Хофмайстер Хаймо Х85 , Воля к войне, или Бессилие политики. Философско-политический трактат / Пер. с нем. и послесл. О. А. Коваль. — СПб.: ИЦ «Гуманитарная Академия», 2006. — 288 с.

Глава I

СТЕПЕНЬ РАЗРАБОТАННОСТИ ПРОБЛЕМЫ

После двух мировых войн и почти пятидесятилетнего опыта мирного сосуществования войны между демократическими индустриальными государствами стали почти немыслимыми. Для взаимоотношений между такими государствами тезис «Война — это продолжение политики другими средствами», по всей видимости, устарел. Разумный человек едва ли пожалеет о таком развитии событий. Период «холодной войны» после 1945 г. и его преодоление в политике разрядки 80-х, а также политическое крушение советского военного государства даже вселили во многих надежду на вечный мир. Можно ли вообще думать о мире независимо от его оппозиции — войны? Взаимосвязаны ли они друг с другом? Является ли господство причиной войны или же оно способствует лишь миру? Все эти вопросы ставятся потому, что мысль о возможности войны в Европе вновь проникает в сознание людей.

Из-за тщетности усилий Организации Объединенных Наций, а также Евросоюза, направленных на то, чтобы положить конец военным столкновениям политико-дипломатическими методами, к примеру на территории бывшей Югославии, призывы к надгосударственному военному вмешательству, расцениваемому как вклад в дело мира, с недавнего времени распространились и среди тех слоев населения, которые до сих пор отстаивали принцип «Создадим мир без оружия». Аргументация, согласно которой следует принципиально отвергнуть и осудить войну, а равно и те средства, которыми она ведется, пошатнулась в своей доселе не подвергаемой сомнению логике. Усматривать в наличии войск и оружия предпосылки к войне и предполагать, что их ликвидация автоматически принесет с собой мир, — значит путать средства ведения войны с ее причинами. Лозунг «Представь себе: война, и никто на нее не идет» хотя и выглядит привлекательным, однако заключает в себе ложный вывод, поскольку внушает, что именно там, где никто никуда не отлучается, где никого нет и не заметно никаких признаков жизни, царит мир8. Спору нет, армия и оружие используются не только для защиты, поддержания и установления мира, хотя современная техника активизирует создание различных видов наступательного и оборонительного вооружения. Но не является ли подготовка к обороне, обеспечивающая безопасность своих граждан, также и подготовкой к уничтожению и разрушению, особенно если учесть, что с риском связано уже само накопление и сосредоточение военных средств? С другой стороны, будет ли отказ от предназначенных к ведению войны средств отказом от самой войны? Лучше ли это: позволить потенциальному противнику без войны достичь того, средством для чего традиционно считалась война?

Тот, кто остается дома, когда начинается борьба,

И предпочитает, чтобы другие сражались за его дела,

Должен поостеречься: ибо

Не участвовавший в борьбе,

Разделит горечь поражения.

Не избежать борьбы тому,

Кто желает её избежать: ибо

Будет сражаться за дело мира тот,

Кто не сражался за свое собственное9.

Если я просто мысленно устраню военные средства, включая вооруженные силы, и набросаю проект мира без них, то при этом я должен буду абстрагироваться и от самого человека, каков он есть в этом мире. Ведь он представляет собой существо, которое умеет использовать свои силы и силы природы помимо прочего и таким образом, что всё, чего он коснется, может превратиться в оружие. Правда, насилия одного человека недостаточно, чтобы вести войну; только в результате соединения насилия с государством возникают войны. Эта связь, по всей видимости, нерасторжима, что порождает вопрос «Для чего нужно государство?», и именно он, а не вопрос о сущности армии и оружия является первостепенным и основополагающим. Что же касается армии и оружия, то с их помощью манифестируется лишь то насилие, которое имеется и без них.

Обычно война и мир рассматриваются как состояния, противоположные друг другу. Будучи совершенно различными (в одной ситуации господствует йойна, в другой — мир), они, вероятно, все же взаимно обусловливают друг друга. Явной такая полярность становится в понятии «холодной войны», которой не ведомы ни акты объявления войны, ни мирные договоры, политически закрепляющее то или иное состояние. Для современной войны и те и другие утратили свое значение, и прежде всего объявление войны: оно «исчезло в качестве разделитель-

3

ной линии между войной и миром» , а вместе с ним и грань перехода одного политического состояния в другое. Если война и мир не просто противоположности, как теплое и холодное, белое и черное, то мы должны спросить себя, не являются ли они выражением того внутреннего разрыва, который определяет человека в его человечности и который Кант как-то назвал «необщительной общительностью»10 человека. Чем для нас, людей, не живущих ни в девственности бытия, подобно животным, ни, как Бог, в абсолютном согласии с самими собой, является этот разрыв, усиливающийся в стихийных феноменах войны и мира? Всего лишь исторической величиной? Или же он конститутивен для самой сущности человека? В самом ли деле вражда и борьба, как когда-то сформулировал Гераклит, есть «отец всех, царь всех»?

Разнообразие форм проявления войны усложняет работу по достижению фундаментального понимания этого феномена. Правда, еще более трудной кажется содержательная дефиниция мира, если не довольствоваться его негативным определением как отсутствия войны. Более того, характерным для сущности войны, да и для сущности мира тоже, можно считать то обстоятельство, что они не поддаются какой-либо понятийной фиксации. Всеобъемлющая теория войны, где помимо вопроса о тех или иных ее причинах и поводах ставится вопрос о вневременной природе войны, впервые — если не считать De iure belli ас pads* (1625) Гуго Гроция — была представлена Прусским генералом Карлом фон Клаузевицем в его книге «О войне» (1832). Большинством других авторов феномен войны — и это со времен греческой античности! — излагается главным образом в контексте постановки других проблем11.

Сегодняшняя негативная оценка войны, распространенная прежде всего в немецкоязычном пространстве и, конечно же, разделяемая теми народами, которые стали жертвами Второй мировой, не удивительна. Осуждение войны как политического средства, даже ради обеспечения и сохранения мира, произошло в сознании большой части населения в годы, последовавшие за Второй мировой. Однако война и сегодня еще вопреки мнению многих интеллектуалов и «объединений за мир» считается в политике ultima ratio12 для установления и обеспечения мира. Хотя, разумеется, в наши дни александры и наполеоны, рассматривающие войну не только как последнее политическое средство и ставящие процесс захвата власти выше, чем ее стабилизацию в структуре конституционного порядка, являются редким исключением, а их понимание войны не находит поддержки большинства.

Уже составители устава Лиги Наций 1919 г., предчувствуя ужасы Современных войн, выдвинули в статьях 1113 требование наложения частичного запрета на войны. Пакт Бриана-Келлога от 27 августа 1929 г. расширил его до полного запрещения. Содержание этого пакта было включено в Устав Организации Объединенных Наций (УООН), который в статье 2, пункт 4, запрещает всякое применение насилия и даже угрозу применения насилия и санкционирует лишь право на индивидуальную и коллективную самооборону. Такое оспаривание всеобщего права на ведение войны и принимаемое на себя всеми государствами-участниками Организации Объединенных Наций обязательство мирного сосуществования (обязательство сторон договора решать возникающие споры мирным путем) при одновременном признании права на самооборону если и не несет в себе противоречия, то все же представляется некоторым ограничением запрета на ведение тотальной войны. Основанием такого отклонения от первоначальной тенденции является отнюдь не политическая уступка; оно возникает скорее как следствие того соображения, что конец войне может положить лишь она сама.

Строго говоря, в формулировках Устава Организации Объединенных Наций, по существу, повторяется берущее начало еще в Средневековье различие между войной справедливой и несправедливой. Это различие было введено в этическую аргументацию Августином, когда тот пытался ответить на вопрос, является ли война грехом. Аргументом в пользу такого различения был следующий мотив: добрый человек, столкнувшись со злым, вынужден вступить с ним в войну13. Платоновско-августиновское мышление ясно указывает на ту цель, для которой война должна быть средством. Так, согласно Исидору Севиль-скому (около 560-633), формула справедливой войны гласит: «Справедливой является та война, которая ведется по наказу свыше ради того, чтобы вернуть назад свое добро или же отразить нападение врагов» .

Понимание войны (в особенности войны оборонительной), как оно выражено в Уставе Организации Объединенных Наций, зиждется на классическом понятии правового государства. Согласно этому понятию, вооруженные силы с их институтами служат осуществлению насилия от лица государства. Солдат является как бы «функционером государственного насилия»14. Такое понятие государства подразумевает, что по-военному организованное насилие существует лишь там, где существует государственный порядок. Однако и в естественном состоянии, где действует право сильного, самые различные группы объединяются с целью защиты от других групп или нападения на них. Даже если насилие, которое от них исходит, иного рода, нежели то, для осуществления и применения которого используется государственный аппарат, оно в любом случае должно расцениваться как насилие военное. Мы говорим о военном насилии (kriegerische Gewalt)*, когда оно выступает в качестве организованного насилия, и понимаем государственную власть (Staatsgewalt) — в соответствии с классической идеей государства — как особую форму такового. Войны протекают в определенных формах и соответственно происходят исключительно между государственными или организованными аналогично государственным группами, для вооруженных операций которых характерна известная непрерывность. Облачение в униформу — начиная с боевой раскраски индейских племен, надевания определенных украшений из перьев и вплоть до ношения современной военной формы — демонстрирует, что в подобных случаях насилие применяется не как индивидуальное насилие, а как насилие общностное (gemeinschaftliche Gewalt). Использование униформы отличает войну от других форм насильственного разрешения массовых конфликтов10.

Правовое государство с давних пор характеризуется отказом его граждан от самовольного применения оружия; осуществление же вооруженной самообороны препоручается тем органам, которые обязываются к этому правительством. Так, уже Фукидид описывает полис как такой политический порядок, при котором более нет нужды в том, чтобы отдельные граждане носили при себе оружие. Государственная монополия на насилие возникает благодаря отказу отдельных граждан от морального права на самооборону и базируется на признании государства един-

10 Г. Дэвид Сингер и Мелвин Смолл (Singer G. D., Small М. Resort to Arms. Beverly Hills, 1982), к примеру, говорят в своем «correlates of war» — проекте о войне лишь тогда, когда минимальное число убитых в военных действиях составляет 1000 человек. Это своего рода критерий, который используется Стокгольмским международным институтом исследований проблем мира (SIPRI) в регулярно с 1987 г. публикуемых списках Major Arm Conflicts, а также применяется в Гейдельбергском исследовательском проекте KOSIMO (Konfliktsimulationsmodell) (ср.: Pfetsch F. R. Internationale und nationale Konflikte nach dem Zweiten Weltkrieg II Politische Vierteljahrszeitschrift. 32/ 1991/2. S. 258-285, а также: Billing Р. Eskalation und Deeskalation internationaler Konflikte. Frankfurt-am-Main, 1992). Приведенные в предисловии цифры позаимствованы из уже упоминавшейся книги Globale Trends 1993/94, изданной Ингомаром Ха-ухлером. Ср.: Gantzel K.-J., Winghammer Т., Siegelbert J. Kriege der Welt. Ein systimatisches Register der kriegerische Konflikte 1985-1992. Bonn, 1992.

ственно легитимной инстанцией, обладающей правом на умерщвление. С другой стороны, это именно та монополизация насилия, которая только и делает возможными крупномасштабные военные столкновения. Гуго Гроций, который благодаря своему труду De гиге belli ас рacis15 считается великим классиком военного права, первым понял, что раздуванию войны нет предела, и набросал картину возможной тотальной войны. В предчувствии такой, что называется, абсолютной войны он потребовал от воюющих народов цивилизованного обращения друг с другом и выработал для этого определенные правила. Развивая ius in hello16, он пытался восполнить недочеты учения о ius ad bellum17 и таким образом легитимировать войну как государственный акт.

Понимание войны как акта государственной или аналогичной государственной деятельности неизбежно приводит к вопросу об отношении государства и войны. Независимо от вопроса о возникновении государства, о том, основывается ли государство соответственно пониманию, бытовавшему в эпоху Просвещения, на договоре, является ли оно богоугодным образованием или есть исключительно продукт насилия, мы можем сказать следующее: корни государственной власти в применении и предотвращении насилия. Если государство не может предотвратить насилие или не в состоянии исполнить свой долг необходимой обороны, оно утрачивает свою легитимность. Подобное положение вещей инициирует другой вопрос: не оказывается ли насилие, а равно и ответное насилие, законным по той только причине, что оно побеждает? Обязано ли в таком случае государство постоянно выказывать свою готовность к применению насилия? Не основывается ли на насилии само существование государства? Быть может, это справедливо не только в плане его исторического возникновения, но и по самой его сути? «...никакое основанное на праве общество не может существовать, — пишет Кант, — без такой власти (Gewalt), которая подавляет всякое внутреннее сопротивление, так как это сопротивление опиралось бы на максиму, которая, если сделается всеобщей, разрушит всякое гражданское устройство и уничтожит состояние, в котором люди только и могут вообще обладать правами»18. В государстве осуществляется — что признается не только Кантом — переход от насилия к власти и праву, причем происходит это путем монополизации насилия. Только в том случае, когда какому-то одному виду насилия остальные его виды сопротивляться уже не в состоянии, такое насилие становится властью, а стало быть, исполнителем государственной воли.

Рассмотрение данной проблемы и вызванного ею вопроса о легитимации государственной власти (staatliche Gewalt) задает основное направление ходу наших рассуждений. Мы увидим, как в попытке государства ликвидировать насилие само насилие преображается, но отнюдь не устраняется. В укрощенной и одновременно усиленной форме оно снова появляется в государстве, уже будучи нравственно и юридически легитимированным. Политическая магия насилия инициируется тем фактом, что оно гарантирует государству его суверенитет. Суверенитет ищет признания, а признание выражается не только в праве, но и во власти. Таким образом, война как способ применения насилия представляет собой возможность самоутверждения.

Будет ли — и этот вопрос мы непременно себе зададим — отказ от суверенитета искомой моделью достижения мира? Ответ можно будет дать только тогда, когда нам станет понятно отношение политики, власти и насилия, а также их взаимодействие друг с другом. А это означает, что нам нужно выяснить, действительно ли война является всего лишь политикой, но ведущейся другими, нежели обычно средствами. Мы попытаемся доказать, что мир и война суть образования политики, и наглядно продемонстрировать, что не существует мира как такового наряду с войной как таковой. Привычка воспринимать их в качестве различных вызвана присущей политике неявной связью деструкции и творческого созидания. Политическая власть самим фактом применения военного насилия всякий раз разоблачает себя как бессилие, так что вопрос действительно ли война всего лишь «средство» политики, заостряется, порождая предположение: а не является ли она скорее оборотной стороной политики. Коль скоро государство представляется неким завоеванием, то таковым должна бы быть и война, ибо государство является условием ее возможности. Исторические изменения, произошедшие в Новое время (и здесь, прежде всего, следует упомянуть технологические разработки нашего столетия), не преминули оказать влияние на понятие войны. Когда мы рассмотрим эти влияния, то под конец наших рассуждений перед нами снова незаметно встанет вопрос: а что же такое война? И если мы, подводя итог, укажем, что целью войны, по самой ее сути, является мир, то это сочтут чем-то само собой разумеющимся. Однако именно это как раз и не всегда самоочевидно, что вносит ясность не только в наше понимание войны, но также и в то, чего недостает новоевропейскому пониманию мира, а именно реализации некой присущей жизни динамики, которой война в своей деструктивной силе прекрасно владеет и благодаря которой она для многих, в том числе и великих мыслителей, была чем-то завораживающим.

Глава II НАСИЛИЕ

Силы, которые задействуются в войне, разнообразны. Насилие — лишь одна из них, но его принято считать инструментом войны как таковой.

Что следует понимать под насилием? Предпосылкой насилия является сила, однако она действует как насилие лишь при определенных условиях; необходимость узнать эти условия и назревает при расшифровке понятия войны. Согласно общепринятому пониманию, насилие — это определенный род воздействия одного человека на другого с целью побудить последнего к определенным действиям. Немецкое слово «насилие» (Gewalt), которое произ-водно от индогерманского корня *val — «быть сильным», подразумевает «обладание способностью распоряжаться». Первоначально, т. е. в древнегерманском языке, слово «насилие» не являлось правовым термином: оно использовалось в той области свободы, где не было места праву19. Позднее «насилие» служило для перевода таких латинских понятий, как violentia (буйство, безудержность), vis (сила, мощь) и potestas (сила, потенциал, господство). Поскольку в Средние века слово potestas чаще всего переводилось немецким словом «власть», «насилие» получило усилительное значение violentia. В этом смысле мы и сегодня в связи с понятием войны говорим о насилии. На любом простом примере можно показать, что понятия насилия, силы, власти не являются синонимами, и подобное предположение только внесло бы неясность в то, насколько различные роли они играют в языке: сила необходима, чтобы сдвинуть камень, повалить дерево. Учиню ли я над камнем насилие, если подниму его? Смертоубийство, умерщвление (последнее даже как самозащита) суть очевидные акты насилия. Но располагает ли тот, кто обладает силой убивать, и властью это делать? Только ли тем отличается война от других форм насилия, что для ведения ее требуется власть?

Стоит лишь раз заглянуть в Немецкий словарь Якоба и Вильгельма Гримм20, чтоб убедиться, что у этих понятий разные способы употребления. Слово «сила» (Kraft), которое относится к языковой группе Kringel*, происходит от индогерманского корня *ger — «вращать, оборачивать, стягиваться, скручивать» и означает на юридическом языке то же, что и действенность («имеющий законную силу», «лишать силы», «в силу служебных обязанностей»). В самом общем значении оно подразумевает «поймать, схватить, считать способным на совершение чего-либо». «В силу служебных обязанностей», мышечная или физическая сила, но и жизненная сила, сила натяжения, сила стихии, природная сила, сила характера, сила духа, божественная сила — эти словосочетания очерчивают широкое семантическое поле этого понятия. В политическом языковом обиходе слово «сила» используется наряду с такими выражениями, как власть и насилие. Но хотя эти слова в иных случаях и взаимозаменяемы, уже Гримм отмечают, что никто не сказал бы «сила» применительно к «государственной власти» (Staatsgewalt)21. «Намеренное проявление силы» вышеупомянутый словарь определяет как «насилие», указывая, что для него характерны внезапность и неистовство. Насильственные действия человека рассматриваются как противоположность вдумчивым рассуждениям, а когда речь идет о взрывах насилия, сопровождающих природные катаклизмы, имеется в виду нечто ужасное. В понятии насилия в отличие, скажем, от понятий мощи, силы и власти выражается то принуждение, которому нередко подвергаются в связи со злодеяниями и чинимой несправедливостью. В обороте «Насилие впереди права идет»* подчеркивается близость между насилием и несправедливостью.

Хотя преобладающим значением слова «насилие» является «принуждение», не стоит упускать из виду, что диапазон понятия насилия охватывает и такие понятия, как управление, начальство, полномочие, авторитет. Не всегда, используя понятие «насилие», мы рассматриваем его как ущемление свободы (в том числе и с применением физической силы). Его основное значение — обладание способностью распоряжаться — встречается и в современной речевой практике, например, когда мы используем выражение «Schlüsselgewalt»22 или говорим о законодательной власти парламента (gesetzgebende Gewalt des Parlamentes). В этих случаях насилие рассматривается в плане его соотнесения с властью, ведь благодаря ей оно мыслится совершенно легитимным.

Оказывается, вплоть до сегодняшнего дня за понятием «насилие» в немецком языке закреплены противоположные значения. Их можно обнаружить при различных попытках легитимировать насилие. В то время как одни находят его приемлемым только в качестве ответного насилия, другие отнюдь не считают насилие несправедливостью, прибегая, как это делал уже Гуго Гроций, к тому аргументу, что насилие тоже имеет отношение к свободе, ведь каждому человеку вменяется в обязанность «сохранять свое имущество невредимым»4: каждый имеет в своем распоряжении столько свободы действий, сколько находится в его власти (Gewalt).

1. Сила — это не насилие

Сила — это не насилие и не власть, но, в свою очередь, ни насилие, ни власть невозможно мыслить без силы. Когда мы называем кого-то особенно сильным, то признаем за ним способность к таким действиям, которые другой совершить аналогичным образом не в состоянии. Но мы также говорим о силе зрения и усматриваем в способности видеть вообще некую силу, а именно силу видеть. Но о силе мы говорим не только в отношении живого, но и по поводу неживого. Мы отличаем магнитную силу от электрической, а ее, в свою очередь, от гравитационной. Сила в этом смысле не предполагает способность, которой я могу воспользоваться, а могу и нет, подобно, скажем, силе зрения. Тот, кто может видеть, не обязан видеть. Если сказать, что живые существа наделены силой, то это будет верно лишь отчасти. Строго говоря, это должно было бы означать, что сила является их призванием, а равно и призванием всего остального сущего. В словопрениях о войне, до сути которой так никто и не доходит, упускается из виду, что сила является как способностью к войне, так и способностью к миру, ибо сама жизнь есть сила. Отсутствие силы — это нехватка жизни. Если б возникла необходимость вплотную подступиться к войне, а та оказалась бы (коль это так и есть!) не в нашей власти и выше наших сил, то она предстала бы не иначе, как вулканом или вышедшим из берегов бурным потоком со всеми его приводящими в ужас опасностями.

Как же мы распознаем силы? Мы настолько же не видим силу зрения, как и силу гравитации. Мы видим картину, и мы видим падающий камень. Что мы не видим вместе с картиной и камнем, так это те силы, которые создают эту картину и это падение, однако говорить о них как о результатах действий мы можем лишь в том случае, если уже заранее мыслим их в перспективе силы. Сила не может постигаться как нечто онтически данное, как того рода сущее, что является нам в виде вещи. Точно так же мертвые и раненые люди, горящие дома, разрушенные окрестности являются следствиями войны, но в качестве таковых они могут быть нами лишь констатированы, поскольку мы их видим уже как свершившиеся деяния. Чудовищная сила, которая гонит сражающихся навстречу друг другу и разлучает их, когда они в раздоре, остается сокрытой от нас точно так же, как и сила зрения или сила гравитации.

Если мы говорим о силе в основополагающем смысле, то она не представляется нам сферой являемого, напротив, мы мыслим ее как сердцевину всего сущего. Но справедливость такого понимания силы и бытия доказать нелегко. Великим прозрением Аристотеля, а в еще большей степени Лейбница, стало рассмотрение силы в качестве своего рода категория категорий, основания всего23; правда, для подобного предприятия потребовалось бы объяснить внутреннюю подвижность в строении сущего и растолковать многообразие его категориальных определений исходя из силы как организующего принципа. Наша же задача в рамках этих разработок гораздо более скромная. Хотя мы и предпосылаем силу в качестве фундаментальной категории всего сущего, но истинность самого этого допущения нужна нам лишь для того, чтобы объяснить понятие войны. Если нам удастся показать, что война, насилие и власть суть модификации такой фундаментальной категории силы, то мы сумеем увидеть и те условия, при которых совершается превращение силы в насилие.

Разобраться в феномене войны — значит постичь силу и ее действие. Мы понимаем силу как способность всего сущего, и не только в смысле наделенности ею, но и в качестве способности к существованию. Природный опыт представляет собой опыт силы. Это означает, что сила и ее проявление вместе составляют единое целое. Они суть лишь различные моменты в том едином процессе, каким является движение. Когда мы говорим, что сущее в целом есть движение, возникновение и исчезновение, изменение, увеличение и уменьшение, то тем самым мы утверждаем, что сущее — это сила и проявление силы. Понятие силы предполагает, таким образом, не только движение, которое осуществляется в чем-то уже сущем, но и то, что любая вещь, живая или неживая, поскольку она вообще есть, уже есть движение. Всё, что есть, есть проявляющая себя сила. Всё, что есть, есть единство, единое, которое движется и ширится во множественности своих качеств. Сущее существует само по себе и в то же время предстает во множестве своих действий или, скажем, деяний. Камень тверд, угловат, обладает определенным цветом и, допустим, является камнем известковым. Посредством этих качеств он действует. Он может не только быть движим, он сам по себе есть движение в своем возникновении и исчезновении. Любой камень подвержен выветриванию. Он, как и всякое сущее, есть текучесть, потому что она, по самой своей сути, является силой.

Сила всегда есть сила действующая. Простейшей формой такого самопроявления является присутствие, удерживание себя в определенном месте и в определенное время в своей интенсивности. Интенсивность предполагает бытие-сильным вообще, а не определенную силу. Сила — это тоже не просто категория нашего мышления: когда мы испытываем ее действие и проявление, она выступает перед нами как некая определенность сущего и самого действительного. Но поскольку сила существует не сама по себе, а воспринимается нами лишь в ее проявлении, мы чувствуем, к примеру, силу тепла при горении огня и нагревании. Как огонь в качестве силы тепла всегда соотнесен с нагреваемым — тепло солнца ощущается там, где оно нагревает камень, — так и такое проявление не есть нечто случайное, именно сейчас происходящее, ибо случайно то или иное нагреваемое, а сила как таковая всегда заранее соотнесена с полем своего проявления. Она нуждается в противнике, на которого может воздействовать. И если всякое сущее является силой, тогда то, на что оказывается воздействие (в нашем примере — нагреваемое), тоже со своей стороны есть сила, которая при определенных обстоятельствах может стать силой противодействующей. Хотя мы и отличаем силу действия от силы претерпевания, все же нужно сказать, что так или иначе каждая из этих двух сил соотнесена с тем, что оказывает сопротивление. Силу действия и силу претерпевания ввел уже Аристотель, с одной стороны, определявший их как различные, а с другой — признававший, «что в некотором смысле сила (с1упаггш) действия и претерпевания — одна [,..]»24.

Действующая сила — это противоборство двух сил, обусловливающих друг друга. Противодействующие силы нуждаются друг в друге как для своего проявления, так и для своей самостоятельности. «Нагреваемость солнцем» происходит лишь в том, что, претерпевая, допускает такую нагреваемость. Сила согревания, которая ищет проявления, способна его осуществить лишь в том случае, если не замкнется в себе страдательная сила допущения, сила пассивной открытости. Такое отношение взаимообусловленности в контригре обеих сил не предстает перед нами в виде насилия. Мы ведь не говорим, что солнце учиняет насилие над камнем, когда его нагревает.

Наши рассуждения свидетельствуют о том, что существующая и действующая сила выражает себя двояким образом, один раз — как страдающая, другой — как активная. Если сила сама по себе причастна сопротивлению, а, стало быть, сопротивлению нужно уметь действовать в качестве силы (точно так же, как огню, чтобы проявиться в своей силе, требуется что-то нагреваемое), то выходит, что претерпевание всегда уже включено в активность действия, и наоборот. Двойственная природа силы, которую можно обнаружить в любой производящей деятельности, характеризует, к примеру, искусство горшечника: ему требуется податливая глина, чтобы суметь себя в ней выразить. Деятельная и страдательная силы суть предпосылки друг друга, и не только в логическом смысле, но и в действительности. Противодействующие силы взаимно обусловливают друг друга таким образом, что деятельная сила может быть деятельной только в том случае, если ее деятельность предполагает проявление силы страдательной. Как о солнце мы не говорим, что оно учиняет насилие над камнем, так и о горшечнике мы не можем сказать, что он оформляет глину. Претерпевающее здесь является полем деятельного, поскольку деятельное одновременно является исполнением претерпевающего. Контригра сил есть актуализация разных, но соотнесенных друг с другом возможностей деятельного и претерпевающего.

Насилие как принуждение также является актуализацией возможностей, но таких, которые противны тому, кто терпит страдания. Как такая сила насилие обладает деструктивным характером. Можно спорить о том, настигло ли насилие каменную глыбу, уносимую водным потоком, или антилопу, растерзанную львом. Без тени сомнения мы и природные явления характеризуем как насильственные события, почему и говорим о силах стихий (Naturgewalten). Но до тех пор пока мы не познаем природу и ее возможности на предмет ее конечных целей, невозможно утверждать, когда в природе имеет место естественная контригра сил и существует ли она вообще, как нельзя сказать и того, что в природе совершается насилие. Бесспорно, в своем бытии она представляется столкновением различных сил. Не иначе дело обстоит и с человеком, и не только в плане его отношения к природе, но и в том, что касается отношений с другими людьми. Человеческая воля не детерминируется полностью универсальной силой природы; как мышление, транслирующее себя в бытие, она является своеволием. Таковое хотя и не свободно от некой заданности, однако цель его деятельности не дана ему природой заранее раз и навсегда; цель эта не определяется и особой природой человека, более того, человек способен, и даже должен, свободно принимать решения относительно своей цели. Поэтому человек может находиться в разладе с природой, с другими человеческими существами, да даже и с самим собой.

Игык, когда на основании нашего понимания сущего как контригры сил мы постигаем сущность сущего как противостояние и спор, то этим, еще требующим прояснения замечанием мы пока что не утверждаем ничего иного, кроме того, что хотел выразить Гераклит своей сентенцией «Борьба — отец всех, царь всех»25. Понимание сущности сущего как некоего спора, или, говоря словами Гераклита, «борьбы» означает пока лишь, что то или иное сущее всегда удерживается в движении благодаря соответствующему ему антиподу. Оказывается, свет и мрак так же, как теплое и холодное, влажное и сухое, постоянно находятся в споре друг с другом. Их конкретное состояние — лишь выражение их соотнесения с антиподом (подобным образом мужское отличается от женского).

Но почему этот конфликт действующих в человеке сил получает качественно новое измерение, приняв форму раздора?

Постижение силы как понятия взаимоотношения не отличается новизной; такое ее видение со времен Платона сохраняет свою значимость для всякого понимания насилия и власти. Платон интерпретирует ее так, поскольку без силы невозможно существование общности, а у человека без нее не ладится ни одна работа, не удается ни одно дело . Когда нечто производится, на это требуется соответствующая сила, и там, где встречается такая йупатля*, может быть выявлено отношение приобретения или об-ладания26. Противоположные силы, которые находят друг в друге свою границу, не только разделены (благодаря своей различности), но и связаны между собой, так как любая граница разделяет, связывая, и связывает разделяя.

Для человека проявление силы есть не просто демонстрация физической мощи, но реализация его свободы, свободы как воли. Уже Аристотель придерживался мнения, что хоть добродетель и не является той силой, которая целиком и полностью заложена в каждом человеке, однако сила как способность необходима, чтобы вообще иметь возможность быть деятельным, и в особенности, если желаешь поступать добродетельно: «Возможно то, что бывает благодаря нам»27.

Аристотель разъясняет, что взаимоотношение и противоположность производимых человеком сил обретаются не где-нибудь, а в нем самом, и равноизначальны его свободе. То, что в наших силах28, — это то, что может быть отнесено к нам самим. Тем самым устанавливается, что исток специфически человеческой силы совпадает с истоком свободы и воли, поскольку положение «источник движения [...] в самом деятеле»29 обосновывает тот факт, что от нас, людей, зависит, как нам поступать и что предпринимать. Правда, человек, несмотря на свою свободу, остается связанным с природой тесными узами, ведь возникая на его пути в виде той или иной силы, природа бросает ему вызов, и, чтобы выжить, он должен стремиться овладеть ею. Таким образом, он вынужден, во-первых, работать над самим собой, а во-вторых, бороться с теми силами, при помощи которых природа противопоставляет свои собственные цели устремлениям и целям человека. И если крестьянин или лесовод в своей работе пытаются использовать силы природы, еще, так сказать, будучи с ней заидно, то уже техник формирует природу хотя бы тем, что делает свою работу и ставит свои цели, не подлаживаясь под природу, а наперекор ей. А это тоже насилие.

В отношениях людей контригра сил становится насилием тогда, когда человек в своих действиях совершенно игнорирует свободу и достоинство другого, а стало быть, не высвобождаются те возможности, которые предполагаются во взаимности. Это означает, что и в области человеческой свободы существует различие между силой действия и силой претерпевания. Сила действия становится насилием там, где страдательная сила блокирует действие, где она не готова его допустить. В этом случае отношение противной стороны — не пассивная открытость, а активная замкнутость и воздержание. В аналогичном смысле не только над личностями, но и над их творениями, к примеру над текстом путем истолкования, может быть учинено насилие. Поэтому всякая сознательно искаженная интерпретация, когда истолкователь не считается с духом текста, пускай даже он и ссылается на его букву, насилует данный текст в том, что касается его смысла.

2. Насилие и его формы

В игре полярных сил активизируются возможности, изначально присущие как активной, так и претерпевающей силе. На нагретый солнцем камень оказывается воздействие, хотя насилие над ним при этом не учиняется. Может статься, ваятель, обтесывающий камень, нанесет насильственный удар, пытаясь при этом лишь вскрыть бездействующие в камне возможности. Такое движение, являющее дремлющий в камне образ, позволило бы воплотиться в действительность тому, что находится в камне в качестве возможности. Это не значит, что назначение «быть статуей» уже задано в камне: такое «назначение» — всего лишь содержащаяся в нем возможность; и хотя оно обладает силой собственного воплощения при созидании творцом, эта сила необязательно является насилием. Природная размеренность движений, например рост дерева, осуществляется по раз и навсегда установленному порядку: цель становления дерева — в нем самом; насилие настигает его лишь тогда, когда дело доходит до пресечения заложенных в нем возможностей развития. Насильственна любая сила, противодействующая реализации возможностей сущего или — в особом случае случае человека — не соответствующая свершению целенаправленного действия того, кто вынуждаем силой. Поэтому Аристотель в еще и сегодня сохраняющей свою силу дефиниции мог назвать насильственным процесс, «источник которого находится вовне, а таков поступок, в котором действующее или страдательное лицо не является пособником»30. Итак, мы можем предварительно сказать, что всякое вмешательство в размеренность движений, идущее вразрез с имманентным таковой направлением развития, является насильственным .

Насилие — это преодоление сопротивления путем его устранения. Я силой преодолеваю встречающееся мне на пути препятствие. Я его перепрыгиваю, перелезаю через него, обхожу. В человеческом сообществе это означает, что применение насилия есть пренебрежение непосредственной волей того, кто оказался затронут действием силы. Такой силе я уступаю. Я боюсь ее деструктивного характера, поскольку насилие, даже если оно в той или иной конкретной форме и не действует непосредственно разрушающим образом, все же пускай и опосредованно, остается насилием. Ни узаконенное политикой, ни легитимированное религией использование насилия не может скрыть этого факта, и скорее надобно спросить, не заключена ли в деструкции, совершаемой насилием, сила производить что-то новое. Не потому ли «удовольствие от разрушения должно быть одновременно и созидающим удовольствием»?31 Но поскольку насилие всегда является деструктивным, даже будучи креативным, постольку и насилие, используемое против человека, в той или иной степени является ограничением свободы, т. е. принуждением, а, стало быть, взятое само по себе, оно есть negativum*.

Мы говорим о насилии и в смысле авторитета, умения настоять на своем, компетентности. В этих случаях понятию насилия (Gewalt) присущи позитивные коннотации. Это так же справедливо в отношении распорядительной власти (Befehlgewalt), как и в отношении воспитательных полномочий опекуна (vormundschaftlich erzieherische Gewalt), хотя и здесь сила применяется вопреки внятно выраженной воле того, кто ею затрагиваем. Обладатель распорядительной властью имеет право и обязан отдавать приказания другим, т. е. вынуждать их к определенным действиям. Опекун в том, что касается возлагаемых на него полномочий, рассчитывает на последующее согласие того, кто еще не достиг совершеннолетия, и потому такая власть (Gewalt) считается позитивной. Она представляет собой использование силы, легитимированное той целью, которой она служит. За законодательной, правовой и исполнительной властями государства тоже признается некая позитивная функция: они заранее считаются легитимированными, поскольку только и делают возможным государство, в особенности государство демократическое. Так же как политическая традиция понимания насилия, трактуется и традиция религиозно-христианская, в которой всякое исходящее от Бога насилие рассматривается как конструктивное и легитимное. Характерным для насилия является то, что оно может быть оправдано не само по себе, а лишь благодаря той цели, которой оно служит. Хотя мы и можем объяснить в некоторых ситуациях само возникновение шторма: отчего бушует шторм, отчего вырываются с корнем деревья, разрушаются дома, вздыбливаются потоки, — но не то, почему в конечном счете дело обстоит именно так, а не иначе. Такое «ради чего» шторма указать невозможно. Но там, где поступки и действия совершает человек, где он выступает инициатором насилия, мы вправе ожидать ответа на вопрос «ради чего?».

В природе применение насилия, по всей видимости, регламентировано естественным образом, так что и животное, совершая насилие, подобными действиями преследует определенную цель — сохранение рода: путем насилия определяется выбор самого сильного животного вожаком стаи и разбивка стаи в иерархическом порядке, где даже самому слабому животному отводится место. Человеческое насилие — как физическое, так и психическое — само по себе не является целенаправленным, а там, где оно совершается, за его применением стоит решение касательно его «ради чего». При психическом насилии человек обладает возможностью применения такой силы, которая не-человеческой природе если вообще и ведома, то лишь отчасти, и которая, с одной стороны, существует в качестве самостоятельного рода насилия наряду с насилием физическим, а с другой — способна поставить физическое насилие, приписав ему некую цель, себе на службу.

При общепринятом различении между насилием абсолютным и вынуждающим физическое насилие чаще всего понимается как абсолютное, поскольку оно совершенно игнорирует волю принуждаемого. В отличие от vis absoluta32 насилие как vis compulsiva33 обозначает такое воздействие, которое, несмотря на свой вынуждающий характер, оставляет тому, кого оно затрагивает, возможность принять решение. Вынуждая к тем или иным действиям, оно воздействует на человека опосредованным образом, пытаясь направить его волю в определенном направлении. Поведение, которого добиваются путем такого насилия, может повлечь за собой нежелательные, неугодные следствия, однако подобные действия ни в коем случае нельзя считать «непроизвольными»16. Различие, проводимое между абсолютным и вынуждающим насилием, не означает, что и психическое насилие не может быть абсолютным; оно даже не позволяет сделать однозначного вывода о намерениях того, кто выступает причиной насилия. Параллелизм абсолютного и физического насилия, с одной стороны, и психического и вынуждающего, с другой, лишь маскирует фактический принцип действия психического насилия, а также тот способ, каким оно координирует свои функции с насилием физическим. Рассмотрим поподробнее то насилие, которое мы называем психическим.

Если исходить из того, что в отличие от какого-либо события поступку согласно его мотиву и побудительной причине свойственно быть свободным, то это значит, что поступок всегда совершается с учетом намерения и решения действующего лица. Абсолютная действующая сила, которая исключает волеизъявление, пресекает принятие решения или его исполнение непосредственным образом. Иначе дело обстоит с силой как vis compulsiva: она воздействует на принятие решения не прямо, а используя угрозу и соблазн; ее насильственное воздействие направлено на намерение человека, совершающего поступок. Конкретизируется она опосредованным образом. Такое непрямое насилие чаще всего является психическим. Поскольку ситуация, как и та альтернатива, перед которой поставлен человек, совершающий поступок, оставляет возможность выбора, ответственность за этот поступок сохраняется, потому что страх мучений и даже смерти не избавляет от необходимости вменять действия лицу, их совершающему. Угроза наказания, так же как и соблазн, не отнимает у совершающего поступок возможность принять собственное решение. Даже при выбора из двух зол предоставляется свобода выбирать, а значит, должна сохраняться и ответственность за принятое решение.

Любое непрямое насильственное воздействие нуждается в согласии, потому что рассчитано на соучастие того, над кем учиняется насилие. Абсолютное же насилие отказывается устанавливать какие бы то ни было соглашения с тем, кого оно затрагивает. И если оно совершается преимущественно кулаками (почему и называется грубым физическим насилием), то непрямое насилие как психическое воздействие чаще всего использует язык.

Устрашение и соблазнение, призванные сотворить в душе страх, могут, без сомнения, вырасти настолько, что уподобятся применению физического, а стало быть, прямого насилия. Они могут превысить способность человека отстаивать свою свободу. В некоторых случаях продиктованное ими поведение, лишенное какого бы то ни было намерения и решения, невозможно уже отличить от хода событий. Если из этого обстоятельства и нельзя заключить, что всякое психическое воздействие нужно определять как непреодолимое насилие (коль скоро таковое связано для нас с какими-нибудь преимуществами или недостатками, ощущениями удовольствия или неудовольствия), то все же стоит придерживаться того, что физическое принуждение — не единственная форма абсолютного насилия. Насилие весьма многообразно в способах своего проявления. Воздействовать силой на других можно по-разному.

Если различие между vis absoluta и vis compulsiva и не говорит ничего о соответствующей правомерности насилия, то все же оно позволяет увидеть различные способы его предотвращения. Хотя психическому насилию можно противопоставить непосредственно физическое, однако и ответная угроза или убедительные речи могут быть верным способом борьбы с ним. Абсолютное насилие, и прежде всего насилие физическое, не требует с неизбежностью ответной физической реакции, хотя в определенных ситуациях она и может быть единственно возможной. Особый случай насилия, которое осуществляет природа, напротив, признает лишь физическое противодействие, ведь такое насилие вызвано отнюдь не божественным вмешательством и не действиями человека. На отвесных горных склонах сход лавин может быть предотвращен лишь с помощью защитных сооружений или лесонасаждений, если, конечно, в качестве основания для опасности схода лавин в расчет не принимать вызывающее умирание лесов загрязнение окружающей среды.

Запугивание — это действие, использующее язык, будь то выраженое в письменной форме, будь то в устной. Оно представляет собой насилие путем слов. Здесь говорящий не нуждается в откровенности того, к кому он обращается, и не рассчитывает на силу своей аргументации. Он не хочет или не может убедительно изложить целесообразность своего намерения. Убеждение — это искусство, полагающееся на воздействие своих аргументов. Даже там, где с помощью речи пытаются вызвать волнение, она может считаться ненасильственным способом воздействия. Лишь когда искусственное возбуждение аффектов не остается тем сопровождающим дополнением, прибегая к которому желают облегчить понимание правильности аргументов, а заступает на место «подлинного видения», только тогда язык в речи становится формой насилия. В подобных случаях убеждать слушателей должна не очевидность аргумента; наоборот, именно критическое осмысление требуется предотвратить при помощи эмоциональной ажитации, в результате чего слушатель вынужден будет подчиниться своему волнению. Хотя хорошая речь издавна является искусной и выразительной, но идеал ораторского искусства — это не просто что-то хорошо говорить, но говорить нечто правильное, то есть истинное. Путем риторического возбуждения страха и ужаса в большинстве случаев предпринимается попытка вызвать то поведение, в пользу крлррого не могут быть приведены убедительные аргументы, а если такие аргументы все-таки будут артикулированы — допустим и такую возможность, — они останутся не услышанными. Подобная речь с ее характером угрозы есть хотя и не прямое, но все ж таки насилие, а говоря по существу, она является непрямым насилием, оружием которому в столкновениях служит сила слова.

В случае признания различия между абсолютным и принудительным насилием предпринимаются попытки сделать вывод, отталкиваясь от следствий: может ли быть инкриминировано человеку, которого коснулось насилие, его собственное поведение или нет? Критерии различных оценок насилия — либо как чего-то позитивного, либо как чего-то негативного — нельзя вывести из определения его форм. Правда, исходя из различности форм, в которых насилие выступает то как физическое и абсолютное, то как психическое и вынужденное, то как психически-абсолютное, можно выявить соотнесение этих форм насилия друг с другом и установить их сопричастность друг другу.

3. Воля — орудие человеческого насилия

В основе любого человеческого насилия лежит воля. Физическое насилие является исполнением такой воли, в то время как психическое есть сама эта воля. Поскольку физическое насилие — это насилие абсолютное, воля, которая его порождает, может оставаться невыявленной; когда же абсолютным является психическое насилие, оно тождественно воле к насилию. Физическому насилию предшествует воля к насилию. Такое насилие представляет собой силу, которая действует абсолютным образом, однако ее действия вызваны внешней причиной. Психологическое насилие само является причиной своих действий. А когда оно является абсолютным насилием, то и его действие — непосредственно. Если же оно выступает как насилие непрямое, тогда не причина психического насилия, а его действие является внешним по отношению к нему самому. В таком виде мы познакомились с ним как с угрозой и устрашением.

Другими словами, координация различных форм насилия друг с другом и их категоризация в качестве vis absoluta и vis compulsiva позволяют описать способы действия насилия, но не его происхождение. Согласно своему происхождению и тот и другой вид насилия возникают из воли, которая пытается проявиться насильственным образом либо прямо, либо опосредованно. Помнить это нужно для того, чтобы суметь постичь человеческое насилие как оно есть в его нравственной ценности ИЛИ отсутствии таковой. Ибо как нельзя с уверенностью указать, где именно начинается прямое насилие и где оно заканчивается, является ли сила в момент ее реализации еще непрямым или уже прямым, а значит, абсолютным, насилием, так и исходя из деструктивного характера насилия невозможно заключить, позитивное это насилие или негативное. Поскольку мы называем насилием силу, сдерживаемую сопротивлением и стремящуюся его нейтрализовать, то насилие для человека является понятием, противоположным свободе. Именно в качестве такой противоположности оно чаще всего понимается как принуждение и постигается как нечто негативное, ведь начиная с Канта свобода рассматривается как смысл и цель всякого человеческого бытия. Однако невозможно оспорить и то, что любое насилие, причина которого в воле, является также и выражением свободы. Насилие — это свобода как отрицание свободы.

Если сущность насилия — быть отрицанием свободы — не позволяет определить его с позиции морали целиком негативно, то свобода должна рассматриваться как та почва, на которой возможна нравственная квалификация насилия. Даже кантовское выдвижение доброй воли в качестве того принципа, который, вне всякого сомнения, может быть назван благим, не дисквалифицирует насилие безоговорочно. При определенных условиях насилие может быть признано нравственно полезным. Такое условие имеется, к примеру, там, где насилие, подвергающее деструкции себя самое, приобретает значение, учреждая порядок и общность. По Канту, это означает, что «добрая воля» способна настолько овладеть насилием, что оно становится причастным благу.

Хотя категорический императив и запрещает рассматривать другого исключительно как средство — ведь насилие как деструкция обезличивает, — однако добрая воля должна не только отражать субъективную точку зрения отдельного человека, но и быть выше ее, основываясь на всеобщем принципе. Человек как разумное существо есть существо общественное, член типйиз ШеШдШИз, царства цели, по выражению Канта. Сам философ справедливо считает водворение субъективной перспективы выше общественного блага, а стало быть, переворачивание порядка с ног на голову и желание сделать самого себя основанием этого порядка, перверсией. Опрокидывание нравственного «порядка» — а порядок как выражение совместных действий всегда имеет характер требования — ввиду открытого произвола есть «извращенность [...] человеческого сердца»17.

11 Kant I. Die Religion innerhalb der Grenzen der bloßen Vernunft // Kant I. Schriften, 6. S. 30.

Смысл порядка — содействовать общности с другим, с Ты и даже с Мы, предоставляя отдельному человеку возможность принадлежать к более высокой, чем он сам, организации. Однако установление и сохранение общественного бытия человека не есть что-то само собой разумеющееся, поскольку возникновение порядка не гарантируется ни природной предрасположенностью (даже если человек рассматривается как zoon politikcm34), ни эволюцией, как то мыслилось, к примеру, Спенсером и Миллем. Поэтому так убедительно звучит вывод Канта, гласящий, что «никакое основанное на праве общество» не существует «без такой власти (Gewalt), которая подавляет всякое [...] сопротивление» . Предпосылкой такого вывода является то обстоятельство, что Кант в самом насилии видит возможность его же предотвращения и рассматривает насилие как силу, способствующую общности. Согласно Вальтеру Беньямину, который считает, что задача критики насилия — показать его отношение к праву и справедливости, «действующая по своему обыкновению причина» становится насилием «в полном смысле» этого слова только тогда, «когда она вмешивается в нравственные отно-шения»19. Сфера этих отношений, настаивает Беньямин, очерчивается понятиями права и справедливости, так что насилие является извращением именно этих понятий. «Страшит насилье даже в правом деле», говорит Шиллер в своем «Вильгельме Телле» и присовокупляет: «Поможет Бог, где люди не помогут» .

Признавая насилие выражением и предпосылкой свободы, нельзя рассматривать его всего лишь как физическое событие или аналогичный таковому словесный процесс. Не то объединяет психическое и физическое насилие, что одно представляется угрозой другому или что физическое насилие — это в известной степени реализация и осуществление насилия психического; ведь существуют и такие формы насилия, в которых физическое насилие отсутствует, к примеру психологический террор. Все формы человеческого насилия, осуществляется ли таковое непосредственно физически или же опосредованно путем использования языка, объединены порождающей его волей. воля к применению насилия инициирует всякое человеческое насилие. Благодаря ей сила становится деструктивной, независимо от того, как она проявляется: в качестве физической силы, социальной или же экономической.

Мы слишком поверхностны в своем осуждении насилия и скоры на расправу, если уравниваем его со злом. Зло — духовно; это извращенность воли. В «некотором отношении оно есть самая чистая духовная сущность, ибо ведет ожесточеннейшую войну», ведь зло, как мы можем сказать вслед за Шеллингом, стремится упразднить свободу35. Насилие само по себе не есть зло даже тогда, когда мы понимаем его как ограничение свободы. Оно настолько же является злом, насколько заблуждение — отсутствием истины. Заблуждение — это «извращенный дух», а потому оно может быть высокодуховным и все же оставаться заблуждением. Насилие как ограничение свободы — это не отсутствие чуткости, а извращенная свобода. А коль скоро насилие представляет собой извращенную свободу, оно способно служить злу; зло находит в насилии свой эквивалент, поскольку стремится в корне уничтожить свободу.

При толковании насилия нельзя не считаться с тем, что человеческое насилие, согласно своему истоку, не является выражением природного инстинкта, понимаемого как специфическое проявление энергии возбуждения. Если не принять этого во внимание, то можно оказаться в значительном затруднении при попытке продумать возможность предотвращения насилия, а тем более возможность предотвращения войны. В уже цитировавшемся письме Зигмунда Фрейда к Альберту Эйнштейну Фрейд придерживается того мнения, что «конфликт интересов у людей [...]» решается «принципиально путем применения насилия». В подтверждение данного высказывания он ссылается на то, что в царстве зверей дело обстоит именно таким образом, а у человека нет оснований исключать себя из этого царства. Хотя, как добавляет Фрейд, «что касается человека [...], то к этому, разумеется, добавляется еще и конфликт мнений», для разрешения которого, по всей видимости, требуется иная «техника» нахождения решений36. Вне всякого сомнения на заре существования человечества более мощная физическая сила была определяющим фактором при решении того, «кому что принадлежит или чья воля должна быть исполнена». Однако решающим пунктом для понимания насилия может стать большая определенность в некоторых вопросах: действительно ли присоединение конфликта мнений лишь «более позднее усложнение», которого «в небольшом человеческом стаде поначалу» не было? Изживается ли у людей в принципе биологическая устойчивость поведения, а вместе с нею и насилие в качестве всего лишь физического акта? Чтобы увидеть исток человеческого насилия в человеческой воле и признать насилие следствием свободы человека, нет нужды оспаривать тот факт, что человек подчиняется тем же физиологическим закономерностям, что и другие живые существа. А потому нет ничего удивительного в том, что по сравнению с таким толкованием насилия толкование исключительно биолого-физическое оказывается беспомощным, особенно если при этом выражаются такого рода опасения, что, мол, удовлетворенное человечество будет лишено возможности изжить свои агрессии, и, пожалуй, оно находится в опасности, поскольку рефлексия, восходящая до «высочайших вершин аб-

23

стракции» , может в процессе культурного развития вызвать угасание человеческого рода вообще.

Определяя сегодня свободу в первую очередь как устранение насилия, мы не должны забывать, что свобода непостижима содержательно и в отрыве от принуждения может быть определена лишь негативно. Свободные поступки и добровольность как таковые хотя и имеют своей предпосылкой отсутствие принуждения, однако они с самого начала не исключают использование насилия как чего-то противного свободе. Понимание насилия a -priori как чего-то нравственно негативного оказывается поэтому сомнительным. И кроме того, любому императиву, каким бы он ни был моральным и эмансипирующим, в силу его характера долженствования присущ момент принуждения и несвободы.

В качестве воли насилие всегда затрагивает всего человека целиком — во всей его телесной и душевной организации. Воздействие насилия, будь то посредством тела, будь то посредством языка, может быть различным, последствия же — одинаковы. Даже экономическое насилие — это насилие психофизическое, поскольку сокращение продуктов питания пресекает не только удовлетворение физических потребностей. Как праща, стрелы и лук, винтовка, да даже ядерное оружие, суть средства для наращивания мощи физического насилия, так для насилия психического орудием угрожающего воздействия является язык. Инструменты физического насилия увеличивают дальность его действия. Но язык отнюдь не уступает им по своей интенсивности. Применение чего-либо в качестве средства и инструмента — это всегда выражение воли.

Rambler's Top100
Hosted by uCoz