало кто взялся бы оспаривать утверждение, что необходимым философско-теоретическим основанием всего комплекса социального, гуманитарного и антропологического знания, «наук о духе» и культуре может быть только философия истории. В признании этого тезиса (хотя и в разной мере) сходились конкурировавшие философские движения: марксизм, неогегельянство, позитивизм, неокантианство, «философия жизни» - даже те, для кого по тем или иным причинам термин «философия истории» представлялся неприемлемым и заменялся «социологией» или «материалистическим пониманием истории». Социальная философия XIX в. преимущественно развивалась в форме философии истории, а общественный человек во всех его измерениях был понят ею в первую очередь как формирующийся, существующий и преобразуемый в истории.
Сегодня вслед за общим кризисом идеи исторического процесса мало сказать, подобно Р.Арону, что некогда поставленная цель философски осмыслить историю «по-прежнему действительна» и что «эта цель еще не достигнута» и, более того, преобладает сознание того, что от ее достижения мы дальше, чем когда-либо прежде. Налицо сомнение не только в достижимости, но и в правомерности самой постановки такой цели.
Сложилась ситуация, не лишенная элементов парадоксальности. Впервые за все время своего существования человечество действительно, фактически становится целостным взаимосвязанным, а не преимущественно номинальным единством, а цивилизационпый процесс обнаруживает свою универсальность в глобальном масштабе. Как никогда прежде, современный человек осознает свою включенность в ритмы исторического процесса, свою внешнюю и внутреннюю определенность историей. Реально и в самосознании он есть «человек исторический», для которого значимость его места и роли в исторической ситуации, исторического осмысления и само-определения, исторической «судьбы» и историческою действия предельно актуальны. Как бы ни трактовать потребность в историческом самосознании: как «исконно метафизическую», «экзистенциальную» или «прагматическую», она настоятельно требует удовлетворения. И как раз в такой ситуации ни философия, ни комплекс социальных и гуманитарных наук в целом удовлетворить ее не спешат, более того, большинство занятых в них профессионалов демонстрирует уверенность в том, что все и всякие попытки возродить сегодня претендующие на универсальность философские реконструкции исторического процесса есть предприятие невозможное, методологически некорректное, заранее обреченное на провал и к тому же, во всяком случае, для научного знания, ненужное, а, возможно, даже и вредное.
Историкам, если философия истории и нужна, то преимущественно в форме рефлексии о ремесле историка, самое большее - как теория и методология исторических исследований. То, что в XX в. именовалось философией истории, представляло в большей своей части «историческую» гносеологию и методологию и стремилось по мере сил реализовать подобные запросы, хотя и в этой области - если судить по степени реального воздействия результатов философского поиска на работу историков - успехи оказались скромными. Дифференциация исследовательских интересов внутри исторической науки, углубляющаяся специализация тематики, обилие исторического материала - все это породило среди историков недоверие не только к умозрительному философствованию об истории в целом, но и к собственному понятийному инструментарию исторической науки, особенно к историческим понятиям высокого ранга абстракции. Развернувшаяся критика общих исторических понятий, как «периодизирующих», фиксирующих исторические эпохи в их своеобразии (таких, как феодализм. Возрождение, Реформация, капитализм, Просвещение и пр.), так и «структурных» (типа «экономика», «государство», «класс» и др.) мотивировалась отчасти тем, что все попытки историков работать с такими понятиями путем их непосредственного наложения на эмпирический исторический материал оказались малоэффективными. В результате обнаружения того, что такого рода понятия неадекватны эмпирическому материалу, создается впечатление, что они и вовсе ничего реального не означают, что содержание их пусто и что все они - всего лишь «псевдоисторические фикции». Еще больше настораживает до сих пор сохраняющаяся опасность интерпретировать общие исторические понятия «реалистически» в качестве неких «объективных сущностей» спекулятивной философии, в отношении которых историческая реальность предстает как их более-менее адекватное воплощение и проявление. В контексте подобного философского и исторического эмпиризма
1 ХайдеггерМ. Европейский нигилизм. //ХайдегтерМ. Время и бытие. М, 1993 С. 68.
такие понятия выглядят как еще не преодоленный пережиток метафизики абстрактных сущностей или как наскпозь «идеологичные» конструкции.
В ситуации бегства исторического знания от понятий, т.е. от мысли и, в первую очередь -- мысли философской, попытка М.Вебера представить идеальные исторические типы в качестве необходимых инструментальных конструктов, отказав им в то же время в сущностном познавательном содержании, оказавшая мощное воздействие па методологию социального и исторического познания в XX в. и вызвавшая небезосновательную критику, объективно выразила стремление спасти и сохранить теоретическую мировоззренческую мысль в истории и об истории. Когда же речь заходит об универсальной философии истории, понятой в первую очередь как «метафизика» и «онтология» исторического бытия, неприятие ее профессиональными историками становится столь полным и безусловным, что публично демонстрировать его в отношении самой возможности философствования об истории среди них стало признаком хорошего тона и даже ритуальным жестом.
Социология, в том числе и теоретическая, на протяжении XX в. века также немало сделала для того, чтобы максимально ослабить, а то и полностью порвать свои связи с историческим знанием в целом и с философией истории в особенности. В этом выразилось ее своеобразие в сравнении с «социологической классикой» века предшествовавшего. Тогда, в первые десятилетия существования социологии под собственным именем она стремилась стать универсальной теорией, имеющей предметом общество в его истории, т.е. общей теорией и методологией общественных наук и тем самым унаследовала проблематику социальной философии в форме философии истории. Размежевание социологии с прежней философией истории осуществлялось в то время более «методологически», чем предметно и содержательно: предшествующая философией истории отвергалась не вся, а лишь в той части, что представлялась откровенно метафизической и спекулятивной, не допускающей обоснования и проверки методами позитивной науки. Возобладавшие в социологии XX в. формально-аналитические тенденции, открыто противопоставляемые «исторической социологии» прошлого столетия, переопределение социологической мыслью критериев собственной «научности», а также трактовка ею предмега социологии как вторичного и производное от методов и процедур социологических исследований. - все это привело к тому, что понятийные конструкции социологии, даже те из них, что претендовали на постижение диахронного измерения общественной жизни (сама замена «исторического» на «диахронное» имела далеко не только терминологическое, а глубоко содержательное значение и существенные последствия), на поверку оказывались в большей мере классификационно-аналитическими, чем собственно историческими типологиями. У такой социологии пет нужды в опоре на философию истории.
Здесь не место обсуждать, насколько оправданными и плодотворными стали подобные установки для системы исторического и социологического знания, - это вопрос особый; достаточно зафиксировать, что они есть и широко признаны. В конце концов, проблемы философии истории - не их собственные проблемы. Историк, занятый исследованием хронологически и тематически ограниченного периода прошлого, не будет да и не в состоянии искать ответы на вопросы типа: что такое история вообще? что образует целостность истории и какова она? какова природа исторической реальности? в чем смысл всемирной истории человечества и есть ли он вообще? - все это не его дело. Тем более, что наибольшую трудность для философии истории составляет не осмысление более или менее отдаленного прошлого, а постижение собственной современности а ее историческом измерении.
Что же касается самой философии, то утверждать, будто сегодня философия истории находится в состоянии кризиса, значит не сказать почти ничего. Может сложиться впечатление, что ее вовсе нет, при всем том, что поток публикаций «на темы» философии истории не ослабевает во всем мире. Еще, казалось бы. недавно по историческим меркам О. Шпенглер уверял читателей, что «систематическая философия нынче бесконечно далека нам; этическая философия завершена»3 и что единственный оставшийся предмет философствования - это «мир-как-история». Ныне же невозможно назвать по сути ни одной созданной в XX в. авторитетной и широко признанной версии философии истории, которая могла бы стать предметом основательных дискуссий. Это не случайно; ведь и среди философов, по крайней мере западных, возобладало мнение, что вопрос о самой возможности конструирования сегодня универсальной философии истории уже решен и решен отрицательно. Таким образом, речь идет не столько о содержательной неудовлетворительности тех или иных содержательных версий философии истории, сколько о кризисе самой идеи философии истории в целого.
Эпоха грандиозных философских конструкций, претендовавших на философское осмысление всемирной истории в ее целостности, завершилась в прошлом столетии и, кажется, безвозвратно. Сегодня действительно вопрос стоит уже не о предпочтении одного из вариантов универсальной философии истории, той или иной конкретной философской интерпретации исторического процесса, а о проблематичности самой возможности философского постижения истории человечества в ее целостности и смыслах, и проблематичность эта обрела антиномичную форму. Тезис антиномии утверждает, что вся прежняя философия истории при всех ее претензиях на «научность» строго научной не была и быть не могла в принципе. Она во всех вариантах базировалась на неких умозрительных допущения?:, неизменно включала в свое содержание разного рода элементы телеологми и долженствования, которым не место в подлинной науке. Не смогла она в полном
_________________________________
3 Шпенгпер О. Закат Европы. Т. I. М, 1993. С. 181.
смысле реализовать и идеал имманентной философии истории, претендующий на объяснение исторической реальности из нее самой. Существенно и то, что ни одна из прежних систем философии истории, как полагают, не выдерживает проверки материалом современной исторической пауки. Антитезис, напротив, столь же определенно фиксирует, что никакое «чисто научное» познание исторического процесса не в состоянии обосновать единство и целостность всемирной истории, только на основе которых стало бы возможным постижение ее смысла и создание универсальной философии истории. Весь прежний опыт попыток такого рода подтверждает: с полным устранением ш философии истории моментов «трансцендентного» (при самой широкой трактовке этого термина и разных формах «трансцендентности»: как финализма, телеологии, нормативности и пр.) история как бы ((размывается», утрачивая целостность и смысл. Антиномичность проблемы, как это обычно бывает, скорее всего означает, что она не вполне корректно сформулирована и нуждается или в переформулировании, или в замене другой проблемой.
Непредубежденному читателю может представиться, будто вопрос, возможна ли ныне и в грядущем XXI веке философия истории? - надуман и претенциозен: ведь если мы все же предполагаем, что историческая жизнь человечества будет продолжаться и впредь, то почему бы не существовать и философии истории? Однако вопрос этот не окажется праздным, если принять во внимание некоторые из в общем то уже известных обстоятельств.
Во-первых, нелишне напомнить, что философия истории существовала не всегда и на протяжении длительного историко-философскою процесса ее не было. Нашему сознанию, сформировавшемуся внутри европейской традиции последних двух столетий, не так просто представить себе другие системы мышления, в рамках которых история не представлялась ни существенной, ни необходимой, и те времена, когда философия не включала историю в собственный предмет и прекрасно обходилась без философии истории в качестве значимой области философствования. Однако то, что почти во всей философии до XVIII в. дело обстояло именно так, было возее не случайно, а необходимым образом проистекало из фундаментальных предпосылок начатой еще греками философской традиции и из изначально присущего философии понимания собственного предмета и задач. Па протяжении многих столетий философия стремилась к познанию действительности (бытия и сущего) в их существенных и необходимых определенностях. «Первоначала» в Милетской школе, «истинное бытие» у Парменида, «атомы» Демокрита, «эйдосы-идеи» Платона, «формы» Аристотеля. - все эти понятия были призваны обнаружить за чувственным многообразием непосредственно данного мира возникающих и исчезающих явлений, вещей и процессов их скрытые, вечные и не подверженные изменениям сущности. Все «конечное», изменчивое, возникающее и исчезающее философия рассматривала как неподлинное бытие, лишь неадекватным и случайным образом воплощающее вечные сущности. Это была «философия бытия» или «философия субстанции?).
Сколь пи велики содержательные различия античной, средневековой и классической новоевропейской философской мысли, их во многом объединяло стремление к постижению сущего «с точки зрения вечности», т.е. в первую очередь абсолютного, устойчивого, непреходящего, всегда и неизменно пребывающего - того, что извечно было, есть и будет. В истории же, понятой и как реальный событийный ряд, и как знание о нем, все наоборот: она область относительного, временного, изменчивого, преходящего, конечного, - того, что некогда было, а теперь не существует. Предмет философии- необходимое, которое, по-определению, не может не быть или быть иным, историческое же (также по определению) существует не всегда, возникает, изменяется и исчезает. Поэтому противоположность философии и истории представлялась изначальной и самоочевидной и само словосочетание «философия истории» при такой установке оказывалось в строгом смысле невозможным, несущим в себе внутреннее противоречие, в чем еще в прошлом веке были убеждены Л.Шопенгауэр и Я.Буркхардт.
Сказанному вовсе не противоречит тот факт, что философы во все времена, начиная с глубокой древности, так или иначе рассуждали об истории, как они имели обыкновение рассуждать «почти обо всем». Но их размышления об исторических поступках и событиях и об историческом знании вовсе не превращали историю в самостоятельный предмет философского знания, а философию истории - в необходимую составную и, тем более, в самостоятельную часть философии. Начатая Декартом новая эпоха философии не только прекрасно вписывалась в неисторическую в целом установку предшествующей философии, но и существенно ее укрепила. Фундаментальные основания европейской метафизики: «субстанциализм» как тип философствования, трактовка познаюшего субъекта в контексте новой рациональности и научная «картина мира)), - все они и каждое по-своему предопределили то, что в этой философии история никак не могла стать достойным предметом философского познания: в истории нет субстанционального: необходимого, существенного. Социальная философия Нового времени, сформировавшаяся на таких общефилософских предпосылках, также долгое время не испытывала нужды в философском осмыслении исторических параметров общественной жизни, во внедрении исторического измерения в философские теории общества и общественного человека - и отнюдь не по случайному недоразумению, которое можно было бы восполнить. Суть не в том, что мыслители той эпохи «не увидели», «не обнаружили» важности философии истории, — даже увидев, обнаружив и «пожелав» философствовать об истории, они не смогли бы этого делать при отсутствии в их способе мышления соответствующих теоретических предпосылок, средств, «инструментов» для конструирования философии истории
Эпоха Вольтера и Гердера не только прочно закрепила в общественном сознании термин «философия истории», но и смогла интерпретировать общественный способ существования человека и человечества как в первую очередь исторический, обосновав сущностный необходимый характер необратимого временного исторического процесса, - именно самого процесса, а вовсе не всякого конечного преходящего состояния внутри него - и тем самым сделать этот процесс достойным предметом философского знания. Тем не менее, не только Кант, но даже и Гегель вовсе не считали вопрос о возможности и тем более необходимости философии истории непроблематичным, а положительный ответ на него самоочевидным и потому полагали себя обязанными обстоятельно аргументировать эту возможность. Таким образом, эпоха существования философии истории в сравнении со всей многовековой начатой греками историей философии есть, хотя и значимый, но все же эпизод в ней, и, если долгое время философии истории не было, никто не вправе априорно предполагать ее обязательное существование в будущем.
Во-вторых, если брать «по гамбургскому счету», то (как замечено выше) с некоторыми преувеличениями можно было бы утверждать, что и ныне философии истории «как если бы и нет». Речь, повторим, не о тех направлениях философского поиска, которые в тех или иных вариантах (от позитивистских до герменевтических) заняты исследованием логики и методологии исторического познания. Имеется в виду в первую очередь то, что в настоящее время нет ни одной претендующей на общезначимость версии универсальной философии истории, ставящей целью философское постижение всемирной истории в ее необходимости; целостности, общей направленности и смысле, т. е. чего-то аналогичного классическим образцам философии истории, необходимо включавшим в себя некие варианты «метафизики» и «онтологии» истории, и философскую реконструкцию реального исторического процесса. В той мере, в какой это действительно так, обсуждение того, насколько и как возможна современная философия истории, неизбежно вводит в проблемную ситуацию и потому оказывается делом небесполезным.
Прошлое столетие, не без оснований именовавшееся некогда «веком истории», породило широкий спектр конкурирующих трактовок философии истории и версий философского историзма, в их числе такие, как гегелевская, марксистская, романтическая, позитивистская, «философии жизни» и «исторической школы». Ничего сравнимого с ними по масштабу и цельности век XX предложить уже не смог. И если у нас в стране философско-исторические конструкции О.Шпенглера и А.Тойнби псе еще по инерции числятся «современными», то для большинства коллег на Западе (философов и тем более историков) они представляют не более, чем исторический интерес.4
Вопросы, о которых идет речь, ближе всего к компетенции т.н. «метафизики истории». В отечественной и в зарубежной литературе предпринимались существенно различавшиеся попытки тематически и содержательно разграничить «философию истории», «метафизику истории» и «теорию истории». Поскольку дело не в терминах, можно принять различение «философии истории» и «метафизики истории», предложенное некогда В.Ф.Эрном в его работах о философии истории Джиберти. «Философия истории» - это тип философских рассуждений об истории, который исходит в качестве собственной предпосылки из признания феномена истории как некоей данности и ставит целью осмысление исторического процесса, а также разработку теории и методологии исторического познания. «Метафизика истории», по Эрну, решает более фундаментальный комплекс проблем: она призвана уяснить и обосновать саму возможность и необходимость человеческой истории и, соответственно, - ее философского осмысления.
Замысел конструирования универсальной философии истории, пригодной для осмысления исторического процесса з его единстве и общей направленности, разно как и проблематика так называемых «метафизики» и «онтологии» истории принадлежат эпохе классической европейской философии Пытаясь воспроизвести и решить ее в современности, необходимо исходить не только из факта очевидной неудовлетворительности классических версий философии истории, но - что еще более важно - из того, что современная философская мысль принадлежит уже совершенно иному типу философствования. Иными словами: вопрос о возможности философии истории ставится в той «классической» системе отсчета, ответы же на них приходится искать в контексте «неклассического» или «постклассического» современного философствования.
Вопрос о содержании тенденций, в совокупности составивших переход от классической европейской метафизики к «постклассическому» типу философствования, заслуживает особого внимания. Пока же достаточно заметить, что благодаря обширному кругу публикаций, во многом инициированных работами М. Хайдеггера, Х. Ортеги-и-Гассета, М. Фуко и других, за последние десятилетие обрела признание вполне определенная интерпретация сущностных оснований новоевропейской метафизики. Уже то, что современная мысль оказалась в состоянии рационализировать и сформулировать эти основания, демонстрирует, что та эпоха уже завершилась, даже отвлекаясь при этом от дискуссий, кто именно: Гегель, Маркс или Ницше ее завершил. Важно видеть, что современная философская мысль в сущест-
________________________________________________
* Опубликованные в 40-е гг.: «История культуры как социология культуры» Альфреда Вебера и «Истоки истории и ее цель» Карла Ясперса были уже более скромными по тематике, по замыслу и по значению.
венных отношениях пребывает уже «вне классики». Только «вненаходимость» и позволяет ей выявить фундаментальные предпосылки чужого мышления и воспринять их как «исторические», т.е. как исторически возникшие и исторически преходящие, а не как сами собой разумеющиеся, самоочевидные и (в этом смысле) «естественные». Своеобразие мыслительных предпосылок собственной эпохи, их «историчность» для тех, кто находится внутри нее, подобной «прозрачностью» не обладает. Для нас это означает: будучи уверенными, что находимся вне прошлых эпох, мы неизбежно сталкиваемся с затруднениями в попытках определить место нашей эпохи в истории вообще и в истории философской мысли, в частности. Обсуждать и даже ставить в наши дни вопросы о бытии истории и смысле истории, о существовании человека в истории, значит, возвращаться к темам, многократно обсуждавшимся европейской философской мыслью последних столетий и тем самым воспроизводить вопросы вместе с ответами. Но, когда сегодня задаются подобными проблемами, просто воспроизводить вопросы с некогда данными на них ответами бесперспективно, да и невозможно, -- это все равно будут уже иные (наши) вопросы и, соответственно, иные ответы. Однако так или иначе в любом сегодняшнем вопрошании будут в явной или подразумеваемой форме присутствовать предшественники.
В наше время торжества частной собственности во всех областях, в том числе и интеллектуальной как-то забылось старое убеждение в том, что истина в отличие от заблуждений является всеобщим достоянием, принадлежит всем вместе и никому в частности, Известно, что все прежние философские учения были односторонними, но в то же время и истинными, пусть относительно, частично. Системы и мировоззрения, ткань которых была бы соткана из одних только заблуждений и ошибок, в историю философии не попадают. Ни одна из прошлых философских систем (равно, как и нынешних) не смогла утвердиться окончательно, все они опровергались и были опровергнуты. Но столь же верно, что опровержения оказывались весьма своеобразными, что позволило Дильтею полагать, что перед нами не кладбище философских учений, а цветник вечно живых благоухающих цветов. Конечно, сходные и даже совпадающие в формулировках выводы и теоретические положения разных философских учений не тождественны: внутри систем они были призваны решать, вполне определенные задачи и свое значение они обретали из вопросов, в соотнесении с которыми и должны пониматься. Тем не менее, многие из них сохраняют значение, обретают признание и подтверждают претензии на истинность далеко за пределами тех теоретических конструкций, в контексте которых они первоначально формулировались. В таких случаях они действительно становятся общим достоянием, принадлежат всем и каждому.
Кант более двухсот лет тому назад заметил: в области метафизики невозможно сформулировать значимую мысль, которая ранее кем-то уже не была высказана. Действительно, по наиболее важным проблемам, сопровождавшим философский поиск на протяжении многих столетий, со временем исчерпываются все, в том числе и все альтернативные варианты решений. Иначе и быть не может; сам способ исторического движения философии, его механизм таков, что при выдвижении неких вопросов на роль центральных, общезначимых философская мысль рано или поздно исчерпывает спектр возможных ответов. Но история философии демонстрирует и иное: меняются формы традиционных проблем, подвергаются сомнению мыслительные предпосылки, прежде казавшиеся самоочевидными, проблематизируется общепризнанное, происходят тематические сдвиги. Если б Кант имел возможность ознакомиться с делом тех, кто шел непосредственно после него: Шеллинга, Гегеля, Шлейермахера, Шопенгауэра и Фейербаха, думается, он не был бы столь категоричным в своих суждениях. Пока же остаются в кругу традиционных тем, ситуация со времен Канта не упростилась.
Потому-то при обсуждении проблематики философии истории уместно и сегодня внимательно отнестись к тому, что философская традиция позволяет считать обладающим вероятной достоверностью в тех случаях, когда нет веских аргументов в пользу обратного. Прежде, чем двигаться дальше, неплохо провести инвентаризацию того, с чем намерены отправляться в путь, извлекая уроки из прошлого. Дело не в том, что сегодня было бы желательнее и спокойнее иметь некую «философию истории». История независимо от философии сама по себе есть фундаментальная реальность человеческого существования, - по крайней мере существования современного человечества, - и потому вопросы, что она есть и какова она есть, принадлежат к сущностно философским, даже если их предают забвению или вовсе отрицают их правомерность.
Обращение к истории того, как философия в прошлом осваивала историческое измерение человеческого бытия, лишь в минимальной степени инициируется нежеланием вновь изобретать велосипед.5 Оно оказывается тем более необходимым, что современная философская мысль в массе своей демонстрирует разрыв с прежней традицией философствования. Развернувшаяся критика прежней метафизики абстрактных сущностей, ((отвлеченных начал», дополненная утвердившим свое господство «философским лингвоцентризмом», поставила философию перед перспективой утратить свой традиционный предмет и ее главный инструмент - абст-
________________________________________
5 С другой стороны, в задачу очерка не может входить и сколь-нибудь подробный обзор того, как «идея истории» формировалась и эволюционировала в многообразии ее проблематики в персональных философских учениях и системах Нового времени. Тем более, что эта задача реализована во многих исследованиях, в том числе доступных и российскому читателю. См.: Коялипгвуд Дж. Идея истории. Автобиография. М., 1980.; Трельч Э. Историзм и его проблемы. М.; 1994; Барг М.А. Эпохи и идеи. Становление историзма, М., 1987. Цель очерка ограничена прояснением тех идейных тенденций, что представляются значимыми для уяснения современной ситуации в «метафизике истории».
рактную мысль. Начатая Кантом критика разума и Марксом — критика идеологий, преобразовалась в «критику языка», а «забвение бытия», в котором Хайдспер упрекал европейскую метафизику, грозит обернуться «забвением мысли».
Со времен немецкого идеализма, а по сути еще раньше, философия во многом утрачивают свою доступность широкой «образованной публике» и становится преимущественно делом профессионалов. И все же в те времена ее профессионализация затрагивала, в первую очередь, манеру аргументации и форму изложения, тогда как в проблемно-тематическом отношении философия преимущественно занималась теми же вопросами, что и философствующий «здравый смысл». Современная философская ситуация, напротив, характеризуется резким разрывом с прежней философской традицией и в этом отношении. Центр проблематики все более смещается к философской периферии, в область проблем для традиционной философии «маргинальных», а для широкой публики малоинтересных. Изощренная техника философского исследования не в состоянии придать всеобщую значимость его предметам, далеким от мировоззренческих и метафизических потребностей читателя-дилетанта. Создастся впечатление, что философы постарались (и не без успеха) «забыть» многие из важных вопросов, волновавших человечество на протяжении веков, или же отбросили их либо за ненужностью, либо за неразрешимостью. Философская мысль ныне порой не может, а зачастую и не хочет осмыслять историю как целое. В этой ситуации стремление как-то вернуться к проблематике классической философии, переосмыслить ее вновь, есть отчасти реакция на состояние ((философской скуки», понятой в буквальном смысле как «тоска по содержанию)).
Когда сегодня история представляется нам бессмысленной, лишенной смысла, это лишь по видимости выглядит так, будто из нее исчезает или исчез присущий ей (или некогда присущий) смысл. Это, скорее всего, означает, что именно мы (а не история) утрачиваем смысл, что это мы по лености или трусости, по нежеланию или недомыслию не в состоянии осмыслять историю, мыслить о ней. Утрата смыла более в нас, чем в ней.
Обращение к прежним, во многом альтернативным версиям философии истории ныне отчасти облегчается тем, что философское сознание конца XX в. существенно размыло классический критерий единственной и общезначимой истины. Чаще это оценивается негативно как свидетельство принципиальной эклектичности современного философствования. Более существенным, можно думать, является то, что изменились и критерии целостности философского мышления, которая, как ныне полагают, не может принимать форму систематических учений, выстроенных на единых основоположениях. Прежний способ философского «системосозидания» предстал как всего лишь «исторический», принадлежащий прошлому. Прежде в историко-философском процессе многообразие и вариативность ракурсов философского постижения мира распределялись между разными конкурирующими учениями, но каждое из них претендовало на монистичность собственных оснований. Теперь мыслят иначе: исходные основания могут быть разными, важно, чтобы различные перспективы сходились в едином «предмете» не взаимоисключающим образом.
Уяснить и обосновать природу «исторической реальности», саму возможность и необходимость исторического способа существования человека и человечества, равно как и возможность ее философского осмысления составляет задачу т.н. «метафизики истории». Традиционно предметом «общей метафизики» («онтологии») были вопросы о сущем и бытии. В проекции на проблематику философии истории - это вопросы об «историческом сущем» и «историческом бытии». При их обсуждении уместно принять во внимание возрожденное и активно популяризировавшееся Хайдеггером и его комментаторами - хотя для метафизики в целом традиционное6 - онтологическое различение « сущего» и « бытия», спроецировав его на историю. Это различение относительно, если предполагать наличие соответствия между тем, что существует, и тем, как оно существует, т.е. допустить, что разным родам сущего присущи и специфические для них способы существования. В то же время «онтологическое различение» аналитически может оказаться весьма полезным.
Все, что существует и происходит в истории: исторические обстоятельства и процессы, «факты» и события, люди, их поступки, объективации, культурные формы и социальные связи - всё возникающее и исчезающее, конечное, преходящее, - это «исторически сущее». Оно воспроизводится историческим сознанием и историческим (и философско-историческим) знанием. История же (если она не просто совокупность всего в ней сущего), это то, в чем это «историческое сущее» есть (возникает, существует и исчезает), необходимое условие самой возможности существования всякого (любого) исторического сущего. История должна уже быть, чтобы в ней могло что-то случаться, происходить как «место» для всего и для того, чтобы людям в ней жить и действовать. Историческая наука не исследует, что означает «быть историческим», т.е. обладать историческим способом существования, пребывать в истории. Это может быть постигнуто только философией внутри «метафизической» проблематики исторического бытия. Другими словами: асе «историческое сущее» обладает специфическим егго-
Различение «сущностей» и «существования» укоренено в давней философской традиции, но не только в ней. Противопоставление «негативной философии» (или «философии сущностей») «позитивной философии», понятой как «философия существования», стало, в частности, отправным пунктом Шеллинга в «Философии откровения». собом бытия, т.е. «историчностью». Первый «метафизический» вопрос относительно исторической реальности формулируется так: что означает «быть историческим», т.е. «историчным», обладать историческим способом существования, пребывать в истории и в чем состоит бытийное своеобразие исторического существования? Столь радикальное преобразование содержания и ранга понятия «историчность» может представиться несколько неожиданным: образованное как прилагательное от существительного «история» оно перестает фиксировать качество того сущего, что принадлежит истории, пребывает, возникает и исчезает в ней. и становится фундаментальной характеристикой исторического бытия, своеобразного способа существования исторического сущего.
«Место», в каком «пребывает» все историческое сущее, непосредственно предстает как исторический процесс. Разумеется, не в том смысле, что оно (место как процесс) первойачально существует самостоятельно пустым, а потом наполняется событиями. Если ничего не происходит и ничего не случается, то нет никакой истории и никакого процесса. Речь о некоей аналитической абстракции способа исторического существования, но это правомерная и необходимая абстракция, так как «наполнение» истории событиями, фактами, действиями может быть разным, тем не менее все они пребывают внутри истории.
Если вопросы об историческом сущем и историческом бытии предстали как «первые» метафизические проблемы философии истории, то «последний вопрос» метафизики истории - это проблематика «смысла истории». «Последним вопросом метафизики всегда был следующий: если мир как целое и, в частности, жизнь должны иметь «смысл», то каким должен быть этот смысл и как должен выглядеть мир. чтобы соответствовать ему.»7 М.Вебер сформулировал метафизический вопрос (в отличие от тех, что издавна считались главными) в понятиях не «бытия», а «долженствования» и «смыслов», и не о сущем «самом по себе» и «как оно есть», а в его соотнесении с должным. Этот вопрос «последний» не только в историческом времени (как противопоставленный вопросам о «сущем» и «бытии» он возможен лишь в философской ситуации, когда проблематика «смыслов» уже отделилась от проблематики «бытия») - этот вопрос «всегда последний». В -результате «метафизический пласт» философии истории оказался заданным тремя фундаментальными понятиями: «.исторического бытия», «исторического сущего» и «исторического смысла».
Попытки ответить на эти вопросы предполагают выявление тех идейно-тематических тенденций, которые уже сложились и обнаружили свою жизненность в «постклассической» философии на протяжении последних двух столетий, на основе и через призму которых только и может быть актуализирована проблематика философии истории. В таком случае вопрос, сформулированный вначале в самой обшей форме: как вообще возможна философия истории? превращается в более конкретный: при каких условиях и каким образом, как она становится возможной? Представляется, что речь должна в первую очередь идти о трех идейных комплексах или тенденциях, существенных для современного философствования об истории. Во-первых, это утверждение в философии идеи универсальной историчности и возможные следствия из нее для философии истории. Во-вторых, тенденция к признанию онтологической самостоятельности истории в форме «бытия-как-истории». В-третьих, начатая еще Кантом линия «субъекти-визации смыслов истории» как предпосылка постижения истории в качестве самоосмысляющейся, самоинтерпретирующейся реальности.
Даже если б в перспективе удалось продумать и достаточно органично соединить названные тенденции, это никак не могло бы гарантировать успеха. Однако с большой долей вероятности можно полагать, что игнорирование их и нежелание считаться с ними в философских размышлениях об истории будет означать, в лучшем случае, реанимацию давно прошедших и оставленных философских представлений об истории.
М.Вебер, Социология религии. //М.Вебер. Избранное. Образ общества. М, 1994. С. 122.
УНИВЕРСАЛЬНАЯ ИСТОРИЧНОСТЪ
Конституирование новоевропейской философии истории стало результатом «открытия историзма» и процесса смены общефилософских оснований: перехода от «субстанции» к «историчности». В философии XVII в. понятие субстанции было базисным, стягивавшим в узел комплекс философских проблем и одним из главных предметов философских дискуссий. И было это далеко не случайно.
В процессе секуляризации новоевропейской философии возобладало стремление найти основание всего существующего внутри мира. Хотя при этом догмат божественного творения не подвергался сомнению и речь, по преимуществу, шла о «сотворенных» субстанциях, роль творящего Бога оставалась как бы за скобками, и философский субстанциализм в целом стал переходом от философии «трансцендентной» к «имманентной», поставившей цель объяснить действительность из нее самой. Субстанция, по определению, есть нечто самодостаточное, существующее само по себе, в своем существовании ничем не обусловленное и ни от чего не зависящее, т.е. причина самой себя. Субстанция существует необходимым образом и является самотождественной, т.е. неизменной. Постулирование ее неизменности было переформулировкой тезиса о необходимости субстанции, ибо необходимое - это то, что не может не существовать или существовать как-то иначе (т.е. изменяться). При такой трактовке субстанция предстала в качестве универсального основания всего сущего, а понятие субстанции - в качестве предельной философской категории. Со сменой фундаментальных философских оснований от трансцендентного Бога к имманентной миру субстанции, на субстанцию были перенесены атрибуты, ранее приписывавшиеся только Богу: абсолютность, вечность, неизменность, способность порождать из себя все модусы и состояния, все существующее в мире. На фундаменте подобным образом интерпретированной субстанции сформировался субстанциализм как мировоззрение и как специфический тип философствования.
Философский субстанциализм имел дело с миром вечных сущностей, подчиняющихся неизменным законам, и в своей классической форме он принципиально неисторичен, Разумеется, и в субстанциалистской картине мира изменения в природе, обществе, человеке вовсе не отрицались, напротив. Преходящее, временное, конечное признавалось реально существующим, но по рангу своего бытия оно оказывалось неизмеримо ниже вечного, субстанциального. Формула Спинозы: существование меняется, но сущности остаются неизменными. - стала ядром субстанциализма. При жестком противопоставлении вневременных сущностей и изменчивого существования история не могла стать предметом философской мысли, ибо а ней нет субстанциального, существенного, необходимого.
Не способствовал формированию историзма и выработанный новой философией «тип рациональности», и свойственная ей трактовка истины. Истина должна быть общезначимой и воспроизводимой любым познающим субъектом. Истинное знание (поскольку оно истинно) по содержанию никак 1гс связано с временем и местом его обретения и не зависит от возможностей его осуществления в действительности. Сущности свободы, права, добродетели, справедливости, нисколько не умаляются тем, что они в полном своем объеме нигде и никогда не реализованы. Истина, по определению, одна, тогда как история, подобно заблуждениям, многообразна и ва-риачивна. В новоевропейской «научной картине мира», также не было места для уникальных невоспроизводимых процессов и событий, для всего неповторимого, а без необратимости во времени истории нет. Математическая механика, ставшая тогда образцом для конструирования универсальной науки, самая неисторичная из наук: работающая с идеализациями (типа «математической точки», «абсолютно твердого тела»), предполагала внутреннее время описываемых ею процессов, но вовсе не привязывала их к внешнему (для них) историческому «времени мира». Предполагалось, что при соответствующих условиях процессы эти сколь угодно раз повторяемы, воспроизводимы и в той же форме протекают всегда и везде.
Центральной категорией социальной философии, сформировавшейся на таких метафизических основаниях, стала субстанциалистски интерпретированная «природа человека», понятая как его специфическая сущность и фиксирующая в человеке то, что безусловно, т.е. всегда, во все времена и при всех обстоятельствах ему необходимо изначально и неизменно присуще, - некий аналог субстанции применительно к человеку. При разных содержательных «наполнениях» понятия человеческой природы в конкурировавших философских учениях признание такой неисторической сущности а качестве факта не подвергалось сомнению. Более того: преобладало убеждение, что из такой универсальной и едмотождественной сущности человека возможно дедуцировать все существенные и необходимые параметры «дообщественного», «внеобшественного» и «общественного» способов существования человека.
В рационалистических версиях социальной философии общество, государство предстало в виде искусственного образовании, сознательно сконструированного людьми в результате соглашения. Степень оптимальности такой искусственной конструкции общественного порядка, по предположению, зависит от того, насколько истинно познана человеческая природа и в какой мере адекватен ей принятый и реализованный общественный проект. Этот правильный общественный порядок не предполагает истории своего становления, «естественным образом» не произрастает в истории, а может быть создан где угодно и когда угодно.
Философы того времени, как правило, не ощущали потребности открыть смысл истории, уясни!ь место и роль современности в историческом процессе. Конечно, так или иначе исторический материал вводился в исторические конструкции, формулировались соображения о важности изучения истории, о «пользе истории» и методические рекомендации для историков. В тех случаях, когда на первый план выступала воспитательная роль исторического знания, вопрос об его истинности был и вовсе малосущественен; придуманные и подчищенные истории в этом отношении ничем не хуже истинных. Но и тогда, когда перед историей ставились познавательные задачи и историкам предписывался поиск истины, способ обращения с историческим материалом зачастую оказывался весьма специфичным. Как правило, история использовалась для извлечений из нее внеисторического содержания, подтверждающего универсальность и единство человеческой природы во все времена и у всех народов по ту сторону исторических различий. Интересным для философа в истории становилось не исторически своеобразное, неповторимое, а, напротив, одинаковое, внеисторическое, что собственно историей и не является.
То, что каждый человек всегда и везде обладает изначально свойственной ему как человеку самотождественной и универсальной специфической сущностью, человеческой природой, в те времена представлялось аксиоматичным, не требующим доказательств. На самом деле самоочевидность эта не столь безусловна: она была подвергнута сомнению последующей философской мыслью, да и ранее, до эпохи классической метафизики таковой была не всегда. Своеобразие того, что обычно именуют ренессансным антропоцентризмом, в концентрированном виде воплотилось в убеждении, что человек в отличие от всего остального сушего, не обладает изначально данной, фиксированной определенностью собственной природы и, соответственно, своего бытия и что он, напротив, есть существо открытых возможностей, которые человек избирает и реализует своей жизнью, формируя и определяя самого себя. т.е. существо, само себя созидающее. Позднее философский историзм в многообразии его версий, начиная с Вико и Руссо, обосновал модель «человека исторического», сущность которого формируется историей и а истории. Экзистенциальная философия и философская антропология XX а. также предпочли видеть в человеке существо проблематичное, незавершенное и открытое.
Стремление философски осмыслить исторический процесс неизбежно порождало противоречия, подрывавшие исходные установки субстанциа-лизма. В той мере, в какой субстанциализм противостоял трансцендентному истолкованию мира, он предполагал имманентное объяснение действительности из нее самой, и на этом пути открывалась возможность постичь историю общества как порождение собственной внутриисторической деятельности человека. Однако вечная и неизменная субстанция в принципе не в состоянии стать источником исторических изменений, а су беганци ал истекая трактовка «природы человека» как универсальной и неизменной сущности была явно непригодна для выведения из нее истории и, соответственно, для объяснения истории. До тех пор. пока исторические изменения не представлялись существенными и достойными философского осмыслении, в этом не было необходимости, и напротив; утверждение существенности исторического бытия человечества неизбежно вело к пересмотру оснований субстанциализма.
Тем не менее, классический субстанциализм вес же нашел способ без подрыва собственных фундаментальных установок осваивать многообразный исторический материал, демонстрировавший своеобразие и изменчивость общественных порядков, форм жизни и культуры разных времен и народов. Даже самые экзотические «факты» могли быть представлены как вариативные проявления универсальной природы человека или же как «не-разумныео и «неестественные» отклонения от нее. В той мере, а какой французское Просвещение унаследовало идеи субстанциализма и рационализма, оно сохранило (хотя бы и в смягченном виде) их неисторические предпосылки. Общая тенденция выразилась тогда в максимальном смысловом сближении «естественного)), «разумного» и «должного», которому противостоит все не-естсственное и противо-естественное, неразумное и недолжное. Такая позиция задала свойственную этой версии Просвещения нормативность в отношении к исторической действительности, когда главной целью и содержанием философского отношения к истории, к прошлому и настоящему стал суд над историей с позиций разума, критика и ниспровержение всего того, что было и есть, но быть не должно. Однако именно внутри просветительской мысли обнаружилась и возможность сопряжения «разума)! с «историей», отсутствовавшая в рационализме XVII в., - и, как ни странно, именно благодаря усилению' момента нормативности в трактовке универсальной человеческой природы. Если в предшествовавшей метафизике эта специфическая сущность человека предполагалась изначально существующей всегда и везде в полном и завершенном виде вне зависимости от ее проявлений в «существовании» (исходя из того, что атрибутивные качества не могут иметь разных степеней и форм и потому они либо есть, либо их нет), то теперь ее предпочитали интерпретировать в духе, более близком Аристотелю, требовавшему судить о «природе вещей» не по обычному, а по совершенному их существованию. Незначительный, на первый взгляд, сдвиг в акцентах, а именно переход от дихотомии «разумное-неразумное» к их более слабому противопоставлению по «степеням разумности» стал поворотным пунктом, позволившим обнаружить разумное и существенное внутри истории, а самом историческом процессе. В таком случае естественная и разумная природа человека уже не предпослана изначально истории (до нее) в окончательной форме, а осуществляется в результате истории как ее завершение. Построение лестницы общественного процесса по ступеням приближения человечества к реализации его природы позволило выявить некоторую необходимую его последовательность, логику истории, постижение которой и составляет задачу философии истории, В той мере, в какой история была понята как необходимый процесс приближения к адекватному обнаружению человеком и обществом их собственной сущности («природы»), она предстала как «естественно-исторический процесс». Только таким образом оказалось возможным философски осмыс-: лять историю при сохранении фундаментальных (субстанциалистских в своей (основе) философских установок Просвещения. Историческое измерение внедрялось туда, где его раньше не было и быть не могло.
Как известно, Гегель считал «точку зрения субстанции» глубоко истинной, но в то же время неполной и недостаточной. Историческую задачу немецкого идеализма, в полной мере реализуемую лишь его собственной системой, он видел в необходимости преодолеть свойственный новой философии дуализм, противоположность «субстанции» и «субъекта», понять субстанцию также и как субъект. Процесс становления субстанции субъектом означал превращение субстанции как субъекта лишь «в себе», потенциального в субъект «для себя», когда субстанция обретает самосознание и знает себя в качестве субъекта. Субстанция становится самодвижущейся, само развивающейся в процессе, т.е. «исторической» субстанцией. Историческая субстанция - это уже совсем не та самотождестненная и неизменная, с какой имел дело субстанциализм. По Гегелю, в человеческой истории разум, дух возвращается к себе из чуждого ему инобытия в природе и его стихия - историческое время. Он воплощает себя в конечных преходящих формах объективации, развивается во времени, отбрасывая и оставляя прежние формы позади себя, т.е. он имеет историю. Исторические формы существенны для духа, они входят в его содержание, обогащают его и, даже будучи преодоленными и отброшенными, сохраняются в нем в снятом виде.
Пересмотр философских
оснований субстанциализм а, выразившийся в преобразовании субстанции в
субъект, в отказе от самотождественной неизменной субстанции, во внедрении
внутрь нее исторического измерения повлек следствия, по своей значимости
выходящие далеко за рамки проблематики философии истории. Начавшийся в
первой половине прошлого века поворот в философии, обычно называемый
переходом от ((классиче
ского)) к «постклассическому» типу философствования оказался более
радикальным, чем это представлялось вначале, и стал завершением всей
предшествовавшей философской традиции. Разрыв с ней преобразовал предмет и
методы философствования. Переход от субстанциагсизма к историзму и
утверждение идеи универсальной историчности стали существенными тенденциями
внутри процесса разложения прежнего типа философствования и смены
фундаментальных философских оснований.
Этот процесс первоначально протекал в контексте потока «философии жизни», где общим объединяющим началом разных тенденций при самых острых дискуссиях между ними стала апелляция к «жизни», понятой в многообразии ее возможных интерпретаций. Хотя понятие «подлинной историчности» было обосновано еще Гегелем, лишь в контексте философии жизни «историчность» преобразовалась в одну из центральных категорий присущего этой философии историзма. Идея историчности стала конкретизацией трактовки всей реальности как жизненного процесса всеобщего становления. Философия жизни, исходившая из признания всеобщего становления и процессуальное™ всего сущего, содержала предпосылки для формирования в ее общем русле разных версий философского историзма.
В данном контексте «философия жизни» мыслится в первую очередь как «историко-типо логическое» понятие и лишь во вторую - как собственно (^историческое», прилагаемое прежде всего к течению, вошедшем в историю философии под названием немецкой философии жизни и связываемой в с именами В.Дильтея, Г.Зиммеля, Ф.Ницше, О.Шпенглера, а при расширительных; трактовках философии жизни - также А.Шопенгауэра, А.Бергсона, У.Джеймса. На деле обращение к «жизни» в различных ее измерениях и модификациях было свойственно уже в XIX столетии также таким разным мыслителям, как Л.Фейербах. С.Кьеркегор, и К.Маркс. Поворот к «философии жизни» нетрудно усмотреть и в «позитивной философии» позднего Шеллинга, противопоставившего ее, понятую как «философия существования», прежней «негативной», философии абстрактных сущностей. Он называл собственную позитивную философию «философией жизни», идущей на смену логической «философии школы». Более того, тенденция к трактовке жизни как исторической может быть усмотрена уже у Гегеля в той мере, в какой его философия претендовала на то, чтобы быть не только «философией сущностей», но и философией всей реальности, понятой как историческая жизнь. Позитивизм прошлого века, поскольку он отверг философское удвоение мира с присущим ему дуализмом явлений и скрытых сущностей и обернулся апологией данности эмпирического существования, также может быть отнесен к тенденции «позитивной философии» или «философии существования». Даже философские течения, сохранявшие гносеологическую и методологическую ориентацию классической философии, — такие, как неокантианство, видевшее в «философии жизни» своего непосредственного оппонента, или феноменологическая философия с ее претензиями на статус «строгой науки» - оказались так или иначе втянутыми в общий поворот философии к «жизни». В историко-типологическом значении философия жизни – это теоретический (и в то же время исторический) конструкт, инвариант одной из значимых тенденций постклассической философии.
При широкой трактовке «философии жизни», включающей а нее спектр многообразных и конкурировавших между собой философских тенденций, течений и направлений, центральное понятие «жизнь» также неизбежно подвергалось разным и взаимоисключающим интерпретациям. Жизнь понималась как организменная, биологическая, антропологическая, психологическая, духовная, морально-религиозная, общественно-историческая. А потому неизбежен вопрос, насколько существенны те общие основания, что позволяют вопреки столь явному плюрализму разнородных тенденций объединять их в единый (пусть и вариативный внутри себя) тип философствования?
Своеобразие внешней определенности философии жшни как типа посткласс ичес ко Й философии непосредственным образом было задано исторической ситуацией разрыва с новоевропейской философской «классикой» и воплощало процесс пересмотра ее базисных метафизических оснований, прежде представлявшихся самоочевидными и «естественными». Постепенно преобразовывалось практически все проблемное по.те философствования, но в данном контексте уместно обратить внимание лишь па некоторые из существенных тенденций. Философия жизни поила по пути смягчения, а впоследствии и устранения исходной для классической европейской философии противоположности «субъекта» и «объекта» и, соответственно, отка-" за от признания «субъект-объектного отношения» в качестве фундаментальною и универсального. С этим было связано преодоление «субъективного» принципа философии Нового времени со свойственным ей пониманием мира в качестве «представленного субъектом». Философия жизни изначально предстала в качестве противоположности «философии сознания и самосознания». Была предпринята также попытка устранить традиционное «философское удвоение мира», отдав безусловный приоритет «существованию» и «функциями перед «сущностью», «бытию» - перед «сущим».
Между типологической трактовкой философии жизни и ее историческими формами налицо несоответствия, тем более неизбежные, что субъективное осознание теоретиками собственных оснований в их отношении к предшествующей философской традиции оказалось изрядно замутненным. В процессе формирования философии жизни па первых порах обнаружилось стремление редуцировать общефилософское понятие жизни (основные содержательные параметры которого выкристаллизовались еще в немецкой классической философии от Канта до Гегеля) к его частным эмпирическим референтам, к «особенным)) формам жизни, в первую очередь к жизни «биологической)) и «психической». Немецкая философия жизни (у Ницше, Дильтея, Щпенглера) была в немалой степени отягощена такого рода биологическими или психологическими аналогиями. В первом случае жизнь рассматривалась преимущественно «объектно» как некая квазибиологическая реальность, во втором - как психическая реальность жизненных переживаний. Биологический и психологический редукционизм на долгое время стал «визитной карточкой» философии жизни в глазах как некоторых из ее теоретиков, так и ее оппонентов, в последнем случае - главным объектом критики. Для тех, кто тяготел к философии, понятой «как строгая наука», философия жизни и ее центральное понятие «жизнь» несли родимые пятна их романтического происхождения, в результате чего «жизнь» воспринималась в большей степени как метафора, чем как теоретический концепт. Если для Шопенгауэра, Ницше, Шпенглера «жизнь» оставалась особого рода «объектом» исследования, то в экзистенциальной философии (при всем ее своеобразии также укорененной в философии жизни) она есть только экзистенциальное состояние, переживаемое и осмысляемое личностью изнутри. Поэтому Хайдеггер имел основания назвать Шпенглера с его «объективистским» подходом к истории (к «Миру-как-истории») «ботаником истории».
Неожиданным и требующим дополнительного прояснения может представиться включение в общий «поток» философии жизни материалистического понимания истории К.Маркса. Такая квалификация противоречит как претензиям ортодоксальных марксистов на самый революционный переворот в философии из всех, какие знала история, так и «неомарксистам» Франкфуртской школы, усмотревших в нем вариант «негативной» (отнюдь не «позитивной») диалектики, и. наконец, тем нынешним отечественным критикам, что склонны рассматривать К.Маркса как всего лишь одного из эпигонов гегелевской школы.
Тем не менее, для отнесения марксизма к линии «философии жизни» есть основания, проистекающие как из существа философской позиции К.Маркса, подвергшего критике «философию вообще и гегелевскую, а частности», в первую очередь, за свойственный прежней «метафизике понятий» умозрительный тип философствования, так текстуально и терминологически. Поскольку часть современных отечественных читателей постаралась основательно забыть, а другая никогда не читала Маркса, и потому тексты его известны ныне хуже, чем, к примеру, Ницше, Хайдеггера или Делеза, постольку уместно обратить внимание на то. каким образом на первых страницах «Немецкой идеологии» формулировались исходные предпосылки («предпосылки, с которых мы начинаем))) материалистического понимания истории. Эти предпосылки- «человеческие живые индивиды», их деятельность и материальные условия жизни. Деятельность индивидов состоит в воспроизводстве жизни как своей собственной, так и других людей, с которыми они находятся во взаимных отношениях. Исторический способ этого производства есть, во-первых, воспроизводство «физического способа существования индивидов. В еще большей степени, это - определенный способ деятельности данных индивидов, определенный вид их жизнедеятельности, их определенный образ жизни.
Содержание перехода от «классической» к «постклассической» философии многократно осмыслялось в специальной литературе, и все же стоит еще раз обратить внимание на то, как в результате его изменился сам способ философствования и, в особенности, какие следствия из этого могут быть извлечены для философии истории. Послегегслевская философия предприняла попытку ниспровергнуть хрустальное царство философских
* Маркс /С. Энгельс Ф. Немецкая идеологии // Соч. Т. 3. С.9 -10.
абстракций, обнаружив в абстрактных сущностях, в которых прежняя философия видела основание всего существующего, всего-навсего мысленные испарения жизненного процессам инструменты философского познания, не более. Акцентируя внимание на процессуально интерпретированном существовании, философия жизни в качестве общей тенденции, переориентировала философию с исследования вечных абстрактных сущностей, ((отвлеченных начал» к обладающему временностью и историчностью существованию. Если нет мред-данных и предшествующих существованию сущностей, то они могут становиться, формироваться только в процессе существования, быть и постигаться внутри него.
Жизнь обрела статус всеохватывающей реальности, и никто, в том числе и «мыслящий субъект» классической философии, не в состоянии занять внешнюю позицию в отношению к жизни, встать вне нее или над нею в качестве наблюдателя, тем более «абсолютного наблюдателя». История предстает нам отнюдь не з качестве и познаваемого или преобразуемого нами «объекта» или «вещи», ибо в отличие от других «объектов» она не противостоит нам как находящаяся вне нас. Мы изначально принадлежим истории, пребываем и действуем в ней, она захватывает нас, одновременно существуя также и внутри нас самих. Как замечал Хайдеггер, «мы сами, исторически существуя, тоже оказываемся ею самою».5 Мыслит и познает историю не «познающий субъект» как абстракция чистой способности познавания, а исторический человек, укорененный в том же историческом жизненном процессе. Бели нет ничего вне жизни, выше и ниже ее, то, значит, не может быть и ничего, что могло бы судить жизнь, предписывать ей масштабы ценностей и оценок извне, в том числе никаких абсолютных истин и ценностей добра, красоты, справедливости и пр. Все они порождаются жизнью, существуют в ней и для нее.
Вместо бытия как постоянства мир предстает как жизненный процесс; всеобщая процессуальность, «становление» заняли место «ставшего», устойчивого бытия На смену универсуму, состоящему из вещей, их свойств и взаимодействий, пришел мир процессов и событий, в котором нет ничего. изъятого из всезасасывающего потока времени. Все, представляющееся постоянным, («вещность», «предметность»), - это всего-навсего кристаллизационные точки временного жизненного процесса, порожденные им и обретающие собственную определенность из него.
«Историчность» есть производное от «истории» качество неких «вещей».'° Качество - это определенность, причем не внешняя и случайная, а существенная, в терминологии Гегеля, «тождественная с бытием вещи» ее
й Хайдеггер М. Европейский нигилизм. С. 148.
10 Термин «вещь» (хотя не самый удачный) в данном случае предпочтительнее, чеч «предмет» и «объект», подразумевающих противостоящего им «субъекта» «Всщь>> в данном случае - всего лишь некое «нечто».
определенность. Признание историчности есть фиксация того, что вещь обретает свою определенность из истории и по своему существу определена историей. В таком понимании вещь утрачивает устойчивость некоего «нечто» и предстает как связка изменчивых состояний исторического процесса своего существования. «Историчное», т.е. преходящее и исторически своеобразное, по изначальному смыслу, противостоит универсально-общему и вечному.
«Историчность» предстала понятием, аккумулирующим и кристаллизующим временные параметры процессуально понятой жизни. Историчность в качестве факта, т.е. констатация того, что у всего: у человека, общества, культуры, сознания есть история и что все затронуто историческими изменениями, настолько очевидна, что о ней можно было бы и не упоминать, если б не расхождения в трактовке ее содержания, меры и значимости. Как факт она не подвергалась сомнению и субстанциализмом, но при этом предполагалось, что все историческое, преходящее, изменчивое принадлежит сфере случайного, несущественного и что за историческими преходящими событиями (на уровне явлений) пребывают вечные сущности, содержание коих историей пе затрагивается. Историчность становится не только фактом, но и проблемой а той мере, в какой утверждается ее существенность, историчность сущностей и, тем более, когда постулируется универсальность всеохватывающей историчности. Применительно к человеку и обществу это означает, что сущность их может быть познана лишь из истории, в которой она формируется и преобразуется, и принадлежит истории.
Важный шаг и в этом направлении был сделан Гегелем, в том числе и как автором самого термина «историчность», существенно переосмыслившим понятие «исторического». Все то конечное, преходящее, возникающее и исчезающее в истории, что не несет а себе необходимого, составляет, в его терминологии, область «только исторического» ■- не более. Это внешний поверхностный слой исторической реальности, лишенный разумного и истинного. Но существует, по Гегелю, и иное «историческое», являющееся способом воплощения логического и образующее с ним «конкретное тождество». Принципиальное различение этих двух форм существования «исторического» обрело у Гегеля терминологическое закрепление как различие «ЫзЮпйсЬс» и «§езсЫспШсЬе».
Вместо простой фиксации фактов всеобщей изменчивости во времени на первый план выдвинулось утверждение сущностной необратимости исторического процесса, уникальности и неповторимости каждого его состояния, укорененности этих состояний в содержательном историческом времени, понимание которого качественно отлично от прежней «пространственной» трактовки времени как пустой длительности, равно открытой прошлому и будущему. Историчность предстала как различение; причем речь не о тех различиях, которые фиксируются нашим сравнивающим мышлением, а о саморазличающейся внутри себя и из себя порождающей собственные различия реальности. Историчность есть саморазличенность формообразований процесса и одновременно их процессуальная связь.
Существенно преобразовался и вектор историчности. Традиционно «история» понималась как прошлое и знание прошлого, нередко не без оттенка антикварности, соответственно, и историчность чего бы то ни было, в первую очередь, трактовалась как его укорененность а прошлом, как исторически-генетическая обусловленность прежними состояниями. Теперь (наорн-ду с этим и в дополнение к этому) историчность ситуации и человека - это в первую очередь их «нынешность», «фактичность», а также и обращенность в будущее, незавершенность, открытость спектру возможностей будущих преобразований, «проективность». Задача философии истории в таком случае состоит в необходимости постичь собственную современность в ее собственной историчности, т.е. как звено в историческом процессе, в качестве опосредования в настоящем прошлого и будущего.
Во второй половине прошлого века с очевидностью обнаружилась и потребовала решения дилемма: субстанциализм или историзм? Суть ее, многократно переформулировавшаяся, состояла в следующем. В качестве факта нам дан процесс исторических изменений, само наличие которых непроблематично. Вопрос в том, есть ли в основании этих изменений, за ними, по ту их сторону нечто абсолютное, неизменное, самотождественное. В той мере, в какой философии отказывалась от поисков такого основания, она порывала с субстанциализмом. Если реален только исторический процесс, а помимо и позади него нет ничего, если все «исторично», то только сам процесс и в состоянии выполнять роль скрепы, того основания, на чем «все держится». История занимает место, прежде принадлежавшее субстанции. Многочисленные критики историзма не уставали повторять, что в таком случае из исторического процесса изымается субстрат изменений, то, «что» изменяется. В ответ сторонники радикального историзма имели основания заметить, что субстрат изменений все же остается, но, лишившись самотождественности прежней субстанции, он не просто непрерывно становится иным, но и свою существенную определенность обретает из процесса как момент и результат исторического движения.
Признание универсальной историчности общества и человека означало отказ от ряда допущений классической метафизики, в первую очередь от субстанциалистской интерпретации «природы человека», ранее служившей основанием философской «антропологии» и социальной философии. С позиций радикального историзма такой сущности человека, которая предшествовала бы истории и сохранялась бы неприкосновенной в ходе ее, будучи как бы вынесенной за скобки исторического процесса, нет и быть не может. Сомнительно также предполагать, будто такая универсальная сущность человека некогда была, но в результате грехопадения \лпи «отчуждения» им утрачена или извращена и в исторической перспективе может быть обретена вновь. Допущения, будто историчны лишь проявления, способы обнаружения и существования «природы человека», а не она сама, лишь по видимости предлагают нечто новое, наделе они означают возврат к субстанциа-лизму в более «слабом» его варианте. Но. если нет единой, пред-данной и лишь по-разному проявляющейся в истории самотождественной сущности человека, это аовсе не обязательно означает, что ее вовсе нет. Есть, но лишь такая, какой она формируется, складывается в истории. Люди, человечество есть по своей сущности то, что они сами из себя сделали в истории, разумеется, не произвольно. Как было замечено К.Марксом, «вся история и есть не что иное, как беспрерывное изменение человеческой природы,» Тем самым не только констатировалась историчность природы человека, но и утверждалось, что ее изменение составляет главное содержание исторического процесса. На место самотождествепной универсальной «природы человека» выдвигается его история; история и есть его сущность, или, иными словами, сущность человека исторична.
В методологии радикальногб историзма фундаментальным стало требование оценивать и постигать прошедшие эпохи и исторические состояния их по их собственным идеалам и ценностям, а не по масштабам чуждых им эпох и культур и тем более не по таким масштабам, которые претендуют на внеисторичность, абсолютность и всеобщность. Все сегодняшние и некогда бывшие нормативные критерии и системы ценностей должны быть поняты как «историчные», т.е. порожденные историей, существующие и значимые только внутри нее. Однако на этом пути сразу же обнаружилось, что только и исключительно исторически-имманентная трактовка эпох и культур ведет к неменьшим затруднениям, чем постулирование абсолютных и вневременных ценностей, явно демонстировавшее свою непродуктивность в исторических исследованиях. Имеется в виду не только очевидная «ценностная анархия», опасность которой была осознана уже «певцом историчности» Дильтеем. Последовательная индивидуализация ценностей (как и исторических «фактов») в качестве самоцелыгых и самодовлеющих вместе с устранением каких бы то ни было проистекающих извне и применяемых к ним масштабов неминуемо ведет к невозможности постижения истории и как процесса, и как связи исторических состояний.
Сегодня дилемма: «постулирование абсолютных ценностей или исторический ценностный релятивизм» в отличие от прежних времен уже не предстает как требование неизбежного выбора между одним из крайних решений; это такая дилемма, в которой оба утверждения ложны. Из признания генетической и функциональной укорененности всех без исключения ценностей в истории ни логически, ни фактически не следует вывод, будто и значение их (как по времени, так и по содержанию) ограничено исторической .эпохой их генезиса и первоначального функционирования. Вывод о
1 Маркс К. Нищета философии.//Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 4. С. 162.
расхождениях генезиса и значений культурно-исторических и социальных образований принадлежит к фундаментальным теоретическим приобретениям XX-го столетия, более того, в качестве методологического принципа он отчасти конкретизировался уже в прежней философии истории. Последующие исторические значения ценностей вовсе не переводят их из разряда историчных в статус вневременных; их последующая жизнь и значимость не только сохраняют, но и обретают новую «историчность» благодаря актуализациям и преобразованию прежних функций и значений в иных социально-исторических контекстах. Нетрудно видеть, что такой вариант снятия дилеммы осуществляется вовсе не за счет отказа от «историчности» или ее ограничения, а, напротив, на пути ее универсализации (которая явно не тождественна «релятивизации»). То общее, что при всех различиях объединяло на этом пути разных мыслителей XX в - это стремление снять внешнее сопоставление разных исторических масштабов и горизонтов за счет акцентирования их связей (того же «слияния горизонтов») - причем связей по преимуществу смысловых и а гораздо меньшей мере «реальных» (каузальных, генетических, функциональных) и, по возможности, - осмыслить сами эти связи в форме процесса, перестраивающегося и столь же незавершенного, как историческое движение в целом.
При более внимательном рассмотрении обнаруживается, что, строго говоря, никаких «имманентных» смыслов прошлых культур для нас нет и быть не может, - это всегда наши реконструкции и интерпретации исторических значений, в этом качестве несущее в себе саязь нашей современности с прошлым. Ответственное признание «исторической дистанции» предполагает отказ от универсального ценностного масштаба осмысления всего исторического и в еще большей мере - от попыток выдать собственный историчный и относительный масштаб за абсолютный.
Тенденция к утверждению универсальной историчности с самого начала встретила упорное сопротивление оппонентов, среди которых были и такие, кто, подобно Г.Риккерту, считал опровержение историзма чуть ли не главным делом своей жизни. Вряд ли уместно входить в обсуждение деталей полемики и аргументации, часть которой сохраняет ныне «только историческое» значение, но некоторые ее моменты необходимо должны быть приняты во внимание. Ведь на стороне критиков радикального историзма оказался и повседневный здравый рассудок, Здравый рассудок никак не может согласиться с тем, что у людей - где бы и когда бы они ни жили и как бы ни отличались друг от друга - нет такого общего и существенного, что делало бы их людьми и отличало бы от всех других «вещей», - ведь а противном случае невозможно было бы даже образовать и мыслить понятие «человек» и предполагать хотя бы минимальное единство человеческого рода. И в этом он (здравый рассудок), несомненно, прав, но ведь отнюдь не это - предмет дискуссий. Вряд ли кто-то, включая самых радикальных «ис-торицистоа», рискнет оспаривать тот факт, что общее и одинаковое у всех людей во все времена существует и может быть выявлено во всем спектре присущих человеку качеств, начиная с его природной организации, базисных потребностей и заканчивая т.п. «высшими» интеллектуальными и эмоциональными проязлениями. В контексте утверждения универсальной историчности применительно к человеку утверждается лишь, что это «общее и одинаковое» не обладает самостоятельным в неисторическим существованием ни как явление, ни как скрытая сущность.
Сели ограничиться проблематикой философии истории, то вопрос не в том. существует ли такая универсальная общечеловеческая природа, а что может дать постижение ее философской мыслью для осмысления истории. «Абстрактные сущности» прежней философии (что бы об этом ни думали сами философы) также не были предметом чисто познавательного теоретического интереса. Существенное, Как правило, совпадало с тем, что считалось важным, и потому понятие «сущность» неизбежно ценностно окрашено. Можно было (как это и делал Юм) обращаться к многообразному историческому материалу с целью выявить всеобщие универсальные параметры неизменной человеческой сущности, единообразно манифестирующей себя в любых исторических формах и на этом основании считать все исторически своеобразное несущественным. Можно и напротив (как это с предельной последовательностью заявил Кьеркегор) счесть все общее и общезначимое не стоящим внимания и сконцентрировать усилия на постижении индивидуального и уникально неповторимого, которое в общем никак не содержится и из него невыводимо. В ситуации, когда именно индивидуализация признается важным и существенным предметом познания, возможности абстракции «человеческой природы» в объяснении исторически своеобразного в человеке и его жизни ничтожны
Главным упреком историзму были и остаются обаинения в релятивизме, и первую очередь, в ценностном релятивизме. Неокантианская философия, видевшая в историзме философии жизни своего непосредственного оппонента, вынуждена была занять по отношению к нему оборонительную позицию. Она готова была уступить ему всю сферу «сущего», всю историческую действительность, включая исторические системы ценностных представлений в сознании людей. Не было и нет таких ценностей и норм, которые эмпирически (исторически) обладали бы общезначимостью для всех. Последним прибежищем, в котором философия надеялась укрыться от разъедающего скепсиса исторического релятивизма, оказалось царство абсолютных ценностей - то абсолютное нормативное сознание, которое в неокантианской традиции было объявлено предметом философской мысли, тогда как все «историческое» должно было подлежать причинному объяснению в специальных науках: истории, психологии, социологии и пр.. К.Маркс и Ф.Ницше в XIX в. (при всей диаметральной противоположности их философских установок) были мыслителями, наиболее последовательно и радикальна обосновавшими ценности «из истории», Не случайно и критика Риккертом философии жизни в специально посвященной ей книге концентрировалась именно вокруг проблематики ценностей. Именно тогда были намечены основные направления, в русле которых развивалась последующая философская критика историзма и «историчности»
Можно оставить без внимания сетования но поводу негативных моральных и культурных последствия ценностного релятивизма типа знаменитого «если так, то все позволено». Критерии объективности истины не могут зависеть от каких бы то ни было ее прагматических последствий. Если бы истина исторического релятивизма оказалась объективной истиной, она не лишилась бы этого статуса даже в том случае, если б знание ее вело к катастрофе.
Колее примечателен способ опровержения ценностного релятивизма (якобы имманентно присущего историзму); призванный обосновать абсолютность ценностей. То, что сфера «сущего» (всего, что было, есть и будет) исторически обусловлена, изменчива и потому относительна, считалось к тому времени как бы установленным, а потом)' поиск безусловного, абсолютного мог стать успешным только в нормативном «пространстве долженствований». Но и этого мало. Ведь и внутри каждого исторического состояния общественной жизни налицо расхождения между объективными формами существования людей и их ценностно-нормативными представлениями о том, что должно бы быть, хотя бы и не существовало. Это также сфера «должного», но не «абсолютно-должного», а «исторически-должного». Состояние исторического сознания па рубеже Х1Х-ХХ вв. побуждало даже тех, кто отстаивал необходимость абсолютных долженствовании и ценностей, усомниться в том, что какие-то из действительно формулировавшихся или ныне формулируемых сознанием исторических обществ и индивидов императивов, ценностно-нормативных образцов в состоянии претендовать на статус вечных и безусловных. Все они, особенно взятые не в их предельно абстрактных формулировках, а в конкретном содержании и применении, демонстрируют свою изменчивость, укорененность в историческом времени, в обстоятельствах эпохи, иными словами, «историчность». Те, кто подобно Н.О.Лосскому, М Шел еру и др. ставил цель обнаружить моменты абсолютного содержания норм и ценностей непосредственно в самом их историческом (эмпирическом) многообразии, достигли также весьма скудных результатов. Им все время приходилось отвлекаться: от различий в конкретном содержании и в применении якобы всеобщих ценностей. Универсальные нормы и ценности оказывались либо везде повторяющимися абстрактно-общими и элементарными, а отнюдь не «смыслообразующими» и не мировоззренческими, либо же дело ограничивалось констатацией издавна известных ситуаций типа: все люди всегда различали добро и зло и не могли жить без противопоставления доброго (одобряемого) и порочного (запретного), или что общество немыслимо и не существует без претендующих на обязательность каких-то «социальных» и «нравственных» норм.
Неокантианская традиция опиралась на Канта, полагавшего, что безусловным может быть только императив, не подчиненный никаким предметным целям, а обладающий лишь формальным требованием необходимости и всеобщности. Она осуществила «нормативную» интерпретацию содержания всех кантовских «Критик», при этом существенно усилив противопоставление «материала» и «формы)) в нормативном сознании. Содержание было объявлено полностью истерическим, подлежащим научному объяснению исторической наукой, психологией и социологией культуры, моментом исторической жизни
Однако, остался вопрос: если все существовавшее в истории и существующее нормативное сознание людей исторично и относительно, как можно доказать, что есть обладающие безусловным значимые ценности и как они могут быть познаны? Здесь-то и пригодилась апелляции к постулату Канта о данности в сознании в качестве всеобщей только лишь принудительной формы долженствований, но не их содержания. Даже, будучи относительными и преходящими по содержанию, исторические ценностные представления и нормативы формулируются так, как если бы они были необходимыми и общезначимыми и требовали безусловного исполнения. Аналогичным образом, т.е. от принудительности и всеобщности формы предписаний, а не от действительной всеобщности их содержания, аргументировал абсолютность моральных долженствований и В.С.Соловьев. Но этим близость не ограничилась. Чувствуя недостаточность апелляции к формальной всеобщности долженствований для подтверждения реальности абсолютных ценностей и обнаружив невозможность доказать ее теоретически, В.Виндельбанд а конце концов также пришел к выводу, что окончательным подтверждением абсолютности нормативного сознания может стать лишь акт личной веры, - хотя и не религиозной. Сложилась ситуация, охарактеризованная Сартром как парадоксальная: с отказом от признания существования трансцендентного Бога абсолютные ценности в философии оказываются лишенными основания.
Никаких более веских оснований, кроме апелляции к всеобщности формы долженствования, ни неокантианские, ни иные приверженцы ценностных абсолютов не нашли. Последним аргументом стали ссылки на то, что философия, в той мере, в какой она претендует на постижение мира в его целостности, в принципе не может обойтись без того, чтобы в той или иной форме мыслить абсолют. Однако из того, что философия всегда так или иначе мыслила «абсолют» и «абсолютное», никак не следует ни реальное существование «абсолюта», ни необходимость для философии утверждать это существование. Можно полагать, что понятие абсолюта принадлежит ряду предельных философских понятий а форме «негативных абстракций». Люди в опыте имеют дело только и исключительно с «обусловленным», «конечным», «временным», «относительным», но все это в своем существе может быть постигнуто только в соотнесении с собственными противоположностями: с «безусловным», «бесконечным)), «вечным», «абсолютным». Заключение от логической или метафизической необходимости философского понятия абсолюта (как и «абсолютных ценностей») к необходимости их действительного существования не является корректным. Ницше некогда назвал действия тех философов, кто после Канта считает возможным таким образом перехолить от необходимости понятий к необходимости существования предметов этих понятий, «проявлением дерзкого невежества». Точно так же и утверждение подобным способом абсолютно значимых ценностей остается, по меньшей мере, проблематичным.
Аналогичным образом обстоит дело и с представлениями о «конце истории)), которые, по распространенному мнению, необходимы для того, чтобы иметь возможность мыслить ее философски, т.е. в форме завершенной целостности. Даже если и так, необходимость мыслить так или иначе «конец истории» не означает утверждения ее действительного окончания ни сейчас, ни в будущем. Ведь столь же хорошо известно и другое: хотя и невозможно постигать целостность истории, не мысля ее завершения, если б это ее завершение действительно состоялось, история прекратила бы свое существование, перестав быть историей.
Остается все же вопрос: действительно ли радикальный историзм с присущей ему идеей универсальной историчности тождественен полной релятивизации всего сущего и ведет к изъятию из философии и философии истории, в частности, всякого отношения к «абсолютному»? Ответ на него не может быть категоричным и однозначным хотя бы уже потому, что понятия абсолюта и абсолютного в истории философской мысли сами демонстрируют свою не-абсолютноегь и историчность. Если понимать абсолютное в трактовке, присущей классической метафизике, со свойственным ей признанием абсолютных истины, добра, справедливости как необходимых, универсальных, вечных, безусловных сущностей (подобно идеям-эйдосам Платона), - такое абсолютное в контексте утверждения универсальной историчности невозможно.
Однако, уже у Гегеля абсолютное, «всеобщее» предстало совершенно в ином свете: оно не может ни существовать, ни даже мыслиться в своей от-делепности от «особенного», оно вбирает в себя исторические формы своей определенности и вместо «абстрактно-общего» именуется теперь «конкретно-всеобщим».. Гегелевский вариант философского историзма в значительно меньшей мере, чем последующий радикальный историзм, заслужил упреки в историческом релятивизме, который традиционно рассматривался как утверждение всеобщей относительности и полное отрицание абсолютного. Гегелевская философия была (не только по названию, но и по существу) «системой абсолютного идеализма)), и «абсолют» в ней составляет субстанцию и полноту действительности, а потому Гегель никак не релятивист.
Речь шла у него о преодолении внешней абстрактной противоположности абсолютною и исторически-относительного, с тем, чтобы найти предпосылки и основания для универсального, общечеловеческого, абсолютного в относительном, обусловленном и преходящем, т.е. в самой «историчности», а не вне нее. При таком подходе все универсальное (включая общечеловеческое) не только проявляется существует в историческом, но только в нем процессуально формируется. Это означало пересмотр как самого понятия абсолютного, так и исходного догматического постулата, согласно которому абсолютное, всеобщее по сути своей никоим образом не может возникать из обусловленного и относительного. Не исключено, что верно обратное: только таким образом, а не иным оно и может возникать.
Попытка радикального (до полной перемены знаков) пересмотра понятия «абсолютное» на протяжении двух последних столетий была предпринята и в начатой Киркегором экзистенциальной традицией философствования. Все, ранее считавшееся абсолютным, т.е. вечное, всеобщее, общезначимое, необходимое, утрачивает этот статус, и, напротив: абсолютным именуется то, что безусловно существует для индивида в его * уникальной ситуации как временное, преходящее, неповторимое, интимное. В терминологии Сартра «чистая фактичность» фиксирует акт существования н качестве необоснованной, беспредпосылочной, случайной непосредственной данности, не определенной к существованию необходимостью или возможностью.
Однако, одно дело: вопрос об абсолютном в истории, внутри нее в отношении к относительному и несколько иное - о самой истории как абсолюте, как абсолютной полноте бытия. Чем в большей мере исторический процесс интерпретировался в качестве основания всего существующего, тем весомее выглядело стремление придать истории статус всеобъемлющей реальности и, в этом смысле, абсолюта, поскольку вне истории, за ней, в ее основе и над ней пет ничего другого, что не было бы историей, существовало бы независимо от нее. Если реален только исторический процесс, а позади, впереди и помимо него нет ничего, если все «исторично», тогда только этот исторический процесс («история») в состоянии играть роль того основания, которое соединяет все и на котором (и в котором) «держится» все существующее. Именно история - а вовсе не «бытие», «природа», «субстанция», «субъект» или Бог - способна обеспечить единство сущего. Все, что есть, есть процессуальная, развертывающаяся в пространстве и во времени историческая жизнь, объемлющая в себе все. История трактуется как абсолютная полнота бытия, и никакой иной реальности, кроме исторической, нет и быть не может.
«История - это абсолют», - писал Г.Зиммель. «Для нас история - это все», - замечал Ф. Энгельс, поясняя, что диалектика не признает ничего абсолютного, кроме самого процесса изменений. Это вовсе не означало, будто все внутри истории непрерывно изменчиво, что в ней нет ничего устойчивого, пребывающего и сохраняющегося и тем самым обретающего статус . «трансисторического», но утверждалось, что подобное «сохранение» воз-, можно только внутри истории и обеспечивается благодаря ей,
Если историческая реальность постигнута в качестве универсальной и единственной, конкретной в своей индивидуальности реальностью, то все . мыслимые нами «другие реальности», такие как «социальная», «антропологическая», «духовная», «психологическая» и пр. утрачивают самостоятельность и предстают как ее «подсистемы» или же как аналитически абстраги-рованные от ее целостности ее стороны или моменты.
Классическая европейская философия, осознав историю в качестве достойного предмета философского осмысления, осуществляла это в контексте фундаментальной для нее схемы субъектно-объектного отношения, предполагая, что познающему субъекту противостоит историческая реальность, представляемая им в форме «картины», хотя бы картина эта и была теперь развернутой во времени подобно фильму, кино-картине, фильму. Но, если для Ж-Кондорсе в «Эскизе исторической картины прогресса человеческого разума» в ХУШ в. понимание истории как картины было своевременным, то развернутая Шпеигпером в нашем веке «картина Мира-как-Истории» выглядит уже непреодоленным рецидивом прошедшей эпохи. Б той мере, в какой утверждение универсальной историчности жизни устраняло позицию субъекта в качестве внешнего наблюдателя, исключало его вненаходимость и втягивало внутрь исторического потока, вместе с которым и внутри которого он движется, - человек лишается возможности претендовать на осмысление истории как некоего представленного ему «объекта», он не возвышается и не парит над историей. Упоминалось, что последовательный радикальный историзм стремился ликвидировать всякие внешние масштабы осмысления и оценок исторических культур, эпох и состояний, настаивая на необходимости и правомерности измерять их по имманентным им критериям. Однако с позиции признания самоцельности и самоценности всего «исторического» постичь единство и целостность процесса и раскрыть отношения всего происходящего внутри него к этой целостности крайне затруднительно, - сама постановка задачи а таком виде представляется не вполне корректной. Проблематичными в такой ситуации становятся не только попытки обнаружить единство и общую направленность процесса, - на этом пути невозможно обосновать сам факт существования у исторического жизненного процесса некоей необратимой направленности и, тем более, утверждать ее необходимость. Будучи последовательным, в соответствии с исходными установками философия жизни вправе лишь констатировать, что единственно возможные смысл и цель жизни - это само ее существование, - и только.
В результате радикальная историзация жизни так и не смогла стать фундаментом философии истории, понятой как связь исторических состояний и как направленный необратимый процесс. Идея универсальной историчности в ее предельно абстрактной форме при неопределенности своего содержания, всего лишь фиксирующего всеобщность становления применительно ко всему сущему, сама по себе еще не создает необходимых предпосылок разработки содержательной философии истории как особого рода реальности общественного существования. Напротив, само понятие «историчность» может обрести собственные содержательные конкретизации лишь из философии истории.
Философия в XX в, существенно преобразовала содержание понятия историчности, причем не без активного участия экзистенциального, а позже и герменевтического философствования, что привело к амбивалентным последствиям. Внутри общего движения философии жизни с присущими разным ее вариантам многообразными трактовками жизненного процесса экзистенциальная философия предстала как ее разновидность, в которой жизнь была интерпретирована в своеобразной форме «экзистенции». В той мерс, в какой «жизнь» трансформировалась в «экзистенцию», понятую как глубинный, неповторимый и интимный способ человеческого существования, пути экзистенциальной философии и прежней «философии жизни», исходившей из первичной данности и примате «над-индивидуальиого» (биологического, психологического или общественно-исторического) универсального жизненного процесса, неизбежно разошлись.12
Тенденции философии жизни, исходившие из признания универсального становления и процессуальности всего и всякого сущего, содержали предпосылки для формирования складывавшихся в ее общем русле разных версий философского историзма. При последовательной же реализации исходных установок экзистенциальной философии (как давно подмечено исследователями), напротив, непосредственного выхода в проблематику философии истории быть не могло, так как экзистенциальной философии изначально присуще настороженное, а то и откровенно негативное отношение к общественно-исторической реальности в той мере, в какой общественные формы и способы общественной жизнедеятельности людей трактовались ею как «неподлинные» и «несобственные». В «экзистенциальной историчности» открытость, незавершенность, «пограничность» человеческого существования стали исходными и главными. При всем том, что историчность неизбежно несет внутри себя в качестве собственной определенности историческое прошлое, именно открытость человека возможностям будущего, постоянный выход его за пределы налично сущего, т.е. принципиаль-
12 Здесь вряд ли стоит входить в обсуждение занимавшего историков философии вопроса: следует ли анализировать экзистенциальную, а отчасти и герменевтическую философию внутри общего «жизнефилософского контекста» или же экзистенциализм должен рассматриваться как альтернатива философии жизни. Тем более, что вопрос лот вряд ли имеет однозначное решение; ответ зависит от исследовательских установок; если цель в уяснении своеобразия экзистенциальной философии, важнее их различия; в других случаях более существенно их единство.
ная незавершенность существования составляет ядро «историчности», по сути совпадая с ней.
Историчность была интерпретирована экзистенциальной философией в качестве фундаментальной характеристики экзистенции как глубинного способа бытия человека в его уникальности. К.Ясперс считал важнейшим параметром историчности временность человеческого существования, ибо экзистенция существует только во времени и укоренена во всех измерениях времени. Бытие того, что не обладает внутренним отношением ко времени, чье существование безразлично ко времени и просто длится, не обладает историчностью. Хайдеггер полагал, что именно посредством историчности конституировано экзистенциальное бытие человека. В его фундаментальной онтологии при постановке вопроса о бытии «конечность» человеческого существования фиксирует его бытийную «историчность», а сама историчность явным образом была редуцирована им к «временности» и по сути растворяется в определениях времени. «Мы увидим, что настоящая действительность, действительность историческая, есть само же человеческое существование, - действительность со структурами человеческого существования. Основополагающее определение такового - не что иное, как само время. Исходя из времени как определения, мы сделаем понятным и то, что человек историчен.»13
Однако при понимании историчности как временности при всем желании непосредственный выход в философию истории, в проблематику общественно-исторического процесса закрыт; в лучшем случае, эта проблематика оказывается второстепенной. ((Экзистенциальная историчность)» человека в полной мере может обнаруживаться в любых общественно-исторических обстоятельствах, - и и этом смысле - поскольку речь о «внешнем» ей общественно-историческом времени - она вне времени, не-опосредована объективной историей и иррелевантна ей, Философия так понятой экзистенциальной историчности не может стать основанием какой бы то ни было философии истории человечества, или же (что то же) она может совмещаться с любой философией истории. Когда же экзистенциальная философия расширяет свою предметную сферу, стремясь философски осмыслить не только «историю индивидуальной экзистенции», но и общественную историю человечества, она. (как это явным образом произошло у К.Ясперса) неизбежно движется в направлении сближения с установками философией жизни.
Казалось бы, утверждение идеи универсальной историчности всего сущего могло и должно было бы стать основанием конструирования столь же универсальной философии истории. Однако, вопреки ожиданиям, этого не произошло и вовсе не по случайным причинам; напротив, задача в результате существенно усложнилась. Понятие историчности, отчасти ставшее общим знаменателем разнородных по происхождению и даже взаимоисключающих философских тенденций, взятое само по себе демонстрирует очевидную бедность своего содержания, его размытость и неопределенность в той мере, в какой оно всего лишь фиксирует всеобщность становления применительно ко всему существующему. Атрибутом «историчности» при этом наделяется все и всякое сущее: природа и общество, человек и его познание, ценности и формы культуры и именно поэтому в понятии «историчности» речь вовсе не идет о специфической реальности человеческого существования, об истории общества как особого рода действительности. Но если уже абстрактная форма идеи универсальной историчности в философии жизни оказалась малопродуктивной для философии истории, то в еще большей мерс это относится к экзистенциальной историчности. В результате утверждение идеи универсальной историчности в философии отнюдь не приблизило ее к постижению своеобразия исторической реальности, а тем самым и к конструированию некоей «онтологии истории».
Однако, хотя (как упоминалось) утверждение идеи универсальной историчности в ее предельно обобщенной форме само по себе и не в состоянии стать основанием для конструирования содержательной философии истории, осуществляющей философское осмысление общественно-исторического процесса, идея эта достойна войти в современную философию истории в качестве ее существенной внутренней составляющей.
«Историчность» -это определенность «истории», но не столько ((исторического сущего», сколько - «исторического бытия», она характеризует способ существования «исторического» сущего, и потому она принадлежит в большей мере «бытийному ряду», чем «ряду сущего». Отсюда и появляется возможность понимания «бытия-как-истории». Однако, только возможность, но еще не действительность.
11М. Хайдеггер, Исследовательская работа Вильгельма Дипьтея и борьба за историческое мировоззрение в наши дни. //Вильгельм Дильтей. Два текста. М., 1995. С. 143.
БЫТИЕ-КАК-ИСТОРИЯ
Понятийные конструкции, в которых философия и обыденное сознание в ходе веков интерпретировали историю и место в ней человека, были ра-ционализациями «образов истории» или «метафор», уходящих своими истоками вглубь древних традиций. Напоминание об этих образах может оказаться небесполезным для осмысления истории и сегодня, особенно, имен в виду спектр связанных с ними ассоциаций. Главных таких образов (с учетом их интерференции) было три: путь, поток и жизнь человеческая (биография).
Образ «пути», как принято считать, принадлежит ряду универсальных коллективных архетипов разных культур. Графически путь часто редуцировался к стреле. Во многих культурах символом природы был круг, а символом истории - линия, стрела. Противопоставление фундаментальных культурных символов круга (цикла) и стрелы стало одной из распространенных оппозиций, хотя могло и сниматься образом интегрирующей их спирали. «Путь», конечно, содержательнее «стрелы». Трудно вообразить стрелу, меняющую направление полета, тогда как возможность представить историю в форме криволинейного движения не лишена оснований, в том числе (как полагал Л.Витгенштейн) - и в форме кривой с постоянно меняющимся направлением.
Ф.Ницше при всех поворотах своей интеллектуальной эволюции был и остался певцом гераклитова «становления», пребывая внутри традиции, отдававшей безусловное предпочтение «становлению» перед «бытием» (т.е. «ставшим»}. Тем не менее, реставрация идеи «вечного возвращения» вовсе не препятствовала ему (в согласии с общераспространенными установками) утверждать, что «движение нельзя представить себе без направления откуда-нибудь куда-нибудь»14 В том-то и вопрос, насколько на деле представление о всяком движении, в том числе об историческом процессе неотрывно от представления о его направленности через фиксацию точек: откуда и куда? Можно было бы заметить, что подобный образ назеян моделью механического движения, точнее, моделью такого описания движения, при котором процесс разложен на две составляющие: на нечто движущееся (тело) и путь (траекторию) с ее началом и концом (хотя бы условными), причем движущееся (что движется) и путь (откуда, куда и как) могут при этом фиксироваться раздельно. Соответственно, и в описании исторического процесса различались движущееся общество (человечество, люди) и собственно «история» (как его движение по историческому пути).
14 Ницше Ф. Философия в трагическую эпоху Греции. // Ницше Ф. Избр. произв. в 3-х т. Т, 2.М., 1944. С. 237,
Возможны все же и такие способы описания движения и его видов, которые не предполагают непременно как разделения на движущееся и его путь, так и фиксацию начала и конца движения. Это уже упомянутое циклическое, траектория которого фиксируется отдельно от движущегося, но вопрос о том «откуда и куда» неуместен. Это и многочисленные стохастические способы описания вероятностных движений больших совокупностей, где, напротив, нет собственно «пути», но предполагаются точки отсчета начального и конечного состояний. Максимальный разрыв с механической моделью движения знаменуют представления о движении электромагнитных волн, где, по предположению, даже мысленно нет возможности отделить нечто движущееся от процесса движения. Здесь волны само движение и они же «движущееся». Применительно к истории подобная трактовка задает несколько иную перспективу: одно дело историческое движение общества как объекта (или «субъекта»9) и другое - когда сам процесс движения и только он есть искомая историческая реальность.
Образы «потока», «реки» похожи и непохожи на «путь-дорогу». Больше сходства, когда речь о реке с фиксированным руслом, истоками и устьем. Меньше, если имеется в виду поток, как -секучая вода вообще или, подобно Океану древних, кругообразно омывающий земную твердь. В той мере, в какой поток - это не просто вода, которая к тому же еще и течет, а само ее движение, в его образе скрадывается различие между тем, что движется и по какому пути, Со времен Гераклита образ потока символизирует необратимость изменений. Поток несет с собой все, погруженное в него. Против течения плыть трудно или невозможно, но можно попытаться выйти на берег, если он есть. В отношении исторического потока один из главных - вопрос о возможности выйти из пего и обрести устойчивую почву, - ведь, как замечал еще Б.Паскаль, трудно найти тот берег, с которого можно судить о делах нравственных и человеческих.
Долгое время размышления об истории протекали внутри «биографической парадигмы»: история мыслилась по аналогии с биографией. Всемирная история - это биография человечества; а биография - это история индивида. Августин задал надолго возобладавшую схему периодизации истории по «возрастам жизни». Для него и его последователей аналогия истории с биографией, стала в первую очередь, утверждением упорядоченности и стадиальности исторического процесса. Когда же Дильтей или А.Шютц в XX в. осмысляли историю в форме духовной биографии или опыта повседневности индивидов, а биографию индивида - как его историю, - более важен акцент на неповторимости их состояний и необратимости временного процесса,
Индивидуальная жизнь сама зачастую предстает в образе жизненного пути (как у Данте: «земную жизнь пройдя до половины.,.»), но ее сродство с историей, с жизнью исторической более органично. В каждом из состояний жизненного процесса индивид не существует как нечто отделенное от течения собственной жизни. Интимная сращеннос
ния собственной жизни. Интимная рщ
граф процессом делает проблематичной возможность фиксировать свое действительное Я (в отличие от логического трансцендентального Я) как нечто устойчивое, самотождественное, сохраняющееся при всех перипетиях биографии и тем более - как отделенное от них. Как бы ни решался вопрос о вряд ли можно
ении его жизни, вряд ли можно
самотождественности личности на протяже представить ее существующей помимо жизненного процесса, только в котором и посредством которого она «есть», формируется и преобразуется. Человек создан своим жизненным процессом и в какой-то мерс сам в состоянии формировать свою жизнь. Подобно тому, как индивидуальная жизнь -- это не пустой интервал от рождения до смерти, который заполняется действиями и событиями, так и историческое бытие не может быть уподоблено пустому вместилищу. Жизнь индиаида не есть и заранее определенный кем-то (в том числе и им самим) маршрут; ее не «проходят», как дорогу, а «проживают» (а не только «переживают») и «творят». Все, происходящее с человеком, обретается внутри его индивидуальной жизни, внутри нее, но оно должно быть «прожито» человеком и в совокупности «образует» жизнь. Подобно исторической, индивидуальная жизнь обретает целостный смысл по ее завершении, исполненное™. Аналогии исторической и индивидуальной жизни могут быть продолжены и конкретизированы, но важнее, пожалуй, во-врсмя остановиться и не принять подобия за тождество, ибо непосредственный перенос механизмов индивидуальной жизнедеятельности и жизненного процесса индивида от рождения до смерти на общественно-историческую реальность (как это уже неоднократно случалось) неизбежно оборачивался существенными деформациями.
Во всех «образах истории» и «моделях движения» какой-то из способов фиксации начала и конца движения в качестве реальных или воображаемых, пунктов или состояний, по-видимому, неустраним. А.Бергсон, занявший в атом отношении наиболее радикальную позицию, утверждал, что наши представления о некоем направлении процесса иллюзорны, так как точки, с помощью которых только и может фиксироваться направленность движения, - это точки мнимые. В действительности, полагал он, их нет, они - лишь наше субъективное, мыслимое «как бы» прерывание (остановка) процесса, благодаря чему и возникает предположение, будто движение осуществлялось «от чего-то» к «чему-то», тем более, что и эта иллюзорная фиксация точек н направления движения становится возможной для нас только ро81 ГасШт. За позицией Бергсона просматриваемся указание на фундаментальные основания того, что наши мысленные или образные представления о движении (историческом, в частности), как правило, предполагают выявление его направленности через пункты «от» и «до» («к») именно потому, что образы движения являются единственно доступным для нас способом представлять время посредством движения. Речь должна идти в таком случае не столько об «образах движения» (включая историческое), сколько об «образах времени». При этом обнаруж нашего представления времени важнее наличие его направленности, чем ее вектор. В привычной нам каузальной картине мира время представляется «движущимся» в направлении от причин к следствиям, из прошлого в будущее, и с этим связана его необратимость; для Августина (и не только для него), напротив, время «протекает» из будущего, которое на пас надвигается и переходит через настоящее в удаляющееся от нас прошлое. Но, если один и тот же процесс может интерпретироваться через противоположные векторы, его реальная направленность оказывается весьма проблематичной. Процесс становления философии истории в Новое время сопровождался содержательной трансформацией понятия «история», Первоначально «история» трактовалась преимущественно в ее исходном значении как рассказ, повествование, сообщения о фактах и событиях, совокупность сведений, т.е. как эмпирическое знание (если о прошлом, ю ю свидетельств, «из вторых рук»), существенно отличающееся от выводного теоретического знания. Предмет такого знания не представлялся специфичным, и потому наряду с «гражданской историей» (о жизни людей) существовала «естественная история» как описательное знание природы,
Со временем утверждалось представление об истории как о необратимом, временном процессе изменений действительности и, одновременно, -как о знании этого процесса, его прошлых состояний, - преимущественно в форме истории общества, но также и истории природы. На базе такого понимания истории обнаружилась возможность не только описательно-эмпирического, но и теоретического пшнания истории. Французское Просвещение стало той исторической формой новоевропейской философии, в которой была обоснована сама возможность философско-теоретического осмысления исторического процесса. V Вольтера термин ((философия истории» охватывал совокупность философских рассуждений о всемирной истории еще без должного философского обоснования их необходимости и возможности, тогда как Руссо аргументировал своеобразие теоретической реконструкции исторического процесса в отличие от его эмпирического познания исторической наукой. Еще ранее это сделал Вико, отделив «вечную идеальную историю» как предмет его «новой науки» от описательной истории разных народов. Разумеется, и тогда признание необходимости и существенности исторического процесса вовсе не означало, будто все происходившее внутри него необходимо и существенно.
Следующий существенный сдвиг в осмыслении понятия «история» связан с именем Шеллинга, представившего историю не только как временной процесс изменений, как историю того или иного сущего (история «чего-то»), - будь то государство, пауки, искусства, религия (а также солнечная система или растительный мир), а, в первую очередь, историю как особую историческую реальность, предметную область, сопоставимую с реальностью «природы» и обладающей специфическим способом существования (история как «нечто»). В трансцендентальном идеализме Фихте и Шеллинга объективность природы понималась как порождение бессознательной деятельности трансцендентального Я. В отличие от нее объективность истории, по мысли Шеллинга, - это продукт коллективной бессознательной деятельности человеческого рода. В результате «философия природы» и «философия истории» предстали у Шеллинга как различные однопорядковые и дополнительные области философии. Хотя непосредственно у Шеллинга то время речь шла преимущественно об истории как отличном от природно-сущего особого рода «сущем», - на згой основе появилась возможность и для постановки вопроса о специфическом способе исторического существования, соответственно, - и для формирования самостоятельной проблематики «онтологии» и «метафизики» истории. С тех пор осмысление истории как специфической реальности сосуществует с ее трактовкой как необратимого временного процесса.
Понимание истории как самостоятельной реальности (наряду с реальностью природы и в соотнесении с ней) обнаруживается и у Гегеля: «Природа и духовный мир или история суть эти две действительности», «две стороны», на которые «раскалывается» Идея,|5 - хотя в целом в гегелевской системе содержательно и терминологически предпочтительным оказалось понятие «дух». И, конечно же, - в «материалистическом понимании истории» Маркса. Только в контексте трактовки истории в качестве самобытной действительности стала возможной постановка вопроса о специфическом способе бытия истории и конструирование «онтологии истории».
В отличие от «пути», «потока» и «жизненной биографии», понятие «жизнь», в том числе и прилагаемое к обшественно-исторической жизни, -это уже не образ, а содержательный теоретический концепт.16 М.Фуко, убеждавший читателя, что классическая эпистема не знала понятия жизни в собственном смысле, подменяя его «живым существом», организмом (как «сущим>>), во-многом, был прав, когда имел в виду, в первую очередь, до-кантовскую философию. Начиная с Канта и, в особенности, с Шеллинга и Гегеля, понятие «жизнь» во вес большей мере обозначало уже не только организмы, живые существа, но и присущий им специфический способ существования «бытия», В гегелевской «Науке логики» (а не только в ((философии природы») «жизнь» обрела категориальный статус в качестве одной ип необходимых ступеней «логики понятия». Жизнь, по Гегелю, есть становление, но категория «жизнь» более глубока и содержательна, нежели скудное и абстрактное понятия «становления» в «логике бытия» (где оно есть
15 Гегель Лекции по истории философии. СПб., 1994. Т. 3. С. 566. 1(1 В предыдущем разделе жизнь (вместе с «философией жизни») обсуждалась лишь в ее отношении к идее историчности, Здесь - о собственном содержании жизни, понятой как специфический способ существования.
лишь переход от «ничто» к «наличному бытию»). Еще более высокая форма становления - это «дух».1'
Справедливости ради, стоит все же заметить, что даже Гегель, придав «жизни» статус категории логики, по традиции преимущественно анализировал ее все же применительно к «организмам», <<живым существам», — к животным и человеку. Но и при таком подходе им были сформулированы выводы, вполне пригодные для экстраполяции на всю и всяческую (включая историческую) жизнь. Суть жизни, понятой как присущий всему живущему специфический способ существования и деятельности, он видел в том. что жизнь продуцирует и репродуцирует только живого «субъекта» и тем самым - саму себя. Она. по Гегелю, существует лишь в форме непрерывно возобновляющегося внутри себя самой процесса воспроизводства, «произведением» (продуктом) которого - как и всякого живого существа - является сама жизнь. Во взаимодействии с внешними условиями своего существования все живое в атом процессе «само себя сохраняет, развивает и объективирует».18
Способ существования обществ может быть понят как общественно-историческая жизнь, как особая разновидность «жизни вообще». В философии истории и социальной философии понятие «жизни», выработанное применительно к жизни органической (биологической), осмысляется в его философском содержании и модифицируется применительно к своеобразию общественно-исторической жизни, сохраняя при этом существенные моменты своего исходного значения. Фундаментальное отличие «живого» от «неживого», зафиксированное уже древнегреческой философской мыслью, состоит в том, что все «природное» существует само по себе, а все живое является к тому же и «самодвижущимся», т.е. имеющим источник движения в самом себе. Жизнь есть всегда процесс, и процессуальное! ь — это существенная внутренняя определенность жизни, а содержание жизненного процесса составляет самовоспроизводство, т.е. воспроизводство (репродуцирование) жизнью себя самой. Все живое (как и сама жизнь) существует постольку и только тогда, поскольку и когда в результате взаимодействия со средой оно воспроизводит само себя в условиях своего существования.
«Жнзнь в себе» в отличие от искусственных орудий и средств целепола-гающей деятельности людей есть процесс самовоспроизводства, не имею-
11 Не лишены основания предположения исследователей, что у молодого Гегеля понятие <<дух» первоначально означало именно «жи:*нь». В результате - «Начиная с Гегеля, идея жизни становится отправной точкой для многих попыток реконструировать философию с учетом конкретной исторической ситуации, в которой находится человек, и тем самым преодолеть отвлеченность и умозрительность рационалистической философии.» - Маркузе Г. Разум и революция. Гегель и становление социальной теории. СПб., 2000. С. 68. 13 Гегель Энциклопедия философских наук. Т. 1. М, 1974. С. 407.
щий иных «целей», кроме собственного существования и воспроизводства. В жизненном процессе, как и в отдельном живом организме, «цели» и «средства» (в той мере, в какой эти понятия, характеризующие сознательную целеполагающую деятельность людей можно прилагать к реальности, таковым сознанием не обладающей) совпадают и взаимопереходят, - в тотальности жизненного процесса они тождественны.
Понятие «жизнь» в социальной философии - это нечто больше чем метафора или аналогия: оно призвано фиксировать способ существования общества в форме специфической общественной жизни, которая, подобно жизни «вообще», есть непрерывный процесс само вое производства общества и индивидов, имеющий источники и «цели» в самом себе. «Субъектом» и одновременно «продуктом» процесса воспроизводства общественной жизни является само длящееся во времени историческое существование общества.
Вели способ существования общественной реальности есть общественная жизнь, понятая как процесс ее самовоспроизводства, то историчность его является существенной характеристикой этого жизненного процесса. Общественная жизнь есть, в первую очередь, историческая жизнь. Главным содержательным отличием исторического процесса от просто процессуально-временного («диахронного») и критерием его «историчности» является необратимость. Иными словами, исторический (обладающий качеством «историчности») процесс необходимо включает в себя существенные необратимые изменения, хотя понимание общественной жизни как непрерывного процесса самовоспроизводства общества само по себе еще не содержит утверждения необратимости («историчности») в качестве его неотъемлемого качества.
Признание универсальной историчности означало нечто большее, чем фиксация того факта, что все существующее подвержено необратимым изменениям, что оно «конечно» т.е. возникает и исчезает. Оно предполагает, что эти необратимые изменения не ограничены случайными и второстепенными явлениями, а охватывают все существенные измерения реальности, иными словами, что историчны сами сущности, законы. Одна из важнейших задач состоит в том. чтобы в отличие от необратимости всякого иного сущего выявить качественное своеобразие общественно-исторической необратимости, т.е. той специфической историчности, которая присуща общественному существованию человечества.
Утверждение идеи универсальной историчности в социальной философии означало и существенный сдвиг в методологии исследования общественной реальности. Когда философ или социолог ставит цель исследовать, что такое общество, он исходит обычно из общества как некоей устойчивой функционирующей «вещи». В этом случае дано «сущее» (общество) и задача состоит в том, чтобы объяснить необходимость его исторического способа существования, что затруднительно, - ведь если налично дано функционирующее общество, как показать, что оно сверх 'того необходимо должно еще и «иметь историю»? В самом по себе исходном понятии «общество» и даже в понятии самовоспроизводящейся общественной жизни «история» еще никак не содержится, «не положена». Отправляясь от статичного бытия « (чего бы то ни было), нельзя вывести необходимость необратимого исторического процесса, тогда как обратное, а именно понимание состояния в качестве момента процесса - возможно. В результате переосмысления исходной ситуации и исследовательской задачи появилась возможность радикальной смены методологических установок, а именно: исходить из общественно-исторического процесса как первичной данности, внутри которого в качестве его относительно устойчивых состояний возникает, продолжает существовать и исчезаег все в нем существующее, которое и само по себе процессуально, являясь жизненным процессом общественного самовоспроизводства.
Исторический процесс формируется из существенных качественных различий его сменяющихся состояний. 'Гам, где таких различий нет, налицо хроника, а не история. Повторим: это отнюдь не только те различия, которые фиксируются нашим сравнивающим познающим историю мышлением, а внутренняя саморазличенность своеобразных состояний исторического процесса, поскольку история и есть саморазличающийся внутри себя процесс и одновременно - процессуальная связь этих различенных состояний. Общественная жизнь не может прерваться с тем, чтобы все начать сначала. и потому любые, даже самые радикальные ее преобразования осуществимы только внутри непрерывного процесса ее воспроизводства. Это обеспечивает преемственность общественной жизни, наследование и накопление исторического опыта, усвоение и воспроизведение - избирательно и в преобразованных формах - многообразных исторических традиций. Общественные новации, даже сознательно и последовательно отрицающие предшествующие способы и формы общественной жизнедеятельности, так или иначе отталкиваются от предшествующих состояний и в силу этого оказываются укорененными в прошлом, генетически обусловленными прежней исторн-ей. С другой стороны, любое общественно-историческое состояние обнаруживает свою незавершенность и - поскольку история продолжается - обращенность в будущее, открытость спектру возможностей будущих преобразований, втом числе и альтернативных.
Перспективной представляется возможность осмыслить своеобразие бытия (способа существования) исторической реальности, понятой как общественно-историческая жизнь, на пути философского постижения бытия «искусственного». Уже в античности первоначальное осмысление отличия природы от общественной жизни осуществлялось в контексте сопоставления «(естественного» (принадлежащего существующей «сама по себе» природе) и «искусственного», созданного человеческим умением и «само по себе» не существующего. В средневековой христианской традиции все сущее предстало в качестве сотворенного и, в этом смысле, искусственного, и потому наиболее существенным стало то, кто; бог или человек является творцом тех или иных «искусственных вещей». В новоевропейской философии, - начиная с искусственного конструирования мыс.шщим субъектом самого предмета познания (тенденции, нашедшей свое завершение в трансцендентальном идеализме), включая создание всякого рода искусственных, в том числе технических, художественных и пр. «вещей», и кончая убежденностью в возможности сознательного формирования людьми искусственного нормативного, в первую очередь, правового порядка, - везде перед нами «искусственное» в разных его модификациях. В социальной философии Нового времени антитеза ((естественное-искусственное)) не случайно оказалась одной из наиболее существенных и многомерных по содержанию.
Нет оснований недооценивать приобретения европейской философии ХУН-ХУШ вв. от Ф.Бэкона и Т.Гоббса до Канта на пути постижения ею существа искусственного, в том числе и многообразных искусственных форм общественной жизни и культуры. И все же это самостоятельная и -- в сравнении с принятым здесь способом обобщения - специальная тема, тем более, что возможности философского осмысления «искусственного» в философии той эпохи были изначально заданы и смранмчены исходной философской установкой новоевропейской философии, ее «субъективным принципом». Своеобразие и сущность «искусственного» редуцировались к его происхождению, к интерпретации его в качестве порождения, объективации целей, воли, сознания и знания людей. Сама по себе совершенно бесспорная и общепризнанная посылка, будто главное отличие искусственного от естественного заключается в том, что «первое создано людьми, а второе нет», приводила к тому, что искусственное фиксировалось лишь в одном отношении, а именно «со стороны субъекта», в его «субъективном» генезисе. Что же касается специфического общественного способа существования искусственных «вещей», то таковой долгое время вовсе не предполагался. Все объективации воли, даже свободной воли (на чем акцентировала внимание вся традиция от Бэкона до Канта) осуществляются по механизмам природы, существуют внутри «природы» и подчинены ее законам. Представления об истории общества в то время также полностью вписывались в общую трактовку всякого искусственного как порождения человеческой субъективности. Историческая действительность была понята как действительность в содержательном и в буквальном этимологическом смысле: ((действительность» как производная от «действия», - т.е. как действия людей и их результаты.
Обнаружение того, что в истории существует нечто, не содержащееся в сознательных намерениях, целях людей и потому «непрозрачное» для сознания участников и что поэтому история - это не только объективации их сознания, воплотилось в концепции «вечной идеальной истории» Вико, в истории «по плану природы» у Канта, в «историческом бессознательном» Шеллинга и, конечно же, в развернутом и последовательном виде у Гегеля в обосновании им самостоятельного бытия и исторического движения формообразований «объективного духа».
Объективный дух у Гегеля (в отличие от субъективного) не замкнут внутренним миром мыслей человека. Это общественный (сверхиндивидуальный) по содержанию дух, существующий в форме процессов деятельности и общественных объективации как продуктов се «опредмечивания» (отношений, институтов, вещей). Учение об общественных объективациях. понятых как формообразования объективного духа, стало центральным пунктом философского осмысления общественной реальности Гегелем.
По Гегелю, вся общественно-историческая реальность, область объективного духа есть «мир объективации». Непосредственно в них опредмечен субъективный человеческий дух; тем самым все существующее в обществе и истории рассматривалось им (что было извести и до Гегеля) как порождение человеческой деятельности, сознания и воли людей. В той мере, в какой «объективации» человеческой деятельности рассматривались им в качестве порождений субъективного человеческого духа, они должны были бы быть целиком и полностью «прозрачны» для творящих их индивидов и подконтрольны им. Гегель обнаружил, однако, что как в своем содержании, так и в способах своего существования и функционирования общественно-исторические объективации обретают значительную степень самостоятельности и независимости от сознания и воли людей. Созданные человеческой деятельностью они существуют и развиваются по своим имманентным объективным законам. Продукты «опредмечивания» деятельности индивидов становятся внешними им, независимыми от их воли и неконтролируемыми, они противостоят живым людям как чуждые и даже господствующие над ними силы.
Отчуждение становится возможным и действительным, по Гегелю, потому, что в общественных объективациях, в одной и той же общественной действительности опредмечивается не только (и не столько) субъективный человеческий дух, но также и абсолютная идея, понятие, субстанция мышления. В системе абсолютного идеализма этот слой «объективации понятия» более важен, и именно это позволило Гегелю посредством механизма «хитрости разума», использующего субъективные интересы, стремления цели, страсти индивидов в собственных целях, интерпретировать всю общественно-историческую деятельность людей как всего лишь орудие и средство осуществления целей Мирового разума на его пути к абсолютному самопознанию. Тем самым общественно-историческая реальность (и все в ней существующее), согласно Гегелю, никак не может быть объяснена только из сознания, намерений и целей действующих индивидов.
Всеобщая общественная связь, формирующаяся в гражданском обществе из всесторонней внешней взаимозависимости индивидов, и государство, полагал он; складываются стихийно и не подчинены их разумному контролю. Терминологически Гегель считал невозможным именовать их «искусственными» потому, что в прежней социальной философии искусственное отождествлялось с сознательно конструируемым, в то время как он категорически отверг либеральную и просветительскую идею, будто можно устанавливать оптимальный общественный строй и государственно-правовой порядок сознательно путем изобретения и внедрения разумных конституций.
Правда, у Гегеля проблемная ситуация смягчена тем, что самостоятельность бытия общественных формообразований, несомненная по отношению к «субъективному духу», к сознанию индивидов, по сути оказалась видимостью, так как объективации в своем существовании основаны не сами на. себе, а есть всего лишь осуществление саморазвивающегося понятия, и логика их развития - не их собственная, а его (понятия) логика. К тому же самостоятельность их существования в отношении к сознанию и воле индивидов, по Гегелю, также подлежит снятию в абсолютном знании.
Никто не сделал так много, как К.Маркс, для обоснования бытийной автономии общественно-исторических объективации. История предстала в его трактовке в качестве необратимого временного процесса самовоспроиз-аодства общественной жизни в ее вещных и личных компонентах. Все в истории создается людьми, и в то же время все, производимое и воспроизводимое ими, обладает тенденцией обретать самостоятельный, независящий от людей способ существования, собственную логику исторического движения. «Все» в данном случае - это действительно все: различные технологии, способы деятельности, общественные отношения, потребности и интересы, институты, техника, искусство и пр. Во всем этом «объективированы» люди (не только их сознание и воля, но и умения, способности и общественные отношения между ними), и напротив, поскольку само длящееся в истории существование объективации возможно только при постоянном соучастии людей и воспроизводится в ихдеятельности, - последние предстают как их (объективации) персонификации, составляя наряду с историей «объективированной» то, что иногда называют «инкорпорированной историей». Весь исторический процесс может быть представлен как одна такая «объективация)), объемлющая собой все общественное искусственное, обретающее временной способ существования в процессах его воспроизводства.
Марксизм, как уже упоминалось, и его приверженцами, и многими оппонентами не без оснований по сей день считается наиболее последовательной имманентной реконструкцией истории, теоретическим объяснением истории из нее самой. Историю следовало объяснять из нее самой, не руководствуясь какими-то пребывающими вне ее масштабами и критериями. Еем не менее — и это один из существенных моментов — есть основания утверждать, что сам Маркс не прошел до конца 'тот путь, который был открыт им самим в исследовании самостоятельного бытия исторических объективации. Граница возможного для пего была поставлена общим замыслом и «сверхзадачей» материалистического понимания истории. Задача Маркса в отношении истории, по сути, была аналогична той, что сформулирована Ф.Бэконом в отношении природы, и состояла в овладении историей, возможном на основе познания и использования ее законов. Да, люди не в состоянии контролировать собственную деятельность и ставшие самостоятельными и независимыми от них созданные ими общественные объективации. Последние становятся чуждыми и порой враждебными человеку, приходят в противоречие с его сознательными целями. И все это не иллюзия, не кажимость, а реальность, существующая с объективной необходимостью, - и что не менее важно - с исторической, т. е. с преходящей необходимостью. Маркс и большинство его последователей видели основание самостоятельного существования исторических объективации не в них самих, не в механизме «опредмечивания» как таковом и не в способе бытия всего «искусственного», а только лишь в общественно-исторических условиях, которые и предопределяют именно такой отчужденный от человека способ их существования, - главные из которых разделение труда и частная собственность. Сверх-тдача марксизма состояла в теоретическом и в практическом преодолении такого состояния, которое необходимо есть, но в перспективе не будет, и не потому, что не должно быть, а потому, что именно в этом направлении движется имманентными историческими законами история. Это всего лишь исторически преходящее состояние, за которым последует иное, когда люди обретут возможность сознательно и планомерно контролировать процессы и результаты своей деятельности и где у объективации никакой самостоятельности и чуждости их людям уже не будет. - и тогда, действительно «отпадет вся эта история со всеми ее судорогами и страданиями». Представление о самостоятельном бытии исторических объективации, «историоцентризм» Маркса формируется уже не внутри того, что именуют «антропоцентрическим горизонтом» философии Нового времени, но все же и не вне него, а «на линии горизонта», на границе и пределе этой философии. В этом смысле, Маркс все еще оставался «внутри» этого горизонта в той мере, в какой он стремился восстановить утраченные позиции человека как автора и творца и даже как Бога Истории. Унаследован им был и рационалистический оптимизм всей социальной философии (от Гоббса до Гегеля), выразившийся в глубоком убеждении, что общественный порядок, социальные процессы и деятельность людей в принципе могут быть познаны и организованы на рациональных основаниях под сознательным контролем людей. Разумеется, у Маркса это выглядит намного сложнее, чем в метафизике XVII в. и даже у Гегеля. Для того, чтобы общественные отношения и общественная жизнь стали «прозрачными» и подчиненными совокупному сознательному контролю индивидов, самого по себе познания и знания их для него уже недостаточно, - для этого необходимо практическое преобразование общественно-исторической реальности. Нетрудно понять и объяснить, почему ведущие социальные философы нашего века, явным образом испытавшие ноздействие марксистской трактовки отчуждения, такие, как Т.Адорно, Г.Маркузе, Э.Блох, Ж.-П.Сартр, Э.Фромм и другие, подхватили ее критический пафос, рассматривая бытие человека н мире неподвластных ему искусственных исторических объективации в качестве «не подл и иного», неистинного и подлежащего преодолению, В социологических теориях, полагавших себя свободными от непосредственного воздействия марксизма, до сих пор сохраняется устойчивое убеждение, будто единственно правомерный способ понимания онтологии социальной реальности - это трактовка ее в качестве порождения и продукта человеческой деятельности. Приписываемый общественной реальности статус «объективности» объявляется в таком случае некоей видимостью, иллюзией, результатом неправомерной «реификации» (овеществления), т.е. ложного восприятия человеком созданного им социально-исторического мира как мира «вещей», якобы самостоятельно существующего, и в забвении собственного авторства этого мира.
Есть все же основания предполагать, что «общественно-исторические» объективации как таковые, с одной стороны, и их отчужденные формы, в которых объективации оказываются чуждыми и враждебными людям, ~- с другой, по механизмам своего существования и функционирования в принципе нетождественны. Первые принадлежат универсальным параметрам способа существования исторической реальности как необратимого процесса воспроизводства искусственного, тогда как вторые порождены исторически определенными, а потому преходяшими условиями и являются «прс- , вращенными формами» существования общественных объективации. В от-; личие от социологов, борющихся против реификации, для Маркса «товар- ■ ный фетишизм» был вовсе не ошибкой восприятия и субъективной иллюзией, а «превращенной формой», необходимо принадлежащей самой общественной реальности.
Поскольку искусственная историческая реальность возникает, продолжает существовать и преобразуется только благодаря осуществляющим этот процесс общественным индивидам, постольку люди в отношении к ней внешне уподобляются творящему богу: они дают ей бытие и поддерживают ее существование. В то же время эта искусственная историческая реальность, подобно природе, обладает независящими от сознания людей регу-лярностями, каузальными, структурными, функциональными связями и закономерностями. В той мере, в какой она оказывается как бы существующей «сама по себе», но иным способом, нежели природа, она предстает не- ■ коей «кв аз и природой». Подобно «природе» в собственном смысле, она пребывает не только вне человека, но и внутри него, поскольку формирует его исторически выработанные социальные и культурные качества. Исторический цивилизационный процесс пыразился в том, что искусственный исторический мир экстенсивно расширяется и интенсивно повышает свою значимость, в результате чего человек превращается все в большей мере в «искусственное существо», ибо все его бытие, способы существования и действий от рождения до смерти (отчасти же и сами рождение и смерть) внутри себя несут «историческое» в форме искусственного. Да и та природа, что существует вне и внутри человека «сама по себе», оказывается непосредственно зависящей от истории и «втянутой» в исторический процесс воспроизводства общественной жизни в качестве его условия и компонента, а та се часть, что никак не включена в этот процесс, представляется для человечества как бы и вовсе несуществующей. В такой интерпретации традиционное противопоставление искусственно сконструированного («сде-данного») и исторически «выросшего» (в этом смысле «естественно-исторического») применительно к общественной реальности, составившее целую главу дискуссий в новоевропейской социальной философии, утрачивает значение и по сути снимается.
Историческая искусственная реальность, однако, — это не только «квазиприрода», но и «кназисубьект». Речь не о «субъекте)), обладающем сознанием и целеполаганием, коль скоро вопрос о наличии у так называемых «коллективных субъектов», институтов и пр. имманентных «целей», отличных от целей составляющих их индивидов, в данном контексте может быть опушен. 'Го, что названо здесь «квазисубъектностью», - это, прежде всего, способность общественных объективации к исторической самодетерминации и самодвижению во времени и, во-вторых, возможность объективации в их взаимодействиях с живыми людьми выступать активной стороной этого взаимодействия. Производство превращает работника и предпринимателя в его агентов, техника диктует формы и способы деятельности, язык «говорит» через инидивидов, «живет» в них и т.д. Производство, писан Маркс, формирует не только предметы для субъектов, но и «субъектов для предметов», формируя их субъективные качества как производителей и потребителей. Обоснование вывода об «овеществлении» людей и «субъективации» вещей также укоренено и даже азбучно внутри марксистской традиции, составляя момент исторической интерпретации отчуждения, предполагающей его преодоление в будущем.
К жизни общественно-исторической в полном объеме приложимо то. что (как уже упоминалось) давно установлено применительно ко всякой жизни: результатом (продуктом, «произведением») жизнедеятельности является лишь сама репродуцируемая общсственнная жизнь и живые существа в их жизненном процессе и его объективациях. В социальной философии и в социологии конца XX в. трактовка общества и истории как са-мовоспроизводства, как <<автопоэзиса» обрела широкое признание. Вопрос, что же именно предполагается при этом самовоспроизводящимся: материальная жизнь, общественные отношения, формы и способы деятельности, социальные структуры, институты, символические системы или нормативные порядки, коллективное сознание или системы социальных коммуникаций, многообразные ((практики» и пр. - при этом оказывается вопросом существенным, но «вторым». В специальной литературе неоднократно формулировались обоснованные предположения о правомерности рассматривать интерпретацию Марксом социально-исторической реальности в качестве самовоспроизводящейся как самостоятельную и {по крайней мере, в логическом отношении) независимую от идеи материализма в понимании истории.
Социальная философия и социология на протяжении своей эволюции выработали немало способов интерпретации общества и общественной жизни. В их истории эти способы выступали чаще всего как конкурирующие и взаимоисключающие, тогда как в действительности большинство их может быть представлено в качестве «дополнительных» и совместимых абстрактных срезов, фиксирующих особенные ракурсы анализа многомерной общественно-исторической реальности. Среди ннх трактовки общества как совокупности индивидов, общностей и социальных групп, как общественного порядка и социальной организации, как многообразных процессов, форм и способов деятельности людей, как совокупность созданных людьми и функционирующих в нем искусственных «вещей» и институтов, как системы многообразных общественных отношений, как самосознающей реальности, как системы коммуникационных, информационных и иных процессов и пр.
На деле все необходимые компоненты общественной жизни: «люди», «деятельности», «вещи», «отношения», «общественная структура», «социальная организация», «сознание» «ценности» и пр. лишь по видимости обладают самостоятельным существованием. Это всего лишь односторонние определенности общественной реальности, моменты единого процесса воспроизводства всех форм общественной жизнедеятельности, только внутри которого во взаимообусловленности друг другом и во взаимных переходах они могут существовать и существуют в действительности.
Исторический процесс есть непрерывный процесс воспроизводства общественной жизни человечества в ее целостности, всех этих ее собственных внутренних «моментов», а, следовательно, и во всем многообразии ее существенных, во всяком случае функционально необходимых «сфер», «подсистем», «практик», «измерений» и пр. и соответственно - социальных качеств индивидов и групп. Па основе этой предпосылки может и должно развертываться сопоставление разных проекций и моделей общественной реальности в комплексе социальных наук, уяснение исторически вариативных, динамичных механизмов и способов взаимной детерминации и взаимодействия видов общественной жизнедеятельности людей по воспроизводству ими собственной общественной жизни.
Ж.-П,Сартр, думается, нашел удачный термин для обозначения искусственных исторических образований, назвав их «творениями, не имеющими творца». Вся история, объемлющая, несущая и поддерживающая в себе совокупность таких творений, также есть «творение, не имеющее творца» -одновременно «кваз и природа» и «квазисубъект», понятая как всеохватывающая реальность и временной процесс самовоспроизводства. История -это вместилище, где все мы и все искусственное «имеют место», существуют и преобразуются.
Упрощающий и все же приемлемый (в основе) схематизм историко-философского процесса следующим образом резюмировал смену метафизических способов постижения бытия сущего: древнегреческое понимание «бытия-как-природы» (т.е. сущего, существующего само по себе) в христианском средневековье сменилось трактовкой «бытия-как-творения» (или «бытия-как-слова»), сотворенного и поддерживаемого в существовании Богом, а в Новой мегафизике утвердилась трактовка «бытия-как-пред-ставления», положенного представляющим субъектом в качестве сущего и в качестве должного. Предлагаемое понимание «бытия-как-истории» демонстрирует сущностное временное измерение самовоспроизводства всего искусственно-исторического и может рассматриваться как продолжение этого ряда. На путях его конкретизации становится возможным обоснование возможности и необходимости истории общества, а также конструирование некоей «онтологии» исторической реальности.
Если способ существования общественной реальности есть общественная жизнь, понятая как процесс ее самовоспроизводства, то существенной необходимой характеристикой этого жизненного процесса образом является его историчность. Общественная жизнь есть в первую очередь историческая жизнь.
Декарт некогда выразил фундаментальную метафизическую посылку: существование вещи «само по себе» возможно только в том случае, если вещь обладает силой, способной воспроизводить ее в собственном существовании. Для Декарта таких вещей помимо Бога нет и быть не может. В абсолютном смысле общество и история, конечно же, не самодостаточны; они существуют на крошечной планете благодаря уникальному сочетанию многообразных условий, делающих возможным существование людей на их природной основе и в постоянном взаимодействии с природой. Историческая реальность принципиально незамкнута, открыта и тем не менее обладает возможностью, действительностью и имманентными закономерностями самовоспроизводства.
Возможны смысловые
контексты, в которых говорить о «бытии истории» и «бытии-как-истории»
представляется не вполне корректным. В той
мерс, в какой история есть процесс, она в качестве «становления»
противостоит «бытию», понятому как «ставшее»,.- подобно «становлению»
Гераклита и «бытию» элеатов. Но, строго говоря, «ставшее» - это не
бытие, а сущее. Или, как некогда заметил Сартр, «быть
человеком - это невеселое занятие», подчеркнув при этом, что «бытие
человека» в принципе - это не то же самое, что «бытие молотка», хотя и
молоток, и человек оба «есть», существуют, «имеют бытие». История
также «еслъ», - вопрос в том, подобно
ли ее бытие бытию молотка (или «мха и плесени»), либо же существенно
иное?
СМЫСЛ ИСТОРИИ
Нетрудно видеть, что «смысл истории» - .это далеко не то же самое, что понимается под смыслом в контексте общей проблематики «смысла и ■значения», - одной из центральных в современной семантике, семиотике, лингвистике и ориентированных на них в условиях господства философского «лингвоцентризмал формах философствования. Вряд ли кто-то возьмется оспаривать, что мысли и высказывания, речь и язык являются вместилищем ■ смыслов, тем местом, где они существуют. Вопрос в том, принадлежит ли смысл еще чему-то помимо высказываний и языка и может ли он быть атрибутом реальности, в частности, исторической реальности?
Вопрос о смысле истории традиционно относится, в первую очередь, к смыслу ее существования, а не к смыслу высказываний о нее. В этом пункте также вполне оправданны аналогии между смыслом истории и смыслом личной жизни. Человек склонен считать свою собственную жизнь лишенной смысла в тех ситуациях, когда обнаруживается, что ее цель, предназначение (в его собственном их понимании или кого-то другого) не осуществлены или что таковые изначально отсутствовали, либо же, что ценность его жизни (в глазах собственных, чужих или «объективно») ничтожна. Мы обычно говорим и пишем о «смысле жизни» (индивида и человечества), а не о «смысле человека», фиксируя тем самым, что речь идет не столько о смысле него-то существующего (обладающего бытием сущего), сколько о смысле его существования (бытия). Вопрос о «смысле истории» есть также в большей мере проблема смысла исторического существования человечества, чем смысла чего-то происходившею в истории. Это конкретизация применительно к истории проблематики «космологических ценностей» (в формулировке Ницше), относящихся к смыслу и цели существования мира.
Если идея универсальной историчности в ее предельной всеобщности и абстрактности оказалась недостаточной для обоснования необходимости и возможности истории как особого рода реальности,, как общественно-исторического модуса человеческого бытия, то еще меньше возможностей для перехода от нее к проблематике «смысла истории». Любые рассуждения о смысле истории всегда предполагали представления о целостности и, тем самым, - о завершении истории в форме ее цели или конца (при всем том, что цель и конец - не одно и то же: смерть есть конец жизни, но вряд ли ее цель) и непременно - о направлении, векторе необратимого временного исторического процесса. Утверждение процессуальное™ всякого сущего само по себе еще не означало необратимости жизненного процесса (т.е. его историчности), а последняя вовсе не обязательно предполагает наличия у него единой направленности. Радикальная историзация, осуществленная философией жизни, не нуждалась в понятии направленного процесса и тем более не предполагала его завершения. Уже немецкая философская классика стремилась понять жизнь как тотальность, в которой каждое звено есть одновременно и цель, и средство. При последовательной реализации установок философии жизни единственной целью и смыслом исторической жизни может стать только и исключительно сам исторический процесс существования, а если так, то никаких других целей в истории нет и быть не может. Допущение трансцендентных в отношении жизни целей, ценностей, смыслов и значений, с которыми жизнь так или иначе соотносится, означало бы отказ от исходного постулата, утверждавшего жизнь в качестве универсальной и самоцельной реальности. Однако, в философии жизни предпринимались все же попытки придать жизни некие «конкретизирующие» ее качественные и количественные определенности, которые могли бы предстать как внутренне присущие ей и реализуемые ею стремления, - такие, как «интенсивность», ((Экстенсивность», «разнообразие» жизни. На деле же вводить подобные критерии, как и считать, подобно Ницше, неизбежное «самовозвышение», «самопревосхождение» жизни ее имманентной тенденцией и «закономерностью», - означало ограничение исходного принципа. В таком случае жизнь уже утрачивает самоцельность существования и становится средством для достижения цели, - пусть даже и ее собственной цели. Беспредметная и бесцельная воля А.Шопенгауэра, которая «волит» лишь саму себя, в этом отношении более «последовательна».
Здесь уместно вспомнить И.Г.Гердера, некоторые из «идей к философии истории человечества» которого впоследствии обнаружили явную близость к вариантам историзма, культивировавшеюся философией жизни. Отвергнув рационалистические представления об идеалах и конечных целях, к достижению которых якобы движется история, Гердер настаивал на самоцельности исторического существования как такового»: ((существование -это цель, а цель — существование»19. Главное своеобразие гердеровского историзма выразилось в утверждении плюрализма и вариативности исторического процесса, самоцельности и самоценности всех когда-либо существовавших и существующих форм общежития и культуры, каждого из исторических состояний. Ни одно из них не есть средство для чего-то иного и не может измеряться по внешним для него, в том числе и обще история ее км критериям. Человечество, по Гердеру, движется в истории широким фронтом, реализуя весь спектр возможностей в соответствии с условиями места и времени, опробуя и воплощая все возможные варианты способов жизнедеятельности и форм культуры. Постулирование вариативности и плюрализма исторического процесса должно было привести и привело его к отказу от допущения какой бы то ни было его единой направленности и логики. Более того, последовательное проведение тезиса о самоцельности и самодостаточности всего существовавшего и существующего в истории неизбежно должно было привести и к отрицанию необходимости самой исто-
у' Гердер И.Г. Идеи к философии истории человечества. М., 1977. С. 223.
рии. Гердер предлагал читателю мысленный эксперимент: «Если бы на землю ступил всего один-единственный человек, то цель человеческого существования и была бы уже исполнена в нем.»20
На путях конкретизации понимания «бытия-как-истории», фиксирующего всеохватывающий характер исторической жизни в качестве необратимого способа существования и самовоспроизводства «всего искусственного», могут быть получены ответы на вопросы, почему и как (каким образом) существует и эволюционирует общественно-историческая реальность. Но это действительно вопросы и ответы, в первую очередь, об историческом бытии, не совпадающие с проблематикой смысла истории.
В данном контексте задача вовсе не в том, чтобы формулировать гипотезы, каков и в чем смысл человеческой истории. Стоит, однако, попытаться уяснить, можно ли его искать, и если так, то где и как это перспективно делать, т.е. скорее поставить проблему, нежели решать ее. Начать приходится с констатации того, что осознание своеобразия вопросов о «смысле» в их отличии от вопросов о «бытии» сформировалось в философии довольно поздно. Когда в ХУШ в. философия открыла для себя общественную историю в качестне существенного и достойного предмета философствования, светская философия истории видела себя прежде всего в форме теоретического знания об историческом процессе. Это была эпоха, когда, как некогда заметил М.Вебер, еще не проводилось различения между «необходимо сущим» и «долженствующим быть сущим». Если отвлечься от разночтений и расхождений просветительских и так или иначе примыкающих к ним (вплоть до позитивистских) философских версий исторического прогресса и попытаться выявить их общую фундаментальную установку в отношении смысла истории, суть ее очевидна. Предполагалось, что философское познание исторического процесса в состоянии раскрыть не только его закономерности и механизмы и тем самым «научно» объяснить историю, но и обнаружить в самих этих закономерностях и механизмах внутреннюю логику, единство и общую направленность исторического движения человечества. Тем самым явным или неявным образом постулировалась «энтелехийная природа» исторического детерминизма, движущего историю в направлении реализации в ней неких целей, то ли осознанно полагаемых субъектами исторического действия, то ли объективно осуществляющихся вне и незави-; симо от их сознания и намерений. Мы можем разумно философски мыслить историю только потому, что она разумна «в себе», - в данном случае неважно, имелась ли в виду «разумность» в форме имманентного объективно-. го закона истории или действующего в ней гегелевского «мирового разума». Важно, что смыслы объективно принадлежат самой истории, они в ней
гв Там же. С. 453 Вопрос, каким образом эти Гердера идеи могли непротиворечиво согласовываться с обшей конструкцией его философии истории и другими ее положениями, здесь может быть оставлен без внимания.
(как в объекте) уже есть, и задача философии состоит в том, чтобы познать, открыть, «извлечь» их из исторической реальности..
Иную, альтернативную парадигму философии истории обосновал Кант. Когда (не без оснований) говорится о традиционной недооценке философии истории Канта, то речь должна идти, в первую очередь, не о своеобразии осуществленной им содержательной интерпретации исторического прогресса в направлении создания всемирного правового порядка (идеал, в принципе, по Канту, осуществимьш) или же - формирования этической общности морально совершенных людей (к чему, как он полагал, можно только бесконечно приближаться). В этих моментах позиция Канта не так уж расходилась с просветительской мыслью в целом. Главное новаторство Канта в том, что он «перерешил» сам вопрос о возможности философии истории и «переопределил» ее статус, тем самым, сформировав совершенно иной тип философствования об истории. При всех существенных различиях версий философии истории Вико и Руссо, Гердера, Гегеля и Маркса их объединяла общая фундаментальная установка: они ставили целью обрести философско-теоретическое знание об истории, создавая варианты философской «науки истории».
Для Канта - и в этом его позиция противоположна не только предшественникам, но и многим последующим мыслителям - философия истории в форме теоретического познания исторического процесса в принципе невозможна. Историческое знание - это всегда лишь эмпирическое знание о событиях и фактах; ничего, подобного теоретическому естествознанию, в науке об истории невозможно. Не может быть философских принципов и законов, истории. В историческом познании нет места априорным синтетическим суждениям рассудка, ибо основоположения чистого рассудка могут, по Канту, относиться лишь ко всем явлениям природы в целом. Таких, которые были бы приложимы лить к определенной области «внутри природы» - такой как общественная и историческая жизнь людей, быть не может. В отношении общества и истории возможны лишь «эмпирические законы», «индуктивные обобщения», но они не имеют отношения к предмету философии, потому что не обладают объективностью, необходимостью и всеобщностью. - а потому и не может быть философии истории, аналогичной наутрфилософии и теоретическому естествознанию. Представление о целостности истории невозможно сформировать также и с помощью спекулятивных идей разума (если б у Канта ~ как позже у Дильтея - возникло желание создать «Критику исторического разума»), потому что идеи разума не могут выполнять регулятивную роль применительно к эмпирическим понятиям рассудка и, тем более, - непосредственно к феноменам опыта, - а именно таковы только факты истории и историческое знание.
Отвергнув возможность теоретического познания исторического процесса, Кант тем самым оказал не лучшую услугу философии истории. Возможно и даже необходимо, полагал он, познание и объяснение исторических событий в исторических исследованиях, но невозможны общие исторические законы и философско-теоретические обобщения об исторической жизни людей. Само понятие «философия истории», рассмотренное в теоретико-познавательной перспективе, по мысли Канта, внутренне противоречиво. Философия, выведенная из априорных принципов, по определению, противоположна истории как эмпирическому знанию («из фактов»), - и эта противоположность неустранима. В истории как области эмпирического. изменчивого отсутствует предмет философии. В содержание же философии нет доступа ничему историческому (эмпирическому).
* Тем самым Кантом была подвергнута радикальному сомнению исходная установка «исторического объективизма», полагавшего, будто в истории самой по себе уже наличествует имманентно присущий ей смысл (или ряд «смыслов))) и что задача философии истории состоит в познании истории вместе с наличествующими в ней ее смыслами. Одновременно он обнаружил «первородный грех» «исторического объективизма» и всех версий философии истории, претендующих на философско-теоретическое познание истории. Грех этот, если мерить по «строго научным» стандартам, состоит в том, что всякое философское осмысление истории а качестве единого целого неизбежно включает элементы финализма, т.е. предположений о предстоящем завершении (конце) истории, и телеологии ( о ее целях), а потому оно никогда не может быть «чисто имманентным» самой истории. /Цель истории, как не без оснований полагал Кант, всегда оказывается в той г или иной мере трансцендентной по отношению к исторической объектив-\ ности, и в результате исторический объективизм неизбежно отменяет свои ^собственные предпосылки.
X Действительно, история, по представлениям просветителей, существует лишь тогда и постольку, когда и поскольку истинная человеческая природа еще не осуществлена и жизнь людей еще не соответствует их сущности. Угол расхождения между подлежащей осуществлению человеческой сущностью и не соответствующим ей историческим существованием людей и составляет собственное пространство истории. Когда же в будущем способ существования людей станет адекватен их сущности, цели истории будут реализованы и история прекратится. Цели и идеалы исторического прогресса, формулировавшиеся просветительскими версиями философии истории, оказывались внеисторическими и, трансисторическими, так как все происходившее в истории по сути оказывалось лишенным собственного значения. Содержание истории и всего в пей происходящего оценивалось, обретало значение и смысл лишь в соотнесении с целями исторического прогресса, тогда как предполагалось, что содержание самих целей от действительной истории, от меры, форм и способов их осуществления в ней никак не зависело. Тем самым, представления о целостности и направленности исторического процесса явным или неявным образом базировались на метафизических или квазиметафизических предпосылках, привлекавшихся для объяснения истории извне и в .этом смысле - трансцендентных по отношению к историческому событийному ряду.
Именно это обстоятельство дало основания многим комментаторам трактовать все светские (от Просвещения до позитивизма и марксизма) теории исторического прогресса н отношении проблематики смысла и целей истории как всего лишь секуляризированные варианты христианской эсхатологии. Нет нужды отрицать очевидную и несомненную зависимость всей традиции европейского философствования об истории - равно как и всех представлений об историческом процессе в европейской культуре - от первоначальной иудео-христианской «исторической установки», чтобы зафиксировать и их принципиальные различия. Как известно, христианская эсхатология исходила из идеи несостоятельности и краха истории, поскольку истинные цели человеческого существования представлялись ею достижимыми лишь в результате Второго пришествия, т.е. после прекращения мирского исторического существования человечества. Эсхатология была констатацией несостоятельности и краха истории. Просветительская же философия истории, подобно и последующим светским ее вариантам, напротив, предполагала, что цели истории могут и должны найти осуществление внутри истории и посредством истории и - н .этом смысле - провозглашала торжество истории.
Эта противоположность далеко не случайна. Возможность философского постижения всемирной истории в христианской традиции стала следствием того, что в ткань мирской человеческой истории были введены однократные уникальные события священной истории: сотворение человека, грехопадение, искупительная жертва Христа и Второе пришествие. Только они, внедряющиеся в профанную земную историю извне, задают параметры и смысл исторического существования человечества и всего того, что было, есть и будет в его истории. Помимо этих узловых точек и безотносительно к ним история не обладает ни самостоятельностью, ни смыслом и, строго говоря, с догматических позиций все, что есть в истории между этими ((точками», могло бы быть иным и каким угодно. Христианский историзм изначально был трансцендентным, «внемирным». Во всякой религии спасения ценность мирского существования (включая историческое) в сравнении с трансцендентным, в конце концов, оказывалась ничтожной.
Кант обратил внимание на дажное обстоятельство: из того, что мир познается человеком, существование этого мира не обретает никакой ценности; более того, человеческое познание в принципе оказывается не в состоянии удостоверить даже свою собственную ценность. Природа, в бытии которой нет смысла, и не обладающее ценностью человеческое познание, делают лишенным ценности и смыслов само существование человечества, его жизнь в природе и в истории. Правда, мысль, что познание человеком законов природы и самого себя не в состоянии дать ему утешение, не так и нопа. Со всей определенностью она была выражена еще Паскалем, причем речь шла именно о невозможности обнаружить смысл существования и дать угешение человеку с помощью научного знания, что для Паскаля вовсе не означало, будто такового смысла вовсе нет или что он непознаваем. В научно-философском познании природы (как объекта) вопрос о ценности и смысле существующего, полагал Кант, вообще не должен и не может возникать. Наука не ставит подобные вопросы, и не ее дело на ник отвечать. Существование вещи и сама вещь обретают ценность лишь в соотнесении с целью их существования, но вопросы о целях, как и о том, что и каким должно быть, находится вне компетенции научного познания. Цели (в общем виде) могут быть двух родов. Большинство вешей, действий, поступков существует в качестве «средства для чего-то другого», цели их существования условны, инструментальны. Из всех известных нам вещей есть только один их род, не подчиненный инструментальным целям, -это человек (я сам и другие), но и то лишь в качестве морального существа, человека «ноуменального» как вещи в себе. Только в своей моральной свободе человек есть существо самоцельное и самоценное, тогда как в его эмпирическом существовании в пространстве и во времени (в том числе как человек «психологический» или «исторический») он неизбежно оказывается всего лишь средством для целей, пребывающих вне его.
История как совокупность подчиненных необходимой каузальности событий и действий н пространстве и во времени, равно как и все объективации человеческой деятельности в поступках, действиях и их результатах целиком оказываются включенными в мир явлений, в «природу» в кантов-ском ее понимании. Так обстоит дело даже в тех случаях, когда в истории объективируются поступки, проистекающие из свободной воли человека как существа морального; объективации ее также существуют в природе и полностью подчинены ее законам. Если верить Канту, то история в качестве некоей целостности в качестве «предмета» познания вовсе не существует. Есть факты, действия, события, но нет «истории», объединяющей и охватывающей их. Соответственно, невозможно говорить и о каком-то «смысле» истории, потому что в фактах самих по себе и в их причинных связях никакого их смысла и, тем более, особого «смысла истории» нет. Целостность истории, понятая как присущее ей внутреннее единство и тем более как ее завершенность, нам в опыте не дана и как явление в мире явлений не существует, а потому ее нельзя ни познавать, ни пытаться научно-теоретическим способом проникнуть в ее смысл. Ставить же вопрос об истории как «вещи в себе», по Канту, и вовсе нелепо. Для того, чтобы необозримый хаос исторических действий, поступков, событий представить в форме некоей целостности, необходимо, как он полагал, радикально сменить ракурс, перспективу их мысленного рассмотрения и, прежде всего, отказаться от попыток обнаружить и познать единство и смысл внутри самой истории как если бы они были присущи ей самой. Кантовская формулировка проблемы не может Й быть оставлена без внимания. Мы хотим обнаружить смысл истории, хотя вполне вероятно, что не только смысла в истории вовсе нет, но проблематично и существование того, смысл чего мы стремимся обрести, т.е. самой истории, - а у того, что не существует, не может быть и никакого смысла.
Тем не менее, философия истории, по Канту, возможна и даже необходима, хотя и в совершенно ином качестве, - вовсе не как теоретическое знание философского ранга об истории, Ее место внутри телеологической способности суждения. Кант мог считать, что он благополучно преодолел затруднения. Он обосновал возможность представить историю человечества в форме целостного однонаправленного процесса и мыслить о целях и ценности истории и всего того, что в ней происходит. Повторим: мыслить, но не познавать. Кант ни в коем случае не утверждал, будто такие цели в самой истории действительно есть (существуют) аналогично тому, как есть в ней исторические события, поступки и факты. В этом смысле целей в истории определенно нет, - ведь если б они были, они стали бы доступны научному познанию, Соответственно, нельзя и утверждать, что история на самом деле движется «по целям». «Идея истории» (исторического прогресса), по Канту, не является ни априорным теоретическим принципом, ни эмпирическим законом, - она обладает не познавательной, а только регулятивной достоверностью, достаточной для того, чтобы побудить людей содействовать историческому прогрессу. Это всего лишь возможный и даже необходимый способ мыслить историю такой, «как если бы» она развивалась в соответствии с целями.
В контексте философских установок Канта такая логика вполне понятна, - другой не могло и быть. Он был убежден, что «целое», если оно действительное целое, а не агрегат частей, есть осуществление какой-то цели и может мыслиться нами как целое только при условии предположения такой цели. Если есть основание сомневаться в наличии действительной цели или она нам неизвестна, то представление о целостности неизбежно должно основываться на мыслимой нами, пусть и воображаемой цели. Вне системы мышления Канта - тем более современному сознанию - подобная предпосылка может и не представиться столь необходимой, ибо признание системности и целостности объекта ныне вовсе не предполагает поиск ее (системности) оснований обязательно в форме цели. Тем не менее, Кант выразил древне (и до сих пор распространенное) убеждение, что необходимым условием философского постижения смысла истории является возможность представить историю в форме целостности, и что целостность истории неизбежно предполагает мыслить се завершение таким образом, чтобы «конец истории» предстал как исполнение ее целей.
Итак, своеобразие позиции Канта в сравнении с его предшественниками и современниками, занимавшимися проблематикой философии истории, \ выразилось в убеждении, что цели и смыслы не принадлежат самому историческому процессу и потому не могут быть познаны научно-теоретически или постигнуты спекулятивным разумом. Они могут быть лишь «примыслены» к истории нами, когда мы помещаем исторические события и действия в перспективу телеологического рассмотрения таким образом, как если бы цели у истории были, хотя при этом знаем, что на самом деле их у нее (внутри нее) нет и быть не может. Смыслы истории не содержатся в фактах и вещах, это и не «смыслы», присутствующие в сознании людей, участников истории (хотя и могут стать ими), они есть принадлежность философской мысли об истории. Установить смысл всей истории и всего внутри нее можно в результате соотнесения фактически-событийного исторического ряда (каким он познан описательной наукой истории) с историческим идеалом в форме примыслешюй нами к истории цели, и осуществляется это соотнесение телеологической способностью суждения в контексте «физико-телеологии» (телеологии природы) и «этикотелеологии» (телеологии свободы). Суждения, формулируемые рефлектирующей способностью суждения у Канта. - это всегда суждения оценочные, соотносящие то, что существует («сущее»), с тем, что должно осуществиться (с «должным»).
В результате всемирная история предстала у Канта как развернутый во времени процесс (и средство) реализации «целей природы» или «целей свободы». Понятая как история «по плану природы)), она обладает только инструментальной целью, в этом смысле не самоиельна и не самоценна, она лишь создает оптимальные условия и предпосылки для осуществления свободы человека в качестве ноуменального морального существа. История «по плану природы» реализует свои цели в отношении человеческого рода как целого, а потому действующие в ней поколения людей и индивиды оказываются всего лишь лишь орудиями достижения ее «последних целей». Тем менее оснований для того, чтобы утверждать самоцельность и самоценность отдельных исторических форм и состояний внутри нее, ибо асе они обретают значение и смысл только в отношении к итоговым целям. Что же касается рассмотрения смысла истории в контексте этикотелеологии, то здесь цель истории мыслилась Кантом как состояние всеобщего морального совершенства человечества, своего рода ((этической общности» святых. Такой возвышенный идеал этической общности в полной мере неосуществим или (что то же самое) осуществим лишь в бесконечном прогрессе человеческого рода, который в состоянии лишь асимптотически к нему приближаться, никогда ее не достигая. Идеал царства моральной свободы оказывается трансцендентным, потусторонним (хотя и не в религиозном смысле) по отношению к действительной истории, пребывая за ее пределами. | Кант обосновал вывод, что понятие «смыслов» истории принадлежит не каузальному объяснительному понятийному ряду с его центральным понятием «причины»: а телеологическому, предполагающему рассмотрение «по целям». Иными словами: смысл есть всегда ответ на вопрос «для чего?», а отнюдь не «почему?» Смысл истории всегда ценностно-телеологический. '«Смыслы» не принадлежат «объектам», «предметам», а проистекают от Субъекта и не «познаются», а примысливаются субъектом. «Разумность» истории отныне полагается не в ней самой, а в нас. Кант мыслил внутри! фундаментальных предпосылок классической философии, включая допущение универсального познающего субъекта, противостоящего объекту, а при таком подходе, если смысл истории не может быть обнаружен в исторической действительности, остается лишь предположить, что источником его может быть только субъект. Есть смыслы и цели действующих участников исторического процесса, но это цели, мотивы, смыслы их индивидуальных поступков и действий, а не смыслы истории, которые конструируются философом.
Суждения существования ориентированы на постижение истины того, что было и есть в истории, на объясняющее познание исторической реальности. Смысл же истории, как полагали и многие после Канта, конструируется осмысляющей ее мыслью субъекта, способного обрести позицию вне-находимости в отношении истории и рассматривать ее как целое извне. История «достраивается» смыслами; в представления о ней вводится «третье временное измерение» - то, что в ней не было, еще «не есть», а, возможно, никогда и не будет, а потому и не может стать предметом исторического познания. В контексте новоевропейской философии постановка вопроса о дивергенции «сущего» и «должного» и выводы из нее, в том числе и самые радикальные, вполне оправданны и следуют из ее фундаментальных оснований. Напомним, что своеобразие новоевропейского понимания бытия в сравнении с античной трактовкой его как природы существующей сама по себе, и средневековой как творения выразилось в том. что бытие всего, мира и человека постигалось в первую очередь «субъективно» в форме представления, т.е. как представленное субъектом и противостоящее ему. Все, о чем мыслили философы и что они мыслили, имело свое место и развертывалось в «пространстве представления». Такая интерпретация существа новой философии в наши дни считается достаточно обоснованной и признанной. Этот ход рассуждений может Пыть продолжен. В поле понимания бытия как положенного в представлении субъекта и данного ему в представлении новая философия со временем обнаружила два разные способа этого полагания: полагание бытия в качестве «сущего» (что есть и как оно есть) и бытин в качестве «должного» (каким оно могло бы и должно быть). Потому-то различие между «сущим» и «должным» в новоевропейской философии по сути было лишь различением двух способов его (бытия) представ-ленности в сознании субъекта и, значит, наделе ею противопоставлялись не «сущее>; и «должное», а мышление (суждения) о сущем и мышление (суждения) о должном, - что явно не то же самое.
Позже с отказом от признания возможности достижения единственно общезначимой и необходимой позиции абсолютного субъекта классической философии допущение множественности коллективных и индивидуальных ценностных систем, а также историзация ценностных масштабов породили плюрализм вариативных «смыслов» истории и «ценностную анархию». В каждой из ценностных перспектив в результате процедур «отнесения к ценностям» история в целом и все внутри нее может обретать и обретает различные и взаимоисключающие смысловые интерпретации. Когда М.Вебер постулировал возможность существования многообразных ценностных установок, с позиций которых может осмысляться история, причем как он полагал - каждая из них недоступна научно-рациональному или философско-рациональному обоснованию, он ввел ценностный плюрализм не только в механизм философского конструирования целей и смыслов истории, но и в процедуры собственно исторического научного исследования. Он отверг возможность обретения единственной над-исторической точки зрения абсолютного наблюдателя, хотя и сохранил во многом исходную «модель», предполагавшую вненаходимость субъекта (историка) в отношении осмысляемого им объекта (истории).
На фундаменте «мышления в ценностях», свойственного философии XIX и XX вв. (в первую очередь неокантианской традиции, хотя и не только ей), в философии истории сложился своеобразный предметный и методологический дуализм в философии истории. Речь идет в данном случае не об общеизвестном методологическом дуализме генерализирующих (момотети-ческих) и индивидуализирующих (идеографических) наук, а о расщеплении внутренней проблематики философии истории. Осознание того, что задачи объяснения исторического процесса, (почему нечто происходило и происходило именно так) и его осмысления (каков смысл происходившего) - это разные и решаемые по-разному задачи, привело к расслоению внутреннего содержания философии истории на объяснительную теорию исторического «бытия» и на ценностную интерпретацию «смысла» истории, но Сути не имевшие общей предметной области и даже явных точек соприкосновения. Противопоставление «фактов» и «значений» («смыслов»), а также и суждений о тех и других на долгое время вплоть до наших дней обрело широкое признание и вариативные интерпретации з разных тенденциях философии истории, социальной философии и социологии. Сегодня очевидно, что дуализм бытия и смыслов, сущего и должного в философии истории породил не меньше затруднений, нежели разрешил. К тому же философия XX в. в разных ее вариантах (М.Шелер, Л.Витгенштейн и др.) достаточно убедительно продемонстрировала относительность базового для неокантианской и позитивистской традиций различения «суждений существования» и « ценностей суждений «. Для Хайдеггера же «вопрос о бытии» изначально был одновременно и вопросом «о смысле бытия» - для него это не два, а один вопрос.
Тем не менее, осуществленное философской мыслью, начиная с Юма и Канта, разграничение, а затем и противопоставление «сущего» и «должного», «бытия» и смыслов?) и по сию пору оказывается ключевым при уяснении условий и возможностей философски мыслить историю. Если в версиях философии истории, квалифицируемой ныне как «исторический объективизм», главный интерес был сосредоточен на проблематике исторической действительности, на объяснении исторического бытия, то со временем решение вопроса о возможности философствовать об истории все в большей мере стало зависеть от того, в какой мере и как может быть решен вопрос о смысле истории. Преодоление «исторического объективизма» стало возн-1 можным только благодаря признанию того, что обретение смысла исто-Д рии в форме предметного научного знания невозможно, ибо предметнор! знание относится к противостоящему нам объекту, тогда как мы всегда! пребываем внутри истории и потому в форме завершенной целостности I история нам не дана и никогда дана не будет. Именно в этом контексте I осмыслялась и формулировалась в разных вариантах (по сути оставаясь ' той же самой, - по крайней мерс, от Канта до Яспереа) «главная антиномия философии истории.».
Ее тезис гласит: Философия истории не может осмыслять историю, не предполагая в той или иной форме ее завершения, - пусть не здесь и не сейчас, но в принципе, в качестве мыслимого и возможного завершения. Без подобных предпосылок не удавалось обойтись даже в тех версиях философии истории, из содержания которых намеренно стремились исключить всякие элементы финализма и телеологии. Потребность в философском постижении истории в ее целостности является для человека и человечества настоятельным требованием, подлежащим в той или иной форме непременному удовлетворению.
Антитезис антиномии, напротив, утверждает, что всякое осознание нами целостности истории - это всего лишь «мнимое тотальное знание». (К.Ясперс) Тем более, что история не только открыта в будущее, но - если речь идет не о фактах, а о смыслах и значениях - оказывается неокончательной и незавершенной даже тогда, когда речь идет об «исторически прошедшем». Целое истории, (как и ее начало, и ее конец) не дано нам и не может стать доступным нашему познанию,
Итак: философия истории необходимо должна мыслить целостность исторического процесса (иначе она невозможна, и о смысле ее говорить нель- : зя), но в то же время она не может это делать, потому что в истории самой , по себе целостности и смысла нет. Исторической жизни — как и всякой ! жизни, пока она существует как жизнь - завершенность не может быть при- ! суща. Когда же жизнь закончена, ее уже нет, - как замечал Хайдеггер, «мертвец покинул мир».
Можно предположить, что общезначимого теоретического разреше-1 ния эта историческая антиномия вообще не имеет. Возможное ее решение может заключаться лишь в том, что мыслимая нами «идея целостности истории» сама оказывается также незавершенной, процессуальной и исторически подвижной, дифференцирующейся на вариативные и сменяющиеся версии и образы исторического процесса. Если воспользоваться осуществленным А.Бергсоном различением «возможного» и «виртуального» (на принципиальном характере которого он настаивал), - целостность истории в большей мере виртуальна, нежели потенциальна, хотя и способна актуализироваться.
Третий (наряду с «объективизмом» и «субъективизмом» и после них) путь поиска «смыслов истории» был реализован философией жизни, а в XX в. - также, экзистенциальной и герменевтической философскими традициями. Внешне он предстал как продолжение кантонской «субъективиза-ции» смыслов, поскольку и здесь смысл признается не ттреднайденным, якобы существующим до его познания, а конструируемым, но совершенно иным образом, чем у Канта. Внутри установок классической философии, включая Канта (о чем уже не раз упоминалось) осмысляющий историю субъект - вне зависимости от того, познает ли он уже существующие в ней смыслы или же примысливает их истории - противостоял историческому процессу как осмысляемому объекту. Теперь же обнаружилось, что конструирует смыслы истории не познающий субъект в его вненаходимости к осмысляемой им истории, а историческое человечество, погруженные в поток истории и движущиеся вместе с ним, не имеющее возможности обрести внешнюю точку опоры для того, чтобы мыслить историю в форме противостоящего ему «объекта».
Следующим шагом стало предположение, что не столько (или не только) мыслящий человек и мыслящее человечество, сколько сама историческая жизнь благодаря им и через них приходит к сачопониманию и самоосмыслению, В результате соединения восходящей к Канту тенденции «субъ-ективизации смыслов истории» с идеей «универсальной историчности» и с признанием бытийной самостоятельности истории налицо предпосылки для постижения исторической жизни в качестве самоистолковывающейся, самоинтерпретирующейся реальности.
В той мере, в какой философия жизни утверждала процессуально понятую жизнь в качестве всеохватывающей универсальной реальности, - сознание и мышление неизбежно должны были утратить в ней онтологически привилегированное место, принадлежавшее им почти во всей классической философии от Декарта до Гегеля. Если речь шла о своеобразии жизни людей как сознательных мыслящих существ, сознание и мышление могли быть поняты лишь как «момент», «сторона», «качество» (даже атрибутивное качество) такой жизни.
Существенное своеобразие общественной жизни людей состоит в том, что сознание и сознательные цели людей так или иначе охватывают все ее внутренние процессы, более того, являются необходимой предпосылкой и непременным условием всех поступков и действий индивидов, а тем самым - и самого длящегося существования общественной жизни. Все в общественно-исторической реальности - все, с чем имеют дело люди и само их собственное существование в ней являются для ее участников значимыми и осмысленными. Люди как сознательные существа вовсе не познают извне реальность, которая, в свою очередь, предстала бы в таком случае как если бы она «лишена сознания». При этом имеется в виду нечто совсем иное, чем традиционное для социальной философии и социологии выделение внутри «социальных систем» некоего особого «блока сознания». Общественно-историческая жизнь знутри себя в ее собственных механизмах, есть жизнь осознанная и осмысляемая, знающая самое себя. Мышление и сознание являются собственным существенным идеальным (мыслимым) моментом общественно-исторической реальности, они вплетены в нее, пронизывая ее насквозь во всех ее измерениях, - не только в ее «личных», но и в «вещньгх» компонентах, поскольку последние «значимы».
Человеческое (в том числе историческое) бытие по сути не таково, как существование природных и искусственных «вещей». У человека его собственное «бытие» и «смыслы», если и разделены, то существенно иным образом именно потому, что сам человек, его мир и действия осмысленны и значимы. Он не только мыслью, но всей своей жизнью, практической деятельностью в ее процессе и результатах производит и воспроизводит внутри целостного процесса «бытия-как-истории» смыслы для себя и для других.
Выводы об осмысленности человеческого существования и обществен-но-историческот бытия, однако, лишь отчасти могут приблизить к уяснению проблематики «смысла истории». Одно дело - осмысленность общественно-исторической реальности в целом и совсем другое - специфический вопрос о ее собственно «исторических смыслах», об осмыслении сю самой себя как исторической. Ведь и в прежних рационалистических версиях философии истории всегда предполагалось, что в ней действуют люди, обладающие сознанием и волей и реализующие в деятельности свои сознательные намерения и цели. Однако, по крайней мере, со времен Канта, Шеллинга и Гегеля стало общепризнанным, что цели участников истории (даже в их совокупности) совсем не то же, что «цели истории». Более того, теоретически возможна ситуация, когда все субъекты исторического действия действовали бы исключительно рационально-осмысленно (чего в реальности, конечно же, никогда быть не может), и тем не менее исторический процесс в целом оказался бы лишенным смысла. «Смыслы вообще)) еще не есть «смыслы истории», В последнем случае речь должна идти уже не просто о сознании, а о самосознании жизни, «знающей)), что она историческая жизнь. Для формулировки вывода, что историческое самосознание является атрибутивной принадлежностью исторической жизни, философии жизни потребовалось время. Однако уже у Дильтея вывод об исторической жизни как понимающей саму себя и у Ницше - об исторической реальности как самоосмысляющейся обрели статус фундаментальных.
Сами по себе эти мысли Дильтея и Ницше представляются не столь уж новыми. Еще Гегель, обсуждая, почему слово «история» одновременно означает как реальные исторические свершения, так и историческое повествование о них. счел это далеко не случайным и пришел к убеждению, что без историографии нет и исторической реальности. Для тысячелетий существования человечества в далеком прошлом «не существует объективной истории, так как для них не оказывается субъективной истории, исторического повествования,»21 Из этого (особенно благодаря формулировке «так как») напрашивается вывод, будто Гегель утверждал, что только историография, историческая мысль и делает возможной реальную историю, - такой вывод многократно формулировался комментаторами Гегеля. На самом деле (как это следует из текста «Философии истории») Гегель обнаружил общий корень «объективной» (истории свершений) и «субъективной» истории (историографии) в «субстанциальной свободе», на фундаменте которой только и могут возникать как исторические деяния, так и историческая мысль.
Главное отличие позиций. Дильтея и Ницше от гегелевской состоит в том, кто (или «что») осмысляет историю. По Гегелю, это делает познающий историю мыслящий субъективный дух, а в их представлении - сама историческая жизнь, хотя и посредством действующего и мыслящего в ней че-! ловека. В XX в. вывод об истории как самоосмысляющемся бытии нашел I немало приверженцев. У Хайдеггера мысль об истории как о реальности ^ само-истолковывающей, саму себя понимающей и об историческом сознании как атрибутивном качестве этой реальности стала одной из центральных. Ясперс, трактуя историческую действительность как «ориентирующееся самобытие», полагал при этом, что она (историческая действительность) и существует только благодаря своему самоистолкованию.
Для философии жизни предложенный неокантианским «мышлением в ценностях» способ осмысления истории (как и исторический объективизм) также оказался неприемлемым, но уже из-за его «субъективности». Преобразование в постклассическую эпоху традиционного «бытия» прежней философии во всеобъемлющую реальность процессуальной «жизни» привело к тому, что различение представлений о «бытии» и «смыслах», о «сущем» и о «должном» может быть обнаружено и осуществлено только внутри единого жизненного потока, объемлющего как бытие, так и смыслы, как сущее, так и должное. Они сохраняются в их раз-личенности и необходимости, но различия эти оказываются всего лишь относительными, обладающими ограниченной «исторической», а отнюдь не абсолютной и не универсальной значимостью.
; Универсальный исторический процесс, внутри которого возникают, пребывают и что-то «значат» ценности и обретаются смыслы, устраняет свойственную новоевропейской метафизике трактовку представляющего мышления субъекта в качестве единственного органа их конструирования и вместилища. Отныне нет ситуации, когда на одной стороне - «обессмысленное», лишенное смыслов бытие, а на другой - субъект в качестне источ-
21 Гегель Философия истории. СПб., 1993. С. ПО.
ника и носителя смыслов. Человек, его исторический мир и действия изна-' чально осмысленны, пронизаны значениями; он не только мыслью, но сво-1 ей исторической жизнью в процессе и результатах практической деятельности, самим своим существованием совместно с другими людьми производит и воспроизводит значения и смыслы в историческом жизненном процессе. В результате историческая жизнь предстала как реальность, если и не как уже осмысленная в себе, то как способная к самоосмыслению, Раздвоение мысли и исторической реальности, представлявшееся необходимым для познания и осмысления этой реальности, оказывается лишь ее собственным внутренним моментом.
В исторической жизни, понятой как самоосмысляющаяся и самоинтерпретирующаяся реальность, осуществляемая ею «самоинтерпретация» предполагает механизмы сознания, но «планом сознания» не исчерпывается. История интерпретируется непосредственно ее участниками в процессах ее свершения, «проживания» и одновременно осмысления в чем-то подобно тому, как индивидуальная биография обретает определенный смысл только потому, что жизнь прожита человеком и прожита именно так, а не иначе. Перевод проблематики смыслообразования - не только в отношении собственной «исторической современности», но и всей «исторической тотальности» - в экзистенциально-герменевтическую, по сути в «практическую» плоскость стал переформулировкой того, что в терминах классической философии именовалось «тождеством исторического бытия и исторического мышления».
Через мыслящего человека история сама себя осмысляет, и историческое сознание эпохи составляет необходимый и существенный момент и ее (эпохи) собственной, и всеобщей истории. В той мере, в какой конструирование исторических смыслов продуцируется не только осмысляющей историю мыслью, сколько придается самой нашей жизнью, тем или иным ее «проживанием», всей нашей исторической и повседневной практикой и в ней же воплощается, оно уже не может считаться прерогативой философов, историков, публицистов - тех, для кого деятельность «смыслообразования» есть профессия. Осмысленные отношения к исторической действительности 80 всех ее временных измерениях формируют сами «актеры и авторы, всемирно-исторической драмы», а это означает, что отношение это меньше-всего может претендовать на статус «чисто познавательного» или «бескорыстно-ценностного». Оно неизбежно пристрастное, заинтересонанное и| действенное (или «бездейственное»).
Как уже отмечалось, третий путь, предполагающий снятие односто-роиностей исторического объективизма и исторического субъективизма благодаря трактовке истории как самосознающего бытия, генетически также восходит к осуществленной Кантом «субъективизации» смысла истории. Но, в отличие от Канта, это была не просто» перемена знаков», замена объективной телеологии телеологией субъективной. В последнем случае - как это и было в вариантах «абсолютного историзма» -версий истории должно бы оказаться столько же, сколько историков, а в методологическом отношении философия истории оставалась бы при этом в пределах классической категориальной схемы «субъект-объект». В «объективистских» трактовках смысла истории незавершенность исторического процесса оказывалась препятствием для научного постижения его целостности. В «субъективистских» его интерпретациях целостность истории и ее цели предполагались конструируемыми субъектом в его «пространстве представлений».
В контексте идей «экзистенциальной и герменевтической историчности» выводы философии жизни о незавершенности истории и включенности в нее человека были восприняты фундаментально и отнюдь не только как констатация неизбежного познавательного затруднения. То, что внутри «объективизма» выглядело как порок, здесь превращено в добродетель, в преимущество, в сознательную методологическую установку. Постулирована принципиальная незавершенность исторического процесса, спроецированная как в будущее, так и в прошлое. Будущее истории предстает в ее открытости спектру наличных и реализуемых возможностей в их вариативности и альтернативности. В отношении незавершенности истории в проекции на будущее, понятое как пространство еще не осуществленных возможностей, вопросов не возникает, - здесь все ясно. Но и утверждения о незавершенности и открытости для последующих преобразований исторического прошлого при всей их внешней парадоксальности имеют основания. Ведь речь идет вовсе не о том, чтобы «сделать бывшее небывшим» (или наоборот). Еще менее имеется в виду практика перманентного переписывания истории заново, ставшая нашей отечественной традицией. В форме внешней действительности прошлая история неизменна, но она изменчива как смысловая реальность, ибо то, что некогда произошло, может быть истолковано и понято иначе. Историческое прошлое -- тго открытый многообразным интерпретациям мир смысловых отношений. Многие исторические процессы, начавшиеся в прошлом, до сих пор не завершены, и их отдаленным последствиям, исторической роли и значениям еще предстоит обнаружиться. Прошлое также не завершено и в «смысловом» отношении, - ведь то или иное продолжение истории в будущем преобразует значения исторического прошлого. Дальнейшая «достройка;) прошлого изменяет его связи и отношения, значения и смыслы, включит в новую конструкцию исторической целостности, подвижную и незавершенную. Новая современность в перспективе может породить и новые смыслы исторически прошедшего. Поэтому Ясперс и имел основания утверждать, что в истории не только более ранее определяет более позднее (что общепризнанно), но и наоборот, (более позднее определяет более ранее.
Вместо крайностей
«объективизма» и « субъективизма» появилась воз-южность обосновать некую
«историческую дополнительность». Человек не познает существующий
дне него смысл истории, но и не продуцирует из
себя, - он «достраивает» смыслами исторический процесс, при этом с&я!
пребывая внутри него. Включение исторического человека в смыслообразование
истории актуализирует исторические связи, позволяет перекинуть
мосты из прошлого в будущее, постигая историчность собственной
современности в качестве опосредования осмысляемого прошлого и
про
ектируемого будущего. Опосредование прошлого и будущего
осуществляется через «исторический горизонт» современности и внутри него,
что делает современное человечество средоточием смыслов исторической
тотальности. История становится более похожей на дом, в котором
мы живем и который стремимся обустроить, а историческая истина перестает
быть преимущественно предметной, научной и претендует на статус истины
экзистенциальной
При обсуждении экзистенциальных интерпретаций идеи универсальной историчности, обнаружилась их мало продуктивность для проблематики философии истории. Вовсе не отвергая того перспективного, что привносят традиции герменевтического и экзистенциального философствования и в трактовку исторической реальности как самосамысляющейся, есть основания для некоторой настороженности по поводу того, как в них представляются процессы и механизмы «исторического смыслообразова-ния». Сомнения возникают, в первую очередь, в отношении сферы и масштабов применимости экзистенциальных практик, равно как и герменевтических и коммуникативных методологий за пределами сферы их генезиса и непосредственной «предметной» сферы в проблематику исторического бытия и его осмысления.
Трактовка фундаментальной «историчности» человеческого существо-?' вания в экзистенциальной традиции фиксировала, что человек не только в' качестве «исторического деятеля», но и в повседневной жизни через «про-, ект самого себя» и его осуществление (в терминах Сартра) всегда выходит*; за рамки наличной данности существования, «трансцендирует» в отношении своего наличного бытия в проектируемое будущее. В экзистенциальной'; интерпретации устремленный в будущее «проект» - это ответ на ситуацию? «всего человека»; по сути «проект» - это и есть сам человек, формирующий! самого себя в своем выборе и действии. Или -- как писал Хайдеггер: «Не я а I будущем, но я еемь будущее себя самого.»22 В таком смысле правомерным *-видится и понятие «исторического проекта» применительно к осмыслению исторического существования человека и человечества. Сегодня оно представляется более уместным и перспективным, нежели рационалистические модели целе-рациональной и ценностно-рациональной деятельности. Гем не менее, не стоит забывать, что прямая транспортировка интерпретации
21 М.Хайдеггер Исследовательская работа Вильгельма Дильтея и борьба за историческое мировоззрение в наши дли. С. ]71
механизмов смыслообразования, выработанных применительно к человеческой экзистенции на историческую реальность — даже отвлекаясь от обоснованности притязаний этой «модели» в ее собственной сфере - имеет ограниченные перспективы. Ограничения, проистекающие из несоизмеримости индивидуального и общественно-исторического существования людей, к том числе и фиксирующие некорректность рассмотрения общества как единого самосознательного субъекта исторического действия сохраняют значимость и в этом случае. Общество не может быть уподоблено одному «большому человеку».
Классическая философская традиция понимала человека как «разумное живое существо»; при этом «разумность» рассматривалась ею как специфическая сущность человека, и потому задача познания сущности человека нередко редуцировалась к познанию его «разумности». Следствия трактовки исторической реальности в качестве «самоистолковывающей» и самоосмысляющейся близки к подобной установке. Если история - это осмысленная и знаемая реальность, то правомерным может показаться предположение, что именно смыслы и значения сосгаиляют ее существо. В результате понимание «осмысленной реальности» также имеет тенденцию редуцироваться к «реальности смыслов». На самом же деле из того, что без осмысления историческая реальность не существует и существовать не может, вовсе не следует необходимо, будто и бытие ее заключено в этих смыслах, как если бы то, что осмысляется, вторично и для философского знания несущественно. Когда все жизненные и исторические «практики» понимаются как емьгелообразующие и осуществляемые на уровне смыслов, тогда исчезают уже не смыслы, а само бытие (реальное существование) того, что осмысляется. Стоило ли с таким усердием преодолевать «философию сознания», чтобы на ее место поставить «философию смыслов»?
Аналогично и в исторической жизни, понятой как самосмысляющая реальность. На фоне свойственного современному философствованию столь пристального внимания к «смыслам» неизбежен вопрос, есть ли в этой реальности еще что-то помимо ее смыслов, которые пусть и существеннейший, но все же ее момент, а не вся она? Да, отвечая на поставленный выше вопрос, скажем: человеческая экзистенция нетождественна «бытию молотка» (как и бытию «мха и плесени»), но разве сводится ли эта нетождественность существования только к «смыслам», «проектам» и пр.? Тем более, если речь не об индивидуальной экзистенции, а об общественно-историческом существовании человека и человечества. Можно соглашаться или не соглашаться с упомянутым тезисом Ясперса, что историческое бытие существует только лишь благодаря своему самоистолкованию, - важно, чтобы само это бытие (способ существования исторической реальности) не сводилось к его истолкованию, осмыслению. Допущение, будто собственное содержание исторического жизненного процесса исчерпывается его переживанием, пониманием и осмыслением, представляется все же «слишком сильным».
Если спроецировать трактовку истории как самоосмысляющейся, само-интерпретируюшейся реальности на проблематику «смысла истории», результат предсказуем и подобен тому, что формулировался в отношении «абсолютных ценностей». Рассчитывать на обретение (хотя бы и в будущем) универсального и безусловного, окончательно постигнутого и навеки значимого смысла истории, оснований нет. Смысл - будь то смысл «истории в целом» или некоего «исторического сущего» (процессов, событий, фактов) - конструируется внутри истории ею самою, и сам историчен. Его претензии на универсальность значимы (и то в большей или меньшей степени) только для современной фазы исторического жизненного процесса и его участников.
МЕТАФИЗИЧЕСКАЯ СИТУАЦИЯ И ИСТОРИЯ
Задача данного очерка отнюдь не в том, чтобы разрабатывать еще один Проект философии истории, а в уяснении теоретических предпосылок, которые могли бы сделать предположения о ее возможности небеспочвенными. Не перспективно гадать, какой может стать философия истории в ближайшем будущем, если она будет. С несколько большей степенью вероятности, можно предполагать, какой она не будет. Вряд ли философия истории сможет стать монистичной подобно тому, как это некогда предполагалось при обсуждении «развития монистического взгляда на историю». И речь не столько о «взгляде на историю», сколько о судьбах философского монизма в целом.
Требование теоретического и методологического монизма, хотя оно далеко не всегда реализовывалось в истории философской мысли, на протяжении веков выступало в форме регулятивного принципа философствования, его идеала, критерия и нормы. С утверждения, что все сущее по сути едино, начиналась греческая философская мысль. Однако, принцип монизма, реализовывавшийсй с большей или меньшей последовательностью внутри философских учений и систем, никогда не смог быть осуществлен применительно ко всей философской мысли в исторически следующих и одновременно сосуществующих се формах: требования внутреннего монизма применительно к учениям и системам уживалось с плюрализмом «внешним». Когда в прошлом веке установки философского монизма начали подвергаться сомнению и появились мыслители, вовсе не полагавшие его добродетелью, первоначальные результаты обескураживали. «Разрешение на плюрализм» было воспринято и реализовано в первую очередь «субъективно» как право мыслителя на эклектику и на совмещение несовместимого, на логические несоответствия и непоследовательность в мысли. И все же у плюрализма обнаружились глубинные основания, проистекающие из своеобразия философского постижения мира. Никогда полностью не реализуемые и тем не менее сохраняющие действенность философские претензии на познание «мира в целом» побуждают к предположению, что ни с какой «частной» позиции («особенной» в любых отношениях, - в пространстве, во времени, в осмыслении) целостность эта в принципе неох-ватываема. Она не только допускает, но и предполагает разные теоретические «проекции», «горизонты», «перспективы», «ракурсы», «аспекты» (типичная для философии XX в. века терминология), лишь совмещение и наложение которых может приблизить к искомому результату, - подобно тому, как ортогональные проекции трехмерного объекта не ставят нас перед необходимостью выбирать одну из них в качестве «истинной» или же сводить их к одной как общему основанию. Уж если земной шар и простейшую техническую деталь невозможно адекватно представить в плоскостной разверстке, можно ли ожидать подобного в отношении монистически сконструированных, исходя из одной фиксированной точки зрения «моделей» многомерной и полисистемной исторической реальности?
«Метафизические» предпосылки, о которых идет речь: «универсализация историчности», трактовка «бытия-как-истории» и понимание истории как само интерпретирующейся реальности, также представляют собой разные «ракурсы» и «проекции» философствования об истории; они гетеро-генны, не сводимы к одному основанию и также фиксируют разные «срезы», «аспекты» жизненного исторического процесса и его осмысления. Вопрос, в какой мере они мо;гут рассматриваться как совместимые и даже предполагающие одна другую - это уже вопрос следующий.
Со времен Гегеля признано, что философии, которая были бы ложной эо всех отношениях, только лишь заблуждением, не было и быть не могло, -во всяком случае, такая философия «не входит» в ее историю. Прежние философские системы и учения были истинными, но истина их - лишь частичная, односторонняя, условная, и типичная ошибка философов состояла в «универсализации частного», в их претензиях представить одностороннюю и частичную истину в качестве всеобщей и абсолютной. Оптимальным путем преодоления таких односторонностей (еще до Гегеля) считали достижение более высокой и всеобъемлющей философской позиции, внутри которой они снимались бы и приводились бы к высшему единству. Ныне такой способ преодоления односторонностей выглядит не только не самым перспективным, но и вовсе невозможным. Целостность, на которую и качестве идеала ориентировано современное философствование, - это не единая . мыслительная конструкция, снимающая прежние односторонности (как полагали ранее), а, скорее, философия, вбирающая эти односторонности а себя в их самостоятельности с ответственным осознанием возможностей и границ каждой из них.
Вопросы, обсуждавшие выше, были отнесены к проблематике «метафизики истории». Но в том-то и вопрос, насколько вообще корректно говорить о «современной мегафизике» в каких бы то ни было ее формах применительно к эпохе, считающейся «пост-метафизической»? Вряд ли уместно входить здесь в обсуждение деталей сложившейся в философии на рубеже ХХ-ХХ1 вв. «метафизической ситуации». Несомненно, однако, что объявленный позитивистами еще в первой половине девятнадцатого столетия с такой помпой окончательный крах всякой метафизики был явно преждевременным. Напротив, философия XX в. демонстрировала пусть и не преобладавшие в ней, но устойчивые стремления обрести метафизические основания разных областей философского знания.
Трудность в том, чтобы определить ту «метафизическую точку», в которой мы находимся. Индивидуализированных вариантов «метафизического самоопределения» в современной философии предостаточно, но все они так или иначе размещаются внутри четко фиксируемого спектра возможностей. Один из полюсов этого спектра занят М.Хайдеггером, утверждавшим, что, начатая Декартом, традиция новоевропейской метафизики к нашему времени уже завершена и что это ■завершение одновременно есть конец всякой метафизики, «метафизики вообще»; тогда как мы пребываем уже во «внеметафи-зическом» состоянии. После Хайдеггера его тезис о «завершении метафизики» неоднократно транспортировался на все философское знание, и в гаком случае современная эпоха изображается как продолжающийся процесс распада философии. Многое, однако, зависит от того, какое конкретное содержание вкладывается в интерпретацию этого тезиса.23
Не исключено, что с позиций всей предшествующей традиции философствования и тем более — его классических форм слова; «кризис» и «распад» - это наиболее мягкие из возможных характеристик современной философской ситуации. Со второй трети прошлого века начался процесс, степень радикальности коего его участники (за редкими исключениями) вряд ли были в состоянии адекватно осознать. Именно а отношении «метафизической» составляющей философии он ознаменовал разрыв более глубинный, чем когда либо бывшие ранее в истории средиземноморско-европейской философии (от античной к средневековой христианской и от нее к новоевропейской) и ознаменовавший смену прежних исторических типов философии. Отныне под сомнение поставлены цели, проблематика, прежний предмет философствования и его главный инструмент - абстрактная мысль, По существу своему это был процесс нового самоопределения философии и переопределения критериев «философичности». Этот поиск новой «самоидентефикации» философии развернулся по самому широкому фронту с апробацией максимального спектра возможностей; а потому и сегодня нет оснований представлять его экспериментальные и эфемерные наиновейшие формы в качестве общезначимых и перспективных тенденций.
Альтернативная позиция, напротив, склонна смягчать противоположность современного и классического философствования, полагая, что мы все еще находимся внутри прежней метафизической традиции и что метафизика Декарта и по Сей день сохраняет фундаментальную формообразующую роль не только в философии, но и в остальных сферах познания и практики. Предполагается, что современная философия по сути (хотя и иным образом) занята решением если не тех же, то аналогичных прежним метафизических проблем. Между этими полюсами немало компромиссных вариантов.
н Нельзя не принимать в расчет и нюансов использования терминов. Н.Гартман, отвергая метафизику, усердно работал над разработкой собственной онтологии, хотя традиционно онтология рассматривалась в качестве «общей метафизики», т.е. основной части метафизики. Да и в отношении самого Хайдеггера вопрос, в каком отношении находится его «фундаментальная онтология» к метафизической проблематике, решается не так однозначно, как это порой представляется,
Ныне пришло осознание того, что при сохранении в качестве главных вопросов о сущем вообще, сущем как таковом и о бытии этого сущего существовали разные исторические формы метафизики, а потому согласие с выводом об уже состоявшемся завершении метафизики должно бы сопровождаться уточнением, что имеется в виду завершение лишь ее определенной исторической формы, а не «всей» и «всякой» метафизики. Не исключено, что в наши дни сложились (или формируются), «разные» варианты и формы «новой неклассической» метафизики.
Итак, как будто бы есть «метафизика», «много метафизик» и «метафизические основания»; и вряд ли это одно и то же, Не исключено, что в сегодняшних размышлениях о метафизике требуется переопределение не только термина, но и ее существа. Предварительно стоит все же уточнить позиции в отношении элементарных вопросов. Если мегафизика (как «первая философия») - это наиболее фундаментальная часть (слой) философского знания, значит ли это, что не бывает философии без метафизики? Тогда правота тех, кто отказывается признать ее уже состоявшийся конец, вряд ли оспариваема. Очевидно все же, что вывод М.Хайдеггера о конце всякой метафизики подразумевал под метафизикой нечто иное, чем только наличие «метафизических оснований философствования», а, прежде всего, особый тип философствования, структуру и содержание такого философского знания, в котором метафизика есть, в отличие от других, где ее нет. Должен бьггь специфический предмет философствования: умопостигаемые сущности и философская теория таковых как часть философии. Иными, т.е. не умопостигаемыми способами «сущее вообще» (как таковое) и «бытие вообще» философски «схвачены» быть не могут, и, следовательно, философия, в которой вовсе не было бы (хотя бы в подразумевании) каких-то предпосылок метафизического ранга, никогда не существовала, не существует и невозможна. И все же «метафизика» в ее «образцовом понимании» -это нечто иное, большее, чем только «метафизические основания» философствования, тем более не осознаваемые. Она есть систематическая теория таких оснований, теоретическая конструкция, претендующая на завершенность, делающая эти основания предметом целенаправленного теоретизирования и образующая «часть» аргументированного философского знания. По когда Хайдеггер обосновывал принадлежность Ницше декартовой традиции новоевропейской метафизики и именно у него обнаружил предельно последовательное развитие ее принципа, тем самым вовсе не утверждалось, будто в философии Ницше наличествует метафизика в собственном смысле слова в форме подобной той. каковой была, к примеру, «метафизика воли» Л.КГопенгауэра. Хайдеггер даже не реконструировал, а сконструировал заново ницшевскую «метафизику воли к власти» из выявленных им в содержании его философствования имплицитных метафизических оснований.
Нелишне видеть и то, что фиксация М.Хайдеггером эпохи «завершения» метафизики, конца «метафизики вообще» или «всякой метафизики» вовсе не означала для него, что эмпирически ныне нет и впредь не будет философских метафизических конструкций, напротив. Метафизика, согласно ему, еще долго может влачить призрачное существование, реанимируя время от времени свои «предпрошедшие» формы. Более того, если речь об основном массиве философских публикаций, есть основания ожидать и впредь неоднократных взлетов философского «гуманизма» и «антропологизма», с их требованиями «восстановить в правах человека как субъекта» как в философской теории, так и в исторической практике. Что же касается практики повседневности, то ее структуры и процессы еще долго будут развертываться в механизмах, воспроизводящих (по крайней мерс на их поверхности) фундаментальные схемы посдекартезианского мышления. Тем не менее, «метафизика субъекта» во многом исчерпала свои возможности и утратила некогда присущие ей жизненную силу и животворящий, формообразующий действительность мышления пафос, аналогично тому, как в Новое время нечто подобное произошло с мыслью теологической, которая тем не менее и по сей день время от времени с тоской вспоминает о своем былом величии, пытаясь его возродить. Нетрудно предположить и возможность существования таких философских конструкций, систем и учений - и не только версий философии истории, - в которых метафизика в собственном смысле (как самостоятельная теоретическая часть их) по разным причинам отсутствует. Бывали философские ситуации, в которых существование умопостигаемых сущностей изначально отрицалось или же признание такового сопровождалось скептицизмом в отношении возможностей их рационального философского познания, и они проецировались а сферу «непостижимого».
При всех спорах относительно того, кто непосредственно выступил «завершителем» новоевропейской метафизики, с большой степенью определенности фиксируется начало ее кризиса у Юма и Канта. В отличие от универсального «скептицизма» Юма, по сути просто отодвинувшего метафизические вопросы как мнимые, Кант воспринял их в предельно проблематичной форме. Результат известен: метафизика как спекулятивная теория научного типа о «сверхчувственном», по Канту, в принципе невозможна. Ни один из фундаментальных метафизических вопросов не может стать предметом объективного достоверного познавания средствами рассудка и чистого спекулятивного разума. Они могут философски мыслиться (не познаваться) и найти удовлетворительное решение лишь в контексте критики практического разума и способности суждения. Метафизика в критической философии возможна только в форме «критики», предмет которой - не традиционное метафизическое «сущее как таковое», а познавательные способности трансцендентального субъекта. Однако, в «доктрималыюй философии», по Канту, могут и должны быть обоснованы и эксплицированы «метафизические основы» естествознания, нравственности и права, а также и -как следует из анализа Кантом телеологической способности суждения, -телеологической философии истории.
Есть момент, на который при комментировании отношения Канта к метафизике редко обращают внимание. Включенный им уже в первую «Критику» перечень главных (в его представлении) метафизических вопросов, таков, что предложенные Кантом ответы на них демонстрируют невозможность конструирований «одной» метафизики, а, напротив, утверждают их множественность. «Метафизические начала естествознания» явились следствием и конкретизацией решения вопроса о возможностях и границах научного познания в первой «Критике»; метафизические основы нравственности и права - результатом второй из них; она же в совокупности с третьей сформулировала метафизические предпосылки веры в бога и в бессмертие души. Те из вопросов метафизики, что не решены им в первых двух «Критиках» (о целостности природы и мироздания, о цели, ценности и смысле существования природы и человечества), находят объяснение в контексте третьей.
Сказать о Канте, что он принадлежал традиции новоевропейской метафизики, значит, сказать слишком мало; он предельно последовательным образом реализовал ее основоположения и целиком остался в положенных ими границах понимания сущего и бытия «как представленных». Все «предметы», которые могут мыслиться субъектом и с которыми он имеет дело, - это предметы его представления и данные ему в представлении. Два разных способа предметного бытия объектов (в качестве «сущего и в качестве «должного») и соответственно две части доктринальной философии («философия природы» и «философий свободы») продуцируются, по Канту, различными высшими мыслительными способностями представления. Кантом аргументирована метафизическая идея «множественности бытия», однако лишь «(гносеологически». Как известно, в XX в. в противоположность одностороннему «гносеологизму» и «нормативизму» неокантианских интерпретаций философии Канта были предприняты разные попытки реконструировать содержание его «метафизики» и «онтологии». Можно по-разному оценивать их результаты, не забывая, однако, о том, что, подобно замене «гордого имени онтологии» «аналитикой чистого рассудка», способ существования истории мог быть понят им лишь как специфический способ представления истории субъектом, хотя и отличный от способа «бытия» (также в его представлениях) данного в опыте и познаваемого сущего.
Допущение «плюрализма» метафизических оснований само по себе может выглядеть проблематичным. Утверждение множественности различных классов бытия и разных родов сущего - уже не иерархически соподчиненных внутри единого «пространства бытия» по качеству и «количеству бытия» (как то было в платоновско-аристотелеве кой, включая средневековую, традиции) - изначально ставит под вопрос возможность единой универсальной метафизики. Считается, что мы живем в «постметафизическую»
эпоху, поскольку метафизики (а исходном и строгом значении понятия) ныне нет. Косвенным свидетельством кризиса (а то и отсутствия) метафизики и одновременно - тоски по философской метафизике как состояния современного философствования стало «умножение метафизик» и «онтологии», начиная со знаменитой «Метафизики половой любви» А.Шопенгауэра вплоть до «метафизик» и «онтологии» тела, вещи, денег, ландшафта, поступка, обладания, смерти и пр. (Список существительных - а отчасти и прилагательных - можно продолжить по словарю.) «Много метафизик» -это почти то же самое, что ни одной, если все же пытаться сохранять за метафизикой претензию на познание сущего в его всеобщей определенности («сущее как таковое»).
Тому, кто воспитывался на традиционных образцах философствования, подобный плюрализм «метафизик» должен представляться нонсенсом, симптомом оскудения философской мысли, утраты профессионализма и профессиональной ответственности. Не исключено, однако, что это одновременно и симптом неких глубинных процессов. Заявляющая о себе со все большей настойчивостью тенденция к плюрализации бытия (его модусов), а соответственно и к неизбежному умножению разного рода «онтологии» и «метафизик» не есть только проявление личного произвола и философской моды, - ей отдал дань даже самозабвенный певец Бытия с большой буквы. Когда Хайдеггер называл значимость ценностей «родом бытия», он исходил из предельно широкой трактовки Бытия: все, о чем можно сказать, что оно «есть», обладает бытием (каким-то, разным). При таком подходе ценности также «есть», - им присуще бытие и противопоставление «сущего» и «должного»; «бытия» и «смыслов» возможно лишь внутри Бытия как его разных «родов». В случае ценностей у Хайдеггера речь уже не о бытии вообще, а о своеобразном бытии как «значимости», «бытии в качестве ценности»24. Бытие вещи в качестве «вещи» и ее же в качестве «ценности» предстают как различные роды бытия. В этом контексте поиск специфических метафизических и онтологических оснований философии истории выглядит вполне уместным и оправданным.
Итак, есть, по меньшей мере, три разных значения, в которых может вестись обсуждение вопроса о возможности и наличии метафизических оснований истории. Во-первых, это метафизика, понятая как целостная, структурно оформленная и разрабатываемая в качестве самостоятельной части философских систем и учений «первая философия». Во-вторых, - как самостоятельно неоформленная, рационально не эксплицированная, пребывающая на «пред-рассудочном» уровне совокупность общефилософских «метафизических оснований» (принципов и основоположений относительно бытия и сущего) той или иной исторической формы философии. Такие
*Тамже.С71.
метафизические основания могут быть выявлены и реконструируемы, как правило, лишь роз! Гез1ит в условиях вненаходимости по отношению к ним. В обоих этих случаях история - поскольку она вообще философски осваивалась - осмыслялась, исходя из тех же метафизических оснований, что и все сущее, «сущее как такоиое». Третий вариант - это специфичная только для философии истории ее внутренняя «метафизическая» проблематика, собственные «метафизические основания» исторической реальности как особого рода исторического сущего и исторического бытия,
Ноли история - о чем шла речь — долгое время не считалась достойным предметом философствования, то уж тем более «негативно определенной» выглядела ситуация в отношении возможности наличия у нее неких собственных «метафизических оснований». К истории в строгом смысле непри-ложимо ни греческое, ни новоевропейское метафизическое понимание бытия и сущего. Если исходить из первоначальных трактовок «первой философии» и «метафизики» как наиболее фундаментальной части философской проблематики, имеющей предметом «сущее, каково оно само по себе», и бытие такого сушего, то история, напротив, это такое «сущее», которое «само по себе», с очевидностью, не существует, а потому к предмету метафизики отношения не имеет. Как издавна было известно, история существует не сама по себе: а «делается» и «сделана» людьми в процессах и результатах их деятельности.
Когда же в XVIII в. история была признана достойным предметом философствования, ее философская реконструкция также не могла обойтись без каких-то метафизических предпосылок, - в основе своей тех же самых, что и в других областях философского знания эпохи. Становившаяся философия истории в ее наиболее существенных гносеологических и методологических установках ничем не отличалась от общей позиции новоевропейской философии. История предстала в ней как «предмет», данный субъекту в форме «представления». Классическая европейская философия осмысляла историю в контексте фундаментальной для нее схемы субъектно-объектного отношения, предполагая, что познающему субъекту противостоит историческая реальность, представляемая им в форме «картины». Осмысляющий историю субъект классической философии как чистая способность познавания уже своей мыслью, рефлексией возвышается над исторической жизнью. Можно сколь угодно повторять, что история «не вещь» и вообще не,такой «предмег», который может познаваться и осмысляться субъектом извне с позиции абсолютного наблюдателя, однако в то время новоевропейское философствование об истории развертывалось именно в предположении о возможности и правомерности именно такой перспективы. Знание истории- такое же «объектное» знание; как и знание приролы, а истина истории - од на-единственная, необходимая и общезначимая. Подобно философии природы и теоретическому естествознанию, философия искала в истории законосообразное: общие, необходимые, существенные, повторяющиеся связи.
Здесь уместно отступление. Сегодня в отечественной литературе считается признаком хорошего тона интерпретация новоевропейской метафизики «по Хайдегтеру» в его терминологии через понятия «картины мира» и «представленности бытия субъектом». Сама эта терминология не в меньшей мере является свидетельством своеобразия нашего современного философского мышления, «документом» философии XX в., нежели характеристикой имманентных глубинных характеристик начатой Декартом философской традиции. По этой причине, а также и для тех, кто с настороженностью относится к неумеренной экспансии хайдеггеровской мысли (а вовсе не для того, чтобы поставить под сомнение значимость осуществленной им реконструкции истории метафизики), нетрудно показать, что его интерпретация метафизических оснований Новой философии есть пусть и существенное, но всего лишь преобразование того, что было известно историкам философии задолго до Хайдеггера, - не исключено, что именно поэтому эти его идеи в отличие от многих других построений были восприняты и приняты без особых усилий. В гегелевской историко-философской традиции (отчасти усвоенной не только марксизмом, но Л Фейербахом, А.И.Герценом и другими) фундаментальной характеристикой и источником внутренних противоречий и развития Новой философии считалась изначально положенная ею противоположность субъекта и объекта, мышления и бытия, сознания и субстанции. Предполагалось, что эта исходная противоположность задала основной вопрос «новейшей философии», а в конечном счете предопределила и путь своего «снятия» 8 немецком идеализме через обоснование им тождества мышления и бытия и превращения субстанции в субъект (или субъекта в субстанцию). Внутри противоположности субъекта и объекта, мышления и бытия Новая философия отправлялась от данности познающего субъекта, т .е. реализовыаала «субъективный» принцип или, в терминологии Гегеля, стала «мышлением о мышлении» и соответственно знала действительность только в форме мысленного постижения ее самосознающим субъектом. Со временем обнаружилось и то, что ■ истина, данная в исходном ее определении как «соответствие» представлений предмету, по сути неизбежно оказывалась результатом сравнивания и соответствия всего лишь разных классов «представлений». Не усмотреть здесь совпадений с тем, что в несколько ином терминологическом оформлении (представляющемуся нашему времени более адекватным и содержательным) предложил Хайдеггер, может лишь тот, кто видеть это не желает.
Сложнее обстояло дело с проблематикой «онтологического» содержания философии истории. Как замечено выше, фундаментальным «субстан-циалистским» основаниям философии XVII в. оптимально соответствовали «неисторические» (по сути «доисторические») формы социальной философии, прекрасно обходившиеся без включения истории и исторического измерения в качестве необходимой и существенной части собственной предметной области и, соответственно, своего содержания. Полагали, что единственно истинный, соответствующий человеческой природе общественный порядок может быть сконструирован когда угодно и не предполагает необходимого исторического процесса становления. В этом смысле новоевропейские представления об обществе и истории также явились экспликацией и конкретизацией «субъективного принципа» классической метафизики. История, понятая как деятельность преследующих свои цели людей, как объективация целей субъектов, - эта типичная трактовка сформулирована уже Ф.Бэконом. В той мере, в какой позднее обнаружилась невозможность объяснить единство и направленность истории из целей и мотивов действующих а ней частных индивидов, ту же модель целерациональной деятельности индивидов транспортировали на общество и человечество, понятые как в коллективный «субъект». Обнаружение того, что в результатах исторических действий существует нечто, не содержащееся в сознательных намерениях людей (и даже «общества в целом»), и потому «непрозрачное» для сознания участников, стало более поздним приобретением философии истории и уже не вполне вписывалось в ее исходный принцип. Однако и оно - и именно потому, что самостоятельное и неконтролируемое людьми существование исторических объективации рассматривалось тогда как преходящее и подлежащее устранению - не вывело философию истории за границы «новоевропейского типа рациональности» и «гносеологического оптимизма» с их убеждением в возможности в исторической перспективе полной теоретической и практической рационализации действий людей, обретения разумности и «прозрачности» всего мира, в том числе и « мира исторического».
В целом формирование и последующее развитие европейской философии истории, как выяснилось, было выражением внутреннего кризиса, началом и ферментом процесса смены фундаментальных общефилософских оснований и свидетельством вступления европейской метафизики в ее завершающую фазу.
Идея универсальной историчности, трактовка «бытия-как-истории» и исторической реальности в качестве самосмысляющейся, думается, вправе претендовать на статус метафизических предпосылок осмысления своеобразия исторической реальности. Правда, само словосочетание «метафизика истории», возможно, не самое удачное. Если исходить из понятия «физика» в собственном смысле, то применительно к исторической реальности стилистически уместнее было бы рассуждать о «метаистории», Тем более, что в наши дни в разных сочетаниях, - таких как «метаязык», «метатеория», «метагалактика», «метасистема)) - приставка «мета-» дано означает не «то, что после», а фиксирует нечто пребывающее «выше», «сверх» и «объемлющее» низ лежащее.
В связи с этим возникает и еще один вариант, который пока может быть сформулирован лишь в качестве достойной внимания гипотезы. Это вопрос, в какой мере «метафизика истории» (или «метаистория») могла бы претендовать на статус универсальных общефилософских метафизических оснований всякого сущего и бытия, а не только - своеобразной исторической реальности? Философия в ее истории разрабатывала разные формы ((метафизики», «онтологии», «гносеологии» и «методологии», а, соответственно, - и собственный фундаментальный категориальный аппарат, основываясь преимущественно на познании природы, природно-сущего и его бытия. Действительность общества и общественного человека, равно как и социальное познание (не говоря уж об истории и историческом познании) интерпретировались ею как частный случай и конкретизация принципов и выводов, выработанных в отношении именно реальности природы. Это был откровенный философский «натуроцентризм»
В принципе возможно существование иного типа философии - «исто-риоцентричной», основанием которой является общественно-историческая реальность, а природа, равно как и ее познание человеком, предстали бы в качестве ее «предела» и специфической конкретизации. Такая философия исходила бы из признания всеобщей историчности сущего и общественно-исторической действительности как универсальной и всеохватывающей реальности. И в таком случае «метафизика истории», смогла бы претендовать на обоснование уже не только возможности и необходимости специфической общественно-исторической реальности, но имела бы основания претендовать на статус «первой философии» как таковой.
ПРИЛОЖЕНИЕ. «РУССКАЯ ИДЕЯ» И «ЛИБЕРАЛЬНЫЙ ПРОЕКТ ДЛЯ ВСЕГО МИРА»*5
Предположим, мы не только уяснили бы возможность конструирования современной философии истории, но и уже имели бы ее в достаточно цельной форме. Означало ли бы это, что тем самым обрели бы и философское осмысление современной российской исторической ситуации? Думается, отнюдь нет. Как некогда заметил Маркс, мало того, чтобы философская мысль обратилась к действительности, надо, чтобы и действительность устремилась к мысли. Это можно понять как предостережение, - ведь вполне может оказаться, что наша сегодняшняя историческая действительность «нефилософична», не достойна стать предметом философской мысли и для . философии истории просто «неинтересна». Ведь даже грандиозные конст- ■ рукции философии истории типа гегелевской, стремившиеся осуществить универсальную реконструкцию всемирно-исторического процесса, никогда не претендовали на то, чтобы философски осмыслить все «эмпирическое» и «случайное», что было и есть в истории. Целые исторические эпохи и истории многих народов были оставлены без внимания на том основании, что они не несли в себе разумно-необходимого содержания и не стали существенными папами всемирно-исторического процесса. Самая обоснованная критика этой гегелевской установки (в том числе за ее европео центризм) не устраняет того факта, что разные народы и исторические эпохи действительно не всегда в равной мере участвовали во всемирно-историческом ци-вилизационном процессе. Не исключено, что и сегодняшний период отечественной истории, сколь бы практически значимым он ни был для нас, живущих «в нем», - в контексте всемирной истории может и не предстать достойным предметом философствования. Знать, так ли это, в попной мере современникам недоступно: такого рода «каузальные значения» исторических событий и целых эпох выявляются и оцениваются по совокупности их (последствий в историческом процессе, как правило, роз1 ГасШгп.
Сформулированное выше утверждение, будто в современной общественной мысли вовсе отсутствуют распространенные и достаточно признанные представления об историческом процессе в целом, было все же излишне категоричным. Такие представления есть, хотя и не в форме целостных философских теорий, - как правило, это идейные комплексы, с разной степенью некритичности унаследованные от прошедших эпох философствования. Покинув почву профессиональных: философских дискуссий и обратившись к доминирующим мировоззренческим ориентациям общества, ис-
26 Частично опубликовано в: Либеральный ("уманизм и мифологемы отечественной мысли. // «Вестник СПбГУ». Сер. 6. Вып. 4. 1993.
пытывающего потребность в уяснении собственного места в истории и своих исторических перспектив, нетрудно видеть, что сохранение этих «парадигм» исторической мысли обусловлено отнюдь не их преимуществами в степени философско-теоретической обоснованности. Первая из них - либерально-эволюционная, позитивистская по своим философским основаниям. Вторая условно может быть обозначена как нормативная, ценностно-этическая, представляющая собой конгломерат генетически разнородных философских традиций: неокантианских, романтических и морально-религиозных, предполагающая соотнесение исторического процесса с общественными идеалами и ценностями. Типологически это одна линия вне зависимости от того, каким образом («светским» или «священным») обосновываются исторические идеалы. В этом ряду и знаменитая «Русская идея»,
В почти повсеместно звучащих и в конкурирующих между собой призывах, программах и рецептах возрождения отечественной культуры, духовности, традиционных форм жизни немало чисто «внешнего», включая гербы, мундиры и атрибуты, географические названия и сословные собрания. Среди прозелитов возрождения немало таких, кто склонен трактовать Ренессанс как Реставрацию, как возврат к давно пройденной точке, и, подобно Бурбонам, ничего не понял и ничему не научился. Поддерживаемый как «патриотами», так и частью именующих себя «демократами» и с упорством, достойным лучшего применения, внедряемый в массовое сознание миф, будто зловредные злоумышленники некогда совратили народ с пути истинного, - великолепное свидетельство лежащего в его основании уровня философско-исторического мышления. Некогда типичная для просветительского атеизма модель «встречи обманщика с дураком» соединилась в нем с рецидивами еще более архаичных представлений о «насильнике и его жертве». Налицо стремление уподобить себя творящему Богу, который в своем всемогуществе (как полагали а традиции от Петра Дамиани до Л.Шестова, не признаваемой однако ортодоксальной церковью) способен «сделать бывшее небывшим», повернуть вспять историческое время и отменить историю. В книге всемирной истории, как полагал Гегель, могут встречаться «чистые листы», на которых как бы «ничего не написано», но вырывать из нес листы - занятие явно неблагодарное. Хотя, главный вопрос - не о возможности осуществления подобных мечтаний о реставрации, а о практической их целесообразности. Остальной мир давно уж не тот и не стремится вспять, а потому и гипотетическое существование в нем России в ее прежних формах жизни и с возрожденным (как ныне модно говорить) «менталитетом» давно минувших дней неизбежно вытолкнуло бы ее на обочину мировой истории. Подобный уровень исторического сознания вызывает в памяти легендарного отечественного классика, утверждавшего, что якобы есть три дела, кои, однажды начав, трудно кончить. В их перечень напрашивается и «новая историческая методология»: к чему мелочиться и считать «небывшим» то, что было только после года семнадцатого? Если есть те, кто мечтает о возврате в допетровскую эпоху, то почему бы не переиграть историю с самого начала? Разве Русь православная более «изначальна», нежели языческая Перуна и Ярилы?
Есть, правда, по меньшей мере одна область, где подобный «кунштюк» почти удался, правда, в отношении не к прошлому и настоящему, а к будущему. Имеется в виду содержание теоретической полемики об общественном идеале и будущих судьбах России. Если отвлечься от осовремененной терминологии и частностей в аргументации, здесь реставрация состоялась почти полностью. Оппоненты вращаются все в том же бесконечном круге соотнесения исконно российской и западной традиций, национальности и всечеловечности, государственности и либерализма, что и во времена славянофилов и западников, а то и чуть ли не в эпоху петровских реформ. В столкновении стремлений отстоять и утвердить самобытность, а то и исключительность исторического пути России, защититься от нивелирующего воздействия западной цивилизации, с одной стороны, и в признании неизбежности ее «модернизации» в тех или иных формах, - с другой, оформился узел идейного противостояния.
Объективной основой реанимации некогда отшумевших и, как еще не так давно казалось бы, безвозвратно ушедших в прошлое споров стала современная переломная ситуация, как полагают, исторического выбора. Конкретные же формы ее осознания и аргументации оппонентов заданы во многом освоением наследия русской, в первую очередь религиозной философии. Лишь при поверхностном рассмотрении эта философская традиция может представиться единой и однородной, а потому всякие общие суждения о ней неизбежно будут страдать упрощением и приблизительностью. При несомненном единстве ряда свойственных ей сквозных тем и ряда фундаментальных установок внутри нее со временем обнаружился и реализовался дивергентный спектр теоретических возможностей. Освоение этого интеллектуального наследия стало одним из важнейших культурных приобретений последних лет, однако разброс и интерпретациях и в оценках ее исторического значения вновь возвращает нас к прежней полемике.
Для одних русская религиозная философия и поныне предстает высшим недосягаемым образцом мудрости, воплощением конечных из доступных человеческому разумению истин, итогом философского развития всего человечества. Для других это важная составляющая мирового философского процесса, обладающая несомненной исторической ценностью и моментом истины наряду с другими формами философствования прошлого и современности. Третьи склонны обращать внимание на то, что людям, профессионально занятым философией на Западе (в отличие от той части отечественной образованной публики, для которой переизданные в последние десятилетия труды этих мыслителей стали открытием), материал этот давно доступен и, тем не менее, не вызвал широкого резонанса, не говоря уж о том, чтобы произвести нечто вроде переворота в философии. При этом не без оснований указывают на затруднения, проистекающие из стремления совместить религиозный (в своеобразной конфессиональной форме православия) пафос русской философской мысли с ее претензиями на универсальность, «вселекскость» и «всечеловечность».
Что же касается отношения указанной философской традиции к наследию классической новоевропейской философии, то здесь налицо явный дисбаланс; глубокое проникновение в суть философской проблематики, обоснованная критика рационалистического западного философствования, обнажившая его внутренние противоречия и ограниченность результатов, -при позитивной разработке тех же проблем зачастую завершались воспроизведением данных в готовом виде религиозных истин откровения. Классическая же философия была классической не столько в значении се как «образца», сколько потому, что творцы ее (вне зависимости от степени и форм их личной религиозности) исходили из признания автономии философии, то есть считали допустимым для себя разрабатывать философские проблемы философскими же средствами и полагали противозаконным для преодоления теоретических затруднений апеллировать к истинам, полученным иным, внефилософским путем. Если и можно русскую религиозную философию наряду с некоторыми течениями в западной философии XX в. относить к «неклассическому» типу философствования (что иногда и делается), то, только отдавая себе отчет в том, что ею воспроизведен в большей степени «до-классический», нежели «пост-классический» его вариант. Свойственное классической западной философии убеждение в суверенности и самодостаточности философствующего человеческого разума религиозной мысли представляется, скорее, смертным грехом гордыни и самообожествления человека.
Здесь нет нужды прослеживать философскую эволюцию Русской идеи в ее основных, -этапах, исторических формах и тем более - в ее индивидуали-зированнных вариантах у мыслителей прошлого, - эта работа в последние годы интенсивно и успешно Осуществляется историками отечественной философии, Появилось и немало публикаций, предлагающих образованной публике многообразные (от религиозных до обмирщенных) и «персонализированные» в зависимости от вкусов и пристрастий авторов версии ее современного переосмысления. Тем не менее, основной комплекс понятий и утверждений, некое содержательное ядро «Русской идеи» обладает достаточной степенью инвариантности, чтобы иметь основания рассматривать ее в обобщенных и существенных параметрах. С другой стороны, необходимо выдержать избранный ракурс, ибо Русская Идея в данном контексте интересна лишь в той мере, в какой она соотносится с проблематикой философии истории и, в первую очередь, всемирной истории, - не более, но и не менее.
И поныне в спорах о Русской Идее дело во многом обстоит так, будто с давних пор не прошло никакого времени; все те же темы: Запад и Восток, Россия между Западом и Востоком, государственники и либералы, почвенники и западники... Все это довольно скучно и в теоретическом отношении малопродуктивно, тем более, что новых аргументов, как теоретических, так и фактических, прибавилось немного. Допустим, что кому-то удалось доказать и убедить оппонентов, что Россия изначально принадлежит Востоку и все «западное» в ней всего-навсего внешняя, в перспективе легко устранимая оболочка. Или, наоборот, столь же убедительно раскрыть ее имманентную принадлежность европейской цивилизации, либо же ее исконное «евразийство». Означало ли бы это, что там, где она была и есть, ей и суждено навсегда оставаться и что бесполезно стремиться вырваться из этого «кавказского мелового круга»? Или же, подобно гробу на цепях, и впредь ей предстоит «век одной качаться» между Востоком и Западом?
Исторические, этнографические, географические и прочие специально-научные изыскания в состоянии дать знание того, что было, как оно было и что в результате есть. Их роль в исследовании национально-исторического и культурного своеобразия никак нельзя недооценивать. Здесь широкое ноле для конкретной работы и дискуссий специалистов, но непосредственного предмета философствования нет. Ведь традиционно Русская Идея (что признается и многими ее сторонниками) вовсе не есть в первую очередь теория исторического объяснения национально-культурной или государственной самобытности; она претендовала не меньше, чем на постижение грядущей судьбы России и всего мира. Вряд ли, однако, есть что-либо менее надежное и достоверное, нежели конструирование будущего из прошлого на основе аналогий или экстраполяции. В противном случае старое в истории не исчезало бы и ничего нового не возникало бы, иными словами, не было бы и самой истории. Буквально, конечно же, никто не утверждает, что впредь всегда будет лишь то, что уже было, но расхожие утверждения, будто те или иные социальные, политические и культурные формы должны быть отвергнуты по той причине, что они не соответствуют отечественным традициям, -того же порядка.
В конце концов, каждый волен использовать результаты осмысления прошлой истории по собственному разумению: и как аргумент в теоретических спорах, и как основание футурологических предсказаний, Другое дело, насколько инструмент этот пригоден для таких целей. То, что делает будущее будущим, а не прошлым и не настоящим, - это их различия. Некогда бывшее историческое состояние не сможет стать будущим, и из самой адекватной картины прошлого, - того, что было и как оно было, - нельзя реконструировать будущее. Все это общеизвестно. Чаще всего основанием аналогий предвидимого будущего с известным прошлым служат предположения о самотождественности коллективного субъекта исторического действия, об его неизменной, внеисторической или трансисторической сущности. Лишь при этом условии можно было бы с большой степенью вероятности прогнозировать его способ существования в иных исторических ситуациях. Пикантность ситуации в данном случае в том, что сам этот коллективный субъект в форме этноса, общества, государства уже «положен» как исторически сформировавшийся и потому предполагать, что он не подвержен существенным историческим преобразованиям, вряд ли корректно. Если же считать, что субъект современного исторического действия есть результат своей собственной истории, сформирован и определен именно ею, то рассуждения о будущем российского общества могут и должны сопрягаться с исследованиями его предшествующей истории. Однако, в контексте Русской Идеи предполагаемая и обладающая якобы метафизическим статусом «субстанция» народного духа и души народа, как правило, лишь отчасти выводилась из истории в качестве ее результата и продукта. Как замечал, рассуждая о Русской Идее, Н.Бердяев, его мало интересует, чем эмпирически была Россия в истории, а важно лишь то, что «замыслил Творец о России».
Если понимать Русскую Идею как сформулированный в отечественной философии общественно-исторический идеал (каким она по сути и является), его (идеала) отношения с российской историей предстают как весьма напряженные. Идеал этот есть образ общества, основанного на всеобщем и безусловном господстве между людьми морально-религиозных заповедей, т.е. существующего и функционирующего на основе религиозной моральности. Вопрос о том, насколько в принципе возможна состоящая из живых людей «этическая общность» святых, уже был предметом философский рассуждений у Лессинга, Канта. Фихте и Шиллера, и русской философии удалось добавить к этому весьма немного. Но здесь речь о другом, а именно о том, каковы основания предполагать, что именно российская действительность в прошлом или ныне - это наиболее благодатное место для реализации подобного идеала.
Вряд ли кто-то возьмется всерьез доказывать, будто где-то и когда-то в истории, в практике организации государственной и общественной жизни в Киевской, Московской Руси или в самодержавной России было что-то похожее на царство соборности, любви и всеединства. Можно, конечно, отнести к русофобам всех иностранцев, кто в прошлом при своих непосредственных контактах с российской действительностью не обнаруживал исключительного морального превосходства русского народа над другими, но вряд это ли стоит делать, тем более, что и отечественные исторические источники их не опровергают. Современные адепты Русской Идеи, как правило, и не стремятся представить ее в качестве уже осуществленной в российской истории, в лучшем случае склоняясь к утверждениям, что всеобщая любовь, душевная цельность, имманентная духовность существовали прежде, скорее, в потенции, чем в действительности, поскольку «что-то» или «кто-то» всегда препятствовал их практической реализации. На это можно было бы вслед за Гегелем возразить, что внутренняя доброта и моральность, которые не выражаются в поступках и не находят проявления вовне, реально вовсе и не существуют, - их существование призрачно. Многократно развенчанное якобы «самоцелыюе» западное знание тем не менее приносило практические плоды в технике и в жизни, в то время как знание изначально «жизнестроительное», концентрировавшее будто бы все лучшее в душевном и моральном сознании нашего народа, не реализовалось, как порой пишут, «в силу ряда обстоятельств». При ближайшем рассмотрении обнаруживается, что этот «ряд обстоятельств» и есть вся наша история.
Уже упоминалось, что историософская проблематика для отечественной мысли всегда была по преимущественно «прагматической», т.е. не «чисто познавательной», а субъективно заинтересованной и жизнестроительной, спроецированной на перспективы развития России в контексте мировой истории. Все это в полной мере приложимо и к Русской идее; можно утверждать большее: именно она претендует на придание метафизического статуса историческому развитию России, что возможно лишь при отождествлении исторических судеб России с судьбами всего человечества, - тогда истории России и всего мира в перспективе сольются.
Обосновать подобный тезис, основываясь на материале прежней истории, нельзя и потому обсуждать его приходится лишь в перспективе будущего. Русская Идея не принадлежит философии истории, поскольку она не обосновывается историей, и не пригодна для теоретического постижения и объяснения прежней истории. Статус, на который претендует Русская Идея в интерпретациях многих ее бывших и современных апологетов, - это статус метафизического долженствования: она определяет, какой должна стать история в перспективе. Хотя представления о должном в отличие от знания сущего не обосновываются научным образом и не проверяются эмпирически, - в той мере, в какой они претендуют на статус философских, они все же нуждаются в философских предпосылках и основаниях. Они необходимо должны быть в чем-то укоренены и аргументированы, а не просто провозглашены. Даже если Бог (как полагают) действительно замыслил нечто о России, и ее существование в истории на самом деле подчинено провиденциальной цели, очевидным образом он этого в Книге Откровения не открыл. Тогда неизбежны вопросы, откуда, как и кто может это знать? Ведь не исключено - и в истории такое бывало - выдать за провиденциальный промысел субъективные хотения, благие пожелания, долженствования субъективного человеческого рассудка, не обладающие ни трансцендентным источником, ни мощью осуществления.
Аргументы «от исторического прошлого)) и «от исторического настоящего» непригодны для обоснования истин метафизических, тем более «истин долженствования)*. То, что было и есть, никак не свидетельствует о том, что должно быть. Вряд ли кто-то всерьез рискнет оспаривать также то, что и рационально-логическим способом из неких философских оснований истин главное содержание Русской Идеи невыводимо и недоказуемо Если же эти истины получены кем-то в некоем мистическом озарении, они - независимо от степени их истинности - оказываются вне пределов философского знании и не моо'т быть приняты не только как философские, но (без подкрепления их авторитетом церкви) также и как религиозные.
Пишущие ныне на эти темы нередко исходят как бы из уже бесспорного факта «онтологической реальности» Русской Идеи, якобы объективно существующей помимо эмпирического сознания группы мыслителей, формулировавших и пропагандирующих ее. Эта иллюзия выглядит внешне обоснованной, потому что современные рассуждения о ней отсылают к многочисленным высказываниям о ней авторитетных предшественников, которыми ее существование якобы уже установлено, и потому предмет нынешних дискуссий чаше видят в уяснении того, что есть Русская Идея и какова она есть, а не в том, есть ли она вообще. Однако, не лишено оснований и предположение, что в качестве исторического факта Русская Идея существовала и существует только в представлениях, в сознании весьма ограниченного круга отечественной интеллигенции. В таком случае она — всего лишь мифологема, сконструированная национальными мыслителями преимущественно для собственного утешения. Механизм ее формирования аналогичен механизму компенсаторного замещения, восполняющего чувство и сознание собственной неполноценности и неудовлетворенности ситуацией путем их иллюзорного преодоления. Способ существования Русской Идеи фиктивен, а онтологическая реальность недоказуема. Комплекс представлений, объединяемых понятием Русская Идея, есть идеологий в том первоначальном смысле этого слова, в каком оно было введено в оборот французскими «идеологами», полагавшими, что «идеи», с которыми они «работают», - это реальные сущности, обладающие самостоятельным бытием. Если же принять во внимшше предложенное К. Маннгсймом терминологическое различение «идеологии» и «утопии», согласно которому идеологии в состоянии интегрироваться в существующий общественный порядок, а утопии - нет, тогда она всего лишь утопия. Содержательная суть Русской Идеи состоит в отрицании исторической и социальной действительности и в замене ее конструируемым общественным идеалом.
Нравится это кому-то или нет, но преобладающим и наиболее весомым аргументом в пользу метафизического статуса Русской Идеи был и остается аргумент «от православия», конкретизируемый в стремлении максимально сблизить «русское» и «православное». На этом фоне ее «обмирщенные» современные версии (поскольку таковые вообще возможны) выглядят и вовсе лишенными фундамента. Однако и в первом случае не обходилось без весьма проблематичных предположений. В канонических текстах, как известно, вовсе не утверждается исключительная и даже преимущественная историческая роль каких бы то ни было земных его носителей, а претензии человека самостоятельно проникнуть в божественный промысел могут представиться дерзкими и самонадеянными. Да и сама Идея коллективного избранничества целых народов (равно как и их коллективной ответственности) может представиться не вполне соответствующей букве и духу Нового Завета, хотя, конечно же, обсуждать этот и подобные вопросы — задача богословов.
В Русскую Идею, по признанию как ее критиков, так и многих сторонников, (как сказано поэтом о России) «можно только верить». Сомнительно лишь полагать, будто эта вера, склонная в ее секуляризированной форме к сотворению кумиров из земного сообщества, государства и народа и потому не столь уж далекая от идолопоклонства, такова же, как религиозная вера в «высшее», трансцендентное. Она, скорее, сролни другой «вере», а именно субъективной уверенности при отсутствии объективно достоверной истины.
Тот способ обоснования Русской идеи, при котором признается, что содержание и объективность ее существования недоступны рациональным доказательствам и не подтверждаются историческим опытом, а предполагают интуитивное или мистическое постижение, здесь может быть вовсе оставлен без внимания. И вовсе не на том основании, что внерациональные и сверхразумные истины «второго сорта», а потому, что это истины внефи-лософские. Философия как поиск истины изначально предполагала не только сообщаемость истин, но и их рациональную аргументацию, которая может воспроизводиться и проверяться другими людьми, т.е. такие качества, которыми истины интуитивные и мистические не обладают, по определению. У тех, кто постулирует ограниченность рационального философского знания, могут быть для этого веские основания; философия действительно оказывается в состоянии познавать и познать далеко не все, но в любом случае то, что она может познавать, познается ею по ее собственным «правилам».
Комплекс представлений,
охватываемых понятием Русской Идеи, не может претендовать на статус
исторического знания и не является вариантом философии истории, понятой как
объяснительная теория исторического процесса и исторической реальности, -
будь то применительно к прошлому
или к современности. Она не есть ни эмпирическое, ни теоретическое знание
исторического сущего (того, что было и есть). В качестве же
историческою идеала она недостаточно обоснована
философски. В той мере, в какой речь шла об оценке историософских претензий
теоретиков Русской
идеи, в данном контексте этими выводами можно было бы и ограничиться.
Уместно, однако, пристальней всмотреться в содержание
провозгла
шенного ею исторического идеала, - даже при всем том, что способы
обоснования и степень обоснованности его выглядят проблематичными.
Это может создать предпосылки сопоставления для Русской идеи с либеральным
проектом.
Осознание того, что представления о должном и знание сущего являются двумя различными способами полагания бытия субъектом - в качестве должного и в качестве сущего - и, соответственно, констатация невыводимости суждений долженствования из суждений существования (как и наоборот) принадлежит (о чем уже упоминалось) поздней эпохе европейской философии, начиная с Юма и Канта. Тенденции русской философии, внутри которых формулировалась и развивалась Русская Идея, в этом отношении воспро^водят более раннюю философскую традицию, исходившую из «онтологизации должного» и предполагавшую тождество «должного» и «истинно-сущего».
Генетически философствование о Русской Идее восходит (о чем много-; кратно писалось) к философии истории консервативного национально окрашенного европейского романтизма, в первую очередь немецкого и фран-' цузского. Современные исследователи Русской Идеи склонны акцентировать внимание на том, что консервативно-романтические по происхождению западные идеи, будучи перенесенными на русскую почву в православную традицию, в иной исторический и мыслительный контекст, существенно преобразовались и обрели в комплексе Русской Идеи совершенно новое значение. Вряд ли с этим можно спорить: странно, если б было иначе. Тем не менее; комплекс Русской идеи при всем несомненном его своеобразии и по сию пору во многом воспроизводит логику «панромантических» национально-исторических мифов, некогда названных МШелером (который знал, что говорил, поскольку сам «не без греха» в отношении «германского духа») «привидениями». В формах, в каких Русская Идея существовала с конца прошлого века, налицо и ее близость к неокантианской традиции. Вовсе не случайно переход от неокантианства к религиозной философии истории для некоторых из российских мыслителей начала XX в. оказался столь легким и органичным. Трудности неокантианцев, проистекавшие из стремления удержать претензии на абсолютность ценностей в обезбожен-ном мире при отсутствии их трансцендентного основания, естественным образом склоняли к предположениям, что основанием значимости универсальных ценностей может быть только вера, — пусть (как для нсокантиан-иев) - и не обязательно религиозная вера.
И все же Русская Идея в качестве общественно-исторического идеала есть нечто большее, чем те идеалы, к которым стремятся люди сознательно. По предположению, это идеал, обладающий творческой мощью своего осуществления, - одновременно объективная цель и источник исторического движения.
Современные версии реставрируемой Русской Идеи при всех их отли- ■ чиях от своих прототипов наряду с содержательным ядром идеала сохрани- ■ ли и специфические интерпретации той реальности, которой идеал противопоставляется. Воспроизводится все та же критическая характеристика западного христианства и западного индивидуалистического общества, тот же в основе своей круг аргументов: Запад - это эгоизм и свобода. Россия -соборность и любовь. Постороннему наблюдателю могло бы представиться несколько странным, ч-ю основные положения Русской Идеи обычно формулируются и обосновываются именно как идеал применительно к российскому своеобразию, т.е. идеал в первую очередь «для нас», но через противопоставление его практике общественной жизни Запада. Наши «долженствования» сопоставляются с их «существованием», и неудивительно, что в результате сравнения идеалов (наших) с жизнью (чужой) идеалы всегда выигрывают. Логичнее, казалось бы, либо сопоставлять практику (нашу) с чужой практикой, либо - свои и чужие идеалы. В этих случаях результаты сравнения могли бы оказаться несколько иными, особенно учитывая замечание С.Л.Франка (также имевшего непосредственное отношение к Русской Идее), в «Крушении кумиров», что все и всякие самые возвышенные отвле-ченые идеалы проигрывают в сравнении с несовершенной реальной жизнью и жизнь оказывается выше идеалов хотя бы уже потому, что она есть, реально существует, тогда как идеалы только мыслятся как «только то. что должно быть».
В комплексе представлений о Русской Идее устоялся (пусть и различающийся в деталях) комплекс фундаментальных понятий: «соборность», «всеединство», «софийность», ((духовность», «общее дело», «цельность», «космизм». Сегодняшние стремления разработать секуляризированный вариант Русской Идеит если и выигрывают в отношении привлечения новых ее приверженцев, оборачиваются неизбежными содержательными потерями. Замена «соборности» органическим единством индивидуального и всеобщего в бескорыстном общении, «общего дела» — антропокосмическими и ноосферными целями, «всеединства» - информационными программами, коренящимися чуть ли не в фундаменте мироздания, не прибавляет ей убедительности и достоверности, но зато, во многом, лишает прежней внутренней цельности и авторитетности.
Содержанию воплощенного в Русской Идее общественного идеала нельзя отказать в возвышенности и привлекательности. Какова бы ни была степень его обоснованности и убедительности, он сконструирован в противопоставлении всему тому, что считается и на деле является ущербным и кризисным в состоянии современных западных (и не только западных) обществ и культур. Крайностям индивидуализма и тоталитаризма (восточного деспотизма) в нем противопоставляется гармоничное единство личности со всем человечеством, эгоистическому произволу — добровольное сознательное служение добру и общему делу, себялюбию - братская любовь, материальным вожделениям - бескорыстие и приоритет духовности, разобщающим людей социальным интересам и классовой борьбе - всеобщая соли-
2Й Франк СП, Крушение кумиров. //Франк С.Л, Сочинения. М., 1990. С. 159.
дарность. принуждению и насилию - гармония и взаимное уважение, хищническому использованию природы - благоговение перед ней т.д.
Человек, рискнувший утверждать, что идеал этот сам по себе плох, неизбежно должен был бы признать, что он стоит на стороне зла, а не добра. Подобный идеал имеет все основания претендовать на всечеловеческий статус и универсальное значение. Правда, вопрос, почему он составляет содержание именно «Русской Идеи», остается и в этом случае. Если отвлечься от терминологической специфики, вряд ли можно утверждать серьезно, будто он впервые (тем более: исключительно) формулировался и обосновывался в отечественной мысли. Большая часть его содержания в качестве нравственного идеала морального совершенствования человечества принадлежит западным гуманистической и христианской традициям в неменьшей мере, чем русской. Выработкой аналогичных идеалов на протяжении веков были заняты лучшие умы человечества вне различий их конфессиональной и национальной принадлежности. Даже в критике пороков и противоречий буржуазной общественной практики, цивилизации и культуры в истории и современности российская мысль, как прежняя, так и нынешняя в основном воспроизводила то, что уже было обнаружено западной философской и общественной мыслью, Большинство серьезных западных мыслителей на протяжении последних столетий осуществило резкую и аргументированную критику современного им общества, образа жизни и культуры, обнаружив в них по существу те же пороки: индивидуализм, эгоизм, безнравственность, односторонний рационализм, утилитаризм и т.п., - причем делало это с позиций разных идеалов: консервативных и революционных, аристократических и демократических, христианских и светских, романтических и социалистических. Наши сегодняшние критики чужой «бездуховности» стараются как бы не замечать того, что типичная позиция западных интеллектуалов и писателей и сегодня, как и прежде, - это критическая позиция в отношении социальной и культурной реальности современного им буржуазного общества и что таких, кто подобно К.Попперу, и поныне убежден, будто современная западная либеральная демократия есть наилучший из всех возможных миров, среди серьезных мыслителей (не считая записных апологетов и пропагандистов) было и есть явное меньшинство.
И все же, даже полностью отвлекаясь от того, как и какими средствами апологеты Русской идеи предполагают осуществление сформулированного в ней исторического идеала и в какой мере эти средства могут быть адекватными его содержанию, остается место для сомнений, а действительно ли во всех отношениях так уж совершенен этот идеал «сам по себе»? Вопрос этот относится к «качеству самого идеала», и ответ на него не столь безусловно положителен, как обычно представляется.
Изначально понятия «соборности», «всеединства» и сопряженные с ними интерпретировались в контексте Русской Идеи в их противопоставлении укорененной в западной традиции либеральной трактовке индивидуальных свобод, понятых в первую очередь как личный произвол, негативная свобода («свобода от»), В современных версиях Русской Идеи налицо стремление осуществить «социологическую редукцию» этих понятий к таким формам социальных общностей, в которых обеспечиваются ценность индивидуальности и уважение к ней, культивируются свобода и самоопределение личности. В стремлении модернизировать Русскую Идею с поправкой на современность «соборность» и «всеединство» ныне противопоставляются не только эгоистическому индивидуализму, но и «авторитарному универсализму» или «тоталитарному коллективизму». Первоначально же в содержании этих понятий баланс соотношения универсального и индивидуального с очевидностью был более явно сдвинут в сторону приоритетов универсальности, целостности, монизма, и современные ее пропагандисты не могут не признать, что в прошлом Русская Идея понималась в более «тотальном» ее варианте, предполагающем безусловное подчинение индивидов единству, «высшему».
В оптимальном варианте речь идет о таком общественном единении людей, когда все они внутренне умом, сердцем и волей сознательно и добровольно, как сказал бы Гегель, «выбрали всеобщее». Степени возможного плюрализма и индивидуальной свободы, допускаемые современными пропагандистами Русской Идеи применительно к идеальному состоянию общества, ограничены плюрализмом и свободой «внутри» всеобщего единодушия и на его основе. Если же найдутся люди, не пожелавшие или оказавшиеся не в состоянии добровольна, не только мыслью, но сердцем и душой сделать выбор в пользу всеобщего единения на фундаменте Русской Идеи, то (как хочегся думать) это лишь те, кто сознательно отверг добро и предпочел зло. Тогда-то и обнаруживается, что в основании Русской Идеи по прежнему сохранились догматические и авторитарные установки и что действительного плюрализма и «своеволия» личности она не предполагает.
Из всех своих идейных предшественников русские религиозные философы наименьшее почтение обнаруживали в отношении европейского Просвещения. Основания очевидны; явный или скрытый атеизм и свободомыслие большинства просветителей, претензии к «качеству» их философствования, более ориентированного на популяризацию и «идеологичность», нежели на ответственный самостоятельный поиск истины, и, главное - это якобы осуществленное Просвещением обожествление конечного человеческого разума, претендовавшего на роль судьи всего сущего на земле и на небе, включая суд чад историей. Однако, если в отношении мировоззренческих, демократических и либеральных моментов Просвещения русская религиозно-философская мысль была настроена безусловно критично, то с пропагандистской («проповеднической») его составляющей она обладала глубинным сродством. Отечественная интеллигенция никогда не была склонна считать свою деятельность личным делом; для нее ее занятие - это, пользуясь различением М.Вебера, не профессия, а призвание. Российский интеллигент видит свое призвание в том, чтобы учить, воспитывать, особенно тогда, когда его на это никто не уполномочил и никто об этом не просит. Было бы понятно, если б претензии интеллигентов быть властителями дум ограничивались областью их профессиональных знаний, экспертно-специальных функций. На деле, напротив, предполагается, будто кто-то обладает преимуществами в знании интересов и целей других людей, которые сами не в состоянии принимать собственные решения и нуждаются в поводыре.
Объединяющим просветительскую и религиозно-философскую мысль стало убеждение в «монизме» истины, предположение, будто единая для всех практическая истина есть, и более того, что она уже кому-то известна. Как некогда заметил Руссо, «надо научить народ знать, что он хочет»- Убежденность отечественной интеллигенции в том, что она обладает универсальной общезначимой ((правдой жизни», а также и в своем праве и долге проповедовать ее народу и руководить им, сближает ее с Просвещением. Это один из пунктов, отправляясь от которого пути Русской идеи и западного «либерального проекта» разошлись наиболее далеко.
Обсуждение вопросов о том, в какой мере в принципе возможно практическое осуществление идеалов Руссой идеи а современной ситуации и уж тем более его условий, средств и способов (тем более, что это потребовало бы изрядного воображения) явно вывело бы за пределы обсуждаемой темы. Можно лишь предположить, при реализации такой возможности большая часть человечества в перспективе исторически эволюционировала бы собственными путями без России.
Либерализм в его классической форме первоначально был лишен имманентного исторического измерения и отнюдь не предназначался для объяснения истории и постижения ее смысла. Он не был философией истории и не мог ею стать. Искусственный правовой порядок, по предположению, может быть создан в истинной форме где угодно и когда угодно: он не предполагает внутреннего исторического становления. Предполагалось, что возможны ситуации, когда то или иное общество «еще не созрело» для полного осуществления либеральных программ и потому нуждается в постепенном реформировании, но в данном случае это будет не история самого либерального правового порядка, а внешняя история его установления. Проведенная в прошлом веке «прививка» либеральной идеи к стволу позитивистского эволюционизма, спроецированная на теорию исторического процесса, не прибавила «историзма» либеральной идее самой по себе. Тем не менее симбиоз либерально-сциентистских трактовок истории оказался гораздо жизнеспособнее его философского основания, а именно позитивистского эволюционизма, в наши дни вовсе утратившего кредит доверия в среде профессиональных философов
В современной исторической ситуации, когда, по распространенным мнениям, коммунистическая, а отчасти и социалистическая идеи потерпели крах, и даже будто бы окончательно и бесповоротно, главным претендентом на статус «общечеловеческих ценностей» и ориентира исторического развития человечества оказались ценности либерально-демократического толка, т.н. «либеральный проект». Западные апологеты либеральной демократии сразу же обнаружили в его повсеместном практическом воплощении столь желанный «конец истории», да и молодая российская демократия, во всяком случае, в ее отношениях с внешним миром, была склонна декларировать приверженность этим ценностям. В то же время нет оснований полагать, будто идеалы западного гуманизма либерального и демократического типа в качестве фундаментальных пользуются всеобщим признанием внутри страны. Это явно не те ценности, которые с позиций пропагандистов Русской Идеи могли бы считаться «всечеловеческими», общезначимыми и «абсолютными», тем более, что в свое время русская религиозная философия потратила немалые усилия для доказательства их условного, частного характера, для их откровенной критики и, более того, для констатации ик окончательного кризиса в мировом масштабе, казавшегося не так давно чуть ли очевидным.
Термин «либеральная идея» оправдан в той же мере, как и аналогичные формулировки в прежней отечественной публицистике: демократическая и социалистическая («социальная») «идеи», и в соотнесении с «Русской Идеей», .Это предпочтительнее рассуждений о «либерализме», так как позволяет сконцентрировать внимание на теоретическом содержании и «идеологии», оставляя за скобками [фактику либерализма как общественного движения и политически-правовой организации. Вряд ли идеи такого рода, как либеральная, демократическая, социалистическая, можно обсуждать, вовсе отвлекаясь от возможностей и действительности их практического осуществления, но столь же верно и иное: никакие неудачи в практике неспособны их опровергнуть окончательно. «Идеи» - если они действительно идеи -не стираются и не тускнеют от (неупотребления; исторические («эмпирические») формы их объективации никогда не тождественны их содержанию. Еще меньше оснований верить политикам, когда они уверяют, будто в своей деятельности они руководствуются исключительно или преимущественно идеями, будь то либеральные или иные, так как в реальных механизмах осуществления политических и иных интересов, как правило, вовсе не идеям принадлежит решающая роль. Сами же идеи, существуя в многообразии их интерпретаций, оказываются «динамичными)), демонстрируют способность к историческому движению и преобразованию своего содержания, к взаимодействию с другими идеями, хотя, не стоит забывать и того, что любое их взаимодействие, «борьба», «влияние» и пр. - это всегда взаимодействие и борьба людей, вырабатывающих, принимающих, отстаивающих и пропагандирующих идеи.
Сегодняшнее содержание «либеральной идеи» уже не то, чем была она в своей классической форме у отца либерализма Локка и его ближайших последователей, особенно, если речь идет о современной т.н. «либерально-демократической идее», т.е. о своеобразным симбиозе генетически родственных и тем не менее в ряде отношений конкурирующих либеральной и демократической идейных традиций, Основанием либерализма стала, как известно, концепция «естественных прав» человека как гражданина, которые не могут быть изъяты, отчуждены от него никакой властью. В этом пункте либеральная идея противостоит любым вариантам теории «неограниченного суверенитета», будь то суверенитет абсолютного монарха, государства, нации или всеобщего народовластия.
Гражданская философия XVII в., в рамках которой формировалась либеральная идея, была одержима стремлением к научной объективности, полагая, что она исследует общество и людей такими, каковы они есть, и про*-возгласив отказ от всякого морализаторства и долженствований. Однако в результате пафос научной объективности обернулся в ней собственной противоположностью, а именно формулировкой серии нормативов, предписывающих оптимальную организацию правового порядка.
В числе причин такой внутренней метаморфозы в первую очередь следует указать на свойственный классической философии (в том числе и социальной философии) разрыв между сущностью и существованием. Метафизика абстрактных сущностей считала возможным и необходимым исследовать сущности (в том числе сущности права, справедливости и пр.) вне и независимо от степени и форм их эмпирического воплощения. Уверения, будто исследуется лишь то, что есть, подразумевали знание того, что якобы есть «по сущности», а не в реальном эмпирическом существовании в тех или иных конкретных обществах. Естественное право как сущность всякого права в качестве предмета философствования, как полагали, может познаваться без обращения к когда-либо существовавшим правовым и политическим системам; - в таком случае «естественное право» оказывается образцом, нормативной моделью всякого «позитивного права», и этот нормативный момент из него неустраним. «Неотчуждаемость» естественных прав не '■' в том, что они никогда в истории не отчуждались, напротив, все знали, что ■ индивиды в истории никогда не обладали ими в полном объеме, а в том, что фактическое их отчуждение рассматривается как «неправовое», «незакон-
,/ ное».
Во-вторых, претендовавшая на научность гражданская философия, в русле которой формировался либерализм, разрабатывалась в категориях права, чьи нормативные по содержанию понятия в принципе неадекватны , познавательным исследовательским задачам. Возможно и необходимо теоретическое (в том числе философское) познание права, но само право остается при этом нормативной системой предписаний, и в той мере, в какой гражданская философия внутри себя не просто исследовала право, но и аргументировала преимущество и предпочтительность вполне определенных правовых принципов и нормативов, эти нормативы вводились в ее собственное содержание и переставали быть в ней лишь «предметом» познания.
И, наконец, типичная для новоевропейской философии инструментальная установка к знанию видела задачу наук, в том числе и философии, в конструировании теорий, которые могли бы стать моделью и руководством практического действия. В соответствии с ней гражданская философия призвана была раскрыть, как люди должны и могут сознательно сконструировать оптимальный правовой порядок, В либерализме критерий «оптимальности» был замкнут на необходимости обеспечения индивидуальных свобод. Либеральная идея (если воспользоваться терминологией Ю.Хаберамаса) одновременно предстала как в нормативной, так и а инструментальной проекциях. Под нормативной имеется в виду обоснование и применение норм; в инструментальной речь идет о критериях эффективности правового порядка в осуществлении целевых программ.
Во всех этих существенных моментах социальная философия либерализма лишь по видимости представлялась научной теорией «сущего», на деле формулируя и обосновывая проекты должного общественного устройства. Впоследствии нормативное, «программное» содержание либеральной идеи обнаружило свою полную независимость от исторически некогда ему свойственных теорегических предпосылок и форм его якобы научной аргументации. Нетрудно понять, почему ссылки на «естественные права и свободы» включались в политические документы таким образом, как будто бы их содержание и реальность научно установлены, - таков был в ту эпоху способ обоснования либеральной идеи. С позиций современного знания об истории и общественных процессах, то, что некогда выглядело теоретически и фактически обоснованным, ныне не может даже стать предметом дискуссий. Исходные допущения о «естественном состоянии», «общественном договоре» и «естественных правах» оказались теоретическими фикциями. Сегодня даже последовательные апологеты либерализма не возьмутся утверждать, будто у людей есть или некогда были неотчуждаемые права или что какие-то из обществ и государств исторически сформировались в результате сознательного добровольного соглашения людей. Речь ныне может идти лишь о требовании организовать правовой порядок современного общества таким образом, как если бы его граждане имели такие неотчуждаемые права и как если бы их правоотношения внутри государства выстраивались по типу договорных, - не более. «Либеральная идея» в полкой мере стала «либеральный проектом».
Дело, однако, не в том, что ценности и императивы либерализма не могут сегодня обосновываться в тех формах научного знания, в каких это некогда осуществлялось. Они не могут быть обоснованы и ни в каких иных теориях, втом числе (по современным стандартам) и самых «научных». Несостоятельны всякие попытки их научного обоснования именно потому, что в либеральной идее нет вопроса об истине и критерии истинности к ней неприменимы. По своему статусу она нормативно-правовая, а не научно-теоретическая конструкция. Сегодня даже самая основательная научно-теоретическая критика либерализма после того, что в этом отношении сделано Руссо, Гегелем и Марксом, выглядит несколько запоздалой, а в некоторых отношениях уже и не вполне корректной.
Классический либерализм формировался внутри т.н. «юридического мировоззрения», претендовавшего на объяснение в правовых категориях всей общественной реальности и всех общественных качеств человеку. М.Вебер в работах по истории права показал, что, хотя зачатки формально-юридического мышления обнаруживаются в истории многих регионов и народов, они нигде не развились в системы, подобные правовой рациональности, оказавшейся исключительным изобретением западной Европы. Принадлежность либеральной идеи западно-европейской формально-правовой традиции отчасти уже объясняет весьма сдержанное отношение к ней российской общественной мысли на протяжении длительного времени, хотя тем самым никак не доказывается, что и сфера значимости либеральной идеи ограничена западной Европой, - ведь расхождение генезиса и последующего функционирования свойственно всем общественным феноменам, включая и «идеологемы/>.
В последующей эволюции европейской социально-философской мысли правовые концепции утратили претензии на универсальное объяснение общественной жизни и заняли более скромное место, более соответствовавшие действительной роли в обществе нормативного правового порядка. Собственно, уже в XVII в. знали, что право в состоянии регулировать лишь внешний поведенческий срез жизни людей: оно всегда предписывает что-то делать или не делать и никогда: желать или не желать чего-то. Эта «внешняя» природа права и либеральной правовой идеи впоследствии неоднократно становилась основанием ее критики. С позиций же самой либеральной идеи это вовсе не недостаток, а, наоборот, ее преимущество. Теоретики либерализма полагали, что тем самым гарантируется невмешательство общества и государства во внутренний мир человека и вводятся ограничения на регулирование его Поведения в приватной жизни, предоставленной самоопределению человека в той мере, в какой его поступки не входят в непосредственное столкновение с правами других.
Давно известно, что в тех или иных формах «правовой нигилизм» издавна был присущ отечественной интеллектуальной традиции. В недооиен-ке права, в признании его «второсортности» в сравнении с моралью, объединялись (за немногими исключениями) самые разные направления и течения российской мысли: светские и религиозные, консервативные и демократические, социалистические и анархистские. Право для нас - это всегда «слишком мало». Еще в преисполненной религиозного пафоса рукописи молодого В.С.Соловьева «София», была сформулирована программа категорического отрицания всякого права, всякой законности и формальности. Внешнее правосудие, по убеждению автора, - это мораль «князя мира сего», и потому необходимым условием утверждения истинной моральности является ликвидация права, ибо в обществе, основанном на взаимной любви и религиозной морали, право совершенно излишне. Моральный максимализм и правовой нигилизм в качестве его следствия многократно воспроизводились в русской философии и после Соловьева. Сам же он со временем нашел, как ему представлялось, подобающее место праву и правопорядку в качестве относительных и тем не менее исторически необходимых институтов, и эта замена категорического неприятия права условной его неизбежностью была достаточной, чтобы дать основание считать В.С.Соловьева (по оценке П.И.Повгородцева) ((блестящим и выдающимся представителем философии права».
Достойно удивления, что в отношении либеральной идеи «правовой свободы» критическое отношение отечественных мыслителей вызывала не только «правовая», но именно «свобода». Основанием стало то, что либеральная версия свободы как в «негативном» (отсутствие внешних препятствий для осуществления стремлений), так и в «позитивном» ее содержании (предоставление каждому возможности выбора и самоопределения), на практике зачастую оборачивалась индивидуальным произволом и эгоистическим своеволием. Именно свобода, как представлялось, наряду с добром неизбежно порождает физическое и моральное зло; нельзя сохранить свободу и при этом устранить зло, как и наоборот. Лейбниц некогда потратил немало усилий для доказательства того, что мир без свободы был бы менее совершенным, чем мир без зла, и что поэтому Бог предпочел допустить в мир зло, нежели лишить людей свободы. Тот, кто хочет иметь общество, вовсе лишенное зла и целиком пронизанное добром, неизбежно должен ограничить свободу и демократию. При такой дилемме чаще всего соглашаются на свободу в перспективе, но не сейчас, утверждая, что народ еще не готов к свободе и демократии. Особенно в наших условиях, - другое, мол, дело на Западе, где к личным свободам и либеральным институтам люди приучались столетиями, хотя и там от них немало неудобств и злоупотреблений. 1ем не менее, стоило бы в этом отношении прислушаться к Канту, полагавшему, что нет другого способа «научить» народ свободе, кроме как предоставить ему возможность жить в условиях свободы и пользоваться ею. Протестуя против формулировок типа «народ не созрел для свободы», Кант писал, что в таком случае свобода никогда и не наступит, ибо нельзя «созреть» для нее, обретаясь вне свободы. Созревают для нее, по мысли Канта, лишь в условиях свободы и только собственными усилиями. Свободу не даруют и не получают, а обретают; она не «факт», а решение и действие.
В идеологеме Русской Идеи свобода, во всяком случае, свобода индивидуальная не стала фундаментальной ценностью. Свойственные русской религиозно-философской мысли поиски морального абсолюта и требования соотносить все, происходящее в обществе и истории, с критериями абсолютного добра, сформировали максимализм в оценках всего того, что изначально не может обладать совершенством идеала. Так, читатель «Философии неравенства» Бердяева узнавал из текста книги много верного: что абсолютизировать либеральную и демократическую идею нельзя, что на пути их реализации невозможно создать совершенное общество, что верить в конституцию ((бессмысленно», а правовое государство - вещь всего лишь относительная и «делать себе кумира из правового государства недостойно2'. Нетрудно видеть, что в данном случае (а в этом Бердяев был не одинок) либеральная идея критикуется за отсутствие того, чего в ней нет и быть не должно. Вовсе не ее сторонники, а ее русские критики были одержимы тоской по абсолюту и его воплощению и именно они не хотели удовлетвориться тем, что можно конструировать программу не идеально совершенного, а просто «нормального» общественного порядка, в котором можно лишь «относительно» жить, не более. Само желание сотворить кумир из ■ правого проекта и верить в него - типично российское; кумир никак нельзя . использовать инструментально в качестве средства жизни, для чего и предназначен правовой порядок в «либеральном проекте». Первые теоретики и пропагандисты либеральной идеи действительно были склонны трактовать ее не только как практическую правовую программу, но и как идеал общественного устройства в целом, противопоставляя ее реалиям современных им обществ, но даже тогда идеал этот не имел ничего общего с абсолютными трансцендентными идеалами, с попытками установить подобие Царства Божия на Земле. «Религиозное общение основано на любви и благодати, которых не знает ни либерализм, ни демократия», - писал Бердяев. Разумеется, либерализм не знает и знать не может, - правовой порядок не есть «внутренняя церковь».
Либеральная и демократическая идеи формальны и лишены «онтологических основ». Этот упрек в их адрес - сквозная тема отечественной (и не только отечественной) общественной мысли. Господство формально-правового начала делает либерализм и демократию безразличными к тому, к каким целям направлена воля индивидов и народов: к добру или ко злу; тогда как на практике оказывается, что чаще ко злу. В том, что торжество либеральной демократии, в лучшем случае, означает преобладание в обществе мещанских своекорыстных идеалов, соглашались славянофилы и Герцен, Гегель и Маркс. Правовой формализм либеральной идеи стал традиционным объектом критики не только с моральных, религиозных, но и с со-
ъе. Л., 199). С. 533.
27 Бердяев И.А. Философия неравенства. // Русское 3;
28 Там же. С. 128.
циалистических позиций за его недостаточность, поскольку она не предполагала свободы от эксплуатации и социально-экономических гарантий в жизни людей.
В той мере, в какой либеральный проект фиксирует совокупность средств и технологий совместной общественной жизни, он по необходимости формален, предполагая, что цели, содержание деятельности предоставлены выбору, самоопределению людей. Когда оппоненты демократии в своем критическом пафосе лишают народы права самим определять собственные цели, а противники либерализма то же самое делают в отношении индивидов, они тем самым неизбежно утверждают, что пели эти должен определять кто-то другой. Если народовластие отвергается на том основании, что оно есть «человековластие» (Бердяев), следовательно власть человеческая неприемлема и должна быть заменена другой, «не человеческой» властью; т.е. людьми должны управлять не люди. До сих пор земная власть всегда была человеческой, поскольку непосредственной теократии люди Е1С знали и сами ее устроить (даже в перспективе) не могут: «кесарю кесарево». Остается предположить, что власть должка быть у тех, кто обладает хотя бы знанием абсолютного добра.
Полемика проповедников морального абсолюта и «социальных технологов» по сути превращается в два монолога, развертывающиеся в разных плоскостях без очевидных точек соприкосновения и даже без общего языка. У правового порядка в, его либерально-демократической версии шансов спасти мир, конечно же, значительно меньше, чем у любви и красоты, но это и не его амплуа. Он может претендовать всего лишь на то, чтобы предложить людям более-менее сносные условия, в том числе и условия для спасения, разумеется, в том случае, если люди захотят воспользоваться ими с подобной целью.
Концепция «Русской идеи», исходившая из признания монизма практической истины, в этом отношении также противостояла либеральной идее. Либерализм, напротив, плюралистичен: каждый человек сам и только сам должен обрести значимую для него «практическую истину». Локк утверждал: никто не может знать за другого, счастлив ли он и в чем его счастье. Каждый судит по-своему, иначе, чем другие, и тем не менее каждый может быть для себя прав. Общезначимой для всех единой практической истины нет, точно так же, как нельзя установить, что «по истине» вкуснее: орехи, яблоки или сливы. Ошибки людей в этом отношении, по Локку, возможны, но лишь в отношении Существования (или. несуществования) объектов, к которым они стремятся, адекватности избираемых средств для достижения их целей, а также в отношении оценок будущих последствий собственных действий. Но все это ошибки познавательные, а не ошибки самой воли. При любых условиях, подчеркивал Локк, цель нашей свободы состоит в опоре на собственные суждения: лучше ошибаться, но самому, чем подчиняться чужому, хотя бы и истинному решению, ибо в противном случае человек утрачивает свободу.
Популярные на Западе утверждения, что либеральная идея гуманистична, что либерализм - это гуманизм, не являются самоочевидными, скорее, напротив. Если гуманизм, по распространенному мнению, есть «любовь к человеку и человечеству», то именно с «любовью» в либеральной идее дело обстоит не лучшим образом. Критика либерализма с моральных позиций, сопровождавшая всю историю его существования, без труда обнаружила в его основаниях откровенно эгоистическую установку, превращающую других людей и общество в целом всего лишь в инструментальные средства реализации приватных индивидуалистических интересов. Либерализм, как справедливо подчеркивали его оппоненты, устраняет из человеческой жизни ее надындивидуальное содержание: долг и самопожертвование, служение высшему и подчиняет общественное личному, в то время как всякая мораль - а иной человечество не знало и не знает — явно или неявно есть мораль долга, подчиняющая личное общему. Тем самым речь должна бы идти не о несоответствии либеральной идеи некоей определенной системе морали, а о ее принципиальной «внеморалъности» вообще. Тем не менее, и в либеральной идее изначально присутствовало собственное этическое содержание, хотя и иного рода.
Однако, и в сфере морали либеральная идея оставалась внутри фундаментальных для нее юридических установок. У Локка система моральных регуляторов в рамках «нравственного законодательства» типологически воспроизводила механизм функционирования правовых нормативов. Даже в возвышенной и проникнутой требованием самоотречения и самопожертвования ради долга этике категорического императива Канта без труда прослеживаются ее правовые (либеральные и демократические) основания. Практический разум не столь уж удален от «рассчитывающего разума» в традиции юридической рациональности. В качестве обобщения «золотого правила» морали (аналога юридической сделки обмена эквивалентами: «ты -мне. я - тебе») категорический императив сохранил масштаб «себя» а качестве универсального, регулирующего отношения ко всем другим людям. Моральный долг у Канта - это также долг перед всеми, такими же. как я, а вовсе не перед «высшим», будь то трансцендентно-высшее или же высшее в его земных формах: государство, нация, общество. Напрасно многие впоследствии искали в основаниях этики Канта того, что в ней - и уж тем более в либеральной идее - не было основанием моральности, а именно любви к ближнему.
Российская традиция моралистической критики либеральной идеи была согласна допустить правовое регулирование в качестве временного паллиатива в той мере, в какой в настоящее время основать общество и взаимное общение людей на принципах любви и совести практически не удается. Позиция сторонников либеральной идеи в этом пункте совершенно пративоположна, Для них замена правовых общественных регуляторов основанной на любви к ближнему моралью даже в перспективе представляется вовсе не лучшим, а худшим вариантом. Последовательно проводимый на уровне «идеологии» принцип плюрализма и самоопределения индивидов требует терпимости и невмешательства во всех случаях, когда нег столкновения с правами других, и выливается в безразличие и равнодушие к другим в прочих отношениях. Любовь же, как издавна известно и как отмечал и автор современного «евангелия либерализма» К.Поппер. не терпит безразличия и невмешательства, она есть страсть, заинтересованность в другом человеке, стремящаяся осчастливить, а то и преобразовать его, «сделать лучше». Право, напротив, в предполагает незаинтересованность, требует судить «без гнева и пристрастия» с повязкой на глазах. Конечно же, прежние и сегодняшние сторонники и пропагандисты либеральной идеи никогда не стали бы отрицать моральные добродетели долга, любви к ближнему, бескорыстия, но все это для них «надстройка», нечто желательное, но в сравнении с правовым принципом вторичное и невыводимое из него.
В той мере, в какой допустимо измерение правовой по содержанию либеральной идеи инородными чуждыми ей моральными критериями и масштабами, моралистическая критика либеральной идеи была эффективной. Правда, и встречные моральные аргументы либералов в адрес своих оппонентов, разного рода «коллективистов» также были не лишены оснований. В «универсалистских» концепциях общества, изначально постулировавших вторичность индивида по отношению к общественному целому, индивиды не могут претендовать на «самоцельность» и «самоценность», в результате оказываясь всего лишь средством и функцией в рамках целого. Соответственно, у них появляется возможность переадресовать моральный выбор, вину и ответственность за собственные поступки другим, как то: государству, партии, нации и пр.
Одной из причин слабой восприимчивости к либеральным идеям в России стало то, что либеральная идея откровенно космополитична и внена-циональна, в то время как отечественная философия в первую очередь была озабочена проблематикой собственного национально-государственного и конфессионального самоопределения во всемирном историческом процессе. Русская Идея историсофична, либеральная идея антиисторична и конструктивна. Либерализм, исходя из собственных оснований, не ставил целью и не мог сформировать философию истории и непригоден для объяснения истории. Либеральная идея «вневременна», — она обращена к ближайшему практически достижимому будущему, по сути, к настоящему. Жизнь следует устраивать именно таким образом здесь и теперь с ориентацией на идеальные нормативы, но в рамках реально возможного при неизбежных компромиссах. Там, где в теоретические построения либеральной идеи вводилось время, это всегда было внешнее для нее время, не предполагаемое ее собственным содержанием - только как констатация невозможности реализовать либеральную идею одномоментно «всю и сразу», причем невозможность эта рассматривалась как порожденная внешними условиями.
В контексте же Русской идеи с ее установкой на абсолютные идеалы настоящее несущественно, оно преходяще, исчезающе, подлежит отрицанию и преодолению. Историческая современность «сама но себе» малозначима; как правило, она трактуется лишь как переход к будущему. Устраивать историческую жизнь в современной повседневности, исходя из самоценности и самостоятельности настоящего и сообразуясь с реальными возможностями, - эта тактика и психология «малых дел» ей чужда. Глобальный мессианизм устремлен в отдаленное, а то и просто воображаемое будущее, и никакие жертвы в настоящем (преимущественно жертвы чужие) ему не кажутся чрезмерными,
Либеральная и «презентастекая» (для которой будущее - это улучшенное настоящее) идейная конструкция конкурирует с универсально-романтической футурологическими установками Русской идеи. Как уже упоминалось, либеральная идея оказалась в состоянии интегрироваться в просветительские, а затем и в позитивистские версии историзма и смогла представить историю как процесс постепенного осуществления идеалов либерально-правового общественного порядка в мировом масштабе. Однако, обретенное таким образом либеральной идеей историческое измерение по-прежнему осталось инородным, внешним как ей самой, так и действительной истории. Историзированный вариант либерального проекта предполагает в перспективе устранение плюралистичного вариативное развития человечества и исторического многообразия, а в результате - и самой истории. Расходившимся ручейкам и исторического движения человечества якобы суждено слиться в единый океан глобальной либерально-демократической цивилизации. Никто не доказал, однако, существования неодолимой исторической закономерности, неизбежно ведущей к либерально-правовой организации человечества, хотя история последних столетий время от времени и давала некоторые основания для интерпретации ее именно в таком ракурсе.
Было бы верхом недоразумения противопоставить либеральную идею, как якобы «научную», Русской Идее как «мифологической». Сопоставление их по критериям «истинности» с проверкой аргументации не может привести к значимым результатам именно потому, что в обоих случаях налиио идеи преимущественно не теоретические, а «практические». Выбор между ними — это вопрос не истинности, а предпочтений тех или иных регулятивных принципов и оценки их последствий. Либеральная идея имеет возможность представлять себя и выглядеть более «научной» только потому, что она сознательно ориентирована на «социальные технологии» и на современный научно-технологический тип рациональности.
Русская Идея - это отнесенный в будущую историческую перспективу общественный идеал в форме универсальной цели истории. Статус либерального проекта социальных технологий совершенно иной: если он и идеал, то специфический - всего лишь «идеал средств». Однако в отношении к реальной исторической жизни он принадлежит сфере нормативно-должного, -того, должно быть, хотя бы и не существует. Когда приверженцы либеральной идеи представляют ее как якобы уже осуществленную, она неизбежно превращается в «идеологию» и откровенную апологию современного западного образа жизни. Общественная же практика и там разительно отлична от содержания либеральной идеи, которая зачастую маскирует реалии по существу своему «неправовые» и «неправые». В то же время степень и формы радикального критического неприятия либерально-правового проекта, свойственные ныне части отечественной публицистики, выглядят слабо мотивированными. Критика правового порядка, по какими бы, пусть и истинным, основаниям (недостаточности, несовершенства, «внеморальности» или другими) она ни осуществлялась, объективно неизбежно означает отказ от права в пользу бесправия, произвола, беспредела власти и анархии, т.е. всего того, чего у нас и так в избытке. Сколь бы недостаточным и несовершенным в сравнении с идеалом ни был формальный правовой порядок, он предпочтительней его отсутствия.
Есть дополнительное обстоятельство, способное затруднить возможный диспут между сторонниками Русской Идеи и поклонниками идеи либерально-демократической. В современных российских условиях в силу конкретных исторических обстоятельств их старый спор вновь обрел идеологическую проблематичность и практическую актуальность. Классическая эпоха европейской философии от Гоббса и Локка до Канта и Гегеля породила широкий спектр дискуссий о теоретическом содержании и судьбах атомарных и универсалистских, авторитарных и демократических «моделей» общественного порядка. В конце XX в. (если речь о Западе) ситуация иная: большинство профессиональных философов вообще не склонно усматривать в проблематике классической социальной и политической философии достойной темы теоретического поиска и философских дискуссий.
Есть, конечно, и исключения, среди которых стоит упомянуть стремления возродить классическую проблематику в вариантах социальной этики и теорий справедливости в контексте теорий коммуникативного действия, в том числе и в вариантах теорий взаимных обязательств, напоминающих прежние концепции социального контракта. И все же в целом либерально-демократические идеи предстают ныне чаще как клише политической пропаганды и стереотипы массового сознания, иными словами, как «идеологе-мы», нежели в качестве понятий философского ранга и инструментов анализа действительных отношений власти. Кредит философского доверия к «общечеловеческим» либеральным и демократическим ценностям был серьезно подорван уже Ф.Ницше и практически исчерпан в серии катаклизмов XX в. В результате традиционные понятия этого типа («свобода», «идеалы» «справедливость», «духовность», «гуманизм» и др.) оказались вытесненными из философии в сферу идеологий или утопий. Они пали жертвой многообразных «критик идеологий», начиная с историцистских и кончая психоаналитическими, и выглядят либо дискредитированными, либо принадлежащими безвозвратно отошедшей эпохи «классической политики». Собственно философской темой стал, напротив, многомерный кризис культуры, основанной на либеральных и демократических ценностях, причем при всех различиях в этиологии, диагнозах и рецептах исцеления сам факт такого кризиса для большинства серьезных мыслителей несомненен. Существенными оказались и радикальные сдвиги в типе философствования. Современная постклассическая философия, в той мере, в какой она утрачивает интерес к постановке и обсуждению традиционных мировоззренческих проблем, склонна уступить обсуждение подобных тем политологам и социологам как специалистам «технологического» профиля. В этих ус- ' ловиях (как и в философии истории в целом) рассчитывать на ренессанс чего-то подобного классическому философствованию означало бы ступить на путь слабо мотивированных допущений. А потому не исключено, что те, кто сегодня хочет возобновить и продолжить традиционную для ■ отечественной мысли философско-теоретическую полемику со сторонниками либеральной и демократической идей, могут просто не найти оппонентов.
Общее впечатление таково, что «Русская Идея» и «либеральный проект» ни в отдельности, ни вместе не несут в себе философского содержания, ' достаточного для объяснения и осмысления как всемирного исторического процесса, так и современного его состояния.
К ВОПРОСУ О «МЕТАФИЗИЧЕСКИХ» ПРЕДПОСЫЛКАХ ФИЛОСОФИИ ЦЕННОСТЕЙ29
Случилось так, что в нашей стране философствование о ценностях (перефразируя известное замечание Ницше) «вдруг снова стало интересным». В немалой степени причины его ренессанса лежат вне философии. По мнению многих, именно аксиология как философская теория ценностей в состоянии занять нишу, якобы освободившуюся после широко разрекламированного краха материалистического понимания истории, в котором собственно аксиологическая проблематика интерпретировалась в качестве вторичной и производной от объективных общественно-исторических процессов. Вновь возродившееся противостояние идеологов «общечеловеческих» и защитников национально-самобытных ценностей идеологически обострило современную ценностную ситуацию. И это происходит на фоне весьма скромного места, какое аксиологическая проблематика в ее теоретически-проблемной форме обрела в современной западной философии. «Ценностный догматизм» или «ценностный релятивизм», правомерность лозунга «свободы науки от ценностных суждений», проблематика «внерациональности» ценностей, - вот те далеко не новые ракурсы, в которых она преимущественно обсуждается. В историко-философской проекции может представиться, что не только пик влияния «философии ценностей», но и сама она в целом принадлежат уже прошедшей эпохе философствования.
По мнению многих именно аксиология как философская теория ценностей в состоянии занять нишу, якобы освободившуюся после широко разрекламированного краха материалистического понимания истории, в котором собственно аксиологическая проблематика интерпретировалась в качестве вторичной и производной от объективных общественно-исторических процессов. Вновь возродившееся противостояние идеологов «общечеловеческих» и защитников национально-самобытных ценностей идеологически обострило современную ценностную ситуацию. Однако любые попытки объяснить и понять историю и общественную жизнь из «ценностей», якобы образующих основание и своеобразие исторических эпох, неизбежно наталкиваются на откровенно дискуссионный философский вопрос о природе и основании самих ценностей.
Стремления объяснить и понять историю из «ценностей», якобы образующих основание и своеобразие исторических эпох, и выстроить теорию культуры на фундаменте философской аксиологии неизбежно наталкива-
г<> Расширенный вариант статьи: О «метафизических» предпосылках философии ценностей. //«Вестник СПбГУ». Сер. 6. Вып. 2. 1997.
ются на откровенно дискуссионный философский вопрос об основаниях самих ценностей, без осмысления которого дальнейшее движение вряд ли возможно. Есть комплекс проблем отчасти внешних для собственного содержания философии ценностей, но относящихся к определенности той почвы, в которой укоренены философские дискуссии о ценностях и которая только и делает их возможными. Эти фундаментальные предпосылки и есть «метафизические основания мышления в ценностях». При столь общей постановке вопроса могут быть оставлены без внимания содержание и разграничение основных связанных с «ценностями» понятий, таких, как «ценности» и «идеалы», «должное», «желаемое», «нормативное», «цели» и «смыслы». Достаточно того, что все они принадлежат к «миру ценностей» или «ценностным категориям», что между ними существует внутреннее сродство и что в разных исследовательских проекциях тс или другие могут оказаться центральными.
Со второй половины прошлого века в новоевропейской философии формируется «философия ценностей», и европейская метафизика, по словам Хайдег-гера, становится «мышлением в ценностях». «Мышление в ценностях», составило завершающую эпоху новоевропейского философствования.
Когда понятие «ценность» рассматривается как философски существенное в контексте конструирования самостоятельной философской аксиологии, историческое начало философии ценностей обычно принято датировать с неокантианской традиции. Когда речь идет об использовании термина «ценность «в философских текстах, то оно обнаруживается намного раньше вне какой бы то ни было «аксиологии». Если же, наконец, обратиться к предыстории того, что позже выделилось в ценностную проблематику и условно может быть названо «ценностными понятиями» в философии, то таковые восходят к историческим началам философии.
«Мыслившие в ценностях» философы XXI и XX вв. без труда обнаружили «ценностную проблематику» во всей предшествовавшей философии и были склонны интерпретировать все прошлые эпохи и культуры «через ценности», приписывая им «мышление в ценностях» и предполагая при этом, что прошлые эпохи философствования всего лишь «еще не» закрепили понятийно своеобразия ценностного отношения и ценностного сознания подобно тому, как эстетическая проблематика наличествовала в философии задолго до А.Баумгартена, терминологически оформившего эстетику. У их оппонентов были все же основания полагать, что в отношении «философии ценностей» ситуация существенно иная, чем с эстетикой. Порой чуть ли основным приобретением философии ценностей считают обретение нового общего философского понятия «ценности» и тем самым уяснение внутреннего сущностного единства всего того, что им объемлется, тогда как ранее, мол, таковое отсутствовало. Вряд ли стоит переоценивать интегральную роль и значение для философии введения самого по себе нового термина «ценность». Для -.этого вполне пригодны прежние «совершенства» ли «блага»; но в том-то и дело, что «ценности» - по сути своей не есть «совершенства».
Для нашего времени некорректность и «неисторичность» подобной установки очевидны. Искать «ценности» в античной (тем более в архаичной и восточной) мысли - занятие не самое перспективное, оборачивающееся неизбежной модернизацией. Одним из главных приобретений в историко-философском знании за последнее столетие явилось признание фундаментального значения того факта, что основные исторические способы философствования различались не столько тем, что мыслилось, но п первую очередь как мыслилось. А отсюда вытекает методологическое следствие, если и не запрещающее вовсе, то во всяком случае ограничивающее наши попытки интерпретировать философские учения прошлых эпох н категориях и понятиях классической европейской или современной философии. Это не значит, что в анализе прошлой философии мы в состоянии вовсе отказаться от фундаментальных для нашего философствования понятий, - такая установка нереализуема. Это лишь значит, что нам запрещено приписывать эти понятия мыслителям прошлого при реконструкции их философии.
Здесь уместна оговорка. В «некорректности» и «неисторичности» проецирования «ценностей» и «ценностного отношения» на эпохи, бывшие как бы «внеценностными», можно упрекать тех, кто философию тех времен интерпретирует в категориях «ценностного мышления», то есть в понятиях, совершенно ей несвойственных. Однако, «ценностного отношения» и осознанных «ценностей» в те времена не было не только в философии, но и в повседневном сознании людей, а потому вопрос: в какой мере и в каких границах понятийный аппарат аксиологии вес же может быть приложим к исследованию культуры, морали и образа жизни иных времен и пародов, порождает комплекс методологических проблем, рассмотрение которых явно выходит за рамки темы.
Сущностное философское противополагание знания «сущего» и знания «должного», «бытия» и «ценностей» сформировалось в истории и само исторично. В традиционном «онтологизме» античного космоса и средневекового универсума необходимое «истинно-сущее>> совпадало с должным и их различение могло быть лишь намечено в качестве аспектов единой реальности.
Если рассматривать в историко-философском контексте то, что порой называют «ценностной проблематикой» в широком смысле, - отдавая, разумеется себе отчет в относительной правомерности и границах подобных модернизаций, - то первой исторической формой таковой явится начатая античной философией т.н. онтологическая трактовка «ценностных категорий». Благо, красота, справедливость и истина были поняты в ней как «сущее», как онтологические реалии, принадлежащие бытию, присущие самим вещам. В интерпретациях античной философии до сих пор преобладает признание того, что ей на разных ее этапах была свойственна то «этизация онтологии», то «онтологизация этики», иными словами, утверждение в разных формах тождества «ценностного» и «должного» с «истинно-сущим». В греческой этике споры велись преимущественно о том, что есть «благо», «счастье», «удовольствие» и каковы они «сами по себе». Задача состояла в том, чтобы познать их в истинном содержании так же, как познается все сущее. Эту традицию продолжила средневековая христианская философия и (уже на иных основаниях) значительная часть новоевропейской философии «абстрактных сущностей» вплоть до Гегеля с его «онтологизацией» как ((истины», так и «ценностей». Утверждение тождества бытия и блага принадлежало к числу фундаментальных положений метафизики, начиная, по крайней мере, с неоплатонизма, в том числе и христианско-теологической. Это метафизическое или онтологическое благо; тогда, как полное отсутствие блага есть отсутствие бытия вещи, ее несуществование. Быть более совершенным — это рю же, что обладать большим количеством реальности. Вопрос о своеобразии родов и видов совершенств в данном случае не столь важен, поскольку их общий «бытийный» метафизический статус им не затрагивается.
В отличие от тех эпох собственно «ценностная» установка рассматривает те же «благо», «справедливость», «красоту» и пр. как существующие не сами по себе, а лишь «для нас», в отношении к субъекту. Понятие «ценность» и «мышление в ценностях» в строгом смысле имеют свои основания только в контексте новоевропейской философии, являются необходимым следствием ее исторически преходящих базисных предпосылок и значимы преимущественно для завершающей стадии европейской метафизики. Аналогично тому, как понятие «субъект» в его специфически новоевропейском содержании и «субъект-объектное отношение» в качестве фундаментальных также не универсальны, а «историчны» и принадлежат той же классической эпохе философствования. Ценностное отношение существует только в контексте субъект-объектного отношения как его вид; «ценности» как «значение объекта для субъекта.» производны от него. Нечто, ранее именовавшееся «благом» как сущим, для мышления в ценностях предстало «предметом», «воплощением» ценностей, по ценность -н е оно само, а его значимость для субъекта.
Дело, разумеется, не в терминах. То, что греческая мысль вовсе не полагала различение субъекта и объекта в качестве фундаментального, известно. В античности не было оснований представлять познающего человека в качестве носителя некоей познавательной способности, абстрагируемой от иных его человеческих качеств, как «машину для познавания». Отсутствовала и исходная «данность» ситуации, где субъекту противостоит нечто, познаваемое им в форме «объекта», да и познание, как правило, не мыслилось в форме исходящей от субъекта деятельной активности.
Но как ни существенно, что философия ценностей возможна и могла сложиться только в на базе «субъективного принципа» новоевропейской метафизики с фундаментальной для нее оппозицией «субъект-объект», еще важнее, что в общей идее законодательства субъекта в отношении всего сущего она есть необходимое развитие и предельное обобщение этого принципа.
Юм первым в новой философии обосновал певыводимость суждений долженствования из суждений существования и, тем самым, взаимную ые-редуцируемость представлений о «должном» и знания «сущего». Самое точное и полное знание того, что есть, не в состоянии обосновать то, что должно быть. Цели человеческой деятельности (кроме целей инструментальных, оказывающихся всего лишь «технологиями», «прикладным знанием») не есть знание в собственном смысле слова, т.е. знание «сущего». На этой почве и вырос впоследствии дуализм «бытия» и «ценностей».
Кант {имевший в этом отношении предшественником Юма) в полной мере осознал своеобразие вопросов о «ценностях» в их отличии от вопросов о «бытии» и сформулировал то, что стало уже непосредственными «метафизическими основаниями» философии ценностей. Позднее неокантианская традиция философии ценностей реализовала (причем односторонне) лишь часть содержавшегося у него спектра возможностей ее осмысления. Кант осуществил предельное обобщение «субъективного принципа» новой философии: субъект у него впервые стал всеобщим законодателем. Вся «действительность» предстала производной от «действия» как порождение деятельности субъекта. Рассудок законодательствует природе, практический Разум предписывает закон свободе в форме должного. Способность суждения, осуществляет оценку всего сущего (Природы и Истории), соотнося его с должным, придает ему смысл и ценность, «примысливая» целостность и цели. Кант был убежден: из того, что мир познается человеком, существование этого мира не обретает никакой ценности; более того, человеческое познание оказывается не в состоянии удостоверить даже собственную ценность. Природа, в бытии которой нет смысла, и не обладающее ценностью человеческое познание, делают лишенными ценности и смыслов само существование человечества, его жизнь в природе и в истории. В научно-теоретическом познании природы вопрос о ценности и смысле того. что сущестнует, не должен и не может возникать. Наука не ставит подобные вопросы, и не ее дело на них отвечать.
Понятия «ценности», «оценки», «смысла», по Канту, принадлежат не каузальному объяснительному понятийному ряду с его центральным понятием «причины», а телеологическому, предполагающему рассмотрение «по целям»: смысл есть всегда ответ на вопрос адля чего?», а не «почему?» Ценности не принадлежат «объектам», «предметам», истории и «миру в це-лом» и не раскрывается научно-теоретическим исследованием: никакое познание «сущего» не в состоянии обнаружить его ценность. Ценностные суждения (как это демонстрировала специально им посвященная «Критика способности суждения») всегда есть оценка «сущего» с точки зрения идеала, - правда, в данном случае при весьма расширительной трактов-ке»должного». Кант мыслил внутри фундаментальных предпосылок классической философии, включая допущение универсального познающего субъекта, противостоящего объекту, и полагал: если ценности не могут быть обнаружены в действительности как объекте, остается предположить, что источником их может быть только субъект. Только с точки зрения субъекта нечто может обладать смыслом, значением, ценностью; человек придает ценности, «примысливая» их вещам.
Это еще не был «субъективизм» послеромантического типа, с его ценностным плюрализмом; напротив, Кант был убежден, что конструируемые в его системе долженствования, ценности и оценки необходимы и единственно возможны. Суждения о долженствованиях и смыслах, о ценностях и значениях «субъективны» (поскольку проистекают от субъекта и не содержатся в действительности как «объекте»), и в то же время «объективны» (в кантовском значении «объективного»), т.е. общезначимы и необходимы для всех людей. Они продуцируются из априорных принципов практического разума и телеологической способности суждения и потому не могут быть иными, разными.
Для Канта лишь знание «сущего», того, «что есть», есть знание в строгом смысле, отвечающее критериям научной обоснованности и достоверности. «Мышление н ценностях» не есть познавание. Во-первых, то, что при этом мыслится (как ценность, цель, и смысл), вовсе «не есть», в самой вещи как ее качество не существует. Во-вторых, истина этого знания не теоретически-достоверная, а лишь регулятивная, т.е. достаточная для того, чтобы побудить людей действовать в соответствии с ней.
Известную и часто цитируемую фразу: «ценности не существуют, а значат» вряд ли можно понимать буквально, будто они нигде и никак не «существуют». То, что значит, для того, чтобы значить, должно необходимо как-то и в чем-то уже быть и быть именно в качестве «.значимого». На деле фраза эта утверждает лишь, что «существование» ценностей иное, чем существование вещей, предметов и даже наших мыслей, - всего ^сущего».
В послекантовской философии различение «бытия» и «смыслов», «сущего» и «должного», «.существования» и «.ценностей» обрело широкое признание и вариативные интерпретации в том числе и в конкурирующих направлениях, таких, как позитивистские и некантианские. Однако, чем последовательнее проводилось это различение (вполне оправданное в качестве аналитического и фиксировавшее разные ракурсы мысленного представления единой реальности), тем в большей мере бытие и ценности оказывались несоизмеримыми и почти не имеющими точек соприкосновения. Сегодня очевидно: дуализм бытия и смыслов, сущего и должного, в философии породил не меньше затруднений, нежели разрешил.
В постклассическом философствовании «субъект» классической философии «распался» на множество индивидуализированных, в том числе и исторически своеобразных «субъектов». С отказом от признания единого универсального субъекта классической философии и постулирования принципиальной (а не только в качестве эмпирического «факта») множественности коллективных и индивидуальных ценностных систем обнаружилась и была реализована возможность «историзации» и «плюрализации» субъекта ценностного отношения и, соответственно, - ценностных перспектив и самих ценностей, смыслов. Ценности в таком понимании — это то, что считается ценностью кем-то, оценивается как ценное, исходя из некоего принятого ценностного масштаба, - и не универсальным трансцендентальным субъектом, а исторически существующими в определенное время и в определенном месте людьми. Возможность обретения абсолютной одной-единственной над-исторической «ценностной» точки зрения абсолютного наблюдателя была подвергнута радикальному сомнению, хотя и некоторые философские тенденции в значительной степени сохраняли «классическую модель» субъект-объектного ценностного отношения, предполагавшую вненаходимость субъекта в отношении «объекта».
Схема, фиксирующая значение «принципа Декарта» в формировании самой возможности того, что впоследствии выразилось в «философии ценностей», в достаточной мере общепризнанна. М. Хайдеггер суммировал ее так: эпоха Нового времени «определяется тем, что человек становится мерой и средоточием сущего. Человек есть для всего сущего... лежащее в основе, диЬ|есшгп. Принятие этой общей схемы не означает, однако, обязательного согласия с осуществленным им ее содержательным наполнением. Так, утверждения, будто «до Ницше» мышления в ценностях вовсе не было и что «классическую» форму ценностная идея обрела только у Ницше, как и осуществленная Хайдеггером вслед за Ницше редукция «идеи ценностей» исключительно к «воле к власти» («ценностное мышление само есть функция воли к власти) не представляются столь бесспорными. Можно понять демонстрируемое Хайдеггером негативное отношение к неокантианской «философии ценностей», но вряд ли оно оправданно в отношении к ценностной проблематике самого Канта, у которого все главные метафизические проблемы выведены за пределы познаваемого сущего и перенесены в сферы долженствований и оценок. Хайдеггер несомненно прав, что «Кант еще не мыслит бытие как ценность»30 Важнее все же, пожалуй, что Каптаже не мыслил бытие как благо, а мыслил в противопоставлении бытия и ценностей.
Ницше действительно стал мыслителем, наиболее радикально воплотившим предельную универсализацию мышления в ценностях, в результате чего все фундаментальные понятия метафизики «превратились в ценности», и релятивизацию самих ценностей. Тем самым круг как бы замкнулся: в «онтологических» трактовках ценностной проблематики сущее и истина «были всем», совпадали с ценным и должным; их сменил принципиальный
гаХаыдеггер. М. Европейский нигилизм. //Хайдеггер. М. Время и бытие. М„ 1993. С. 78.
дуализм сущего и должного, существования и ценностей. Теперь же «все», включая «сущее» и «истину», оказалось поглощенным ценностями. Кантианская традиция - при всей ее ду ал истинности, а отчасти именно благодаря ей - обнажала проблему и стимулировала поиск. У Ницше проблематичность, напряженность отношений «бытия» и «ценностей» как бы вновь устранена, на деле же - отодвинута.
Современная философская мысль в существенных отношениях пребывает уже «вне классики». Начавшийся в первой половине прошлого века поворот в философии, обычно называемый переходом от «классического» к «постклассичсскому» типу философствования, стал завершением длительной философской традиции. Процесс пересмотра и смены фундаментальных метафизических оснований европейской философии осуществлялся неравномерно, дивергентно и многомерно. В данном контексте наиболее существенно то, что произошло с фундаментальными и специфичными для европейской метафизики категориями «субъект» и «объект» и с трактовкой ею субъект-объектного отношения, внутри которого конструировалась «философия ценностей)).
В новоевропейской метафизике «познающий субъект» никогда не означал «этого», конкретного носителя познавательных актов. Понятие «субъект» в качестве философской абстракции высокого ранга аккумулировало в себе чистую познавательную способность с максимально возможным отвлечением от «всего человеческого»: антропоморфного, социальной, культурной и индивидуальной определенности и от всех его качеств, кроме способности мыслить. Широко признанный ныне «монологизм» классической теории познания выразился в убеждении, что в качестве субъектов индивиды тождественны друг другу в той мере, в какой каждый есть субъект. Эмпирически их («субъектов») может быть сколь угодно много, но по сути он один-единственный: других (как «иных», «разных») нет. Свободный от привнесения в познавательный процесс интересов с очищенным от всего инородного и привходящего познающим разумом субъект претендует на позицию абсолютного наблюдателя, не занимающего определенного места в пространстве и в историческом времени, ибо только благодаря этому гарантируется воспроизводимость познавательных актов, достоверность и общезначимость истины. Субъект-объектное отношение — это сознательно принятая предельная идеализация, идеальная нормативная модель (никогда в полной мере не реализуемый идеал) новоевропейской познавательной установки.
В рамках классической парадигмы даже себя самого и собственное сознание субъект в состоянии познавать, только если он его предварительно «о-предметит», представит «в форме объекта», Философия ценностей также первоначально предстала как вариант знания того же ((объектного типа», где «значимость» фиксируют отличный от познавательного тип отношения к субъекта к объекту.
Когда сегодня провозглашается «уже преодоленность» свойственной новоевропейской философии абстракции «познающего субъекта» в его отношении к миру «один на один», речь вряд ли может идти о том, чтобы вовсе отбросить ее как несостоятельную. Подвергнуты сомнению ее претензии на универсальность, уточняются границы, условия абстракции и сферы применимости. В той мере, в какой человечество ныне и впредь будет опираться на научное знание «объектного типа» (прежде всего естественнонаучное, инструментальное, функциональное, «техническое»), предполагающее максимально возможное отвлечение от антропоморфных, исторических, социальных и индивидуальных характеристик познающего человека и сведения к минимуму их проявления в процессе, результате и в содержании знания, -она сохраняет свою продуктивность.
Философия и социология в XX в., осознав искусственность и условность фундаментальной оппозиции «субъект/объект», пошла по пути замены «монологической» конструкции на «диалогическую». Па смену модели одного-единственного субъекта пришли представления о меж-су бъе кг ных отношениях и взаимодействиях, породившие спектр многообразных «интеракционистских» и «коммуникативных» теорий. Предполагалось, что с переходом от «субъект-объектного» отношения к «субъект-субъектным» или «межсубъектным» в качестве основания и «вместилища» ценностей открываются новые перспективы и продуктивные возможности их философского осмыслений. То, что реально сделано в этом направлении, вопрос особый; здесь не место обсуждать варианты, можно лишь оценить сам подход.
В какой-то мере «множественность субъектов» знала и новоевропейская философская классика, правда не в теории познания и «онтологии», а в «прикладной» (если можно так выразиться) области философствования: в социальной, а отчасти и в моральной философии. Нетрудно показать однако, что во всех этих случаях (включая и категорический императив Канта) предполагавшаяся «множественность субъектов» по сути демонстрировала всего лишь многократно растиражированного того же единственного универсального субъекта теории познания и что «другие» - это «размноженное» Я. Подлинно проблематичной и содержательной «иитеракция» становится для философии лишь тогда, когда речь заходит о реальном (не только мыслимом) взаимодействии и не эмпирически различающихся, но сущностно разных и потому действительно множественных «субъектов». Но это уже совсем иной «субъект». Никто не может запретить использовать понятие «субъект» в существенно модифицированной форме, только не стоит делать при этом вид, будто речь идет о том же самом «субъекте» европейской метафизики.
Степень плодотворности «интеракционистских» и «коммуникативных» теорий, в контексте которых ныне стремятся укоренить ценностную проблематику, определяется не «межсубъектным» подходом самим по себе, а его конкретной методологией и содержанием. Замена одного субъекта на двух и на множество сама по себе еще не ведет к радикальной смене методологических установок в сравнении с «субъективным» принципом Декарта в той мере: в какой субъект (субъекты) остаются «подлежащим», из себя развертывающим виды и формы деятельности. Но именно эта исходная посылка европейской метафизики и представляется ныне наиболее проблематичной. Еще важнее то. как понимаются взаимодействия, и кто, в каких качествах и на какой основе в них участвует. Поскольку процессы иитеракции людей, конструирующих мир значений и ценностей, интерпретируют как , их взаимные сознательные ориентации и взаимодействия сознаний мыслящих субъектов, постольку все еще во многом пребывают в границах «философии сознания», И наконец, многообразные теории «коммуникативных деятельностей» оправдывают возлагаемые надежды, если они действительно преодолевают модель инструментального действия, описываемого через цели, средства и результаты. Важно видеть, что механизмы формирования общественных ценностей и норм по существу отличны от механизмов формирования индивидуальных целей и что, соответственно, перед исследователями здесь налицо проблематика совсем иного рода, чем при исследовании «монологических» целсполаганий.
Противопоставление «сущего» и «должного», «бытия» и «ценностей» в контексте новоевропейской философии и выводы из него, в том числе и самые радикальные, были непосредственным следствием ее фундаментальных философских оснований. Своеобразие новоевропейского понимания бытия в сравнении с античной трактовкой его как природы существующей «сама по себе», и средневековой как творения выразилось в том, что бытие всего, мира и человека постигалось в первую очередь «субъективно» в форме представления, т.е. как представленное субъектом и противостоящее ему. Все, о чем и что мыслили философы, имело свое место и развертывалось в «пространстве представления» субъекта. Такая интерпретация существа новой философии в наши дни считается достаточно обоснованной и признанной. Этот путь рассуждений может бьпь продолжен. В поле понимания бытия как положенного представлением субъекта и данного ему в нем, новая философия со временем обнаружила два разные способа этого полагания: полагание бытия в качестве «сущего» {что есть и как оно есть) и бытия в качестве «должного» (каким оно могло бы и должно быть), Мыслить бытие в категориях ценностей, в соотнесении сущего с должным есть один из существенных присущих субъекту и исходящих от субъекта способов его осмысления. Различие между ((сущим», с одной стороны, и «должным» и ^ценным», с другой, в новоевропейской философии было различением лишь двух классов представлений бытия субъектом, двух способов его (бытия) представленное™, дуализмом внутри сознания субъекта и, значит, на деле противопоставлялись не «сущее» и «должное», а мышление (суждения) о сущем и мышление (суждения) о должном, что явно не то же самое. Сопоставлялись два рода знания, мысленных представлений, пространство которых задавало границы философствования, для которого вопросы о «сущем самом по себе» вне и помимо его представленное™ субъектом и соответственно об отношении «должного» к такому сущему оказывались запредельными; сущего вне его представленное™ субъектом, новая философия не знала и знать не могла.
При таком подходе ценности по своему «бытийному статусу» также принадлежат миру «идей» (мысленных представлений субъектов). Правда, и тогда, и позже понятие «ценность» прилагалось не только к «идеям», ценностным представлениям, но и к «предметам», «объектам» ценностного отношения и оценок - и к последним даже чаще. «Объект», как полагали, является ценностью в той мере, в какой он «позитивно значит», имеет ценность. Хотя речь при этом могла идти о всяких «объектах», подразумевалось, что сами по себе «объекты» - отнюдь не «ценности», а могут «обладать ценностью» или быть «лишенными ценности» подобно тому, как они могут обладать или не обладать и иными качествами. Но ценность (в отличие от прочих качеств вещей) не принадлежит им, не есть их собственное внутреннее качество вещей. Вещь является лишь «носителем» ценности, и таковой делает ее значимость вещи «для нас»> то есть для субъекта». Ценности вне субъект-объектного отношения (как ценности «сами по себе», «ни для кого») невозможны. Ценности «как предметы» производны от представлений субъекта; объект (действительность) обретает ценность при соотнесении с его (субъекта) «ценностными идеями».
Процесс смены философских оснований от «классических» к «постклассическим» протекал в контексте общего потока «философии жизни», где объединяющим началом новых тенденций при самых острых дискуссиях между ними стала апелляция к «жизни», представленной в многообразии ее возможных интерпретаций: как организменной и популляционной, духовной и психической, общественной и индивидуальной, исторической и нравственно-религиозной. Речь не идет только о течении, вошедшем в историю философии под названием «философии жизни» и связываемом с именами В.Дильтея, Г.Зиммеля, Ф.Ницше. - обращение к «жизни» в разных ее измерениях свойственно было Фейербаху и СКьеркегору, А.Шопенгауэру и К.Марксу. Даже философскиеь тенденции, надолго сохранившие преимущественно гносеологическую и методологическую ориентацию классической философии и видевшее в «философии жизни» своего непосредственного оппонента, оказались так или иначе вовлеченными в движение европейской философии к «жизни».
В данном контексте понятие «философия жизни» представлено в первую очередь как историко-типологическое и лишь во вторую - как собственно историческое. «Жизнь» в качестве общего инварианта «схвачена» в нем как самовоспроизводящийся процесс существования, имеющий собственные основания и цели в себе самом. Этим типологическим понятием охватывается широкий спектр вариативных концепций, начиная с «материалистического понимания истории» К.Маркса'' до «фундаментальной онтологии» М.Хайдеггера, «философской герменевтики» Г.Гадамера и современного философского осмысления многообразных «практик».
Философия жизни выработала альтернативную неокантианской традиции позицию в отношении не только ценностей, но и - оснований всей философии в целом. Однако, на первых порах неокантианская философия и философия жизни (понятая уже не столько типологически, а как историческое направление) - обе в значительной мере пребывали еще внутри обшего для них поля «мышления в ценностях», выстраивавшегося, тем не менее, на дивергентных общефилософских основаниях. Типологически неокантианство оказывалось намного ближе «классической» традиции, тогда как «философия жизни» ознаменовала переход к «постклассическому» способу философствования. Тем не менее, эти тенденции не только сосуществовали хронологически, но и непосредственно взаимодействовали содержательно. Более того, Г.Зиммсль, М.Вебер, а отчасти и Э.Кассирер (хотя и в разных формах и степени) продемонстрировали тенденцию перехода от некантиан-ской аксиологии к осмыслению ценностей и ценностной проблематики в контексте философии жизни.
Жизнь обрела в философии жизни статус всеохватывающей реальности, и никто, в том числе и «мыслящий субъект» классической философии, отныне не в состоянии занять внешнюю позицию по отношению к жизни, встать вне нее или над нею в качестве наблюдателя. Философия жизни в контексте утверждения ею идеи универсальной историчности осуществила наиболее радикальную историзацию не только «сущего» и «бытия», но также и «ценностей» именно потому, что отказалась от свойственного кантианской аксиологии их противопоставления. Ценности столь же историчны, как сама жизнь и все в ней пребывающее. Если нет ничего вне жизни, выше и ниже ее, то, значит, не может быть и ничего, что могло бы судить жизнь, предписывать ей масштабы ценностей и оценок извне, в том числе никаких абсолютных истин и ценностей добра, красоты, справедливости и пр. Ценности и аналогичные им «реалии» предстают в этой традиции как порождение (выражения, объективации, кристаллизации, рационализации...) жизни, в ней укорененные и внутри нее функционирующие. Все они порождаются жизнью, существуют в ней и для нее."
11 Специальный анализ отношения фундаментальных установок философии марксизма (самого К.Маркса, а не т.н. «марксистской аксиологии») к «философии жизни», равно как и к проблематике «сущего» и «должного». <(бытия» и ((ценностей», думается, дал бы результаты, существенно отличные от устоявшихся представлений на этот счет.
а Генетическое и смысловое «погружение» ценностей в исторический жизненный процесс вовсе не обязательно должно приводить к выводу, будто и значения их исчерпываются исторической ситуацией их происхождения и не могут обретать «тран-
Укорененное в кантовской традиции представление, будто субъект примысливает ценности лишенному их бытию, философией жизни было отвергнуто как субъективное. Она стремилась ввести ценности обратно в бытие, постичь его как значимое и ценное. По с той существенной разницей, что это «бытие-как-жить», совсем иное бытие, нежели в европейской метафизике как якобы существующее до человека и без человека в форме объекта, внешней и безразличной к нему предметности. В обесчело-веченном «бытии» природы и истории ценностей нет; в такое «бытие» ев-роггейежой метафизики ценности мог «вкладывать» только субъект. Исходящая от Канта «субъективизациия» смыслов и ценностей в философии жизни трансформировалась в убеждение, что жизненная человеческая реальность есть процесс, самоосмысляющийся благодаря человеку и через него. В жизни человека - как интимно-личной, так и в общестыенно-исторической - «бытие» и «смыслы», если и разделены существенно иным образом, чем в представлениях классической философии. Человек, его мир и действия изначально осмысленны, пронизаны значениями; человек не только мыслью, но прежде всего своей жизнью, в процессе и результатах практической деятельности, всем своим существованием производит и воспроизводит значения и смыслы для себя и других.
Итак, само понятие ценности исторично. Не только по содержанию тех или иных многообразных ценностей, по и в общем виде - как «понятие ценности». Ценность, поскольку она прегендует на общезначимость, всегда есть обозначение значимости «вещи» «для других», в ее общественных проекциях, в отношениях к другим людям в качестве опосредования отношений между ними. Можно было бы сказать, что она не присуща «субстанции вещи», ее внутренним атрибутивным качествам, но только в том случае, если саму вещь брать при этом в ее «внесоциальности», в ее «изъято-сти» из общественного жизненного процесса и общественных связей, в которых она реально существует. Погруженная в общественную жизнь в качестве ее компонента, всякая «вещь» предстает как «связка» или «пучок» социальных связей и ориентации, смыслов и значений. В реальном общественном функционировании вещи эти социальные отношения не отделены от имманентных «материальных» качеств самой вещи, только благодаря которым она и оказывается в состоянии обретать надстраивающиеся над ними дополнительные общественные (как их называл К.Маркс, - «чувственно-сверхчувственные») качества. Разделение этих «ипостасей» вещи, дуализм «вещей» и «ценностей» и различение ее «как вещи» и ее же - в ее интерсубъективных общественных качествах, проекциях, значениях и
с исторические» значения, актуализируемые в иных временных фазах этого процесса. Это заслуживающая специального анализа самостоятельная проблематика взаимодействия исторического генезиса и исторических значений. Но и их ренальное взаимодействие может быть постигнуто только в контексте исторической жизни, смыслах для других людей - это продукт исторического развития и результат нашего абстрагирующего мышления. Вопрос в том, в какой мере правомерна и даже необходима подобная аналитическая абстракция и где ее границы. В действительности общественно-исторический жизненный процесс и отношения, в которых вещь находится, от внутренних качеств самой вещи не отделены. В общественной жизни ничто не существует без его включенности в значимый и соответственно ценностный контекст, т.е., не обладающее какими-то (в том числе и ценностными) значениями.
В ином ракурсе предстал и вопрос об «онтологическом статусе» ценностей. В кантовской традиции абсолютность ценностей есть только абсолютность их значений, не более. Именно этим (абсолютным, т.е. безусловным регулятивным значением для всякого мыслящего существа) они отличаются от всяких иных представлений субъекта. Но при этом они остаются «представлениями» в сознании субъекта и существуют только там, а не в ином каком-то «умном» или ему подобном «месте». Их онтологический статус (как и всякого знания) - «представленность» в мышлении субъекта.
Когда Хайдеггер, напротив, трактовал значимость ценностей как «род бытия», он исходил из предельно широкой трактовки Бытия: все, о чем можно сказать, что оно «есть», обладает бытием (каким-то, разным...). Бытию противоположно только Ничто. При таком подходе ценности также «есть», им присуще бытие и противопоставление «сущего» и «должного»: «бытия» и «смыслов» возможно лить внутри Бытия (как его разных «родов», «модусов»), В случае ценностей речь не о бытии вообще, а о своеобразном «бытии е качестве ценности». Бытие вещи в качестве «вещи» и ее же в качестве «ценности» - различные модусы бытия.
Философия жизни противостояла прежней философии не только как метафизике абстрактных сущностей, но и как «философии сознания». Универсальный жизненный процесс в качестве «места», в котором возникают, пребывают и что-то значат ценности, ликвидирует представляющее мышление, сознание в качестве единственного органа их конструирования и универсального вместилища. Изначальная включенность человека в осмысляемое и значимое для него существование в мире и в истории делает модель субъекта, якобы мысленно устанавливающего ценносш и вкладывающего их в реальность (подобно тому, как Адам давал имена вещам) или сознательно конструирующего их совместно с другими субъектами, не только эмпирически несостоятельной, но и сомнительной в качестве теоретической абстракции. Категории «субъект» и «объект» и субъект-объектное отношение, внутри и на основе которого сформировалась европейская «философия ценностей», утратили свойственный им в классической метафизике статус исходных и фундаментальных и предстали в качестве всего лишь моментов универсального жизненного процесса, различаясь лишь внутри него. Идеальная форма существования ценностей предстает в качестве частного случая, - как рациоализация, кристаллизация ценностного мира. Ефилософским общественно- и фило ексте трактов-
Первичной универсальной, а по сути и единственной «о* ж-гталогической» реальностью оказывается процесс общественно-историческоРа экизии человечества и в результате. При таком подходе единственным обг^ основанием аксиологии может стать лишь онтология исторической реальности. Перспективным направлением р софии ценностей стала также интерпретация ценностей в кон ки истории как само осмысляющейся, сам о интерпретирующее к=кся реальности, В таком случае философия ценности, помимо прочего, предстс1 ^_ет как «интерпретационное», герменевтическое исследование исторической: зжизни.
Возвращаясь к сформулированным в начале статьи проб» _я л емам, необходимо принять во внимание следующее. Метафизическим иен мованием «философии ценностей» была новоевропейская метафизика с ее ч -ссубъективным принципом». «Мышление в ценностях» стало наиболее посз-_л едовательным развитием и завершением этого принципа, Ценности, постиг ж -^аемые на базе онтологии общественно-исторической реальности и в ее коа-кт_'ексте; будучи производными от нее, сами никоим образом не могут предегтгать в качестве основания этой реальности, а потому и непригодны для ее ос>ТЕ>-яснения.
В современной философии возможны и реализуются рас-кшсые «ракурсы» и «проекции» философствования о ценностях, Они в состеэлнии фиксировать различные «срезы», «аспекты» как самих ценностей, та^<1 и их осмысления, но при этом оказываются гетерогенными, не сводим :е»жми к единым предпосылкам. В какой мере они окажутся совместимыми ж _ааже полагающими друг друга, - вопрос следующий. Целостность, на до» «гхтгижение которой преимущественно ориентировано современное филос-<^> с|ютвование, -это не единая, снимающая прежние односторонности мысл*-ж~ггельная конструкция, а вбирающая эти односторонности в себя в и\ самоед тоятельности с ответственным осознанием возможностей и границ каждой р-гсг* них.
ПРОБЛЕМА ФИЛОСОФСКОГО СТАТУСА СОЦИАЛЬНОЙ ФИЛОСОФИИ33 *
Вначале необходимо уяснить: в чем собственно состоит проблема, и. при возможности, ее расчленить. В той мере, в какой социальная философия есть философия или хочет ею быть, а сама философия также пе есть некая самоочевидная данность, вопрос о ее самоопределении совпадает с тем, что принято называть «проблемой философии» или «философией как проблемой». Без имплицитного представления об ответе на него невозможно обсуждать статус какой бы то ни было области философского знания. Чтобы смягчить откровенную тавтологичность формулировки: может ли стать проблематичным «философский статус философии» (хотя бы и социальной философии), - если речь при этом идет пе только о самой возможности для социальной философии наличествовать в системе философского знания - необходимо вести речь не просто о философском, ни об определенном философском ее статусе.
Можно понять некоторую настороженность в отношении дискуссий о самостоятельной социальной философии на фоне процесса все углубляющейся дифференциации философского знания и автономизации отдельных его областей со стороны тех, кто привык видеть философию «единой и неделимой». «Философия культуры», «философия техники», «философия языка», «философия права» и пр. выглядят ныне чуть ли не «классическими» в сравнении с такими новообразованиями, как «феноменология тела», «метафизика ландшафта», «онтология лжи», число которых умножается на наших глазах в той мере, в какой философское осмысление любых «предметов» имеет тенденцию конституироваться в особенные «философии», «метафизики» и «онтологии». Такого ли или иного порядка «социальная философия», - об этом отчасти и пойдет речь. Пока же заметим: то, что философия стремится постичь бытие, сущее в его универсальной целостности и все существующее лишь внутри нее, не должно означать, что целостность философского постижения обязательно должна принимать форму философских систем, каждая из которых стремилась бы вместить «все». Такой способ реализации философской целостности, соответствующий идеалу «великих метафизических систем», оказался исторически преходящим, можно полагать, безвозвратно ушел в прошлое и ныне вряд ли воспроизводим, как бы кому-то ни хотелось иного.
При самом поверхностном подходе обнаруживается, что самоопределение социальной философии осуществляется в двух измерениях: внутри философии во взаимосвязях с другими «частями» философии и в отношениях
1 Опубликовано: «Вече». Вып. 9 СПб., 1997. Печатается с редакционной правкой.
философии с внефилософским, в первую очередь научным знанием. Оба измерения развертываются как в теоретическом, так и в историко-философском плане. Можно и нужно обсуждать, чем является и должна стать социальная философия, исходя из сегодняшнего понимания природы философского знания, но не менее важно видеть, чем она была на деле в ее истории, какие проблемы и каким образом решала.
Обращение к отечественному опыту XX в. позволяет высказать предположение, что во всех индивидуализированных вариантах русская философская и социологическая мысль в XX в. не сконструировала таких версий социальной философии в ее отношениях с философией в целом и обществоз-нанием, которые выпадали бы из типологических образцов, сложившихся на Западе. Представленные в ней варианты как по постановке проблем, так и по их решениям, вполне вписывались в общие тенденции мировой философии. Русские версии позитивистских, неокантианских, марксистских интерпретаций социально-философской проблематики в первую очередь были именно «позитивистскими», «неокантианскими», «марксистскими» и лишь во вторую - «русскими», Даже столь своеобразная при сопоставлении с современными ей западными течениями русская религиозно-философская мысль, пойдя по пути синтеза неокантианских и традиционных религиозно-философских тенденций, не предложила в этой проблематике (речь отнюдь не о содержании социальной философии, а лишь о ее философском статусе) собственного типологически оригинального решения. Труды таких «социальных мыслителей», как П.И.НовгорОдцев, С.Л.Франк, С.Н.Булгаков, иллюстрируют, в какой мере органичным мог стать подобный синтез.
Уже неоднократно приходилось констатировать, что социальная философия в собственном смысле в качестве сущеетвущей внутри философских систем (учений) в форме относительно самостоятельной и существенной их части, - специфически новоевропейский феномен. Сколь бы высоко ни ценили социальные, политические и правовые идеи, формулировавшиеся в греко-римской и средневековой философии, - ведь содержательно именно они задали понятийный аппарат и проблематику социальной философии в Новое время, - несомненно, что в те времена в трехчастном членении философского знания на «физику» (онтологию), «логику» (теорию познания) и «этику» (практическую философию) места для отделенной от них социальной философии не было, и потому общественная проблематика разрабатывалась преимущественно внутри морально-этической, что неизбежно задавало моралистический пафос ее осмысления. Напротив, социальная философия Нового времени конституировалась как описательно-объяснительная теоретическая конструкция с отказом от морализаторства в стремлении к объективному научно-теоретическому познанию общества и общественного человека такими, каковы они есть на самом деле, а не какими они должны быть, В те времена при наличии некоторых напряженностей и несоответствий между разработкой проблематики онтологической и гносеологической,
з с одной стороны, и социально-философской, - с другой, общефилософские , фундаментальные основания характеризовались устойчивой общностью. ! .Как правило, они транспортировались в модифицированном виде в соци-, альную философию, понятую как некая «прикладная» область философского знания.
Европейская социальная философия изначально преследовала цель познать общество как целое, природу и функционирование социальных езя-зей, общественные качества и общественный модус существования человека. Эта же задача встала позже и перед социологией, первоначально также мыслившей общество и историю исключительно в форме «объекта» - как сущее. До тех пор, пока рядом с социальной философией не было другой науки об общественной реальности, она включала в себя и то предметное содержание, что позже отошло в ведение социологической теории. Становление социологического знания существенно модифицировало проблемное поле социальной философии: с частью собственного предмета ей пришлось расстаться, но и оставшееся со временем подверглось преобразованию. Проблематика отношений социальной философии с нефилософским научным знанием об обществе с тех пор конкретизируется в первую очередь как проблема ее взаимосвязей с общетеоретической социологией. Еще важнее, что их взаимоотношения перестают быть внешними для социальной философии в той мере, в какой они задают и внутреннюю определенность ее содержания, и ее возможности. Первый вопрос и состоит в том. что после этого осталось в социальной философии?
Нелишне напомнить, что и ныне сам факт существования социальной философии в системе философского знания, не является столь общепризнанным, как это может представиться. В ряде ведущих университетов мира «социальная философия» не представлена ни в организационной структуре колледжей и кафедр, ни проблемно - тематически (как, кстати, и «философия культуры», и «культурология»). Институализация ее в нашей стране в последние годы стала результатом уникальных и в то же время внешних по отношению к содержанию философии обстоятельств: с одной стороны, отказа от «исторического материализма», претендовавшего на роль социальной философии и общесоциологической теории марксизма, и окончательного государственно-организационного (в том числе в системе образования) оформления социологии с полным отделением ее от философии, с другой,
Вопрос о взаимоотношениях социальной философии с общетеоретической социологией так или иначе непрестанно решается самой практикой работы философов и социологов даже в тех случаях, когда самим им он вовсе не представляется проблематичным. В то же время есть основания утверждать, что надеяться на окончательное его решение, вовсе «закрыв» вопрос, нет оснований. Из-за неустранимости исторического измерения философии, социальной философии и социологии и, соответственно, их исторического взаимодействия, которое несомненно продолжится в будущем, утверждать с определенностью, какими их отношения будут в перспективе, было бы несколько самонадеянно. Но даже применительно к недавнему прошлому и современному состоянию вывод также не может быть однозначным, так как и философия, и социальная философия, и социология представлены во множественном числе. - их «много» и они «разные». Тот «момент истины», который может быть здесь постигнут, принадлежит ряду истин, обладающих (в терминологии Канта) только лишь «регулятивной достоверностью», т.е. достаточной для того, чтобы руководствоваться ими в деятельности, но не соответствующей критериям обоснованности, необходимости и общезначимости истин теоретических.
На уровне самых общих представлений качественное различие философского и «научно-позитивного» (в том числе социологического) знания в их внутренней предметной, понятийной и методической определенности кажется достаточно очевидным; хотя и это, возможно, тот случай, когда нечто «кажется», но не «есть». С переходом от «философии в целом» к социальной различение их становится более затруднительным; и стремление превратить различия в застывшие противоположности, равно как и противоположная установка на их тождество, оборачиваются существенными издержками.
При «чисто историческом» подходе к заявленной теме можно было бы ограничиться анализом того, как самоопределялись и взаимодействовали социология и социальная философия в их реальном историческом существовании, начиная с конституирования социологии в прошлом веке. Позже к социологии добавились культурология, политология, культурантропология. Преимущества такой исторической и, казалось бы, «единственно научной» установки налицо: вместо рассуждений о том, какими должны бы стать, чем и как должны заниматься социальная философия и социология и каковы оптимальные формы и способы их взаимодействия (т.е. вместо повелительного и сослагательного наклонений) при таком подходе исследуется действительный исторический процесс взаимодействия наук. Однако преимущество исследовать, что и как было и есть, перед конструированием возможно не имеющих шансов осуществиться долженствований, или (в формулировке М.Вебера) «реально-сущего» перед «долженствующим быть сущим» выявляет и менее симпатичные следствия. Последовательное проведение подобной позитивно-исторической установки всего лишь неизбежно узаконит и возведет в принцип сложившееся, во многом случайное, обусловленное научной и образовательной институализацией разделение труда. В основании ее лежит теоретически «ничтожная» предпосылка: «социология - это то, чем заняты социологи», а «социальная философия - то, что пишут об обществе философы». А это «не работает» даже на эмпирическом уровне в той мере, в какой социологи и философы далеко не всегда заботились о дисциплинарно-профессиональной «чистоте» в постановке и разработке собственных проблем.
Если б вообразить сегодня философа, сформировавшегося в контексте классической метафизики «абстрактных сущностей», «отвлеченных начал», он занял бы диаметрально противоположную позицию, заявив: философия в состоянии познать сущности «общества», «государства», «человека», «справедливости» и пр., совершенно не интересуясь, нашли ли эти сущности сколь-нибудь адекватное воплощение хотя бы в одном из исторически существовавших обществ. И если возможно постичь социальную философию и социологию в их «сущности», то их исторические особенности и взаимоотношения к существу дела не имеют отношения. Хотя такой откровенно «эссенциалистский» тип философствования считается безвозвратно отошедшим в прошлое, он и сегодня- не только плод воображения.
Различие социальной философии и теоретической социологии представляется фиксированным, если ограничиться сравнением крайних полюсов континуума, охватывающего всю совокупность теоретического общест-вознания, но оно становится зыбким, если обратиться к тому, что находится «между» полюсами. С первых лет существования социологии под собственным именем в XIX в. вплоть до первой трети нашего века четкая демаркационная линия между ними по сути отсутствовала; порой дело ограничивалось терминологическими предпочтениями авторов. Историки социологии могут сколь угодно спорить, следуег ли считать О.Канта и Г.Спенсера, К.Маркса и Э.Дюркгейма, Г.Зиммеля и М.Вебера и других по преимуществу «социологами» или «социальными философами», - для того времени «сущностное тождество» теоретической социологии и социальной философии не только очевидно, но и глубоко мотивировано. Если помнить, что программа О.Конта превратить социологию в вершину всей системы позитивных наук базировалась на трактовке ее как универсальной теории, имеющей предметом общество в целом в его истории, - иначе и быть не могло. Социология была призвана унаследовать почти всю проблематику прежней социальной философии и философии истории в той м ере, в какой эта проблематика в принципе представлялась доступной научно-позитивной методологии социологического исследования. Социальная философия отвергалась при этом «методологически», а не «предметно» и лишь в той ее части, что (тогда!) представлялась откровенно «метафизической», умозрительной, не верифицируемой методами описательно-объяснительной науки. В той мере, в какой социология претендовала на статус универсальной синтетической теории и на роль теоретического и методологического основания всех наук об обществе и истории, она утверждала свою тождественность с прежней социальной философией. Помимо нее и рядом с ней не оставалось места ни для какой другой науки об обществе в целом, о социальной реальности и социальном познании, в том числе и философского ранга. 'Га часть мысленных представлений об обществе, что не соответствовала критериям «социологической научности», причислялась в разряд «донаучных и вненаучных форм знания».
Эволюция социологического знания в XX в. и те его преобразования, что имели непосредственное отношение к перестройке связей социологии с философией, многократно описывались в литературе и достаточно известны. Вплоть до средины века были популярны предположения, что в отличие от прошлого столетия, именовавшегося «веком истории», наше станет «веком социологии», понятой как интегративное ядро всего социально-гуманитарного знания. Ныне очевидно, что надежды эти не сбылись и что повинен в этом не «век», а «социология». Существенно понизился уровень притязаний социологии, ушли в прошлое ее претензии на статус универсальной социальной науки, познающей «общество в целом», «социальное как таковое» и тем более -- «целостную историю человечества», Сказанное не следует понимать буквально: и в XX в. веке было и есть немало теоретиков-социологов, вовсе не отказавшихся от работы с предельными обобщениями типа «социальной реальности», «социокультурного мира», «социальных систем». Но и в этих случаях речь шла уже, как правило, не столько о синтетическом всеохватывающем понимании «социального», объемлющего в себе общество и историю, сколько о «социальном» (точнее: «социологическом») как одном из аналитически фиксируемых срезов, аспектов общественной жизни, как специфическом предмете социологического знания. Методически более строгими оказываются ситуации, когда социологи рассматривают осуществляемое ими теоретическое обоснование социальной реальности как выход из социологии в социально-философскую проблематику за границы предметной области и возможностей социологии.
Исследования (в частности Ю.Н.Давыдова) демонстрируют, что западная социология в целом на протяжении XX в., по меньшей мере, дважды радикально переосмысляла критерии «социологической научности» при общей тенденции углубления социологического «пуризма» и расширения круга того, что им не соответствует и что (по этим критериям) в строгом смысле не есть социология. Не стоит удивляться, что при смене социологических парадигм отпала прежняя конкуренция по принципу «или-или» и отношение социологов к «социальной философии» стало более терпимым, чем в прошлом веке, хотя критерий их различения («научность» социологии) не только сохранился, но и ужесточился. Г.Маркузе в терпимости социологов ко всякого рода «трансцендирующим понятиям» об обществе, но именно как к «вненаучным» и «внесоциологическим» не без основания усмотрел «новую форму учения о двойственной истине». При такой установке социальная философия как разновидность «метафизики» имеет право па существование лишь в ряду прочих «вненаучных» истин: религиозных, мифологических, художественных.
Поскольку проблематика социологии «самой по себе» не входит непосредственно в обсуждаемую тематику, постольку многие существенные моменты, связанные с переопределениями ее предмета, методов и критериев и ее отношением к наличной общественной реальности, а также с возможностью построения «вненормативной» и «свободной от ценностных суждений» общесоциологической теории, - все это может быть опущено. Важнее всмотреться в то, что произошло с социальной философией в XX в. в условиях ее противоречивого сосуществования с социологической теорией.
В данном контексте нет нужды (да и возможности) интерпретировать классическую социальную философию (от Гоббса до Гегеля) даже в ее основных тенденциях и направлениях, не говоря уж о персональных вариантах. Укажем лишь: одним из главных ее уроков стало то, что ее «чисто научная» установка на объективное исследование общества и общественного человека такими, каковы они есть, оказалась в принципе неосуществимой. Убеждения теоретиков, будто они научно-теоретически познают общество только в качестве «сущего», а не «должного», не реализовались, и вовсе не по субъективным причинам. В социально-философские конструкции необходимым образом (что нетрудно обосновать) вводилось «должное» не только в качестве предмета познания, но и как внутренний коиституитивный принцип учений, как их сущностный, эксплицированный в содержании и аргументируемый момент.
Эта констатация неустранимости из социальной философии эксплицируемого в ее содержании слоя социальных долженствований императивов и недостижимость ею в полной мере идеала «научности» стала основанием для утверждения простейших форм дуализма «сущего» и «должного» к неокантианских или позитивистских его трактовках. Если на этом остановиться, то в противоположность социологии, претендующей на научное познание общества как «сущего» в удел социальной философии, как полагают, досталось только «ненаучное», «должное». Она превращается в «нормативную теорию», в»нормативную науку» (в собственном смысле вовсе «не науку»), занятую конструированием и обоснованием всякого рода идеалов, ценностей, императивов. Подобные представления о задачах и возможностях социальной философии имели и имеют своих приверженцев, как в западной, так и в современной отечественной философии.
Трактовка существа философского статуса социальной философии в качестве, по преимуществу, нормативной науки представляется в теоретическом плане ошибочной, в практическом - бесперспективной и потому заслуживающей критического анализа, причем более основательного, чем может быть намечен здесь.
«(Критика социологического мышления» в XX в. (в числе этих «критиков» Р.Миллс. Ж.-П.Сартр, Т.Адорно, Г.Маркузе, Ю.Хабермас, Р.Арон и др.), осуществлявшаяся с позиций социальной философии или традиционной интерпретации «социальной теории», с достаточной степенью убедительности продемонстрировала неперсттективность (а во многом и иллюзорность) для социологии заявленного ею разрыва с социальной философией и философией истории. Да и первоначальный оптимизм социологов, некогда видевших в своей пауке единственно возможную социальную теорию столь высокого ранга абстракции, претендующую на уяснение фундаментальных параметров общественно-исторической реальности, не оправдался именно потому, что чем более сложным и многомерным внутри себя становилось социологическое знание, тем явственнее обнаруживалось, что традиционные философские вопросы остаются вне его компетенции. И не надо думать, будто социология в первую очередь нуждается в социальной философии именно для обретения ценностно-нормативных и «экзистенциальных» обоснований собственной проблематики; как бы они ни были важны, Социальная философия необходима для социологии в первую очередь в качестве теоретического и методологического фундамента социологического знания, т.е. в ее «онтологическом» и «эпистемо-логическом» содержании. Социология, подобно другим специальным наукам, не может и не должна собственными средствами обосновывать существование исследуемой ею общественной реальности и исследовать ее онтологические основания.
Для социальной философии разрыв ее продуктивных связей с социологией пагубен в еще большей мере, чем для социологии. Какими бы способами ни формировалось философское осмысление общественной реальности и общественного человека, в том числе в форме идеалов, ценностей, долженствований, - это всегда отношение философии к тому, что есть. существует, т.е. к «сущему». Выработка такового неизбежно опирается на знание того, к чему относятся; иными словами, общество как сущее необходимо при этом познать. При всей справедливости утверждений, что философия в отличие от пауки не только познает, но делает «кое-что еще» (конструирует, достраивает, «трансцендирует» и пр.), она остается познанием и знанием, хотя и особого рода. Вовсе изъять из ее задач и содержания предметное познавание, оставив ей лишь суждения о «должном», безотносительные к знаемому «сущему», означало бы стать на путь субъективного фантазирования и конструирования утопий. При этом нет оснований надеяться, будто можно просто «наложить» социально-философскую «норма-титвность» на результаты социологического познания.
Две совершенно разные вещи. Одно дело: утверждать, что философия, не ограничиваясь познанием «сущего», всегда и во всех своих исторических формах конструировала и аргументировала в своем содержании некие долженствования и императивы, - это представляется истинным, й совсем другое; интерпретировать социальную философию как по сути своей «нормативную науку», (это уже нечто большее, чем признание дуализма «сущего» и «должного» внутри философии) - что. можно полагать, ложно. Подобная позиция обязана признать, что тем самым она порывает со всей многовековой (по крайней мере, с Платона и Аристотеля до Гегеля) традицией самоопределения философии (поскольку социальная философия есть все же философия) как познания «истинно-сущего», «сущего самого по себе». Конечно, в те времена, когда философия предполагала, что она познает «сущее», это сущее в философской трактовке никак не совпадало с наличным фактическим бытием, с эмпирическим существованием, и познавалось оно иным, не части о научным, а философским образом.
Парадоксальность ситуации - хотя для тех, кто воспитан на идее «тождества противоположностей», подобные парадоксы представляются неизбежными -■ в том, что в противопоставлении «научной» социологии и якобы «вненаучной» социальной философии трогательно единодушны давние оппоненты, принадлежащие конкурирующим неокантианской и позитивистской традициям. В той мере, в какой наука интерпретируется как позитивное знание существующего, в той же компании оказываются и те, кто ныне склонен возрождать традиционную дихотомию «истинно-сущего» и «эмпирически-сущего», будь то в ее религиозных или в светских вариантах.
Тезис, на котором базируется эта позиция, гласит: «наука познает сущее.» Он истинен, если означает: «все, что познает наука, есть сущее», «наука не познает ничего, кроме сущего». Но он ложен, если его понимают так: «все сущее познается наукой и только наукой», и «нет другого познания сущего, кроме научного», ибо, во-первых, наука познает не все сущее, и, во-вторых, она познает его специфическими, отличными от философского научными методами.
Философское противополагание знания «сущего» и знания «должного» сформировалось в истории и само исторично. В традиционном онтологизме античного космоса и средневекового универсума необходимое истинно-сущее совпадало с должным и их различение могло быть лишь намечено в качестве аспектов единой реальности. Только в европейской метафизике на основе трактовки бытия как представленного субъектом противополагание двух способов его представления (в качестве сущего и в качестве должного) впервые стало возможным и действительным. Необходимое уточнение: в классической европейской философии (начиная с Юма и Канта) аргументировалась невыводимость знания о должном из знания о сущем и их нере-дуцируемость. Напомним, что различие между «сущим» и «должным» было лишь различением двух родов знания, классов представлений внутри сознания субъекта и тем самым противопоставлялись не «сущее» (вопрос о «сущем самом по себе» вне и помимо того, как оно представлено субъектом, для той философии оказывался запредельным) и «должное», я мышление (суждения) о сущем и мышление (суждения) о должном, - что явно не то же самое. Сопоставлялись два ряда мысленных представлений, пространство которых задавало границы философствования после Декарта, когда «сущее» неизбежно оказывалось «представленным сущим».
Осуществленное в постклассическую эпоху философствования преобразование традиционного «бытия» прежней метафизики во всеобъемлющую реальность процессуальной «жизни» и отказ от признания субъект-объектного отношения в качестве универсального привели к тому, что р&зличение представлений о сущем и о должном (теперь уже относительное и с ограниченной сферой значимости) может быть обнаружено и осуществлено только внутри единого жизненного потока, объемлющего как бытие, так и смыслы, как сущее, так и должное. Ограничиться ныне воспроизведением прежнего дуализма неперспективно; средоточием проблематики становятся не «сущее» и «должное» в их разделенности и обособленности, а их взаимопроникновения и переходы.
Затруднения в поисках однозначного ответа на вопрос о взаимоотношениях социальной философии с теоретической социологией в XX в. (как упоминалось) отчасти порождены философским и социологическим «плюрализмом». И если философская ситуация в новоевропейской истории всегда была такой, то социологический «плюрализм» глубже, чем обычная полемика школ и направлений в других специальных науках. Плюрализм в социологии более «философский», нежели «социологический». Независимо от субъективных установок (в том числе, «антифилософских») теоретиков-социологов «философская составляющая» в теоретической социологии XX в. оказывалась значительно большим, чем нечто внешнее для содержания специальных наук. Философское обоснование собственной предметной области в существенной мере определяет методологические установки и содержание теоретической социологии, и оно в принципе неустранимо. В большинстве случаев изъятие философского обоснования означало бы разрушение целостности и ликвидацию своеобразия социологических конструкций. Связь социологической теории с социальной философией существенно иная чем связи естественных наук с философским обоснованием их предметной области; в последнем случае (со времен Канта) предполагают, что философское обоснование никак не входит в содержание собственно научного знания и не сказывается на его результатах.
Некогда активно обсуждавшаяся «методологами от социологии» проблематика так называемых социологических «теорий среднего уровня» столкнулась с нспроясненностью статуса социологических теорий максимально высокого ранга абстракции, а именно: являются ли они также «насквозь социологическими» (и тогда социологическое знание однородно «снизу доверху») или же эти «предельные» социологические теории неизбежно (хотя бы отчасти) оказываются также и философскими теориями.
«Критика социологического мышления» (о которой упоминалось) оставила все же без окончательного ответа вопрос: можно ли интерпретировать ее саму как критику фундаментальных оснований «социологии вообще» в качестве науки или же она направлена против исторически ограниченных и преходящих форм социологического знания XX в. на Западе? Если верно последнее, то должен быть принят во внимание опыт марксистской традиции, существенно иным образом представивший взаимоотношения социальной философии и общесоциологической теории.
При всем откровенно негативном отношении основоположников марксизма к позитивизму и позитивистской социологии некоторая их генетическая общность очевидна. Подобно социологии, материалистическое понимание истории претендовало на замену умозрительных конструкций прежней социальной философии и философии истории научной теорией общественно-исторического процесса, -и отнюдь не в форме философии. Предполагалось, что все содержательные проблемы общества и истории вполне разрешимы а рамках научного знания, лишь методологическое обеспечение и проработка которого составляет задачу философии. Однако, сколь бы негативным ни было вначале отношение К.Маркса к «философии вообще и к гегелевской в частности», сегодня философский статус созданной им общественной теории вряд ли может быть оспорен. С тем, что именовалось <( марксисте кой социологией», ситуация сложнее. Те, кто помнит содержание отечественных дискуссий 60-х -70-х гг. о предмете и структуре социологии, без труда воспроизведут обсуждавшиеся варианты того, как следует трактовать представлявшийся тогда неоспоримым тезис, согласно которому «исторический материализм» одновременно есть социальная философия и общесоциологическая теория марксизма. Предложения были разные: то ли тематически (предметно) разделить содержание исторического материализма на философскую и социологическую «части»; или выделить внутри него философские и социологические «категориальные ряды»; либо же ог-раничиться фиксацией функциональных различий единого содержания.
Не составляет труда обнаружить в тех дискуссиях вненаучные и внефи- -лософские политико-идеологические основания: в унитарной системе невозможность допустить какую-либо общесоциологическую теорию, существующую вне исторического материализма и рядом с ним. Это, однако, вовсе не препятствовало тому, что в те годы и в советской социологии под общей «марксистской крышей» на других уровнях социологического знания сосуществовали позитивистские, фупкционалистские, интеракционист-ские интерпретации социальных процессов. Подобная ситуация в СССР может быть истолкована как искусственная задержка завершившегося на Западе процесса размежевания социологии с социальной философией. Не стоит однако забывать, что и вне «советской версии марксизма» на Западе именно теоретики марксистской и неомарксистской ориентации доминировали среди тех, кто стремился утверждать имманентную «философичность» общесоциологической теории.
Уроки, которые можно извлечь из этого опыта, элементарны. Во-первых, взаимное отторжение социальной философии от общесоциологической теории стало результатом эволюции социологического знания в определенном социально-историческом контексте при последовательной ориентации социологии на идеал позитивной социальной науки, который для нее оказался недостижимым и неперспективным. Во-вторых, возможности органичного содержательного взаимодействия социологии с социальной философией, во многом зависят от того, какова социальная философия. Мало желать, чтобы социология устремилась к философии, необходимо встречное движение, результат которого зависит от того, что социальная философия в состоянии предложить социологическому знанию и в какой мере она сама внутренне нуждается в опоре на социологическую мысль. Многообразные тенденции в философии XX в.: неопозитивистские, постпозитивистские; феноменологические, структуралистские, экзистенциальные, герменевтические и пр. обнаружили ранее неведомые проблемные области и возможности философствования, в том числе и об общественном человеке и обществе. Некоторые из них в преобразованном виде освоены социологическим знанием и продемонстрировали плодотворность для него. Тем не менее, для большинства этих философских тенденций и направлений социально-историческое измерение человеческого существования, общественная жизнь не стали тематическим и проблемным центром интересов, чаще оставаясь на периферии философского поиска. Это обстоятельство стало причиной того, что ведущие социологи в XX в. сами брали на себя задачу философского обоснования социальной реальности и методологии социального познания.
Напротив, марксизм со средины прошлого века предстал в качестве наиболее имманентной формы философско-теоретической реконструкции общественно-исторической реальности, а потому и его отношения с социологической теорией могли стать более органичными, «интимными». Общественная жизнь, историческое существование человечества как особого рода реальность - центр и фокус его интересов, и в этой тематической плоскости других философских конкурентов такого ранга с тех пор у него не появилось, как бы кому-то ни хотелось думать иначе. Вряд ли кто-то усомнится в том, что и марксистская парадигма философско-теоретического постижения общества в его истории, сама будучи исторической, подлежит преодолению и будет преодолена. Вопрос в другом: когда и каким образом? Плодотворным не без оснований считается путь преодоления «изнутри» превосхождением собственных предпосылок и включением «снимаемого» содержания в более широкий контекст, тогда как внешнее отвержение, отбрасывание неизбежно возвращает тех, кто «после», к тому, что было «до». Попытки преодолеть «материалистическое понимание истории» на пути возврата к типологически предшествовавшим ей формам социальной философии малоперспективны.
Речь идет о таком типе социально-философского и социологического знания, в котором общесоциологическая теория в ее фундаментальном содержании по сути совпадает с социально-философской реконструкцией общественно-исторического процесса или, по меньшей мере, исходит из нее как из собственной предпосылки. Проблема их содержательного взаимодействия в таком случае предстает в форме вопроса о возможности и степени взаимообращаемости философских и социологических конструктов.
В заключение о месте социальной философии внутри философского знания. Границы сегодняшних рассуждений на эти темы определены нашей возможностью (точнее: невозможностью) представить иной тип научного знания, существенно отличный от новоевропейского, в котором интегрируется современная социология, а равно другие типы и формы философствования. Большинство философских учений с глубокой древности До наших дней в конструировании собственной «метафизики» и «онтологии», «гносеологии» и «методологии», в трактовке действительности и ее познания исходили из «природы» как «реальности раг ехекпс», «реальности по преимуществу». Действительность общества и социальное познание интерпретировались как частный случай, как факультатитвная «надстройка». Таким было и место социальной философии в классической (в этом и только в этом смысле «натуралистической») философской парадигме, в которой фундаментальные философские категории содержательно ориентировались преимущественно на «образец» реальности в форме «природы» и ее познания. Важно видеть: речь именно о фундаментальных философских категориях, а не только о всем известном ориентированном на естествознание методологическом «идеале научности». Сформировавшийся в прошлом веке дуализм «наук о природе» и «наук о духе» оказался временным компромиссом в первую очередь именно по причине его явно выраженного «методо-логизма». XX век представил первые попытки выдвинуть н центр философских, конструкций «онтологию и гносеологию человеческого бытия» главным образом в его экзистенциально-антропологическом измерении. В принципе возможно существование и такого типа «соци-оцентричной» и «историоцентричной» философии, основанием которой является общественно-историческая реальность, а природа (в отношении к ней и в ее познании) предстает всего лишь как ее «предел» и «частный случай». Мри таком подходе первичной и универсальной, а отчасти и «единственной» «онтологической» реальностью оказывается процесс общественно-исторической жизни человечества, а все иные существующие и возможные ((реальности»: «собственно социальные», «антропологические», «культурные», «психологические» {как это некогда полагал и Н.А.Бердяев, хотя в ином контексте и с иными целями) и даже «природная» реальность, поскольку она предстает в отношении к «исторической», - это лишь аналитически вычленяемые и существующие внутри нее и на ее основе.