Хальбвакс M. Социальные рамки памяти / Пер. с фр. и вступ. статья С.Н. Зенкина. –М.: Новое издательство, 2007. – 348 с.

 

Предисловие

Недавно, листая журнал Magasin pittoresque, мы прочли там необыкновенную историю о девяти- или десятилетней девочке, найденной в 1731 году в лесу близ Шалона. Где она родилась, отку­да пришла – выяснить не удалось. У нее не сохранилось никаких воспоминаний о детстве. Сопоставляя отрывочные сведения, ко­торые она сообщала о различных периодах своей жизни, предпо­ложили, что она родилась где-то на Севере Европы, вероятно сре­ди эскимосов, оттуда ее увезли на Антильские острова, а уже затем во Францию. Она уверяла, что дважды переплывала через большие водные пространства, и выказывала волнение, когда ей показы­вали картинки, изображающие либо хижины и лодки из страны эс­кимосов, либо тюленей, либо сахарный тростник и другие продук­ты островов Америки. Она как будто довольно четко припоминала, что была невольницей у хозяйки, очень ее любившей, зато хозяин терпеть ее не мог и посадил ее на отплывающий корабль1.

Этот рассказ, о достоверности которого нам ничего не извест­но и который мы знаем лишь из вторых рук, позволяет понять, в каком смысле можно говорить, что память зависит от социаль­ного окружения. В 9 или ю лет ребенок имеет много воспомина­ний, как недавних, так и довольно давних. Что же останется от них, если его внезапно оторвать от близких и перевезти в страну, где

___________________________________

1 Magasin pittoresque, 1849, p. 18. Вместо ссылки на источники сведений автор пишет: «Об этом была статья в Mercure de France в сентябре 173. года (на месте последней цифры - пробел) и неболь­шая книжка (название не указано) .ко­торая вышла в 1755 году и из которой мы почерпнули сей сюжет».

27

 

не говорят на его языке, где ни во внешнем облике, ни в обычаях людей он не находит ничего привычного ему до сих пор? Ребенок оставил одно общество и попал в другое. И, как мы видим, в этом новом обществе он сразу же утратил способность вспоминать о том, что он делал, что его впечатляло, что он с легкостью при­поминал в старом. Чтобы в том обществе, где он теперь обретает­ся, у него вновь возникли кое-какие неясные и неполные воспоми­нания, приходится хотя бы показывать ему картинки, на миг воскрешающие перед ним ту социальную группу и ту среду, от ко­торых он был оторван.

Данный пример – лишь крайний случай. Но если присмотреть­ся к тому, как мы что-либо вспоминаем, то придется признать, что большинство воспоминаний, несомненно, возникает у нас тогда, когда их напоминают нам родные, друзья или другие люди. При чтении трактатов по психологии, трактующих о памяти, вызывает большое удивление, что человек рассматривается в них как изо­лированное существо. Возможно, для понимания наших психиче­ских операций и необходимо на первом этапе изучать лишь инди­вида, отсекая все его связи с обществом ему подобных. Однако свои воспоминания человек, как правило, приобретает, воссоздает в па­мяти, узнает и локализует именно в обществе. Попробуем сосчи­тать, сколько воспоминаний возникло у нас в течение дня по пово­ду прямых или косвенных сношений с другими людьми. Нам станет ясно, что чаще всего мы обращаемся к своей памяти, чтобы отвечать на вопросы, которые они нам задают или могли бы задать, при­чем, отвечая на их вопросы, мы встаем на их точку зрения и рас­сматриваем самих себя как членов той же группы или тех же групп, что и они. А если это верно для многих наших воспоминаний, то не верно ли это и для всех? Чаще всего я вспоминаю о чем-то пото­му, что к этому побуждают меня другие, что их память помогает мо­ей памяти, а моя память опирается на их память. По крайней мере в подобных случаях возникновение воспоминаний не содержит ни­чего таинственного. Не нужно доискиваться, где они находятся, где сохраняются в моем мозгу или в каком-либо уголке моего ума, ку­да я один лишь имею доступ, – ведь мне напоминают о них извне, и те группы, к которым я принадлежу, в любой момент предостав­ляют мне средства для их реконструкции, стоит лишь обратиться к ним и хотя бы временно принять их образ мыслей. Может быть, так происходит и во всех остальных случаях?

28

 

В таком смысле получается, что существует коллективная память и социальные рамки памяти, и наше индивидуальное мышление способно к воспоминанию постольку, поскольку оно заключено в этих рамках и участвует в этой памяти. Отсюда ясно, почему наше исследование открывается главой (даже двумя главами) о сновиде­ниях2: достаточно заметить, что спящий на некоторое время ока­зывается в изоляции, отчасти похожей на ту, в какой он жил бы, если б не соприкасался и не соотносился ни с каким обществом. В такой момент он не может, да и не испытывает в том больше нуж­ды, опираться на рамки коллективной памяти, и мы можем опреде­лить действие этих рамок, наблюдая, что происходит с индивиду­альной памятью, когда это действие прекращается.

Но не попадаем ли мы в порочный круг, объясняя память ин­дивида через память других людей? В самом деле, тогда ведь нуж­но объяснить, каким образом вспоминают о чем-либо эти другие, и проблема встает снова в тех же самых терминах.

Если прошлое возникает вновь, не так важно, возникает ли оно в моем или в чужом сознании. Почему оно возникает вновь? Мо­гло бы оно возникать, если бы нигде не хранилось? Недаром ведь в классической теории памяти изучается сначала приобретение воспоминаний, потом их сохранение, а уже потом их восстано­вление. Если же мы не хотим объяснять сохранение воспоминаний процессами мозговой деятельности (действительно, это объясне­ние не слишком ясно и вызывает серьезнейшие возражения), то, по-видимому, единственной альтернативой будет признать, что воспоминания как психические состояния пребывают в нашей ду­ше в бессознательном виде и вновь становятся сознательными, ког­да мы вызываем их в памяти. Таким образом, прошлое разрушает­ся и исчезает лишь по видимости. Каждый индивид мысленно тянет за собой всю череду своих воспоминаний. При этом можно допустить, что, так сказать, памяти разных людей оказывают друг другу поддержку и взаимопомощь. Но тогда то, что мы называем коллективными рамками памяти, оказывается всего лишь резуль­татом, суммой, сочетанием индивидуальных воспоминаний мно­жества членов данного общества. Возможно, такие рамки и по-

________________________________

2 Первая глава, ставшая отправной точкой нашего исследования, печата­лась в форме статьи – практически в том же виде, как она воспроизводится здесь, – в журнале Revue philosophi­que за январь-февраль 1923 года.

29

 

могают задним числом классифицировать их, соотносить воспо­минания одних с воспоминаниями других. Но они не могут объяс­нить память как таковую, поскольку сами предполагают ее суще­ствование.

Изучение сновидений уже дало нам весьма серьезные аргумен­ты против тезиса о сохранении воспоминаний в бессознатель­ном состоянии. Однако требовалось показать, что на самом деле и не только в снах прошлое не возникает вновь неизменным, а, су­дя по всему, реконструируется исходя из настоящего[1]. С другой стороны, требовалось показать, что коллективные рамки памя­ти не образуются задним числом при сочетании индивидуаль­ных воспоминаний, но и не являются просто пустыми формами, в которых откладываются приходящие извне воспоминания, – что они, напротив, служат орудием, которым пользуется коллек­тивная память для воссоздания таких образов прошлого, какие в данный период согласны с господствующими идеями данного общества. Доказательству этого посвящены главы III и IV настоя­щей книги, трактующие о реконструкции прошлого и о локализа­ции воспоминаний.

По завершении этой части исследования – в основном критиче­ской, но где одновременно и закладывались основы социологи­ческой теории памяти, – оставалось непосредственно рассмотреть коллективную память как таковую. В самом деле, мало показать, что индивиды, вспоминая о чем-либо, всегда пользуются социаль­ными рамками. Требовалось встать на точку зрения самой груп­пы или разных групп. Собственно, обе эти проблемы не только вза­имосвязаны, но и образуют одно целое. Можно с одинаковым успехом говорить, что индивид в процессе воспоминания встает на точку зрения группы и что память группы осуществляется и про­является через память индивидов. Поэтому в трех последних гла­вах речь идет о коллективной памяти или традициях семьи, рели-

_______________________________

3 Конечно же, мы никоим образом не оспариваем, что наши впечатления сохраняются некоторое время — иногда даже долгое время — после то­го, как они возникли. Но такие «от­звуки» впечатлений никоим образом не совпадают с тем, что принято по­нимать под сохранением воспоминаний. Они различны у разных индиви­дов, а также, вероятно, и у разных ви­дов живых существ, вне зависимости от какого-либо влияния со стороны общества. Они относятся к ведению психофизиологии, у которой своя область, тогда как у социологической психологии – своя.

30

 

гиозных групп и социальных классов. Разумеется, бывают и дру­гие виды общества и другие формы общественной памяти. Однако приходилось себя ограничивать, и мы взяли своим предметом лишь те из них, которые казались нам самыми важными, к тому же наши прежние исследования более всего помогали нам подсту­питься к их изучению. Вероятно, именно по этой последней при­чине глава о классах по длине превосходит все остальные. В ней мы вновь высказываем и пытаемся развивать некоторые идеи, уже вы­раженные или намеченные нами в других местах.

31

 

 

Глава III

Реконструкция прошлого

Когда в руки нам попадает одна из книг, которые мы обожали в дет­стве и с тех пор ни разу не открывали, мы начинаем ее читать не без некоторого любопытства, ожидая пробуждения воспоминаний и чего-то вроде внутреннего омоложения. Стоит лишь подумать об этом, и мы как бы вновь оказываемся в том состоянии духа, в каком были тогда. Что сохранялось в нас до этого момента и в этот са­мый момент от наших былых впечатлений? Общее представление о сюжете книги, некоторые более или менее характерные типы, не­которые особенно живописные, волнующие или забавные эпизо­ды, иногда зрительное воспоминание о какой-нибудь гравюре или даже о какой-то странице или некоторых строках. Действительно, мы чувствовали себя совершенно не в состоянии мысленно воспро­извести в деталях всю последовательность событий, различные ча­сти повествования в их соотношении с целым и весь ряд черт, опи­саний, высказываний и размышлений, которые постепенно запечатлевают в сознании читателя чью-либо фигуру, какой-либо пейзаж или вводят его в какую-либо ситуацию. Мы чувствуем, ка­кой разрыв остается между смутным сегодняшним воспоминанием и впечатлением нашего детства, которое, как нам известно, было яр­ким, точным и сильным, – и потому, перечитывая книгу, надеем­ся дополнить воспоминание и оживить впечатление.

Но чаще всего выходит так: нам кажется, что мы читаем какую-то новую, или по крайней мере переписанную заново книгу. В ней как будто отсутствует немало страниц, фрагментов или деталей, которые были раньше, и одновременно в нее как будто добавили что-то новое, так как нас интересуют и заставляют задумываться

119

 

многие такие аспекты действия и персонажей, которые, как нам из­вестно, мы были бы неспособны заметить тогда, а с другой сторо­ны, эти истории кажутся нам теперь не столь необычайными, более схематичными и менее живыми, эти вымыслы утратили значитель­ную часть своего обаяния; нам уже непонятно, как и почему они вы­зывали такие порывы нашего воображения. Конечно, по мере чте ния наша память вновь обретает значительную часть, казалось бы безвозвратно ушедшего, но обретает в какой-то новой форме. Все происходит так же, как если мы видим предмет под иным углом зре­ния или в ином освещении; новое распределение света и тени на­столько меняет оттенки его частей, что мы хоть и узнаем их, но не можем сказать, чтобы они остались прежними.

Самый очевидный факт, который мы и рассмотрим в первую очередь, – это те идеи и размышления, которые навеваются нам перечитыванием книги и которые наверняка не могли бы сопро­вождать наше первое ее чтение. Мы предполагаем, что перед на­ми книга, написанная для детей и не содержащая в себе ничего слишком абстрактного и непонятного им. Однако, хоть это и исто­рия или рассказ о путешествии, написанный для детей, это все же не история, написанная детьми. Ее автор – взрослый, который аранжирует и комбинирует сведения, поступки и речи персонажей так, чтобы ребенок понял и заинтересовался, но вместе с тем и так, чтобы дать правдоподобную картину мира и общества, где он на­ходится и где ему предстоит жить. А потому, высказываясь как взрослый, пусть и обращающийся к детям, он неизбежно должен был вводить в свой рассказ целостную концепцию (по крайней ме­ре, подразумеваемую) людей и природы, которая, конечно, не при­надлежит ему лично, а является общепринятой и общераспространенной, но возвыситься до нее дети неспособны, не имеют ни желания, ни потребности. Если автор знает свое ремесло, то он незаметно ведет своего читателя от известного к неизвестному. Он обращается к обычным переживаниям и воображаемым представлениям ребенка и мало-помалу открывает перед ним новые горизонты. Но тем не менее он изначально переносит читателя на такой уровень, до которого тот не поднялся бы сам, и заставляет читать много таких слов и фраз, смысл которых тот понимает лишь далеко не полностью. Не важно – главное, чтобы читатель не останавливался перед недоступным ему, чтобы рассказ был достаточно понятен и увлекал его все дальше вперед. Не раз замечали, с ка-

120

 

кой охотой дети принимают самые несообразные, самые шокирую­щие для рассудка ситуации и объяснения просто потому, что по­следние предстают им с необходимостью природных явлений. От­того, представляя им какой-нибудь действительно новый факт или предмет, достаточно включить его в знакомую категорию, чтобы удовлетворить их любопытство и чтобы они не задавали больше вопросов ни себе, ни другим. Лишь позднее их станет удивлять само существование таких категорий, и придется давать объясне­ние каждому отдельному факту; пока же они довольствуются тем, что в увиденном или рассказанном впервые они встречают какую-то новую форму или новую комбинацию уже знакомых реалий.

Дети реагируют с гораздо большей пассивностью и равноду­шием, когда идет речь о законах и обычаях общества, нежели при столкновении с природными фактами. Их удивляет извержение вулкана, циклон, буря и даже самые часто повторяющиеся явле­ния, такие как дождь, смена времен года, движение солнца, рас­тительность, различные формы животной жизни; они хотят, что­бы им объясняли все это с достаточной ясностью и полнотой; они задают все новые и новые вопросы и отнюдь не утомляются по­дробностями, которыми бывают нагружены ответы; более того, они сводят в примитивную систему все сведения на этот счет, по­лученные от других или от собственных наблюдений. Напротив, они без затруднений принимают различие социальных обычаев и состояний; возможно, они даже не обращают на это внимания. Весьма нелегко объяснить детям, кто такие «иностранец», «богач», «бедняк», «рабочий». Как только с ними заводят речь о таких ин­ститутах, как налоги, суд, торговля, они слушают более рассеянно, и чувствуется, что это им не интересно. Руссо не заблуждался, счи­тая, что ребенок – просто маленький дикарь, которого следует от­дать в обучение природе, а все, что ему говорят об обществе, для не­го лишь пустые слова. Социальные различия интересуют его лишь в том случае, если они выражаются в какой-то живописной форме. Воображение ребенка впечатляют монах или солдат – своей рясой или мундиром, мясник, булочник или кучер – материальностью своих занятий. Но вся реальность этих состояний или профессий исчерпывается для него внешним видом, конкретным обликом лю­дей. Для него это особые виды живых существ, подобные видам животных. Ребенок вполне мог бы допустить, что человек так и рождается солдатом или кучером, подобно тому как зверь рож­-

121

 

дается лисой или волком. Их костюм, физические черты входят в состав их личности и достаточны для ее определения. Ребенок ве­рит, что ему было бы достаточно носить ружье и сапоги траппера или фуражку морского офицера, чтобы отождествиться с ними и одновременно обладать теми идеальными качествами, которые он им приписывает.

Зато взрослого человека, пожалуй, более всего заботит и инте­ресует именно система социальных отношений, которая оказы­вается на втором плане для ребенка. Иначе и быть бы не могло – ведь при каждом соприкосновении с себе подобными он сознает во все новых и новых аспектах свое положение в группе и те вариации, которые оно включает в себя. Зато когда взрослый берет у ребен­ка, допустим, том Жюля Верна и начинает перелистывать его, пытаясь вновь пережить настроение своего детства, то именно это сознание, вероятно, более всего препятствует ему добиться же­лаемого, в точности ощутить свой детский восторг и увлеченность, хотя он и сохранил воспоминание о них. Встречая в книге каких-нибудь персонажей, мы не принимаем их просто так, но проверяем, до какой степени они «похожи», к какой социальной категории от­носятся, соответствуют ли их слова и поступки их социальным по­зициям. Поскольку со времени, когда мы читали эту книгу, прошло двадцать или тридцать лет, то нам неизбежно бросается в глаза ста­ромодность, устарелость их костюма, речи, поведения. Конечно, эти замечания неуместны, ведь автор писал не очерк нравов или психологический роман для взрослых, а рассказ о приключениях для детей. Мы догадываемся об этом и не упрекаем его, ведь он про­сто исходил из того, что говорилось и делалось в его стране и в его время в относительно образованной среде, и слегка идеализировал людей и отношения между ними, следуя мнению окружающих. Но мы замечаем всю условность этих людей и отношений. Точнее, мы сравниваем описываемых взрослых людей со своим взрослым опытом и идеями, тогда как дети, располагая лишь детскими кри­териями, не сравнивают их ни с чем и довольствуются тем, что им рассказывают.

Таким образом, когда перед нашими глазами и в нашем сознании проходят напечатанные слова и непосредственно вызываемые ими представления, то пережить заново некогда запечатленные ими в нас чувства нам более всего мешает совокупность наших нынеш­них идей, особенно в отношении общества, но также и фактов при­-

122

 

роды. Как пишет Анатоль Франс в предисловии к «Жизни Жанны д'Арк», «чтобы почувствовать дух ушедшей эпохи, чтобы сделать­ся современником людей прошлого... главная трудность связана не с тем, что следует знать, а с тем, чего знать не следует. Если мы в самом деле хотим жить в XV веке – как многое нам нужно забыть: все те науки, методы, достижения, благодаря которым мы являем­ся людьми нового времени! Мы должны забыть, что земля круглая, что звезды – это другие солнца, а не светильники, подвешенные к хрустальному своду, забыть Лапласову систему мироздания и верить лишь в науку Фомы Аквинского, Данте и средневековых космографов, повествующих о Сотворении мира за семь дней и об основании новых царств сыновьями Приама после разрушения великой Трои». И точно так же сколько пришлось бы забыть, что­бы перечитать книгу в том же настроении, в каком мы были ребен­ком! Ребенок не судит о книге как о художественном произведении, не выясняет на каждом шагу, какими намерениями руководство­вался автор, не задерживается на неправдоподобных деталях, не спрашивает себя – а не слишком ли натужен такой-то эффект, не слишком ли искусствен такой-то характер, не слишком ли пло­ско и банально такое-то рассуждение? Не ищет он в ней и изобра­жения общества: облик, поступки и положения действующих лиц кажутся ему столь же естественными, как облик деревьев и живот­ных, как расположение стран. Более того, он без всякого затрудне­ния разделяет намерение автора, выбравшего своих персонажей и заставившего их говорить и действовать данным образом с одной лишь целью – помочь ребенку поставить себя на их место; главное, чтобы они обладали необходимой степенью реальности, дабы чи­тательское воображение могло с проецироваться на них. У ребен­ка нет всего социально-психологического опыта, какой есть у взро­слого, – но зато он и не стесняет его. Напротив того, взрослого он тяготит, и если бы ему удалось от него избавиться, то, возможно, и былое впечатление возникло бы у него во всей своей полноте.

Но достаточно ли на время устранить всю эту массу взрослых по­нятий, чтобы наши былые воспоминания появились вновь? Пред­положим, что сегодня мы не просто читаем данную книгу во вто­рой раз, что за истекшее время, в разные периоды мы уже не раз ее листали и даже несколько раз перечитывали целиком. Тогда можно сказать, что каждому из этих перечитываний соответству­ет свое особое воспоминание и что все эти воспоминания, присо­-

123

 

единяясь к последнему чтению, оттеснили то, которое осталось у нас от первого чтения, так что если бы удалось вытеснить, забыть их все одно за другим, то мы вернулись бы к своему первому прочтению, доселе скрытому за массой других; да только это совершенно невозможно, потому что они перепутались друг с другом до неразличимости. Тем не менее рассматриваемый случай имеет исключительную ценность, так как здесь воспоминание уникально и столь четко отделено от нашего нынешнего чтения, что из этой смеси нынешнего и прежнего легко устранить все нынешнее и по контрасту выделить все прежнее. То есть если бы воспоминание имелось, оно должно было бы появиться. Однако оно не появляется. Конечно, время от времени мы испытываем довольно сильное чувство уже виденного – но вдруг кажущиеся нам столь знакомыми эпизод или гравюра с самого начала произвели на нас стол сильное впечатление, что мы потом часто думали о них вновь вдруг они вошли в ту совокупность понятий, что всегда сопровождают нас, ибо мы научились вспоминать их когда захотим? То есть не получается ли, что воспоминания (которое соответствует уникальному прочтению и впечатлению и о котором мы никогда боль­ше не думали) на самом деле вовсе и нет?

Мы смутно чувствуем: ведь есть же какое-то средство, чтобы точнее, чем ныне, вспомнить происходившее у нас в душе, когда этот рассказ был ей еще внове и открывал перед нею целый неведомый мир. Мало забыть все узнанное с тех пор, надо еще и в точ­ности знать то, что мы знали тогда. В самом деле, когда нам кажется, что мы не находим в книге многих деталей и подробностей которые были в ней раньше, – то это не иллюзия. В сознании у ребенка есть свои рамки, привычки, образцы и переживания, иные, чем у взрослого, но без которых он не понимал бы читаемого, в всяком случае, не понимал бы в нем того, что может быть сведен к доступным ему знаниям. Чтобы вспомнить свое былое умственное состояние, недостаточно понаблюдать за детьми того возраста в каком мы были тогда. Надо еще и в точности узнать, каким было наше окружение, наши интересы и вкусы, когда в руки к нам по­пала данная книга, узнать, что мы читали раньше, прямо перед не или одновременно с нею. Можно ли сказать, что у нас уже тогда было какое-то представление о жизни и свете? Во всяком случае, воображение наше питалось какими-то зрелищами, фигурами, предметами, и все это необходимо узнать, чтобы составить себе верное

124

 

понятие о том, как мы могли в тот момент реагировать на данную повесть. Если бы у нас имелся дневник, куда мы заносили бы все свои дела и поступки день за днем, мы могли бы изучить данный период своего детства как бы извне, собрать в еще непрочный, но достаточно плотный пучок хрупкие веточки наших тогдашних по­нятий и тем самым точно реконструировать впечатление, кото­рое мы должны были испытывать, приобщаясь к той или иной области художественного вымысла. Разумеется, подобная работа предполагает, что мы сохраняем в себе хотя бы смутное предста­вление о своей тогдашней внутренней жизни. От каждой поры на­шего прошлого у нас остаются некоторые воспоминания, мы все время воспроизводим их, и через них, в результате какой-то непре­рывной филиации, поддерживается чувство нашей идентично­сти. Но именно потому, что это повторения, что в разные перио­ды нашей жизни они включаются в совершенно разные системы понятий, они утратили свою былую форму и облик. Это не позвон­ки ископаемых животных, сохранившиеся неизменными и по­зволяющие воссоздать весь организм, частью которого они были; скорее их можно было бы сравнить с камнями, которые ныне мож­но встретить замурованными в стенах старых римских домов, ко­торые в далеком прошлом служили материалами при постройке других зданий и древность которых, незаметная ни в их форме, ни в их облике, удостоверяется лишь тем, что они еще несут на се­бе полустертые черты старинных букв.

Подобное воссоздание прошлого может быть лишь приблизи­тельным. Оно будет тем более приближаться к реальности, чем больше письменных или устных свидетельств окажется в нашем распоряжении. Допустим, нам напомнят какое-то внешнее обстоя­тельство, например, что мы читали эту книгу поздно по ночам, тай­ком, что мы просили объяснить нам такое-то слово или место в ней, что мы разыгрывали со своими маленькими друзьями такую-то сцену или подражали таким-то персонажам повести, что такое-то описание санной охоты мы читали рождественским вечером, когда за окном шел снег и нам разрешили не спать допоздна, – и тогда, если эти внешние обстоятельства сойдутся с событиями повести, У нас вновь создастся своеобразное впечатление, вероятно, весьма близкое к тому, что мы переживали тогда. Но в любом случае это лишь реконструкция. Иначе и быть не может – ведь чтобы по­ставить себя в точно такое же, как прежде, душевное состояние, нам

125

 

нужно было бы припомнить одновременно все без исключения влияния, которым мы подвергались в то время изнутри и извне, по­добно тому как для воссоздания во всей реальности какого-нибудь исторического события нужно было бы извлечь из могил всех его участников и свидетелей!

Мы так подробно остановились на этом примере, потому что, на наш взгляд, в нем ярко проявляются условия, способствующие или препятствующие припоминанию прошлого. Быть может, нам ска­жут, что в данном случае слишком велика дистанция между впечат­лением, которое мы пытаемся вспомнить, и текущим моментом, что, как правило, воспоминание слабеет, отступая в прошлое, и этим объясняется все большая трудность его припомнить, но от­сюда еще не следует, что оно не сохраняется в бессознательном состоянии. Но если воспоминания – это образы, которые все обла­дают одинаковой реальностью, то почему же их временная удаленность мешает их возвращению в сознание? Если они возникают вновь потому, что сохраняются неизменными, а не потому, что мы обладаем способностью воспроизводить их с помощью своих ны­нешних понятий, то, поскольку в таком случае они все сохраняются в равной степени, они должны были бы быть одинаково способ­ны к новому появлению. Если же истекшее время все-таки играет роль, то не потому, что увеличивается масса новых воспоминаний, отделяющих нас от старых. Памяти не обязательно непрерыв­ным образом переходить от одного из них к другому. Как пишет г-н Бергсон: «Если для прояснения моего действия в данной точ­ке пространства необходимо, чтобы мое сознание преодолело один за другим все те промежутки, или интервалы, которые в общем составляют то, что называется дистанцией в пространстве, для до­стижения той же цели ему, напротив, полезно перескочить через ин­тервал времени, отделяющий актуальную ситуацию от аналогично­го положения в прошлом... сознание переносится туда одним скачком»[2]. Если воспоминания – это просто образы, составленные вместе во времени, и если они стремятся к новому появлению в силу свойственного каждому из них внутреннего импульса, то длт того, чтобы более старые из них ускользали от нас, не больше оснований, чем для того, чтобы из нескольких предметов равной плот-

_________________________

Bergson Matiere et memoire, p. 158-158 [Бергсон А. Указ. соч. С. 252]

126

 

ности, брошенных в воду, тонули лишь брошенные первыми, а остальные всплывали обратно на поверхность.

Могут сказать, что по крайней мере нынешняя ситуация должна способствовать их припоминанию. Как пишет опять-таки г-н Берг­сон, «сенсомоторные приспособления дают бездейственным, а зна­чит, бессознательным воспоминаниям средство обрести плоть, мате­риализоваться, стать в итоге наличными» *. Но почему же некоторые воспоминания, лишь потому, что они более старые, не могут впи­саться в «рамку» или пройти сквозь «щель» (пользуясь терминами великого психолога), представляемые или открываемые для них этими самыми сенсомоторными приспособлениями? Между тем в рассмотренном нами случае условия как будто бы благоприятны: перед нами та же самая книга, те же самые страницы, те же самые гравюры; влияния, идущие извне, одни и те же; наша роговица и зри­тельный нерв возбуждаются так же; внутренняя речь, воспроизво­дящая или обозначающая полусознательными фонациями читае­мые слова, та же самая; с другой стороны, мы отвлекаем свое внимание от любых идей и понятий, которыми не обладали в дет­стве, то есть делаем все возможное, чтобы на наш мозг и нервы не оказывалось никакое влияние изнутри, которое не могло бы ока­зываться в ту пору. И тем не менее образ не возникает вновь. Значит, нам не удалось сообщить своему нервно-церебральному организ­му точно ту же установку, какую он имел тогда. Но, возможно, та­ким способом мы просто объясняем в психологических терминах, что нам недостает какого-то другого воспоминания, какого-то дру­гого понятия, ряда каких-то других чувств и мыслей, которые в то время занимали наше сознание, а ныне больше не занимают его или занимают лишь частично. Понятие физической установки и сенсомоторной системы можно заменить другим – системой понятий. Тогда мысль г-на Бергсона сведется к следующему: некоторые вос­поминания не возникают вновь не потому, что они слишком стары и постепенно рассеялись, – просто раньше они были обрамлены такой системой понятий, которой у них уже нет сегодня.

Существенно, однако, что здесь речь идет уже не о телесных из­менениях, а о психических представлениях. Согласно гипотезе, принимаемой г-ном Бергсоном, сенсомоторные приспособления не оказывают прямого воздействия на создание или воссоздание
_______________________
Бергсон А. Указ. соч. С. 256.

127

 

состояний, имевших место в прошлом. Все психическое, что содержится в воспоминании, не есть производное от тела, его следует считать заранее данным в бессознательном, чем-то «готовым» и завершенным. Роль тела – чисто отрицательная. Это преграда, которую нужно устранить, чтобы дать выход воспоминанию. Од­нако наша власть над ним остается неполной, интуитивной, ненадежной. Происходящие в нем изменения являются в значительной мере результатом случая. Как бы то ни было, можно утверждать: воспоминания не воспроизводятся потому, что достаточно малей­шего изменения в церебральном состоянии, чтобы они остались в тени. Они есть, но не могут преодолеть или обойти преграду, и мы не в силах им в этом помочь.

Теперь предположим, что преградой является уже не тело, а вся совокупность понятий, которые в данный момент занимают наше сознание. Теперь уже трудно допустить, чтобы воспоминания, коль скоро они реально сохранены, полностью задерживались или перехватывались на такой психической границе. Конечно, между некоторыми аспектами этих воспоминаний и нынешними понятия­ми встречается несовместимость. Но поскольку и те и другие созда­ны из одного и того же материала, поскольку и те и другие явно являются представлениями, можно предположить, что между ни­ми складывается своего рода компромисс. Это тем более правдопо­добно, что мы стараемся сократить сопротивление, оказываемое на­шими нынешними понятиями прежним состояниям, стараемся устранить, забыть эти понятия, и к тому же нередко бывают ин­тервалы относительной рассеянности, когда мы ускользаем от дав­ления своих взрослых понятий; то есть преграда имеет изъяны, дыры и щели, сквозь которые мы непременно замечали бы находя­щееся по ту сторону, если бы там находилось что-то иное; собствен­но, достаточно было бы прорваться одному воспоминанию, чтобы за ним последовали остальные и преграда рухнула, по крайней ме­ре на некотором участке. Но, как мы видели, ничего подобного не происходит. У нас ни в какой момент не возникает впечатления, что мы точно совпали со своим былым умственным состоянием. А зна­чит, эти воспоминания вообще не сохраняются.

Правда, иногда, листая книжные страницы, мы говорим себе: «Вот сцена или гравюра, которую я узнаю, а до сих пор забывал о ней». Мы имеем в виду, что это хорошо согласуется с общим по­нятием, сохранившимся у нас об этой книге, и что, исходя из этого

128

 

понятия, мы, пожалуй, смогли бы вообразить себе данную сцену или гравюру, или же что здесь было какое-то отдельное воспоми­нание, которое в силу тех или иных причин всегда присутствова­ло у нас в душе, так что мы никогда и не утрачивали способность его воспроизвести. Но воспроизвести – не значит вспомнить, ско­рее это значит реконструировать. Если из тела нам не извлечь ни­каких воспоминаний, то применительно к системе наших нынеш­них представлений это не так: этих представлений, сочетающихся с определенными понятиями прошлого, которые в большом коли­честве сообщает нам сама книга, порой бывает достаточно для то­го, чтобы если не создать воспоминание заново, то по крайней ме­ре наметить его схему, которая для нашего сознания равноценна ему. Таким образом, воспоминание может и не сохраняться – на­ше нынешнее сознание содержит в себе и находит вокруг себя сред­ства, позволяющие его выработать. Если оно не воспроизводит воспоминания – значит, этих средств было недостаточно. Дело не в том, что оно встает преградой перед реальным воспоминанием, желающим проявиться, дело в том, что между понятиями взросло­го и ребенка слишком много различий.

В том возрасте, когда нас интересуют рассказы о приключениях, на­ше воображение одновременно и активнее, и свободнее, чем у сло­жившегося человека. Действительно, свойственная ребенку чув­ствительность предрасполагает его увлекаться вымышленными историями, возбуждающими в нем то страх, то надежду, то нетер­пение, вообще всевозможные оттенки и крайние формы эмоций, к которым он способен. Взрослый человек не так быстро прихо­дит в волнение, читая в книге об опасном путешествии, не сразу под­дается тяге к приключениям, которая охватила бы его в гг лет; он больше не чувствует в себе избытка сил, присущего ребенку, у кото­рого нет ни потребности, ни понятия о пределе, который считает се­бя способным делать сразу несколько дел и вживаться сразу в не­сколько характеров. Оттого ребенок без труда отождествляется с действующими лицами рассказываемой ему истории: он последо­вательно и чуть ли не одновременно бывает и капитаном корабля, на котором лежит ответственность, который должен все устраивать и предвидеть, и то рассеянным, то веселым и экспансивным ученым, и молчаливо-саркастичным майором, который за всем наблюдает

129

 

и никогда не теряет головы, и юношей, который в свои шестнадцать лет уже ведет себя как герой; он не колеблясь следует за ними во всех странствиях, вместе с ними сидит на гигантском дереве, ожидая, по­ка сойдет паводок, затопивший равнину бесконечной водной гла­дью, вместе с ними едет на повозке по топким лесным дорогам Австралии, вместе с ними терпит кораблекрушение и попадает в руки дикарей; на каждом новом этапе он забывает о предыдущих, а ког­да рассказ закончится, начинает читать его сначала, с неутомимым и неослабевающим вниманием и любопытством. Действительно, он переживает тот момент в своем физическом и умственном разви­тии, когда его сильнее всего увлекает борьба человека против сил природы, применяемые им для этого орудия и устройства, требуемые ими от него способности и умения. Раньше, когда он верил сказкам, он плохо представлял себе, какая грубая необходимость управляет силами природы и как ограниченны физические силы че­ловека, поскольку с легкостью воображал безмерную щедрость природы и бесконечное увеличение человеческих возможностей благодаря вмешательству сверхъестественных сил. Теперь его во­ображение уже ограничено в этом направлении. Зато в другом на правлении у него нет границ. Он знает, на что способен одинокий человек среди природы, вынужденный бороться с непогодой, дики­ми зверями и даже людьми-дикарями. Он еще не знает, в каких пре­делах замыкают деятельность людей необходимости социальной жизни. Отношения между человеком и вещами, которые у взросло­го служат предпосылкой и как бы опорой для отношений между людьми, ребенку, напротив, кажутся самоцельными.

В его глазах вещи интересны и живы, потому что это одновре­менно и препятствия, и помощники: для него они являются члена­ми общества, так же как и взрослые. Последних он ценит только по тем критериям, которые более всего значимы в его глазах. Между ним и другими людьми еще не возникло социальное понятие клас­са, и оно не обязывает его ставить на первое место те критерии, ко­торые больше всего ценит общество. Поэтому для ребенка рабочий обладает притягательной силой, которая обычно исчезает, лишь только дитя само станет взрослым членом группы, куда не допуще­ны рабочие. Что же касается богатства, то в нем он видит средстве для более широкого воздействия человека на вещи – либо оно позволяет устраивать дальние и дорогостоящие путешествия, орга­низовывать экспедиции и исследования, либо же богатый человек

130

 

может основывать фермы, прииски и даже города в новооткрытых, неосвоенных краях. Таким образом, в сознании двенадцатилет­него ребенка складывается своеобразная концепция мира и людей, приуготовляющая его к тому, чтобы с ходу понимать умело сло­женный рассказ о приключениях или путешествиях, отождест­влять себя с персонажами книги, разделять Есе их чувства, так же увлеченно, как они, следить за их предприятиями, рассматривать все вещи и природные явления – страны, корабли, животных, де­ревья и проч. – как тесно связанные с путешественниками, с их деятельностью и с их эмоциями, так что они становятся «вещами человека», а сам человек сходным образом представляется лишь как некоторая деятельность, обращенная на тот или иной аспект вещей, как «человек таких-то вещей».

Взгляд взрослого совсем иной: он определяет каждый разряд людей по их положению в обществе; он, конечно, различает все­возможные категории ремесленников по роду их деятельности, но он не столько различает их, сколько сближает и смешивает под об­щим названием рабочих. Что же до вещей, то он либо ценит их лишь постольку, поскольку они образуют богатство, – все вещи, присвоенные человеком, сразу же утрачивают свою живописность и приобретают более или менее абстрактный характер экономиче­ской ценности, – либо же его внимание обращается на их чисто физические качества, то есть независимо от их полезности для нас, независимо от нашего возможного воздействия на них и опасно­стей, которыми они нам угрожают, мы представляем их как нечто чуждое человеку в природе: опять-таки абстрактное воззрение, сходное с тем, из которого вырастает наука. При этом на первый план выходят экономические и научные понятия. Если к этому и примешивается чувство красоты вещей, то чаще всего потому, что мы проецируем на природу идеи и образы, которые вырабо­таны социальной жизнью и которым ребенок, разумеется, также совершенно чужд. Таковы некоторые общие черты, отличающие детскую точку зрения от взрослой. Поэтому, чтобы вспомнить свои детские впечатления, взрослому отнюдь не достаточно усилием во­ли вырваться (что часто и невозможно) из всей совокупности идей, полученных им от общества, – ему пришлось бы также заново вну­шить себе детские понятия и даже вообще обновить свою чувстви­тельность, которая более несоразмерна спонтанно-полновесным впечатлениям детского возраста. Когда выдающийся писатель или

131

 

художник дает нам иллюзию потока, возвращающегося к своему истоку, когда он сам думает, что заново переживает свое детство, рассказывая о нем, это значит, что он более других сохранил бы­лую способность видеть и ощущать волнение. Но это не ребенок, выживший из детского возраста, это взрослый, который заново творит в себе и вокруг себя целый уже исчезнувший мир, и в эту картину входит больше вымысла, чем правды.

То, что у ребенка и взрослого мышление направлено в противо­положные стороны, отчасти объясняется, как мы видели, их физи­ческой и чувственной природой. Но, кроме того, и внешние со­циальные условия, в которых они находятся, слишком различны, чтобы взрослый мог по желанию вновь обрести детскую душу. Хо­тя в 10 или 12 лет у нас еще лишь смутное представление об обществе в широком смысле слова, однако мы входим в более узкие группы, такие как семья и круг друзей по школе или по играм. Мы живем в такой-то квартире, проводим большую часть дня в определенных комнатах, в таком-то саду, на таких-то улицах; в этих узких рамках могут происходить впечатляющие события. Так, из-за привычного контакта с определенными вещами и лицами, а также повторяющих­ся внушений со стороны окружающих нас людей, в нашей душе глуб­же других запечатлеваются некоторые господствующие образы. В «Поэзии и правде» уже немолодой Гёте воссоздает свои детские впечатления. «Вспоминая младенческие годы, – пишет он, – мы не­редко смешиваем слышанное от других с тем, что было воспринято нами непосредственно. Итак... скажу, что жили мы в старинном до­ме, состоявшем, собственно, из двух соединенных вместе домов. Лестница, наподобие башенной, вела в комнаты, расположенные на разной высоте, а неровность этажей скрадывалась ступенями. Мы, дети, то есть младшая сестра и я, больше всего любили играть в про­сторных сенях, где одна из дверей вела в деревянную решетчатую клеть, на улице, под открытым небом. Такие клети имелись во Франкфурте при многих домах... Женщины, сидя в них, занимались шитьем и вязаньем, кухарка перебирала там салат, соседки перекли­кались друг с другом, и в теплую погоду это придавало улицам юж­ный характер»[3]. И дальше он описывает комнату своей бабушки, ко­-

_________________________________

Гете И.-В. Собрание сочинений. М.: Художественная литература, 1976. Т.3, с.12; пер. Н. Ман

132

 

торая не вставала с кресла, вид из задних окон дома на соседские сады, простиравшиеся до городской стены, комнату во втором эта­же, где он учил уроки и откуда смотрел на заходящее солнце, и вся­кие темные закоулки старого дома, внушавшие детям страх и ро­бость. Таким был горизонт его младенческих лет. Потом он осваивает город, мост через Майн, площадь перед ратушей и проч. Он рассказывает о наиболее примечательных домашних событиях, о том, как у него возник интерес к событиям более важным – Лис­сабонскому землетрясению, вторжению Фридриха II в Саксонию и Силезию, и о впечатлении, которое они производили в его семье. Таковы рамки, в которых прошел целый период его жизни, в ко­нечном счете оставивший в его памяти лишь немного воспомина­ний[4]. Да и что сильнее сказывается в четкости этих образов и мето­дичности их описания – видение ребенка или же ясное, выпуклое представление писателя? От дома, где мы жили, в нашей памяти часто остается не столько расположение комнат, которое можно бы­ло бы обозначить на инженерном плане, сколько отдельные впечат­ления, которые при сопоставлении, возможно, не сходились бы меж­ду собой, а порой и противоречили бы друг другу. Как бы то ни было, существует ограниченный в пространстве мирок, где проснулось со­знание ребенка и за пределы которого оно долгое время не выхо­дило. Правда, и для взрослого дом, где он живет, и те места в горо­де, где он чаще всего бывает, образуют своего рода рамку; однако он знает, что это лишь определенная часть более обширного целого, представляет себе отношение между частью и целым и само целое как таковое – то есть пространственные рамки, в которых заключе­но мышление взрослого, гораздо шире. Он может придавать боль­шое значение тому узкому кругу, где происходят его физические движения, он может как-то особенно любить свой дом, улицу,

__________________________________

«В 80 лет человек помнит очень немного событий, однократно свершавшихся в его жизни, за исключением последних 15 лет. Он помнит лишь кое-какие разрозненные происшествия, которые все вместе не заняли бы полутора-двух месяцев, если все припоминаемое им воспроизвести вновь с той скудостью деталей, с какой он это помнит. Что же касается происшествий, повторявшихся часто, то его сознание составляет баланс своих воспоминаний прошлого, пом­ня о двух-трех последних повторе­ниях и о том, как обыкновенно про­исходило дело или же поступал он сам, – но не более того... Мы неспо­собны вспомнить и одной стотысяч­ной доли того, что случилось с нами в детстве» (Butler (Samuel), La vie et l'habitude, trad, fr., p. T48 – см. ниже, примеч.3 на с.135)

133

 

квартал; однако они не образуют для него замкнутый мир, с кото­рым связаны все его мысли, заботы и переживания, его деятельность выходит за пределы этого мира, и оттуда на него воздействуют многообразные влияния. Напротив того, ребенок долгое время не ощущает потребности поместить свой мирок в большом мире, его воображение и чувствительность вольно цветут в этих узких пределах.

Впрочем, говоря о пространственных рамках, мы не имеем в ви­ду ничего похожего на геометрическую фигуру. Как показали со­циологи, во многих первобытных племенах пространство не вос­принимается как однородная среда, но части его различаются по приписываемым им качествам мистического характера: та или иная область, то или иное направление находятся во власти тако­го-то духа, отождествляются с таким-то кланом племени. Так же и разные комнаты в доме, его закоулки, предметы обстановки, а вне дома – сад или угол улицы, обычно вызывающие у ребенка яр­кие впечатления и ассоциирующиеся для него с теми или иными членами семьи, с его играми, с какими-то однократными или повторяющимися событиями, оживая и трансформируясь в его во­ображении, получают некую эмоциональную значимость: не только общая рамка, но и все эти привычные зрелища суть составные части социальной жизни ребенка, которая в общем исчерпывает­ся его семейной жизнью; они питают ее и одновременно ограничивают. Конечно, примерно так же обстоит дело и для взрослого. Ког­да он покидает дом, где прожил много лет, ему кажется, будто он оставляет позади часть себя самого; и действительно, с исчезно­вением этой рамки рискуют рассеяться и все связанные с нею вое поминания; но поскольку взрослый не ограничивает свое мышление пределами своего жилища, то многие из воспоминаний прожитого там периода сохранятся, будучи связанными с другим: предметами, с другими местами, с размышлениями, простирающи­мися за пределы жилища; да и о самом жилище он еще может се хранить более или менее богатое воспоминание, так как он, вое можно, еще будет встречать в других местах виденных в нем людей, и поскольку в его глазах дом образовывал малую рамку внутри большой, то большая рамка, сохраняясь, позволит ему припоминать и малую. У ребенка гораздо больше причин грустить, покидая еще в детстве дом, где он провел долгие годы, ибо в этом доме заключалась вся его жизнь и с ним связаны все его воспоминания; чи-

134

 

сло людей, которые жили там вместе с ним и которых он еще может вновь повстречать позднее, быстро сокращается; с распадом домаш­ней среды, с рассеянием или угасанием семьи ему остается рассчи­тывать только на себя, пытаясь сохранить образ родного очага и всего, что с ним связано; к тому же этот образ как бы подвешен в пустоте, поскольку мысль человека застыла на ограничивающей его рамке, поскольку он лишь очень несовершенно представляет се­бе, какое место этот образ занимал в ряду других образов, а сам этот ряд он узнал лишь тогда, когда образа уже не стало.

 

***

Теперь остановимся ненадолго, чтобы пояснить, в каком смысле исчезновение или трансформация рамок памяти влечет за собой исчезновение или трансформацию наших воспоминаний. Действи­тельно, тут возможны две гипотезы. Либо между рамкой и разво­рачивающимися в ней событиями имеется лишь соприкосновение, но они созданы не из одной и той же субстанции, подобно раме кар­тины и помещенному в нее холсту. Это как речное русло, берега ко­торого заключают в себе поток, но лишь отбрасывают свое отра­жение на его поверхности. Либо же рамка и события тождественны по природе: события суть воспоминания, но и сама рамка состоит из воспоминаний. Эти два рода воспоминаний различаются тем, что вторые более устойчивы, всегда заметны нам, и мы пользуем­ся ими для припоминания и реконструкции первых. Именно эту вторую гипотезу мы и принимаем.

Г-н Бергсон, сформулировавший первую гипотезу, опирается на различение двух видов памяти – одна из них сохраняет факты, имевшие место лишь однажды, а другая имеет дело с часто повто­ряющимися поступками и процессами и со всеми обычными пред­ставлениями[5]. Если эти два вида памяти настолько различны, то

_________________________

Это различие двух видов памяти, фундаментально важное для психо­логии г-на Бергсона (op. cit., р. 75), было уже угадано за двадцать лет до того Сэмюэлем Батлером, автором «Едгина», в его книге «Жизнь и при­вычка» (1877, французский перевод 1922). Согласно Батлеру, «глубокие впечатления, фиксируемые нашей па­мятью, производятся двумя способами... предметами или их сочетаниями, которые незнакомы нам, являются нам через относительно долгие про­межутки времени и осуществляют свое действие как бы разом, резко... и более или менее частым повторени­ем какого-либо слабого впечатления, которое быстро исчезло бы из нашего сознания, если бы не повторялось... Мы лучше всего помним то, что дела-

135

 

мы могли бы если не восстанавливать (ибо, согласно этому автору, они, возможно, никогда и не возникают неизменными), то хотя бы абстрактно мыслить чистые воспоминания – то есть такие, кото­рые были бы во всех своих частях отличны от всех остальных и к которым никак не примешивалось бы то, что г-н Бергсон назы­вает памятью-привычкой. Однако, противопоставляя воспомина­ние об одном из моментов (каждый из которых был единственным в своем роде), когда человек читал или перечитывал заучиваемый урок, и воспоминание о самом этом уроке, заученном наизусть после всех этих чтений, г-н Бергсон пишет: «Каждое из следующих одно за другим чтений восстанавливается при этом в моем уме со свойственными ему индивидуальными особенностями: я вновь его вижу, со всеми теми обстоятельствами, которые его определяли и продолжают определять. Каждое чтение отличается от предыду­щих и последующих самим местом, которое оно занимало во вре­мени, и вновь проходит передо мной как определенное событие моей истории... Напротив, воспоминание об одном отдельном чте­нии, втором или третьем, например, не имеет никаких признаков привычки. Его образ запечатлелся в памяти сразу, потому что дру­гие чтения по определению составляют предмет других, отличных воспоминаний. Это как событие моей жизни: оно по самой своей сущности относится к определенной дате и, следовательно, не может повториться» *. Мы подчеркнули в этой цитате «со всеми теми об­стоятельствами, которые его определяли и продолжают опреде­лять»**, потому что в зависимости от смысла этих слов нам, оче-

_____________________________________

ли реже всего... и то, что делали чаще всего и что в результате стало для нас наиболее знакомым. Ибо на нашу па­мять более всего воздействуют две силы – сила новизны и сила рутины... Но впечатления, фиксируемые силой рутины, вспоминаются совсем иначе, чем глубокие впечатления, пережи­тые лишь однажды... Что касается первых (рутинных) впечатлений, са­мых многочисленных и самых важ­ных из имеющихся в нашей памяти, то часто мы лишь в процессе действия замечаем сами и показываем другим, что вспоминаем. В самом деле, очень часто мы не помним, где, когда и как приобрели свое знание» (француз­ский перевод, с. 146-150). И ниже: «Многие люди, заучившие наизусть - в результате частых повторений – оды Горация, даже спустя много лет смогут прочесть ту или иную оду, хо­тя не помнят ни одного из обстоя­тельств, при которых ее выучили... вернуться к знакомой оде для них очень легко, и они даже не знали бы. что вспоминают ее, если бы об этом не говорил им рассудок: эта ода слов­но сделалась для них чем-то врожден­ным» (ibidem, р. 155).

* Бергсон А. Указ. соч. С. 206-207.

** Буквальный перевод: «...обрамляли и продолжают обрамлять».

134

 

видно, придется прийти к весьма различным выводам. Для г-на Бергсона речь идет, без сомнения, об обстоятельствах, отличаю­щих одно чтение от всех остальных; скажем, оно вызвало повы­шенный интерес своей новизной, оно происходило в каком-то дру­гом месте, во время чтения нас прерывали, оно нас утомило и т. д. Но если оставить в стороне мышечные движения, соответствую­щие повторению, и все изменения, происшедшие в нашей нервной системе, – движения и изменения если не тождественные при всех чтениях, то, по крайней мере, тяготеющие к одному и тому же ре­зультату, – то наряду с различиями все эти чтения обладают и не­малыми сходствами: они происходили в одном и том же месте, в один и тот же день, среди одних и тех же товарищей, или в од­ной и той же комнате, рядом с родителями, братьями и сестрами. Конечно, при каждом чтении мы далеко не одинаково обращали внимание на все эти обстоятельства. Но если принять теоретиче­ские воззрения г-на Бергсона – если предположить, что каждому чтению соответствует определенное, четко отличное от других вос­поминание, и составить вместе воспоминания обо всех чтениях, – то ясно, что, сопоставляя их, мы тем самым восстановим рамку, в которой они разворачивались, и что на деле именно эта рамка позволяет если не переживать заново свои былые состояния, то хо­тя бы воображать, какими они должны были быть в силу обстоя­тельств (которым соответствуют устойчивые воспоминания), в ко­торых происходили, а следовательно, и воспроизводить их по мере нашей возможности, с помощью таких господствующих предста­влений. Могут возразить, что выбранный здесь пример не следу­ет понимать буквально. Задачей было определить две крайние формы памяти. Но ведь мы и не могли бы встретить их в реально­сти, являющей нам лишь промежуточные формы. А потому неуди­вительно, что даже в таком воспоминании, где главное место зани­мают образы (в смысле однократных образов), можно найти и более общие понятия, зафиксированные в нашем сознании при­вычкой и повторением. Попробуем-ка представить себе такие образы, все содержание которых было бы действительно новым и однократным, в таком месте, которое не имело бы никакого от­ношения к местам, знакомым нам из других опытов, в такое время, которое мы никак не помещали бы внутри большого времени или же какого-то определенного периода нашей жизни. Именно та­кие образы нам и требуются, и притом чтобы к нашему впечатле­-

137

 

нию не примешивались более ранние или более поздние понятия, устойчивее его сохраняющиеся в нашем сознании: понятия о кни­ге, о печатных буквах, о столе, учителе, родителях, уроке и проч. Если и предположить, что такие состояния сознания действи­тельно бывают, – какая же возможность остается у нас, чтобы вспомнить их позднее? За что их ухватить? Эти образы сравнимы с образами сновидений, которые подвешены в неопределенном пространстве и времени и, не допуская локализации, не поддают­ся и воспоминанию, стоит им лишь выйти из той полусознательной зоны, где они еще остаются какое-то время после пробуждения.

Нам ответят, что следует именно различать две вещи. С одной сто­роны, есть пространственно-временные и вообще социальные рам­ки. Действительно, этот комплекс устойчивых и господствующих представлений позволяет нам позднее по желанию вспоминать ос­новные события своего прошлого. А с другой стороны, есть то, что в самом изначальном впечатлении позволяет, когда оно возникнет вновь, поместить его в некоторое пространство, время, среду. Мы были бы жертвой иллюзии, не раз разоблачаемой г-ном Бергсоном, если бы, сближая между собой ряд последовательных и четко различных состояний, стали рассматривать простую сумму каче­ственных видов, тесно сплавленных с нашими впечатлениями, как непрерывное и единичное представление об однородных простран­стве, времени и вещах вообще. Получилось бы, что наши воспоминания непохожи на отдельные образы, нанизанные один за другим, словно жемчужины в ожерелье, что между ними есть непрерывный переход. И, можно сказать, в них нам, словно в подвижном отражении, являлись бы именно непрерывное пространство, время и со­циальная среда. Но, несмотря на эту непрерывность, между этим ря­дом точек зрения и комплексом устойчивых понятий в полной мере имелось бы то различие, которое разделяет индивидуальные, каче­ственно отличные друг от друга психические состояния и рамки общего мышления, все время пребывающие тождественными.

Но тогда мы приходим к довольно-таки парадоксальному выво­ду. В момент возникновения наших впечатлений в них было как бы два рода элементов: с одной стороны, все то, что в них поддается выражению, что позволяет нам знать их место во времени и их сходства и различия с другими впечатлениями, воспринятыми нами или другими людьми; а с другой стороны, то, что в них есть не выразимого, их, как пишет г-н Бергсон, «уникальный оттенок»

138

 

«аффективная окраска», которую можем переживать только мы одни. В бессознательной памяти, в форме «образов-воспоминаний» от этих впечатлений только и сохраняется этот оттенок или окраска. Но ведь это как раз и есть то, чего мы никогда не вспоми­наем. Все прочее, кроме этого, может возникнуть вновь. Об этом же мы храним лишь воспоминание, подобное воспоминанию о сновидении... которое мы позабыли.

Да и как образы-воспоминания (если предположить, что они существуют) могли бы в момент припоминания включиться в ту по­нятийную рамку, которая сопровождала их раньше и является со­ставной частью нашего нынешнего сознания, если у них нет с ней ни­какой точки соприкосновения, никакой общей субстанции? Как мы уже отмечали, говоря о сновидении, исчезновение большинства переживаемых во сне образов объясняется тем, что они не были локализованы в мире нашей яви, а потому и никак не доступны для этого мира и для наших представлений о нем; воспоминаниями, под­дающимися восстановлению, становятся лишь те образы сновиде­ния, на которых при пробуждении зафиксировались наше внимание и размышление и которые мы тем самым связали, прежде чем они исчезнут, с образами и мыслями нашей яви. Если же рассмотреть од­но из тех состояний, которые г-н Бергсон теоретически определяет как единичные события нашей истории, если очистить его от всех элементов представления, которые, будучи общими для него и для других состояний, создают между ними зачаток организации, то его уже нельзя отличить от образа, увиденного в сновидении; но тог­да уже и непонятно, как он не только сохранился, но и может воспро­изводиться и как мы способны его локализовать. Конечно, для г-на Бергсона это предел, которого реальные состояния не достигают. По его мысли, воспроизведение некоторых образов делается возмож­ным благодаря «выполненным или просто зарождающимся дви­жениям» (обусловленным нашим нынешним восприятием); «если старые образы оказываются также способны перейти в эти движе­ния, они пользуются случаем, чтобы проскользнуть в актуальное восприятие и быть им принятыми»[6]. То есть в любом образе, пусть сколь угодно единичном, имеется некий моторный аспект, которым

_________________________

Bergson Matiere et memoire, p. 96 [Бергсон А. Указ. соч. С. 218, с уточнением]

139

 

он связан с определенной телесной установкой. Но выше уже было сказано: говоря о теле, а не только о состояниях сознания, мы, ско­рее всего, напрасно усложняем и затемняем проблему. Телесная установка в конечном счете соответствует определенному набору об­щих представлений, выражаемых словами, каждое из которых имеет смысл и вместе с тем детерминирует некоторые движения в организ­ме. Раз так, то мы можем сказать, что в любом, сколь угодно единич­ном образе имеется общий аспект, которым он связан со всей сово­купностью имеющихся в сознании понятий. Так мы вновь получаем и восстанавливаем непрерывную связь между образом и рамкой, а поскольку последняя целиком состоит из психических состоя­ний, то этим и объясняется, почему между рамкой и образом мо­жет иметь место обмен субстанцией и рамки может даже оказаться достаточно для восстановления образа.

 

***

Представляется довольно естественным, что взрослые, поглощен­ные текущими заботами, мало интересуются всем тем, что не свя­зано с ними в прошлом. Не потому ли именно они искажают свои детские воспоминания, что втискивают их в рамки настоящего? А у стариков это уже не так. Старики, напротив, утомившись дея­тельной жизнью, отворачиваются от настоящего и оказываются в самых благоприятных условиях для того, чтобы в их памяти не­изменными возникали события прошлого. Но раз они возникают вновь, значит, и всегда там присутствовали. Не есть ли это рази­тельное доказательство в пользу сохранения, казалось бы, исчез­нувших воспоминаний?

«Почти тридцать лет прошло со времени моего отъезда из Бос­се, – пишет Руссо в «Исповеди», – и я ни разу не вспоминал о пре­бывании там с удовольствием и в образах, сколько-нибудь связных. Но с тех пор как, перейдя зрелый возраст, я стал клониться к ста­рости, я замечаю, что эти воспоминания возникают вновь, вытесняя все другие, и запечатлеваются в моей памяти в образах, очарование и сила которых растет с каждым днем; как будто я уже чувствую, что жизнь ускользает, и стараюсь поймать ее у самого начала»*.

_________________________

* Руссо Ж.-Ж. Исповедь. Прогулки одинокого мечтателя. М: Гослитиздат, 1949. С.47; пер. М.Н. Розанова

140

 

Если, согласно г-ну Бергсону, существует две памяти – одна со­стоит главным образом из привычек и обращена к действию, а дру­гая предполагает некоторую отрешенность от текущей жизни, – то в самом деле соблазнительно было бы считать, что старик, отво­рачиваясь от практического аспекта вещей и людей и избавляясь от принуждений, которые налагают профессия, семья и вообще актив­ная жизнь в обществе, обретает способность вновь погружаться в свое прошлое и заново переживать его в воображении. «...Если на­ше прошлое обычно целиком от нас скрыто, – пишет г-н Бергсон, – будучи вытеснено потребностями актуального действия, то оно на­ходит в себе силы для перехода через порог сознания во всех тех слу­чаях, когда мы перестаем интересоваться эффективным действием, чтобы так или иначе перенестись в жизнь грез»[7].

Но ведь на самом деле, припоминая таким образом свое детское прошлое, старик не грезит. Это о взрослом можно сказать, что, ког­да его ум, нацеленный на реалии настоящего, расслабляется и дает себе волю вернуться к ранней поре своей жизни, он похож на чело­века, видящего сон, потому что тут действительно есть резкий кон­траст между его обычными заботами и этими образами, никак не связанными с задачами его нынешней деятельности. Ни тот, ни другой не грезят (в том смысле, в каком мы определили этот тер­мин); но та своеобразная мечтательность, которая для взрослого составляет развлечение, у старика становится настоящим заняти­ем. Обычно он не довольствуется тем, чтобы пассивно ждать, по­ка в нем пробудятся воспоминания, – он старается их уточнить, расспрашивает других стариков, перечитывает свои старые бума­ги и письма, а главное, он рассказывает то, что вспомнил, или же пытается изложить это письменно. В общем, старик интересуется прошлым гораздо больше взрослого, но отсюда не следует, что он способен припоминать больше фактов этого прошлого, чем когда он был в зрелом возрасте, а главное, отсюда не следует, что старин­ные образы, с детства погребенные в глубинах его бессознательно­го, «находят в себе силы для перехода через порог сознания» толь­ко теперь.

Мы лучше поймем, какие причины возбуждают в нем этот но­вый интерес к такому периоду его жизни, которым он долго прене­-

_________________________

Bergson Matiere et memoire, p. 167-168 [Бергсон А. Указ. соч. С. 257]

141

 

брегал, если рассмотрим его в рамках общества, где он больше не является активным членом, но все же играет определенную роль. В первобытных племенах старики служат хранителями тради­ций – не только потому, что они усвоили их раньше, чем другие но, вероятно, и потому, что они одни располагают необходимым досугом, чтобы фиксировать их детали в ходе бесед с другими ста­риками и преподавать их молодежи при инициации. В наших об­ществах старика также уважают в силу того, что, прожив долгую жизнь, он накопил много опыта и хранит в себе много воспоми­наний. Как же в таких условиях пожилым людям не интересовать­ся живо этим прошлым – общим сокровищем, хранителями кото­рого они сделались, – и не стараться добросовестно выполнять эту функцию, дающую им единственный авторитет, на какой они мо­гут теперь претендовать? Конечно, мы не спорим, что для челове­ка, подошедшего к концу жизни, есть особая сладость, не свобод­ная от горечи и сожаления, но также и глубоко захватывающая, так как к ней примешивается иллюзорно-воображаемое обретение то­го, чего не может больше дать реальность, – сладость вспоминать, какими мы были прежде, какие радости и печали, какие люди и ве­щи были тогда частью нас самих. Но ведь к такого рода удоволь­ствию и иллюзорному преображению способны все, без различия возраста, и не одним лишь старикам время от времени бывает нуж­но укрыться в своих воспоминаниях. Собственно, у нас еще будет случай выяснить, чем объясняется эта особая привязанность к про­шлому, от которой никто не свободен в некоторые моменты жиз­ни и которой бывает обусловлено видимое временное обостре­ние памяти как у молодых и зрелых людей, так и у старцев. Однако общество, отводя старикам задачу хранить следы прошлого, под­держивает их и побуждает посвящать воспоминанию все остатки своей умственной энергии. Если иногда мы смеемся над теми, кто принимает эту свою роль слишком всерьез и злоупотребляет правом старости рассказывать о себе, то дело здесь в том, что любая социальная функция имеет тенденцию к преувеличению. Если слишком прислушиваться к советам, которые дает опыт, нельзя было бы двигаться вперед. Однако те пожилые люди, которые из страха подобных насмешек опасаются, что их сочтут впавшими в детство, если они будут рассказывать об увиденном в детстве, ко­торые из-за этого молчат и силятся не отставать от людей зрелого возраста, – плохо справляются с функцией, к которой более не го –

142

 

дятся, и не выполняют своего настоящего дела. Они заслужива­ют, в другом смысле, того же упрека, который Калликл высказы­вал Сократу: «Когда я смотрю на ребенка, которому еще к лицу и лепетать, и резвиться во время беседы, мне бывает приятно, я на­хожу это прелестным и подобающим детскому возрасту свободно­го человека... Но когда слышишь, как лепечет взрослый, и видишь, как он по-детски резвится, это кажется смехотворным, недостой­ным мужчины и заслуживающим кнута»[8]. Итак, говоря кратко, старики не потому обращаются к прошлому больше зрелых людей, что в их возрасте на человека как-то наплывают воспоминания: у них не больше воспоминаний о детстве, чем было в зрелом воз­расте; но они чувствуют, что в обществе им теперь не остается ни­чего лучшего, чем воссоздавать прошлое, используя все те средства, которыми они всегда располагали, но которые им раньше было не­когда и неохота употреблять с этой целью.

Оттого вполне естественно, что та картина прошлого, которую они нам создают, оказывается несколько искаженной, – ведь, вос­станавливая ее, они не совсем беспристрастно судят о настоящем. Эта работа реконструкции ведется не только под влиянием всего общества в целом, но одновременно и под давлением предрассуд­ков и предпочтений, свойственных обществу стариков. Однако это лишь одна из сторон куда более общего явления, к которому нам следует теперь обратиться. Не только старики, но и вообще все лю­ди (хотя, конечно, не в равной мере, в зависимости от возраста, темперамента и проч.) инстинктивно рассматривают прошлое по­добно великим греческим философам, которые помещали золотой век не в конце, а в начале времен. Хотя в нашей жизни были перио­ды, которые мы бы охотно из нее вычеркнули, хотя мы вряд ли по­желали бы пережить ее заново всю целиком, но какой-то ретро­спективный мираж внушает многим из нас, что сегодня мир стал более тусклым, менее интересным, чем был прежде – особенно в дни нашего детства и юности. Почти все крупные писатели, опи­сывавшие первые пятнадцать-двадцать лет своей жизни, с умиле­нием говорят о людях и вещах, которые они тогда видели и знава­ли, и в особенности о себе самих. He y всех из них было счастливое

_________________________

* Платон, Горгий, 485b-с; Платон. Собрание сочинений. М.: Мысль, 1990. Т.1. С.524-525; пер. С.П. Маркиша

143

 

детство – кто-то рано узнал гнусную нищету, людскую грубость злобу и несправедливость, кто-то был жестоко подавляем в своих устремлениях, кого-то уродовало и сбивало с пути абсурдное вос­питание. Некоторые безжалостно и даже с нескрываемой враждеб­ностью и ненавистью пишут о своих родителях. Сам Руссо, расска­зав о несправедливости, жертвой которой он стал в возрасте менее го лет, заявляет: «И вот пришел конец моей ясной детской жизни, С этого момента я перестал наслаждаться невозмутимым счастьем и даже теперь чувствую, что воспоминания о прелестях моего дет ­ства на этом кончаются» [9]. Но, как правило, несмотря на все жало­бы, сожаления и неугасшее возмущение, несмотря на все удручаю­щее, отвратительное и даже ужасное в излагаемых, показываемых во всей своей наготе событиях, кажется, будто все это, весь про­изводимый этим эффект странно смягчен более животворной ат­мосферой, которой тогда дышалось. Самые мрачные стороны тог­дашней жизни словно окутаны и прикрыты дымкой. Этот далекий мир, в котором вспоминающий его немало выстрадал, тем не ме­нее обладает какой-то непостижимой привлекательностью для че­ловека, жившего в нем и словно оставившего и ищущего там ныне лучшую часть себя самого. Поэтому мы можем сказать, что, за не­многими исключениями, подавляющее большинство людей чаще или реже бывает чувствительно к так называемой ностальгии по прошлому.

Откуда же берется эта иллюзорная видимость? И прежде всего, действительно ли это иллюзия? Как писал Руссо, ребенок и юно­ша, слабые в абсолютном отношении, зато сильны относительно и даже сильнее зрелого человека, поскольку их силы превосходят их потребности. Эта полнота жизни влечет за собой полноту впе­чатлений. С возрастом, даже ощущая в себе достаточную органи­ческую силу, но увлекаемые во все стороны интересами, которые рождаются в лоне общественной жизни, мы вынуждены ограничи­вать себя. К внешним принуждениям прибавляются те, которые нам приходится самим накладывать на себя. Наши впечатления укладываются в формы, навязываемые социальной жизнью, лишь при условии частичной утраты своего содержания. Сожаление о природе среди общества – вот к чему в принципе сводится сожа­ление о детстве у взрослого человека.

_________________________

* Руссо Ж.-Ж. Указ. соч. С.46

144

 

Но прежде всего это предполагает, что воспоминание о наших былых органических впечатлениях достаточно сильно, чтобы мы могли сопоставить его с со своими нынешними органическими ощущениями. На самом же деле ничто не подвластно так мало на­шей памяти, как чувство своего тела, которым мы обладали в про­шлом. Путем размышления, с помощью ряда объективных сравне­ний мы еще можем удостовериться в снижении своего жизненного тонуса. Но абстрактное сравнение не в силах объяснить того, что является не обдуманным сожалением, а глубоким аффективным состоянием, порой пронизывающе-резким чувством. С другой сто­роны, в ряду социальных оценок изобилие физических сил, произ­вольность и богатство ощущений не стоят на первом месте: обще­ство как бы показывает нам наряду с утраченным и приобретенное благодаря ему и заставляет предпочитать это последнее.

Итак, приходится сказать, что сожаления о прошлом действи­тельно основаны на иллюзии, создаваемой памятью или, точнее, воображением. Согласно г-ну Бергсону, воспоминания возникают в памяти в той мере, в какой они могут направлять наши действия; в этом смысле нам было бы равно полезно вспоминать как несчаст­ные события, так и приятные обстоятельства, пережитые в про­шлом. Впрочем, в случае мечтательности воспоминания, по этой теории, вызываются не действиями, а чувствами. Однако чувства бывают печальные, а бывают приятные и радостные; а нам полез­но питать и усиливать вторые и сокращать, рассеивать первые. По­этому мы привыкаем, всякий раз как окажемся в благостном аф­фективном расположении, выбирать у себя в памяти подходящие к нему образы и запоминать из них только то, что нам доставляет удовольствие рассматривать; оттого наши мечты чаще всего пред­ставляют собой череду приятных мыслей и образов. Бывают и грустные мечты, и порой какое-нибудь тягостное чувство за­ставляет нас вызывать в памяти воспоминания, которые его под­держивают; но чаще всего нам удается достаточно быстро отвлечь­ся от них – благодаря своеобразному жизненному инстинкту, который, если не считать случаев, близких к патологии, отвращает нас от всего сокращающего или напрасно поглощающего наши си­лы. Этим, по той же теории, объясняется, что мы забываем тягост­ные стороны прошлого; так любовная страсть преображает воспо­минание о любимом человеке и удерживает из него только то, что ее поддерживает.

145

 

Но мечтание, даже когда в его состав входят главным образом или исключительно воспоминания, не совпадает с памятью. Вер­нее, мечтание, только что определенное выше, отличается от той формы памяти, которую г-н Бергсон иногда обозначает тем же на­званием. Действительно, он понимает под нею уже не аранжиров­ку и выбор образов-воспоминаний, а хронологический ряд этих образов, каким он сохраняется, по его мнению, в нашей памяти. Во­ображение, завладевая этими воспоминаниями и изменяя их, ис­пользуя их как материал для приятных мечтаний, тем самым уже превращает их в воспоминания-привычки, во всяком случае, вы­деляет из хронологического ряда: действительно, по предполо­жению г-на Бергсона, оно не касается самого этого ряда, который остается неизменным и сохраняет все наши былые состояния – и радостные и печальные, – как бы ни обрабатывало его вообра­жение, устраняя или очищая его элементы. А если нам заявят, что это различие ничего не значит, что, припоминая прошлое с целью не использовать, а заново пережить его, люди на самом деле тоже не касаются этого самого глубокого слоя образов-воспоминаний, но всего лишь мечтают о прошлом (в вышеуказанном смысле), – то мы ответим, что тогда нет оснований предполагать и сохране­ние образов-воспоминаний на заднем плане памяти, поскольку тогда такое сохранение ни для чего не служит, а мечтания – это всего лишь один из случаев (наряду с другими) реконструкции вос­поминаний на основе настоящего, путем комбинации понятий и восприятий, наполняющих наше сознание ныне.

Мы лучше поймем природу этого искажающего действия, ко­торое, возможно, и в самом деле производится над прошлым при мечтании, если не забудем, что наше воображение даже в момент воссоздания прошлого остается под влиянием нынешней социаль­ной среды. В известном смысле созерцательная память, или па­мять-мечтание, помогает нам выйти за пределы общества: это один из редких моментов, когда нам удается вполне обособить­ся, поскольку наши воспоминания, особенно самые давние, при­надлежат только нам самим, поскольку люди, которые могли бы вспомнить это так же, как мы, либо уже умерли, либо рассеялись по свету. Однако мы хоть и ускользаем таким образом от общества своих нынешних современников, зато оказываемся среди других людей и в другом обществе, так как наше прошлое заполнено фи­гурами тех, кого мы знали раньше. В этом смысле мы ускользаем

146

 

от одного общества, лишь противопоставляя ему какое-то другое. Напрасно мы уединяемся, пытаясь найти в природе утешение или даже равнодушие, в которых отказывают нам другие люди: она притягивает и удерживает нас, дает нам ожидаемое лишь постоль­ку, поскольку нам кажется, что мы обретаем в ней какие-то сле­ды человечества, – либо ее облик согласуется с нашими чувства­ми, либо мы населяем ее полуреальными, полувоображаемыми существами.

Итак, когда человеку кажется, будто он остался один, наедине с собой, перед ним возникают другие люди, а вместе с ними и те группы, откуда они вышли. Наши современные общества налага­ют на человека много принуждений. Они не воздействуют на него с такой же силой, с таким же односторонним давлением, как пер­вобытное племя на своих членов, зато глубже проникают ему в ду­шу, опутывая многочисленными сложными отношениями. Прав­да, они делают вид, что уважают его личную индивидуальность. Если он выполняет свои основные обязанности, он волен жить и мыслить как хочет, составлять свои мнения по своему усмотре­нию. Общество как бы останавливается на пороге его внутренней жизни. Но оно отлично знает, что даже тогда он лишь по видимо­сти ускользает от его власти и что, пожалуй, именно в этот момент, когда он вроде бы менее всего думает об обществе, он лучше всего проявляет в себе качества общественного человека.

Каковы главные черты, которыми общество, куда мы мысленно погружаемся при этом, отличается от нынешнего общества? Преж­де всего, оно не предстоит нам императивно и мы вольны вспо­минать его когда захотим, выбирая в прошлом тот период, куда же­лаем перенестись. Поскольку люди, которых мы знали в различные времена, либо вообще были разными, либо по-разному выгляде­ли, то от нас самих зависит выбор общества, среди которого нам хотелось бы оказаться. Если в нынешнем обществе наше место чет­ко определено, а вместе с ним и тип переживаемых нами принуж­дений, то память дает нам иллюзию жизни в таких группах, кото­рые не лишают нас свободы и предстоят нам лишь в той мере и так Долго, как мы сами на это согласны. Если некоторые воспомина­ния стесняют нас и угнетают, у нас всегда остается возможность противопоставить им чувство реальности, неотделимое от нашей нынешней жизни. Но это еще не все. В этом случае мы не просто мо­жем по желанию перемещаться внутри групп и из одной группы

147

 

в другую – даже решив мысленно оставаться на месте, мы в мень­шей степени переживаем то чувство человеческого принуждения, которое столь сильно испытываем в настоящем. Это обусловлено тем, что людей, которых мы вспоминаем, больше нет, или же они более или менее отдалились от нас и в наших глазах представля­ют собой лишь мертвое общество – во всяком случае, настолько отличное от нынешнего, что большинство его предписаний более недействительно. Былые принуждения слишком во многом несов­местимы с нынешними – следовательно, мы лишь неполно, не­совершенно представляем их себе. Мы можем вспоминать другие места и периоды времени, чем наше нынешнее место и время, по­тому что помещаем их все в одну общую рамку. Но как можно од­новременно переживать социальные принуждения, которые не согласуются между собой? Здесь существенна лишь одна рамка - та, которую образуют предписания теперешнего общества и ко­торая с необходимостью исключает все остальные. Люди завязы­вают и поддерживают между собой отношения дружбы и солидар­ности. Они также являются соперниками по отношению друг к другу – отсюда немало страданий, страхов, враждебности, нена­висти. Но былое соперничество сменилось нынешним, и мы знаем, что они несовместимы между собой. Сегодняшние люди интересу­ют нас применительно к ближайшему или удаленному будущему: мы можем ожидать от них много добра, но и много зла, причем и то и другое остается неопределенным. От людей прошлого, чья жизнь и поступки теперь зафиксировались в четко определенной рамке, мы могли испытывать проявления доброй или злой воли, но боль­ше мы уже ничего от них не ждем; они больше не вызывают у нас в душе ни беспокойства, ни соперничества, ни зависти; может, мы их и не любим, но не можем их ненавидеть. В конечном счете да­же самые тягостные стороны общества прошлого забываются, потому что принуждение ощущается лишь тогда, когда оно осу­ществляется, а былые принуждения по определению перестали осуществляться.

Но мы полагаем, что наш ум реконструирует свои воспомина­ния под давлением общества. Не странно ли, что при этом оно заставляет его настолько преображать прошлое и даже сожалеть о нем? Руссо писал о христианской религии: «Она не только не привязывает души граждан к Государству, она отрывает их от него, как и от всего земного. Я не знаю ничего более противного духу

148

 

общественному» *. Может быть, и нам следует сказать: культ про­шлого не только не привязывает души людей к обществу, он отры­вает их от него, и нет ничего более противного общественным ин­тересам? Но, во-первых, если христианин предпочитает жизни земной иную жизнь, которая для него как минимум столь же ре­альна и помещается в будущем, то ведь человек прекрасно знает, что прошлого больше нет и что ему должно приспосабливаться к единственно реальному миру – тому, где он живет ныне. К ми­нувшим временам он обращается лишь от случая к случаю и никог­да не задерживается в них надолго. Во-вторых, нельзя не видеть, что, если бы человек в обществе всегда был напряжен как пружи­на, если бы его горизонт ограничивался кругом его современников и даже тех из них, кто его непосредственно обступает, если бы ему приходилось все время заботиться о том, чтобы соответствовать их обычаям, вкусам, верованиям и интересам, – он, конечно, мог бы склоняться перед законами общества, но переживал бы их как жестокую и непрерывную необходимость и, видя в обществе од­но лишь орудие принуждения, не устремлял бы к нему никаких благородно-спонтанных порывов. Стало быть, не так уж плохо, если, отдыхая от действия и оборачиваясь, подобно путнику, на пройденный путь, он обнаруживает там все то, что мешали ему раз­глядеть усталость, усилия, взбиваемая пыль и забота о своевремен­ном прибытии на место. Может быть, такой взгляд с чуть удален­ной точки зрения более соответствует действительности? Может быть и так. Когда мы задним числом судим о тех, кто был наши­ми спутниками, друзьями, родными, то, возможно, мы к ним спра­ведливей. Возможно, в текущий момент общество являет нам лишь самые малопривлекательные свои стороны – и наше впечатле­ние меняется лишь со временем, благодаря размышлениям и вос­поминаниям. Мы обнаруживаем, что люди не только принужда­ли нас, но одновременно и любили. Все вместе они представляют собой не просто превосходящую нас реальность, этакого духовно­го Молоха, требующего от нас жертвовать всеми своими личны­ми предпочтениями: мы открываем в них источник своей аффек­-

_________________________

* Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре // Руссо Ж.-Ж. Трактаты. М.: Наука, 1969. С.252; пер. А.Д. Хаютина, В.С. Алексеева-Попова

149

 

тивной жизни, своих опытов и мыслей, мы обнаруживаем в них столь широкий и глубокий альтруизм, о котором и не подозревала раньше. Эти два аспекта общества хорошо разглядел и различил Дюркгейм. Если он преимущественно подчеркивал аспект принуждения, то это оттого, что при первых шагах науки необходимо дать предварительное определение фактам по внешним, легко наблю­даемым признакам. Поскольку чувство радости, когда его вызыва­ет у человека социальное действие, свидетельствует о совпадении и частичном слиянии индивидуальных влечений с общественным обычаем, а чувство горя и принуждения, напротив, – об их как ми­нимум частичном расхождении, то Дюркгейм говорил: социаль­ные факты опознаются по тому, что они навязаны нам и облада­ют принудительной силой. Но он признавал, что нет такой коллективной практики, которая не оказывала бы на нас двойно­го воздействия, что нередко социальные силы совпадают по на­правлению с нашими желаниями, что в любом случае они умножа­ют и обогащают нашу индивидуальность всеми теми формами чувствительности и мысли, которые мы заимствуем у других. Вполне естественно, что с исчезновением чувства принуждения на первый план выступает вся благотворная сторона наших контак­тов с человеческими группами, что в подобные моменты мы об­наруживаем, сколь велик наш долг перед людьми, замешанными в нашей жизни, и едва ли не жалеем, что не признали этого вовре­мя. Итак, реконструируемая нами картина прошлого в одном от­ношении дает нам образ прошлого, более согласный с реально­стью. В другом же отношении, поскольку этот образ был призван воссоздать наше былое восприятие, он оказывается неточен: он од­новременно и неполон, поскольку в нем стерты или сглажены не­приятные черты, и дополнен задним числом, поскольку к ним при­бавились новые черты, не замечавшиеся нами прежде. Во всяком случае, в интересах общества открывать нам таким образом, при взгляде назад, заключенные в нем сокровища доброжелательно­сти, которые оно вынуждено держать под замком, пока ему нуж­но утверждать свою власть. Понятно, что оно помогает нам забыть и ожесточенность соперничества, и суровость законов прошлого – ведь сегодня и соперники, и обязанности уже не те. Ибо хотя лю­ди, которых мы вспоминаем, – не те, с кем мы соприкасаемся и сталкиваемся каждый день, но и те и другие обладают челове­ческой природой и включены в одно и то же непрерывно суще-

150

 

ствующее общество. Мы подчиняемся его суровостям и прощаем их, поскольку при воспоминании нам кажется, что оно не подвер­гало им нас в прошлом. Порой оно столь грубо держит людей в сво­ей власти, что у них может возникнуть соблазн отречься и отвер­нуться от него. Напротив того, они охотнее уважают его и прочнее к нему привязаны, когда находят его идеализированный образ в былых, ныне исчезнувших, обычаях и жизненных укладах. Лю­ди, которым память требовалась бы только для освещения их не­посредственного действия, для кого не существовало бы чистое и простое удовольствие припоминать прошлое, – потому что в их глазах это прошлое рисуется теми же красками, что и настоящее, или же просто потому, что они к этому неспособны, – никоим об­разом не ощущали бы непрерывности общественного бытия. По­этому общество обязывает людей время от времени не просто мы­сленно воспроизводить прежние события своей жизни, но также и ретушировать их, подчищать и дополнять, с тем чтобы мы, оста­ваясь убежденными в точности своих воспоминаний, приписыва­ли им обаяние, каким не обладала реальность.

151

 

Rambler's Top100
Hosted by uCoz