Агамбен, Дж. Грядущее сообщество
\ пер. с ит. Дм. Новикова. –М.: Три квадрата, 2008. –144 с.
Джорджо
Агамбен
Грядущее
сообщество
Quodlibet est in quodlibet et nihil est extra se1
7
1/
любое
ГРЯДУЩЕЕ
бытие - бытие любое. Термин, который в схоластическом перечне трансценденталий
(quodlibet ens est unum, verum, bonum seu perfectum - любое сущее цельно, истинно, благо и совершенно)
обуславливает значение всех остальных терминов, тайным образом в них присутствуя,
- это прилагательное quodlibet. Общепринятый его перевод, звучащий как «не имеет значение
какой, безразлично какой», безусловно, правилен, но вот сама его форма
выражает нечто прямо противоположное латыни: quodlibet ens это не «бытие безразлично какое», но «бытие,
безусловно, важное, значимое в любом случае», и следовательно, оно содержит
отсылку к желанию (libet), бытие какое-угодно - находится в изначальной
связи с желанием.
«Любое», о котором здесь идет речь, не подразумевает
под единичным нечто любое, взятое помимо его общих качеств (например, в
абстракции от определенного понятия: быть красным, французом, мусульманином),
но оно именует бытие такое, какое оно есть.
Таким образом, единичное ускользает от ложной дилеммы, принуждающей познание
выбирать между невыразимостью индиви-
9
дуального и интеллигибельной природой общего. Поскольку
мыслимое, как это прекрасно подметил Герсонид2, не принадлежит ни общему, ни,
напротив того, единичному, схваченному в серии некоторого повтора, но оно суть
«единичность, взятая как любая единичность». Здесь бытие-какое — какое-оно-есть
высвобождено из тех или иных присущих ему свойств, которые определяют его принадлежность
к тому или иному множеству, к тому или иному классу (красные, французы или
мусульмане) - однако оно высвобождено не для того, чтобы оказаться заново
включенным в какой-то иной класс или раствориться в своей собственной
неопределенности, но оно возвращено своему бытию-такому, самой его принадлежности.
Таким образом, здесь заявляет о себе не что иное как бытие-такое, всегда остающееся сокрытым планом
принадлежности («есть некий
х такой, который принадлежит некоему y»); бытие, ни в коей мере не являющееся неким реальным предикатом: единичное,
экспонированное как единичное, есть то-какое-(ни) -пожелаешь, то есть
любимое.
Поэтому любовь никогда не следует за теми или иными
качествами любимого человека (быть-блондином,
маленьким, чувствительным, хромым), но она также никогда и не абстрагируется
от них во имя пресной всеобщности (всеобщая любовь): она желает эту вещь со всеми ее
10
предикатами, ее бытие такое, какое оно есть. Она желает какое лишь
постольку, поскольку оно
такое - и в этом проявляется ее специфический фетишизм. Так,
любая единичность (Любимое) никогда не есть знание чего- либо, того или иного
свойства или сущности, но это лишь знание, раскрывающее нам саму понятность.
Движение, которое Платон описывал как эротический анамнез, переносит объект
не к другой вещи или в другое место, но туда, где он собственно и
имеет-свое-место - оно возносит его к Идее.
11
2
/из круга первого
ОТКУДА берет свое начало это любое единичное,
где пребывает его мир? В поисках ответа мы можем опереться на
рассуждения Фомы о лимбе. Согласно теологу, некрещеным детям,
которым может быть вменен лишь первородный грех, в
действительности не может быть уготована кара, обрекающая их на
страдание, то есть на муки ада, и их наказание
может быть не более, чем определенного рода лишением - они
навеки лишены возможности лицезреть Бога. Однако у
обитателей первого круга, в отличие от грешников, это лишение как
раз и не вызывает никакого страдания: поскольку они
обладают лишь естественным, но не сверхъестественным
знанием, которое было заложено в нас при крещении, - они не
осознают, что лишены высшего блага, или же, если и осознают
это (что, как полагают некоторые, тоже вполне можно
допустить), то они будут этим удручены ничуть не больше, чем человек
в здравом уме стал бы огорчаться по поводу того, что он не
умеет летать. Если бы они и в самом деле испытывали скорбь,
то лишь оттого, что они страдают от вины, от которой они
уже не смогут никогда избавиться, их мучения
ввергли бы их в отчаяние, как
12
это происходит с грешниками, а
это было бы несправедливо. И кроме того - их тела так же бесстрастны, как и
тела блаженных, но это абсолютное бесстрастие есть бесстрастие лишь перед
лицом божественного правосудия; в остальном же они наслаждаются своей природой
во всем ее природном совершенстве
Таким образом, самое большое
наказание - лишение возможности лицезреть Бога - оборачивается самой подлинной
радостью: безвозвратно погибшие, они пребывают без печалей в забвении Бога.
Однако не Бог их забыл, но это они его никогда не помнили, и само божественное
забвение бессильно перед лицом их беспамятства. Словно письма, утратившие
адресата, эти возродившиеся не знают своего последнего предназначения. В
отличие от блаженства избранных и отчаяния грешников их участь - радость, не
ведающая конца.
Именно эта особая природа первого
круга и придает миру Вальзера3 его неповторимую загадочность. Его создания
безнадежно потерялись, но они потерялись в мире, который находится по ту сторону
погибели и искупления: их ничтожность, которой они так гордятся, - лишь их
безразличие по отношению к спасению, и это самое радикальное возражение,
когда-либо выдвигавшееся против самой идеи спасения. Вне спасения та жизнь, в
которой нечего спасать, и здесь вся могущественная те-
13
ологическая машина христианской
ойкономии4 дает сбой. Отсюда причудливое
сочетание плутовства и смирения, легкомыслия toon и щепетильной скрупулезности,
присущей персонажам Вальзера: отсюда также их двойственность, из-за которой
всегда кажется, что любые отношения с ними закончатся постелью: это не языческий hybris и не христианская стыдливость, но
всего лишь безучастность обитателей первого круга перед лицом божественного
правосудия.
Подобно осужденному Кафки, пережившему разрушение
машины, которая должна была его казнить, и потому, наконец, получившему
свободу, они тоже оставили мир вины и правосудия где-то позади: свет, падающий
на их лица, - это безвозмездный свет рассвета, наступающего вслед за novissima dies5 правосудия. Но жизнь, которая
начинается на земле после Судного дня, - это всего лишь человеческая жизнь.
14
3/
пример
ИСТОК антиномии индивидуального и
универсального кроется в языке. Слово «дерево» в действительности обозначает
все деревья вообще, не проводя различий, поскольку приписывает высказываемое
им общее значение единичным и, следовательно, невыразимым деревьям (terminus supponit significatum pro re). Другими словами, оно трансформирует единичное в
члены класса, который понимается как наличие общего признака (условие принадлежности
€). Необычайные успехи теории множеств в решении проблем современной логики,
по сути, связаны с тем, что определение множества как такового - это всего лишь
определение некоего лингвистического значения. Принадлежность к множеству M отдельных объектов m - это не что иное, как имя. Отсюда неустранимые
парадоксы классов, на разрешение которых не может претендовать никакая самая
«дьявольская теория типов». В действительности парадоксы определяют место
собственно языкового бытия. Оно есть некий класс, который одновременно и
принадлежит и не принадлежит сам себе, однако классом всех классов, которые не
принадлежат себе, является именно язык. Поскольку языковое бытие (быть-
15
сказанным) - это такое множество
(дерево), которое является одновременно и чем-то единичным (дерево вообще некое
дерево, это
дерево), и опосредованием общего значения, выражаемого символом то оно никогда
не сможет заполнить собой открывающееся здесь зияние, в котором лишь вообще, некое
и это
свободно меняются местами.
Понятие, которое, однако,
неподвластно антиномии общего и единичного, нам хорошо знакомо: это пример. О
какой бы сфере функционирования примера ни шла речь, пример характеризует в
первую очередь то, что он справедлив для всех случаев внутри избранного класса
и в то же самое время он включен в него как один из этих случаев. Он является
неким единичным среди прочего единичного, но это единичное, однако, может
замещать собой любое из этого единичного, ибо он соответствует каждому из них.
С одной стороны, каждый пример рассматривается как некий частный, конкретный
случай; но в то же время всегда подразумевается, что он не может
рассматриваться лишь как нечто частное. Не будучи ни единичным, ни общим,
пример - это некий единичный объект, который, так сказать, позволяет увидеть, демонстрирует
свою единичность как таковую. Эта особенность сохранена в самом греческом
слове, означающем пример:
para-deigma -
то, что обнаруживает себя рядом (точно так же, как и немецкое Bei-spiel
- то, что разыгрывается вблизи). Поэтому подлинное
место примера всегда рядом с самим собой, в том пустом пространстве, где
пребывает его жизнь, ускользающая и от каких бы то ни было определений, и от
забвения. Эта жизнь есть жизнь языковая в чистом виде. Жизнь, не поддающаяся
опреде-
16
лению, жизнь незабвенная - это
лишь жизнь в слове. Бытие примера - это бытие исключительно языковое. Пример
- это то, что определено лишь самим бытием-высказывания, и это его единственная
определенность. Пример определяет не бытие-красным, но быть-сказанным-красным;
не бытие-Яковом, но
бъпъ-сказанным-Яковом. Отсюда проистекает его двусмысленность,
возникающая, как только мы собираемся рассматривать пример всерьез. Быть-сказанным
- свойство, обосновывающее все мыслимые атрибуты (быть-сказанным или
быть-названным итальянцем, собакой, коммунистом) является, тем свойством,
которое в равной мере всегда способно их также и отвергнуть. Оно-то и есть то
Самое Наиобщее, которое отсекает или приостанавливает всякую реальную
общность. Именно здесь коренится немощная всеобщая правота любого - свойство
бытия любого быть любым, всегда подходить на роль любого. Речь не идет ни об
апатии, ни о каком-то безликом смешении, ни о смирении. Это единичности в
чистом виде, и берут они свое начало лишь в пустом пространстве примера, не
будучи связанными никакими общими качествами, лишенные идентичности. Они
освобождаются от всего, что характеризует их индивидуальность, от всякой
идентичности для того, чтобы овладеть самой принадлежностью, присвоить себе
символ €. Tricksters6 или бездельники, помощники или toons7 - они суть примеры грядущего сообщества.
17
4/
иметь место
СМЫСЛ этики проясняется лишь
тогда, когда мы начинаем понимать, что благо не является и не может быть
некоей вещью или некоей благой возможностью, парящей где-то над всем сущим или
пребывающей по ту строну возможности зла; что подлинность и истина не являются
реальными предикатами какого-либо объекта, словно некие аналогии (хотя и
зеркальные) ложного и неподлинного.
Этика начинается лишь там, где мы
постигаем, что само благо есть не что иное как разоблачение зла и что
единственным содержанием истинного и действительного является неистинное и
неподлинное. В этом как раз и заключается смысл древнего философского
изречения, которое гласит: Veritas patefacit se ipsam etfalsum8. Истина может выявиться, лишь выявляя ложное,
которое, однако, не изолируется и не отбрасывается прочь; наоборот, как это
явствует из этимологии глаголаpatefacere, означающего «открывать», - глагола, который связан с
существительным spatium, истина приоткрывается, лишь предоставляя
18
место для не-истины, то есть как
имение-места ложного, как экспозиция своей собственной внутренней неправильности.
Пока люди жили в мире, где
подлинное и благо пребывали порознь (были partes), жизнь на земле, конечно, была несравненно лучше (и
даже сегодня всем нам так или иначе известны люди, участвующие в подлинном);
однако именно поэтому присвоение несобственного, неподлинного было невозможно,
поскольку всякий раз, когда неправильное заявляло о себе, оно неизбежно оказывалось
удалено в некое иное место, вокруг которого мораль тотчас возводила свои
барьеры. Таким образом, завоевание добра влекло за собой возрастание части зла,
которая тут же и отвергалась; и если стены рая становились все неприступнее,
то и инфернальная бездна всякий раз разверзалась еще глубже.
Наша судьба — жить в мире, где
всякое свое, собственное и подлинное абсолютно иллюзорны (или же, в лучшем
случае, быть может нам завещаны бесконечно малые частицы блага), но, возможно,
именно нам впервые предоставляется возможность присвоения несобственного и
неподлинного как такового, присвоения, которое уже не оставляет позади себя
новой огненной геенны.
Именно в этом ключе следует
трактовать либерально-спиритуалистическую и гностическую доктрину непогрешимости
абсолютного праведника. Она вовсе не означает, как это пытались очень грубо
доказать разнообразные полемисты и инквизиторы, что совершенно добродетельный
смог бы по своему желанию совершить самые омерзительные преступления, оставаясь
при этом абсолютно безгрешным (одна из тех извращенных фан-
19
тазий, что вечно преследуют
всякого моралиста); ее смысл в том, что абсолютный праведник присвоил себе возможность всего зла и всего
неистинного и как раз поэтому и не способен свершить зло.
Однако же этой интерпретации, объявленной ересью,
оказалось достаточно, чтобы 12 ноября 1210 года последователи Амальрика из
Бены9 были сожжены на костре. Амальрик понимал апостольскую фразу, согласно
которой «Бог есть все во всем» как радикальное развитие платоновской теории хоры. Бог
пребывает в каждой вещи, он есть место, где каждая вещь есть, или же он есть в
ней как причина, определенность и топос каждого сущего. Поэтому трансцендентное
не следует мыслить как высшее сущее, пребывающее над всем сущим: скорее, имение-места всякой вещи
есть чистая трансценденция - оно есть абсолютная имманентность.
Бог - благо или место - не имеет места, но это и
есть имение-места самим сущим, внешнее его внутреннего. Божество есть
бытие-червем червя, бытие-камнем камня. То, что мир все же есть и нечто может
быть явлено и обрести облик, то, что существует внешнее или не-внутреннее,
которое о-пределяет и о-граничивает каждую вещь, - это и есть благо. Поэтому
его неустранимое бытие в мире есть то, что превосходит каждое мирское су-
20
щее, выставляя его напоказ. Зло же, наоборот, это
сведение имения-места вещей всего лишь к одному из фактов, такому же, как и
прочие, забвение трансценденции, присущей самому имению-места вещей. Поэтому
благо характеризует не то, что оно находится где-то в ином месте: оно всего
лишь точка, в которой вещи утверждают свое имение места, касаются своей
последней, трансцендентной материи.
В этом смысле — и только в этом - благо следует понимать
как самоутверждение зла, а спасение - как событие, где грядущее место
возвращается к самому себе.
21
5/ principium individuationis
ЛЮБОЕ - это матема единичности,
без которой и бытие, и индивидуация остаются немыслимыми. Стоит припомнить
постановку проблемы principium individuationis в средневековой схоластике: если Фома полагал, что
его истоком является материя, то, напротив того, Скот понимал индивидуацию как
некое добавление к природе или к общей форме (например, человечеству), однако
добавление не другой формы, сущности или качеств, но ultima realitas, «предела» самой формы. Единичное ничего не
прибавляет к общей форме, если не считать этосmu10 (Жильсон формулирует проблему так: здесь имеет место
не индивидуация, возникающая благодаря форме, но индивидуация самой формы). Но для этого, согласно
Скоту, необходимо, чтобы форма или общая природа была нейтральна по отношению к
любому единичному; чтобы она по своей сути не была ни всеобщей, ни особенной, ни
единым, ни многим, ибо ее сущность заключается в том, что она «не должна
вступать в противоречие с любым единичным бытием».
22
Проблема Скота в том, что, он,
как мы видим, мыслит общую природу как некую предшествующую реальность,
которая оспаривает у каждого единичного бытия его свойство быть нейтральной.
Поэтому он оставляет непомысленным то самое quodlibet, которое неотделимо от единичного, и, не замечая
того, указывает на нейтральность как на истинную причину индивидуализации. Но
любое, о котором говорит quodlibet, это не нейтральность и не отсутствие различий,
это даже не предикат единичного, выражающий его зависимость от общей природы.
Каково же, в таком случае, отношение между этим quodlibet и нейтральностью? Каким образом общая форма - человек,
может быть нейтральной, когда речь идет об отдельных людях? И что же такое
этость, несущая в себе единичное бытие?
Известно, что Гильом де Шампо11,
учитель Абеляра, утверждал, что «идея пребывает в отдельных сущих поп essentialiter, sed indefferenter»12. И Скот уточнял, что между общей природой и этостью
не существует различия в сущности. A это означает, что идея и общая природа не составляют
сущности единичного, что единичное в этом Смысле является абсолютно лишенным
сущности, несущественным, и поэтому критерии его отличия следует искать отнюдь
не в сущности и не в понятии. Таким образом, отношение между общим и единичным
не следует понимать как пребывание одной и той же сущности в
23
различных индивидуумах, и сама
проблема индивидуа_ ции грозит обернуться псевдопроблемой.
В этом отношении необычайно
интересным представляется то, как Спиноза мыслит общее. Всем телам, пишет он
(Этика, И, лемма II), свойственно выражать божественный атрибут протяженности.
Однако (теорема 37, там же) то, что является общим, никоим образом не может составлять
сущность единичной вещи. Главной является идея несущественного сообщества,
объединения, никак не связанного с сущностью. Имение-места, связь единичного через атрибут
протяженности, не объединяет его в некоей сущности, но рассеивает его как то,
что существует лишь в самом этом рассеивании.
Любое - это не следствие
нейтральности или без-различия общей природы по отношению к единичному, нет,
его конституирует неразличение общего и индивидуального, рода и вида, сущности
и явления. Любое - это вещь
со всеми своими качествами, ни одна из которых, однако, не
образует различия. Это без-различие в плане качеств и есть то, что одновременно
и индивидуализирует единичное и распыляет его, делает его предметом любви (quodlibetali). Как и истинное слово, которое ни в коей мере не
присваивает себе общее (язык), но также и не является простой констатацией
деталей, человеческое лицо, в свою очередь, не является нам ни как
индивидуализация некоего общего faciиs, ни как схватывание индивидуальных черт во всеобщем:
лицо - это любое лицо, в котором то, что принадлежит природе общего, и то, что
является особенным, в принципе неразличимо, абсолютно без-различно.
24
Именно в этом ключе следует
понимать доктрину ряда
средневековых философов, которые рассматривали переход от потенции к акту, от
общей формы к индивидуальному бытию не как некое вселенское событие, имеющее
универсальную значимость, но как бесконечный ряд колебаний качеств.
Индивидуация единичного бытия - это не некий точечный факт, но linea generationis substantiae, которая есть шкала непрерывных градаций возрастания
и убывания, присвоения и отчуждения, всегда открытая в обе стороны. Образ
линии здесь неслучаен. При письме ductus13 руки постоянно переходит от общей формы букв к тем
специфическим чертам, которые и образуют их уникальное начертание, создавая непрерывность
линии, так что никогда, несмотря ни на какие ухищрения графолога, невозможно
указать, где же действительно в письме пролегает граница между двумя этими
сферами, но точно так же и человеческая природа, постоянно заявляя о себе в
человеческом лице, обретает в нем свое существование, и тайна его
выразительности обязана этому непрекращающемуся возникновению. Однако
совершенно очевидно, что можно утверждать и нечто прямо противоположное, а
именно, что сотни идиоматизмов или идиотизмов, характеризующих мою манеру
писать букву п или произносить фонему, как раз и образуют общую форму. Общее и индивидуальное,
родовое и единичное - это всего лишь два убегающих вниз склона, из которых
слагается сам гребень любого. В «Идиоте» Достоевского князю
Мышкину ничего не стоит имитировать любой почерк и подписываться чужим
25
именем («покорный игумен Пафнутий оставил здесь свою
подпись»), В его почерке индивидуальное и общее оказываются
неразличимы, но именно это и есть «идиотизм», то есть индивидуальное свойство,
присущее любому. Переход от возможности к акту, от языка к слову, от общего к
индивидуальному происходит всякий раз в обоих направлениях, вслед за тем мерцающим
чередованием, где общая природа и единичное, потенция и акт постоянно меняются
местами и взаимопроникают. Бытие, возникающее на этой линии или вдоль этой
границы, - это бытие любое, и то, каким образом оно переходит от общего к
частному и от частного к общему, называется обычаем, или, иначе, - этосом.
26
6/
досуг - agio
СОГЛАСНО Талмуду, каждому человеку уготовлены два
места - одно в Эдеме, другое в Геенне. После того, как праведник оказывается
признан безгрешным, он получает в Эдеме ожидающее его место, но сверх того ему
достается еще и место его ближнего, сгубившего свою душу. Злодей же получает
в аду не только причитающееся ему место, но ему достается также и место
спасшегося - его ближнего. Поэтому в Библии и сказано о праведниках: «потому
что в земле своей вдвойне получат»14, равно как и о грешниках:
«разрушат их с двойной силой».
Представляется, что существенным в этой топологии
Агады является не столько само картографическое разделение Эдема и Геенны,
сколько само это соседнее место, которое всякий человек так или иначе, но
неизбежно получает. Ибо осуществив свое предназначение и достигнув своего
последнего предела, человек тем самым уже оказывается на соседнем месте. Таким
образом, неотъемлемым и изначальным свойством каждого
27
создания становится его
способность замещать, его из вечная готовность быть вместо или на месте
некоего другого.
Уже ближе к концу своей жизни
знаменитый арабист Массиньон, который еще в молодости, живя в мусульманской
стране, обратился в католицизм, основал сообщество, которое он назвал арабским
термином, означающим замещение, - Бадалья (Ваdaliya). Члены этого сообщества давали обет жить, замещая собой
любого, то есть быть христианами, занимая место другого.
Это замещение можно понимать
двояко. Так, в падении или в грехе другого можно видеть лишь возможность
собственного спасения: если исходить из некоей абстрактной и малоубедительной
экономики возмещения, гибель всегда уравновешивается избранием, падение -
вознесением. (Если следовать этой логике, то проект «Бадалья» оказывается
всего лишь неким запоздалым искуплением вины Массиньона перед его
гомосексуальным другом, покончившим с собой в казармах Валенсии, - друга, от
которого Массиньон вынужден был отдалиться в момент принятия католицизма.)
Но феномен Бадальи допускает и
совсем иную интерпретацию. Согласно замыслу Массиньона, заменить кого-то на
самом деле не означает восполнить некий его недостаток или исправить его
ошибки, но это означает целиком
перенестись в другого - такого, каким он и является, для того,
чтобы саму его душу, само его существование или имение-места открыть для
Христа. Это замещение отменяет всякое место-собственное, но тогда и событие
или имение-места любого единичного бытия уже является совместным местом, пустым
пространст-
28
вом, открытым для невероятного,
безответного гостеприимства.
Разрушить стену, отделяющую Эдем
от Геенны, - вот, следовательно, тайный мотив, исподволь вдохновляющий проект
«Бадалья». Поскольку в этом сообществе всякое место возможно лишь как место замещения,
то и Эдем, и Геенна - это уже не более чем имена общей чреды замены, общего вместо.
Лицемерной фикции, поддерживающий миф об уникальной и незаменимой природе
индивидуального, единственная функция которого в нашей культуре - гарантировать
возможность некоего всеобщего представления индивидуального, Бадалья противопоставляет
абсолютную заменимость, лишенную представления и представимости, - абсолютно
непредставимое сообщество.
С этой точки зрения, то
множественное совместное место, о котором в Талмуде сказано, что оно есть место
ближнего - место, которое каждый неизбежно займет, есть не что иное, как пришествие
всякого единичного к самому себе, его бытия любого, то есть - бытия такого - какого.
Досуг - вот имя этого
непредставимого пространства. Если, однако, придерживаться этимологии термина,
то agio15 на
самом деле означает «пространство рядом» (adjacents, adjacentia16), то самое пустое пространство, в котором каждый
может свободно перемещаться, ибо в его семантике пространственная близость оказывается
сов-
29
мещена с подходящим, удобным временем (ad-agio17, спокойно), а удобство - с правильным, подобающим
отношением к вещам. Провансальские поэты (в чьих песнях термин как раз впервые
и появляется в романских языках в форме aizi, aizmen) превратили «досуг»-agio в свой поэтический termins technicus, обозначающий место самой любви. Или, точнее, оно
означало не столько место любви, сколько любовь как опыт любой единичности,
опыт имения-места любого единичного. В этом смысле термин «досуга-agio, как никакое другое слово, в высшей степени точно
обозначает то «свободное использование собственного, индивидуального», которое,
по выражению Гёльдерлина, как раз и является «самой сложной задачей». «Mont
mi semblatz de bel aizen»18, — этим приветствием при встрече обмениваются
любовники в песне Джуафре Рюделя19.
30
7/
maneries
ИЗВЕСТНО, что в средневековой логике существует понятие,
непосредственная этимология которого, равно как и подлинное значение, тем не
менее, до сих пор оставались вне поля зрения кропотливого исследования
историков. В одном средневековом источнике говорится, что Росцелин20 и его
последователи утверждали, что роды и универсалии суть maneries. Иоанн Солсберийский21, который приводит термин в
своем трактате Metalogicus, замечая при этом, что он все же не до конца
понимает его подлинное значение (incertum
habeo), возводит его этимологию к manere -
оставаться («manier'ой называется такое количество вещей и такой статус
вещей, при которых каждая вещь остается такой, какой она есть»). Что именно
имели в виду все эти авторы, когда они говорили, что «maniera»
есть понятие, обозначающее самое общее
бытие, стоящее над всем? Или, точнее,
31
почему наряду с родами и видами они вводили еще одну третью фигуру?
Определение, даваемое Угоччоне22, позволяет пре
положить, что то, что они называли «maniera», не указывало ни на общее, ни на особенное, но
обозначало нечто вроде единичного, являющегося образцом, образцовую
единичность, или единичное во множественном числе - единичное
множественное; он пишет- «вид называется manier'oй в том случае, если говорится что
трава этого вида, то есть manier'a, растет в моем огороде». В подобном
случае логики говорят об «интеллектуальной демонстрации» (demonstratio
ad intellectum), поскольку «указывается некая вещь, которая
призвана обозначать другую». Таким образом, maniera - это и не род и не индивид, но это
пример, то есть - единичное любое. Поэтому можно предположить, что понятие maneries восходит не к таniere (для того, чтобы выразить пребывание бытия в самом
себе, - платоновское
топе - средневековые авторы пользовались термином manentia
или mansio) и не к manus (к которому его возводят современные
лингвисты), но к
тапаre и, следовательно, оно обозначает
бытие как бытие единичное. Его не затрагивает раскол на
сущность и существование, господствующий во всей западной онтологии, ибо оно и
не то, и не другое, но оно - это порождающая манера, бытие, которое
есть не тем
или иным
образом, но бытие, которое есть сам способ своего собственного бытия; и
поэтому, оставаясь единичным, но лишенным чистой нео-
32
пределенности, оно множественно и
соответствует всему бытию, любому.
Лишь идея этой порождающей
модальности, этого изначального маньеризма позволяет обнаружить то общее, что
позволяет связать между собой онтологию и этику. Это не бытие, сокрытое самим
собой, - основание самого бытия, полагаемое в качестве его собственной
потаенной сущности, чье мучительное появление на свет и обретение
качественной определенности зависит от случая или его судьбы, но это бытие,
которое
экспонирует себя в этих качествах, которое без остатка есть
собственное так -
такое бытие не является ни акцидентальным, ни необходимым, но, так сказать, беспрерывно порождается
собственной манерой.
Возможно, именно это бытие имел в виду Плотин,
когда, стремясь представить себе свободу и волю единого, он объясняет, что о
нем нельзя сказать, «что с ним произошло нечто такое-то и такое-то», но лишь
что оно «есть таково, каково оно есть, не будучи господином собственного
бытия», и что «оно не пребывает ниже самого себя или под самим собой, но
располагает собой таким, какое оно есть», и что оно таково не по необходимости,
как если бы у него не было иной возможности, но потому, что «так - и
есть наилучшее».
Вероятно, единственный способ понять это свободное использование себя,
которое не располагает, однако, собственным существованием как неким своим
свойством, - это мыслить его как привычку, как этос. Быть порождаемым своей
собственной манерой быть - это и есть определение привычки (поэтому-то греки и
называли ее второй натурой): этика - это такая манера, о которой
33
нельзя сказать, что нам она
выпадает неким случайным образом или, наоборот, что она является неким нашим
основанием, но она нас порождает. Быть порождаемыми собственной манерой - это
и есть единственное подлинно возможное человеческое счастье.
Но порождающая манера - это,
собственно, и есть место единичного любого, его principium individuationis. По
отношению к бытию, которое
есть собственная манера, - манера, в действительности, не есть
некое свойство, его определяющее, совпадающее с его сущностью, но, скорее, оно
есть некое не-свойство; поскольку в образец или пример его превращает эта
не-свойственность, когда она оказывается воспринята и присвоена как это самое
его уникальное бытие. Пример - это лишь бытие, примером которого пример и
является: но это бытие не принадлежит самому примеру оно существует исключительно
как совместное или общее. Не-свойственное, которое мы экспонируем в качестве
нашего собственного бытия, как собственно наше бытие - манера, которую мы используем,
- именно она-то нас и порождает, она есть наша вторая, более счастливая натура.
34