Хофмайстер Хаймо Воля к войне, или Бессилие политики. Философско-политический трактат / Пер. с нем. и послесл. О. А. Коваль. — СПб.: ИЦ «Гуманитарная Академия», 2006. — 288 с.

Приложение

ТЕОРИЯ ТЕРРОРИСТИЧЕСКОЙ ВОЙНЫ

Если верить различным средствам массовой информации, понятие террористическая война — это неологизм. Разрушение Всемирного торгового центра в сентябре 2001 года заставило и политиков и общественность подыскивать этому событию подходящее слово. Это слово должно было выразить то, что прежде многим казалось совершенно невозможным. Считается, что это событие породило некое новое измерение войны, такое, которое раньше едва ли можно было себе представить. Нечто немыслимое и ужасающее стало реальностью, а следовательно, должно было получить свое собственное наименование.

Если мы попытаемся отыскать понятие террористической войны у таких теоретиков войны, как Карл фон Клаузевиц, Карл Шмитт, Раймон Арон или Гельмут Кун, наши поиски не увенчаются успехом. Понятие, в котором в какой-то мере предугадывается связь между словами террор и война, мы можем обнаружить разве что у Арона. По крайней мере, он говорит о террористическом мире.

У нас имеется огромное количество самых разных классификаций войны; можно классифицировать войны согласно способу их организации, согласно задачам, которые они выполняют, согласно принципам их легитимности, согласно методам и средствам их проведения. Но в любом случае война — это проявление власти. А поскольку власть определяет в том числе и мир, мы усматриваем в ней принцип, который раскрывает не только сущность войны. Власть позволяет провести сравнение между отдельными типами войн, а также сопоставить состояния войны с состоянием мира.

Трудность, с которой мы сталкиваемся при попытке выстроить теорию террористической войны, заключается в необходимости рассматривать эту форму войны как проявление власти, выделяя ее как особый тип среди других типов войн. Для понимания сущности террористической войны весьма важным и плодотворным нам представляется обнаружение тех отличий, что разнят ее с партизанской войной, или герильей.

Свои рассуждения я хотел бы разделить на три части. Первая их часть посвящена тому, чтобы определить точное место террористической войны на шкале напряжения власти. Во второй части я хочу попробовать показать, что такая война представляет собой игру с выступающим в роли власти бессилием. При этом, настаивая на подобии игры и террора, я подробно остановлюсь, прежде всего, на роли видимости как базиса власти, а затем детально рассмотрю присущие этой форме войны игровые элементы. В соответствии с этим я опишу особенности террористической войны, отличающие ее как от партизанской войны, так и от прочих классических форм войны. В заключение я кратко коснусь вопроса о том, каким образом мы могли бы избежать войны подобного рода.

Место террористической войны на шкале напряжения власти

В своем капитальном труде «Мир и война» Раймон Арон различает три типа войны и четыре типа мира226. Критерием различия здесь для него выступает власть, поскольку она регулирует отношения между государствами как в их взаимодействии, так и в их противодействии227. В классификации Арона в глаза бросается то, что, указывая три типа войны (война за восстановление равновесия, война за гегемонию и имперская война), он в то же время говорит о четырех типах мира, причем четвертую форму мира он не рассматривает как форму, образованную властью: «Развитие техники производства и разрушения приводит в действие другой, отличный от власти принцип мира...»228 К трем типам мира (мир равновесия, мир гегемонии и мир имперский), которым соответствуют три формы войны, добавляется четвертый вид мира: террористический мир.

Террористический мир определяется как мир, «который господствует (или мог бы господствовать) между политическими единствами, каждое из которых обладает (или могло бы обладать) способностью уничтожить остальных«229. По всей видимости, мы все еще живем в эпоху холодной войны. Тогда под террором еще можно было понимать преимущественно государственный террор, и хотя он уравновешивал силы государств, мир тем не менее не был миром равновесия, ибо царило отнюдь не равновесие, а ужас и бессилие. Террористический мир был порожден опасностью обоюдного применения термоядерного оружия: наименование этой четвертой формы мира своим происхождением обязано осознанию невозможности использования такого оружия, поскольку его применение наряду с уничтожением противника неизбежно повлекло бы за собой и собственное уничтожение.

Арон прямо указывает на то, что террористический мир по сравнению с тремя другими вышеупомянутыми формами мира занимает особое место; ибо он основывается не на власти, а на бессилии. если вслед за Ароном рассматривать войну как проявление власти, а мир — как противоположность войне, то можно представить себе террористический мир, но никак не террористическую войну. Когда мир мыслится как отсутствие боевых действий, то и бессилие может быть миром.

Традиционная теория войны интерпретирует войну как форму осуществления власти. Это вполне в духе Клаузевица, определявшего войну как продолжение политики другими средствами230. В основе террористического мира лежит некий баланс устрашения, и потому такой мир представляет собой бессилие и неспособность вести войну. Как пандан террористического мира террористическая война в конечном счете была бы тогда тождественна описываемой форме мира. Невозможно вести войну, которая не является выражением власти и не допускает боевых действий. Вероятно, это объясняет, почему Арон, несмотря на то что он называет такой мир «террористическим», ничего не говорит о террористической войне.

Хотя войны действительно являются проявлением власти, однако воля к войне — это всегда также и признак бессилия, свидетельство конца политической логики. Что Клаузевицу представляется непостижимым — так это то, как он выражается, что «грамматика», совокупность законов войны становится «логикой» политики. Клаузевиц, для которого война есть «нечто неполноценное, некое противоречие в себе», вполне отдает себе отчет, что «настоящая война представляет собой отнюдь не столь последовательное [...] движение, каким она должна быть согласно своему понятию»231. Однако поскольку Клаузевиц, теоретик войны, рассматривает войну лишь чисто теоретически и совершенно не хочет видеть в ней «некую бессмысленную и бесцельную вещь» , он отказывается понимать войну иначе, как в свете напряжения противоборствующих политических властей", войну «нельзя оторвать от политического процесса, а если это происходит где-то в теории, то рвутся все связующие нити и возникает некая бессмысленная и бесцельная вещь»232.

Хотя причину «раздора, в котором находится природа войны, не уживающаяся с другими интересами отдельного человека и общества в целом» Клаузевиц усматривает в «самом человеке» и считает ее теоретически — т. е. согласно ему, в «философском смысле» — непреодолимой, он понимает политику как единство, «в которое соединяются в практической жизни эти противоречивые элементы и в котором они отчасти нейтрализуют друг друга». Допущение, что война — это «нечто совершенно несамостоятельное» и что ее «вызывает к жизни политический

9

процесс, в котором участвуют правительства и народы» , склоняет его к тому мнению, что войну можно усмирить в принципе, причем именно политически, и даже благодаря политике отнести обратно к политике: «...война —: это инструмент политики; она необходимым образом должна выдерживать свой характер, она должна мерить своей меркой; а потому ведение войны в ее основных чертах есть сама политика, с легкостью меняющая окраску и именно поэтому никогда и не прекращающая мыслить по своим собственным законам»233.

Шкалу напряжения политической действительности войны можно провести между властью и ее антиподом. Крайние полюса политики — могущество и бессилие, и когда на одном из этих полюсов грамматика войны заступает на место логики политики, следствием этого становится террор. «Сущность войны изменилась, сущность политики изменилась, следовательно, должно измениться и отношение политики к ведению войны», — пишет Эрих фон Людендорф в своей книге «Тотальная война» (1935). Вывод, который он сделал, таков: «Поэтому политика должна служить ведению войны»234.

Там, где война больше не является средством политики, а логика политики вытесняется грамматикой войны, политика бессильна. Но провозглашение тотальной войны, как того требовал Людендорф, всего лишь следствие политического бессилия, которое, однако, еще не составляет пару, как в террористической войне, военному бессилию. Воля к войне — это бессилие политики, и тезис этот отнюдь не инспирирован неким новым прозрением, которым мы якобы должны быть обязаны стратегии тотальной войны. Уже Цицерон считал грубую силу способом борьбы «дикого зверя» и лишь в аргументе, в политике, усматривал

приличествующий человеку вид борьбы. Он прямо признавал, что человеку к насилию «надо обращаться тогда, когда воспользоваться первым [т. е. политическим видом борьбы. — X. X.] невозможно»235.

В отличие от тотальной войны в войне террористической сливаются воедино политическое бессилие, которое имплицитно направляет все войны, и бессилие военное. Террористическую войну отличает не просто особая метода ведения войны, как, скажем, войну тотальную, ведь подчинение политики ведению войны характеризует также и героическую войну236. Наряду с тремя классическими формами войны террористическая война на основе осуществляющегося в ней — в противоположность могуществу — синтеза политического и военного бессилия, представляет собой более широкий тип войны.

В своей книге, опубликованной за пять месяцев до террористической атаки на Всемирный торговый центр 11 сентября 2001 года, я охарактеризовал террористическую войну как «идеологически окрашенную» и образно описал ее как такую форму войны, «в которой в виде власти предстает бессилие, и бессилие это способно удерживаться в качестве власти, лишь производя деструкцию самой власти»*. Террор — это бессилие, а террористическая война — проявление бессилия как власти. г'Ыс.ЛШц

То, что мы имеем представление о террористической войне и осмысляем ее в понятиях, еще не доказывает ее

фактического существования, даже после сентябрьских событий. Бесспорно, сегодня террор — составляющая часть нашего жизненного мира, однако отдельные акции — это еще не террористическая война, сколь бы немыслимы и ужасны ни были последствия. Бессилие в виде власти открывает перед террористической войной перспективу планирования, какой еще не знал террор как акция.

Террористическая воина: игра с выступающим в роли власти бессилием?

Итак, если нам не удается получить даже дефиниции классической войны, которая имела бы обязательную силу, то как это возможно в случае войны террористической? Здесь, действительно, едва ли можно указать те характеристики, по которым террористическая война, если исходить из ее понятия, совпадает с классическими формами

14

воины .

Видимость как власть

При какой бы то ни было попытке постичь суть войны нужно отдавать себе отчет в том, что война — это отнюдь не вещь, которую можно запросто определить категориально. Война, как и любое человеческое занятие, есть проявление отношения человека к самому себе. Человек представляет собой соотношение, а значит, он не есть что-то предданное, что изначально покоится в себе и только потом имеет отношение к другим. Только через отношение к вещам, к ближним, к миру в целом человек приходит к соотнесению с самим собой: мы живем в пространстве, соотнося себя с Родиной и чужбиной; мы живем во времени, соотнося себя с бренностью: человек, где бы он ни был, включен в сообщество и именно в нем он приобретает друзей или врагов, т. е. других людей. Война — это некое присущее бытию проявление человеческой жизни, подобное эросу, работе и даже игре. Игра — и как раз поэтому я настаиваю на подобии игры и террористической войны — решительно превышает это самосоотнесение, ибо она уже до всяческих рефлексий есть «отношение к держащемуся на соотношении бытию человека»237. Отношение человека ко всему, что есть, изображается и постигается в игре еще до всякого рефлектирующего подхода к этому отношению — через посредничество видимости. Игра посредством образов связывает друг с другом все основные феномены человеческого бытия, отражает их и, более того, отражает себя в себе самой. Образы надежды, которые в террористической войне предвосхищают освобождение от бессилия жизни, точно так же суть видимость и отображение, как дорефлексивное соотнесение со своей собственной ситуацией. Действия же, на которые они провоцируют, ничуть не похожи на игровые образы.

И игра, и террористическая война разворачиваются в рамках видимости, однако игра творится в видимости признаваемой. Хотя она и воспринимает действительность в отражении видимости, однако в эТой видимости действительность актуализируется посредством образов и этим отличается от той видимости, из которой террористическая война черпает свою силу. Игровой мир — это мир видимости. Но мир бессилия, который порождает террористическую войну, — это настоящий мир, несмотря на те декорации нереальности и невозможности, в которых предстает жизнь в таком мире.

.Г.Г й,' / - С*' С

• & л 6 СС. '<•

При обусловленности двойным бессилием, из которого возникает террористическая война, категории традиционных войн теряют здесь свою значимость. Ее происхождение из бессилия позволяет не только в той действительности, из которой она возникает, но и — по меньшей мере для стороннего наблюдателя — в ней самой надуманно предположить структуру видимости и уподобить эту войну — в соответствии с ее структурой — игре. Те ассоциации, которые породило разрушение Всемирного торгового центра, не случайно имели отношение к фантасмагориям голливудского образца. Фильм — это игра.

Свобода игры, как и любая свобода, которой недостает силы оформлять человеческое бытие, — это свобода к нереальному и в нереальном. Подобно тому как игра уводит человека в мир видимости, бессильная неспособность действовать политическими или военными методами подстрекает к созданию неких суггестивных образов надежды, лишенных при этом какого бы то ни было религиозного основания. Эти образы внушают мысли об освобождении от времени и структур действительности человеческого бытия, открывая тем самым некое пространство для действий, которое, конечно, уже отнюдь не видимость, а, напротив, в высшей степени реально. В таком пространстве террору предоставляется возможность энергичной жизни при полном бессилии. Единственная оставшаяся сила, а собственно бессилие, пустая жизнь, провозглашаются оружием.

Замещение категории силы категорией бессилия порождает массу вопросов касательно того, как можно сражаться на такой войне: Где место террористической войны? Каково ее время? Как обстоит дело с ее силой? Расчет пространства, времени, сил, лежащий в основе любого военного соображения, сохраняет свою значимость при единичном террористическом акте, но имеет ли все это значение при террористической войне как таковой? Даже на вопрос о том, кто является субъектом террористических событий подобного рода, мы не можем ответить сразу. Террорист, вероятно, знает, что такое террор, и знает, что он творит террор, но является ли он в силу этого и субъектом террористической войны? Не подобен ли террор в этом аспекте игре? Даже ответа на вопрос о сущности террора не стоит ожидать от субъективной рефлексии тех, кто инициирует и осуществляет эту жестокую игру, ведь и у играющих нет соответствующего бытию определения игры238. Именно это является основанием того, почему террор как война — а не просто как отдельная террористическая акция — чреват чудовищной опасностью. Победив террористов, нельзя одержать победы над террором, над субъектом этой войны, ведь террористы лишь воплощают собой террор. Сами они живут без оглядки на будущее; субъект их действий — не они: их действия порождены бессилием. Субъектом террористической войны — судя по безысходности террористов и характеру видимости, присущим их власти (как и в игре, чьи творения суть видимость и нереальность) — выступают не «игроки», а сама террористическая война. Игра живет по принципам созидающей силы, перенимаемым у у действительности. Но бессилие террора лишено какой бы то ни было позитивной силы; оно исключительно негативно, а значит — деструктивно. Возникновение террористической-войны напрямую зависит от того, удастся ли высечь ту искру деструкции, что взорвет бочку с порохом, которая позволит террору стать войной и разжечь пожар.

Игровые элементы этой формы войны

Видимость и фантазия как орудия действия, которые рядят в сказочные одежды все явления, соотнесение со зрителем, который становится как бы партнером по игре, деисторизация человеческого бытия, благодаря которой стирается граница между посюсторонним и потусторонним, образуют элементы как игры, так и террористической войны, хотя и различными способами.

Террористическая война, правда, как и любая война, пользуется обманом и маскировкой, но ее отношение к действительности несколько иное, нежели отношение обычной войны. Видимое в игре не должно вводить в заблуждение, оно должно увлекать и захватывать. Военный террор приобретает элемент видимого — как это происходит и в игре, — но не признает его характера видимости, поскольку желает переместить себя и тех, кто является свидетелем его деструкции, исходящей из бессилия, в видимость своей власти и тем самым подчинить себе. В игре игроки, и зрители в том числе, знают, что когда действительность воображается, речь идет об игре. Видимость, на которой основывается террористическая война, воспринимается серьезно, и те, кто ею затронут, полагают, что это действительность. Такое ее значение сохраняется не только для тех, кто участвует в войне, но и для стороннего наблюдателя, подразумеваемого адресата всех террористических акций. Плененный видимостью, он позволяет бессилию стать силой. При помощи привлекающих всеобщее внимание действий предпринимаются попытки, используя магическое создание видимости, влиять через символы и подчинять своей власти как актеров, так и зрителей. Террористическая война получает подпитку благодаря своему нереально-фантазийному характеру, когда, затрагивая зрителя, вызывает в нем страх, сострадание и даже радость. Такого эффекта она достигает не потому, что у подавляющего количества тех, кто сопереживает террористическое действо, существует реальное основание для страха, а потому, что нечто ужасающее, некое порождение фантазии пробуждает другую фантазию, и это пробуждение раскрывает каждому его собственное человеческое бытие во всей его незащищенности.

Игра, как и террористическая война, посредством создания видимости рассчитывает на идентификацию зрителей с действующими лицами. Зрители создают необходимый элемент для террора, ибо их реакция — это признание бессилия в Качестве власти. Взволнованность, на которой спекулировали преступники в Нью-Йорке, и которую можно было проследить, прежде всего, по реакции в Интернете, в исламских странах и Китае, проявилась в виде откровенной симпатии — не правительств, а населения, на Западе же — в виде сопровождаемой страхом зачарованное™. Поскольку террористическая война, как и игра, пытается превратиться в зеркало жизни, в созерцание человеческим бытием себя самого, любая затронутость, будь то в форме согласия или беспокойства и страха, может использоваться как средство борьбы.

Самолетные атаки в США носили согласованный характер, но письма с сибирской язвой, по всей видимости, совершенно иного происхождения. Удары на Ближнем Востоке проводились соперничающими группами, которые, как нам представляется, не сообразовывали друг с другом своих действий, но сами эти акции дали им возможность не просто воевать против Израиля, но и взаимно стимулировать друг друга. Важнейшая составляющая видимости — фантазия. Она, прежде всего, требуется террористической войне. Фантазия, без которой наше существование было бы пресным, является также и творческой силой террористического планирования, ибо она обладает наилучшим подходом к возможному как невозможному, позволяя отрешиться от неумолимой реальности жизни. Если смотреть через призму видимости и ее утопического освобождения, то действительность становится нереальной, границы между потусторонним и посюсторонним стираются, исчезает даже все то, что делает войну войной. Спонтанность, неопределенность, неожиданность — черты, присущие террористической войне, поскольку ее сильными сторонами являются неуловимость, анонимность ее действующих лиц и разовость ее акций.

Хотя игра — это не просто голое измышление, или, говоря иначе, все то, во что играют, не совсем действительность, она все же открывает нам те возможности, которые предстают перед нами лишь в измерении видимости. Террористические войны представляют нам сценарии видимости, однако еами эти возможности там, где они разыгрываются, являются не реализацией воображаемого, а исключительно действием в действительности, т. е. далеко не игрой. Хотя можно найти игровые элементы в любого рода войнах, ибо чем была бы война без приключений, однако ее правила заимствуются у человеческого бытия с его потребностью бороться за жизнь, а не у свободы фантазии. Война осуществляется по правилам борьбы и там, где эти правила нарушаются, смерть противника становится убийством.

Террористическая война, в отличие от игры, сама по себе не имеет смысла, и, кроме того, она не отнесена к политическому как к своему основанию, подобно любой другой войне. Как и в игре, где легко и без труда снимаются заботы повседневности, жизнь для террориста лишена предельной серьезности. Жизнь сама по себе не представляет ценности: она есть лишь предварительная и проходная ступень к будущей, более высокой действительности, которая должна быть завоевана. Как и в игре, человек здесь может освободиться не только от своего прошлого; даже смерти тут не приписывается никакой решающей значимости. Неизбежность смерти не заслоняет собой все человеческие действия, а стало быть, смерть не представляет собой жертвы, которая кем-то приносится. Напротив, она есть путь к истинной жизни239. Поэтому здесь не играет никакой роли тот факт, что освобождение от времени, ради которого предпринимаются все действия и решения в игре, не имеет значения. В то время как игра упраздняет связь с течением времени, террор не избавляет исторического человека от его конечности и обусловленности и не освобождает его от фактичности смерти. Террор становится, таким образом, игрой смерти при посредничестве недействительного и видимого, а не жизнью, но благодаря этому он приобретает собственную ценность. Бен Ладен мог бы объяснить все это так: «Американцы любят жизнь, а мы любим смерть».

Особенности террористической войны

Если выявить некую параллель между террористической войной и одним из классических типов войны представляется достаточно сложным, то провести параллель в отношении метода ведения войны все же можно. Элементы партизанской тактики вошли в террористическую войну, но при этом были трансформированы таким образом, что стали не просто одним из многих средств ведения войны, но способом самой войны.

Точно так же как и террористическая война, партизанская война представляет собой довольно позднее явление. Хотя партизанская война есть особый вид борьбы и не принадлежит ни к какому определенному типу войны, она характеризуется, как и террористическая война, нерегулярностью. К тому же партизанская война, или герилья, есть признак безвластия и бессилия. Партизан, или герильер, впервые появляется на сцене истории в испанской войне, которая велась против Наполеона в 1808 году, правда, только после того, как регулярная испанская армия потерпела поражение. В военном отношении вплоть до конца Первой мировой войны партизан остается незначительной фигурой. Это удивляет, поскольку, по данным Клаузевица, именно испанскими партизанами было взято в плен более половины регулярной французской армии. Французская армия в Испании насчитывала около 500 ООО человек, в то время как количество партизан ограничивалось 50 ООО человек240. Что касается достойных упоминания народных войн, то партизанская в-гйна в этот период приобрела большой размах только в Тироле при Андреасе Хофере, и лишь на короткое время.

Непосредственным противником и конечной целью партизана является солдат регулярной армии, солдат, облаченный в униформу. Террорист же, хотя он и воюет из укрытия, подобно партизану, не определяет своего противника по униформе: его противником становятся все, коль скоро его борьба и разрушение порождают страх и ужас повсеместно. Эрнесто Че Гевара особо подчеркивал, как показывает Карл Шмитт, что воюющий с оружием партизан

/

ч

у

„19

«всегда остается связанным с регулярной организацией» . Хотя террорист тоже зависит от поддержки, однако таковая не обязательно может иметь место, и уж тем более не со стороны регулярных организаций и институтов.

Для возникновения партизанской войны характерно то, что она происходит всегда после поражения, когда регулярная армия расписывается в своем бессилии. Военное бессилие вынуждает бороться из засады, из укрытия, а не на поле битвы. Пространство, в котором действует партизан, это область за спиной противника. Именно поэтому он нуждается в хорошем расположении со стороны населения. Террорист же не только не рассчитывает на поддержку населения, но и не имеет определенного пространства, куда он мог бы загнать своего противника и встретиться с ним там лицом к лицу. Его пространство везде и в то же время нигде. Террорист не сражается в открытую, и даже не пытается выиграть для себя определенное пространство. У него не ( хватило бы сил захватить и удержать такое пространство, j

Там, где субъект террора неуловим, где идентификация действующих лиц едва ли возможна, а пространство действия бесконечно широко и не представляет собой открытого поля битвы, там время начинает течь вспять, там не настоящее, а история задает рамки вражде. Террорист не в последнюю очередь полагается на проведение последующих террористических актов лицами, которые ему даже незнакомы и, вполне возможно, будут руководствоваться при этом совершенно другими мотивами в своих действиях, нежели он. Действующих лиц террора нельзя определить с точностью, они подобны умерщвленному Геркулесом многоголовому змию. На месте каждой отсеченной головы этой гидры вырастают две новые.

Л 1

19 Ibid. S. 23; см. также: Che GuevaraЕ. On Guerilla warfare. New York, 1961. P. 9.

Страх как принцип террористических действий связан с первобытным ужасом, который мы испытываем в ситуации полного бессилия, в ситуации, в которой мы не способны к действию. Этот страх, который уже не может выступать принципом действия, не является более и основанием действия в области политики, наоборот, он препятствует какой бы то ни было деятельности, порождая отчаяние. Это хорошо известно самим террористам. Власть возникает там, где люди действуют сообща; ведь люди, которые не могут действовать сообща, всегда бессильны. Страх — это отчаяние перед лицом собственного бессилия и одновременно воля к власти в состоянии бессилия.

Несмотря на знание об источнике страха и способности обратить бессилие в силу, террорист не является субъектом террористической войны. Он есть действующее лицо военного события, как и те, против которых и с которыми ведется эта война. Хотя в отношении своего военного бессилия и ограниченных средств террорист и отличается от любого другого противника, однако он умеет превратить страх, ужас и пессимизм соперника в своих союзников. В его руках все становится оружием, вызывающим страх. Деструкция заключена в самой логике террора, ведь бессильный ищет свою силу, порождая при этом неуверенность, ужас и всеобщее смятение, которые причиняют больше вреда, чем сам террористический акт.

Террор жаждет заразить этим страхом, являющимся его главным оружием, все общество, чтобы скрыть собственную несостоятельность и ограниченность своей власти. Бессилие террориста становится силой, в то время как сила противника становится бессилием; поскольку террорист умеет уживаться со своим бессилием, он не боится смерти. Его превосходство в том, что он может использовать свое бессилие и умеет применить его в качестве предельной возможности силы в борьбе против мощи, но при этом та граница, которая отличает борьбу от убийства, становится слишком размытой. В этом отношении террор, порожденный бессилием, ни в чем не уступает государственному террору, порождаемому могуществом.

Заключительные вопросы и замечания

Как же сражаться в такой войне? Как и где воевать с противником, если сам не являешься террористом? В Афганистане американцы сражаются с талибами, с режимом, симпатизирующим террору, по крайней мере, в лице Бен Ладена. Предположим, что вместе с талибами будет уничтожен Бен Ладен. Будет ли это означать также и победу над террором? Террор по определению не допускает какой-либо традиционной формы борьбы с ним, борьбе он предпочитает смерть. Воевать с террором с необходимостью означает сражаться с бессилием, прикрывающимся видимостью, которая является союзником террора.

Войны имеют религиозное измерение. Но не потому, что они все ведутся из религиозных мотивов или разыгрываются на религиозном основании, а потому, что война имеет дело со смертью. Религиозное измерение проявляется со всей своей остротой тогда, когда эсхатологическое развенчание истории человеческого существования начинает отрицать привязанность человека ко времени и отнимает у человеческой жизни ее серьезность, как это происходит при политическом терроре. Обладает ли все это подлинной глубиной религиозности и вообще оправдана ли при этом попытка свести свои действия к какой-либо религии — другой вопрос. Нужно проводить различие между идеологизированными, воинствующими и неагрессивными религиями. Если подходить к этому с западными мерками, то некоторым из религий, в частности исламу, можно вменить в вину недостаток просвещения: требование просвещения раздается постоянно. Просвещение, но не в форме саморефлексии, понятой, скажем, в плане теологии или философии и измеряемой масштабами секуляризированного сциентистского мышления нашей эпохи, недооценивает сущность религии.

Религия — это основной феномен человеческого бытия, и в отношениях с Богом или даже с богами человек не просто соотносится с самим собой или с себе подобными, но, веруя, включает себя в отношение к некоему существу или существам, которому или которым он обязан своим бытием, своим мироустройством. Религия, коль скоро она имеет человеческие истоки, может уходить своими корнями в жизненный уклад и образ мыслей человека, но вряд ли кто возьмется утверждать, что она представляет собой лишь отображение человеческого мышления. Сопоставление религии с рациональностью, снятие напряжения между верой и знанием как всего лишь видимости заставляет нас признать исключенное и объявленное неразумным либо сверхразумным, если мы испытываем пиетет перед религией, либо лишенным ценности, если мы испытываем пиетет перед требованиями критического мышления. Обе эти позиции не адекватны феномену религии, ибо они либо не ставят в отношении ее вопрос об истине, либо делают это в недостаточной степени. Однако последний подход опасен, поскольку он превращает объявленные бессмысленными и мнимыми элементы религии в своего рода манию, галлюцинацию, которая, представляя собой нечто псевдорелигиозное, сама грозит стать одной из существенных предпосылок террористической войны.

ВОЙНА БЕЗ БОЯ

...война есть не только сражение или военное действие, а промежуток времени, в течение которого явно сказывается воля к борьбе путем сражения.

Томас Гоббс

Грядет время, когда будут вести борьбу за господство над землей, — ее будут вести во имя фундаментальных философских учений.

Фридрих Ницше

Прочитанная книга — событие, которое так или иначе заставляет с собой считаться. Как и любой опыт, она ставит перед необходимостью остановиться и задуматься, осмыслить то, что хотя, вполне вероятно, могло бы и не состояться, но уж если случилось, игнорировать невозможно. Хорошую же книгу отличает то, что под ее впечатлением волей-неволей начинаешь корректировать свои давно сложившиеся представления, казалось бы, монолитные и незыблемые; и в то же время прочитанное все больше провоцирует продумать то, что в книгу по тем или иным причинам не вошло, сделать маленький шаг вперед. «Вперед» не в смысле дальше автора, а в кантовском значении «критично». Такими, навеянными прочитанным, пускай и «необязательными», размышлениями мне и хотелось бы здесь поделиться.

Как явствует из названия, это книга о войне. И хотя тема эта не нова, любые ее вариации неизменно вызывают интерес, причем обилие современных социологических,

исторических, политологических, культурно-антропологических и прочих исследований, посвященных войне, тому не помеха. Но особенностью данной книги является то, что в ней предпринимается попытка прояснить саму суть войны, т. е. не той или иной конкретной войны, а войны как таковой. Автор книги «Воля к войне, или Бессилие политики», профессор Гейдельбергского университета Хаймо Хофмайстер отважился — несмотря на уже имеющиеся и ставшие каноническими размышления о войне — заново осмыслить этот странный феномен. Необычный и в то же время заурядный, как и любое проявление человеческой жизни. В свою очередь, именно такая усыпляющая бдительность «заурядность», грозящая перерасти в привычку принимать войну как нечто должное, объясняет то, почему эта попытка не может быть никакой иной, кроме как философской, причем в самом изначальном смысле этого слова. Ведь духовное путешествие, в которое пускается Хаймо Хоф-майстер, вызвано настоятельной потребностью продумать, казалось бы, и так совершенно понятное — «ближайшее», по выражению Хайдеггера, но в то же время всегда ускользающее, — той внутренней необходимостью, которая как раз и отличает философа, философа не обязательно по образованию, но по образу мыслей. Вызывая читателя на поедлнок, на спор, на диалог, автор заставляет и его принять участие в своем рискованном предприятии, побуждая стать тем «странным субъектом», который «учится мыслить всем известное, то, что вроде бы разумеется не нами, а само собой, что само-очевидно. И доходит в этом до предела»241. А следовательно, превращает его в философа.

И хотя читатель едва ли смог обнаружить в этой книге волшебную формулу панацеи от всех бед, коль скоро, по собственному признанию автора, «философия не может и не властна ... предотвращать войны»242, но, став добровольным попутчиком, а значит, равноправным творцом смыслового поля, в котором разворачивается феномен войны, он обрел иное, более глубокое видение сути войны, выйдя из этой «схватки» уже немного другим, кем-то новым, обогащенным. Следует отдать должное Хофмайстеру, который не спасовал перед трудностью поставленной задачи, тем самым лишь подтвердив свой основной тезис, что борьба присуща самой жизни. Не случайно мысль Гераклита о том, что война — отец всех вещей, становится для немецкого философа отправным пунктом при построении собственной концепции войны. И, как оказывается, не только отправным. Совершив герменевтический кульбит, автор возвращается к этой мысли, видя в ней не просто завершение, итог, конечный вывод, но нечто большее: в этой древней формуле запечатлена квинтэссенция самой жизни. Именно поэтому он, не впадая в пессимистический пафос, который на первый взгляд логично вытекает из того заключения, что война пребудет вовек, коль скоро борьба, лежащая в ее основе, есть принцип самой жизни, способен увидеть в неизбывности войны, как бы парадоксально это ни звучало, возможность осуществления «вечного мира». Причем такая возможность рассматривается Хофмай-стером не просто как то, на что нам остается надеяться, а в качестве единственного выхода, основывающегося на осознании необходимости принятия такого решения. Не только сама жизнь, не только война, но и все, что в этой жизни случается хорошего, истинного, прекрасного, инициируется борьбой, той борьбой, которая сначала кажется бессмысленной, поскольку представляется заранее обреченной на неудачу. Однако бросая вызов целому миру, сходясь с ним один на один, человек сражается за право стать собой. Задача свободного формирования собственной индивидуальности, той высшей ценности, согласно Хофмайстеру, которая должна всегда учитываться институтом государства, отнюдь не является помехой на пути к всеобщему миру и благоденствию, напротив, именно она может поспособствовать достижению кантовского идеала «вечного мира». Хофмайстеровская идея о создании сообщества свободных индивидуумов во многом созвучна мысли Мераба Мамардашвили (сколь бы ни были различны подходы немецкого и грузинского философов) о том, что «если каждый в своей жизни сделает что-то с собой сам, то и вокруг что-то сделается. То есть то, что сделается, не будет продуктом прямого приложения рациональной мысли, а индуцируется среди десятка, сотни, миллиона людей, потому что каждый в отдельности для себя и на сво-

3

ем месте что-то сделал» .

Именно понимание своей собственной, личной ответственности по отношению к миру, подпитываемое осознанием хрупкости и уязвимости человечества в целом, тем осознанием, что стало столь очевидным после печального опыта двух мировых войн и еще более усилилось после периода ядерного противостояния двух сверхдержав, периода чекоего странного состояния «не-мира», называемого «холодной войной», может, согласно мысли Хофмай-стера, стать тем мостом, который позволит человечеству спастись, навсегда распрощавшись с эрой войн. И это не просто голословный пафос прекраснодушного мечтателя, наивно верящего, что в конце, как всегда, воцарится Добро, а Зло обязательно будет наказано. Хофмайстер отдает себе отчет в том, что, как бы ни хотелось того избежать, вполне возможно, нам еще предстоит пережить страшные периоды всеобщей смуты, настоящей анархии, повсеместных гражданских войн, прежде чем будет найдет тот принцип построения мирной жизни, что придет на смену нынешнему, основанному на таких реалиях, как «государство», «суверенитет», «политика», которые сегодня, утратив свое исходное значение, превратились в пустые слова. Поиском такого принципа и должны, согласно Хоф-майстеру, озаботится современные люди.

Нынешнее состояние «размытости», «невнятности», являющееся причиной всеобщей дестабилизации, которую можно сегодня наблюдать повсюду, на мой взгляд, наиболее ярко описал (еще полстолетия назад!) Мартин Хайдег-гер: «"Война" и "мир", видоизменившиеся до утраты своей сути, втянуты в общее блуждание и, нераспознаваемые из-за отсутствия Различия, растворились в пустом процессе нарастающего манипулирования веем, чем можно манипулировать. На вопрос, когда будет мир, нельзя ответить не потому, что длительность войны не поддается оценке, а потому, что сам вопрос спрашивает о чем-то таком, чего уже больше нет, ведь и война уже не есть нечто такое, что могло бы окончиться миром. Война стала разновидностью того истребления сущего, которое продолжается при мире. Необходимость считаться с затяжным характером войн есть лишь уже устарелая форма признания новизны эпохи потребления. Эта долго длящаяся в своей длительности война переходит не в мир прежнего рода, но в состояние, когда военное уже не воспринимается как военное, а мирное становится бессмысленным и бессодержательным»243. Грань между миром и войной стала неразличимой. Нет более того единства и согласования всех вещей, которое прежде обеспечивалось присутствием человека в мире. Человек перестал справляться с теми законами, которые он сам же и привнес в мир своими мыслями, желаниями, мечтами. Сегодня мы живем в мире, который хотя, с одной стороны, и стал более универсальным благодаря современным средствам связи, но, с другой — перестал быть единым, расколовшись на фрагментарные осколки, на небольшие островки рациональности, видимость защищенности которых, скажем, таможенными и полицейскими барьерами, не способна ввести в заблуждение человека достаточно проницательного. Мир перестал быть единым, а значит, он перестал быть миром. Запутавшись в сетях собственного каузального мышления, современный человек оказался в ловушке, им же самим и подстроенной, а после утраты веры в Бога ему, глядящему на страдания планеты по телевизору, больше не на что уповать кроме, Политики и политиков.

Однако «вряд ли найдется сейчас хоть один политик, который был бы до конца уверен в насущной необходимости проводимой им политики»244. С тех пор как Ортега-и-Гассет сказал это в 1929 году, положение дел в политике изменилось разве что в худшую сторону. Дилемма, перед которой стоит сегодня современное государство, хоть и не нова, не становится из-за этого менее сложной: будучи, согласно Максу Веберу, монополистом на узаконенное насилие, государство, дабы сохранять свою способность прибегнуть к силе во внешнеполитической сфере, вынуждено все терпимей относиться к злу внутри себя. Раздираемое изнутри всевозможными противоречиями — межнациональными, сословными, корпоративными — государство ставит, таким образом, под удар свое собственное существование. Немудрено, что подчас ради сохранения внутренней стабильности, все больше выходящей из-под контроля, такая сверхдержава, как Соединенные Штаты Америки, совершает «миротворческие» акции-вылазки в страны третьего мира с целью «навести там порядок», лишь бы не предпринимать каких-либо действенных мер по разрешению внутренних конфликтов. И хотя такая наглядная демонстрация силы способна привести к определенному желаемому результату, сплачивая под боевыми знаменами большую часть общества — ведь известно, что людей куда легче объединяют идеи, чем власти, — однако это лишь временная мера, тем более недопустимая, что в регионах, «осчастливленных» присутствием военного контингента США, зачастую лишь ускоряющего возникновение гражданских войн, новых государственных переворотов, этнических и религиозных конфликтов, грозящих перерасти из партизанской войны в откровенный геноцид, положение только ухудшается. Видимость подобной сильной политики призвана скрыть ее беспомощность. «Все церковные и государственные институты, все юридические понятия и аргументы, все официальное, и даже сама демократия, с тех пор как она является конституционной формой, повсеместно воспринимаются как пустая и дезориентирующая маскировка, как завеса, фасад, муляж или декорация... Сегодня повсюду возводятся подобные "кулисы", за которыми укрывается подлинно мотивирующая реальность. Это выдает себя неуверенность нашего времени и его затаенное чувство быть обманутым. Время, которое не производит, исходя из своих собственных предпосылок, никакой великой формы и никакого представительства, с необходимостью становится жертвой таких настроений, а все формальное и официальное считает обманом. Ибо никакое время не живет без формы, даже если оно держит себя так экономически. Если ему не удается найти собственную форму, оно хватается за тысячу суррогатов подлинных форм других времен и других народов, чтобы тут же снова отбросить такой суррогат как неподлинный»245. И хотя слова эти сказаны Карлом Шмиттом совсем по другому поводу и многое в них не бесспорно, но отсутствие «великой формы» у нашей сегодняшней действительности, несомненно, налицо.

Дефицит власти, пришедший на смену периоду той эйфории превознесения мирных ценностей, взаимной выгоды и сотрудничества, которая, будучи поддерживаемой оптимистичной верой в международную организацию как гарант мира, была столь характерной для общеевропейских умонастроений после Второй мировой войны, ныне дает о себе знать все настойчивее. Не случайно в основу своей концепции войны Хофмайстер положил тезис о том, что война проистекает от бессилия политики, пускай даже речь идет о политике в принципе, а не о том или ином ее современном приложении. Бессилие политики, согласно Хофмайстеру, вовсе не означает анархии, а есть «неспособность к эффективному обращению с властью как политическим средством»246. Причем наиболее явно это бессилие демонстрируют именно сверхдержавы, для которых планомерное накопление военной мощи обернулось невозможностью предпринять хоть какие-то действия. Механизм осуществления власти не просто дает сбои, он давно сломался и, кажется, не подлежит восстановлению: когда чашу весов значительно перевешивает что-то одно из двух — единство или разделение, общность или борьба — политика исчезает. Политика как «искусство возможного» в плане мира превращается в полную невозможность самой себя, коль скоро не оправдывает своего предназначения, а собственно замещения войны политикой. Ведь война по-прежнему остается возможной из-за наличия множества государств. «Действительно, даже если бы не было ни конфликтов, ни грехов и все люди стали ангелами или святыми, даже если бы все они успешно подверглись психоанализу или лоботомии, даже если бы все государства стали демократическими, миролюбивыми или были бы довольны своей участью, все равно война продолжала бы оставаться возможной и в конечном счете неизбежной вследствие их множественности и отсутствия верховного властного органа, который взял бы на себя обязанность разрешать конфликты между ними или карать их провинности. Даже если бы ни одна из сторон не питала никаких воинственных намерений, все равно продолжала бы существовать "дилемма безопасности", в соответствии с которой каждое государство рассматривало бы себя как обороняющееся, а любые действия другого истолковывало как агрессивные»247. Представление о том, что существуют Другие, которые не Мы, неотъемлемое от человеческого опыта, инспирирует оппозицию друг-враг, которая, согласно Карлу Шмитту, и конституирует политику как таковую, и прежде всего в межгосударственной сфере, где врагами того или иного конкретного государства выступают другие государства248. Правда, коль скоро монополия на ведение войн остается всецело за государством, Шмитт уповает на европейское международное право, позволяющее, с его точки зрения, если и не поставить жесткие ограничения войне, то, во всяком случае, регламентировать ведение войн между государствами, взаимно признающими законность своих противников. А потому война в его изображении предстает как сфера отношений между государствами не столько как физическими лицами, сколько моральными.

Но если государства навечно обречены находиться в естественном состоянии войны всех против всех, имеет смысл рассмотреть те политические стратегии, которые выработала на сегодняшний день политологическая наука применительно к международной среде. Сошлюсь здесь на компетентное мнение известного французского публициста и философа Пьера Аснера, который, обобщая современные политологические концепции, говорит, что существует три пути освоения такого рода «интерсубъективности»: «Первый состоит в том, чтобы обосноваться на поле сражения, начав размышления не с мира, а с войны, не с добродетельного общества, но с соперничества держав. Второй — в том, чтобы попытаться упорядочить поле сражения, преобразовать сражение в ритуал, в игру или спорт, ставя ему пределы и подчиняя правилам посредством введения равновесия, права, сотрудничества — добровольного или взаимообязы-вающего — между государствами. Третий же в каком-то смысле заключается в том, чтобы надеяться, что "старый крот" истории пророет туннель под полем сражения. Этот путь — попытка преодолеть конфликты между государствами, не покушаясь на их множественность и не пытаясь убедить их принять иные правила поведения, но изменяя поле их соперничества посредством социальных, технологических и культурных, а то и антропологических перемен, которые раскрывает философия истории» . Итак, цивили-зационный прогресс в отношениях между государствами отнюдь не предполагает упразднения силы вообще. На первый план выступает необходимость овладеть ею, чтобы иметь возможность обуздывать ее деструктивность, заставляя служить силу своему собственному отрицанию. При этом от возникновения все новых и новых очагов конфликтов, грозящих перерасти в войну, мы, как и прежде, не застрахованы.

Война по-прежнему остается возможной, если мы неспособны найти замены тем функциям, которые она, согласно Гегелю, выполняет: с одной стороны, только война способна столь убедительно напомнить человеку о тщете всех его предприятий и приобретений, сталкивая его лицом к лицу с неизбежностью смерти, и притом насильственной, а стало быть, увиденная сквозь призму изначальной борьбы раба и господина, она выступает у Гегеля первопричиной общества; с другой стороны, она способствует тому, чтобы государство стало единым, позволяя ему таким образом выявить собственную особость в противостоянии с другими государствами и разрушая ту пассивность, что несет с собой «сытость» (в том числе и духовная) развитой экономики. Известно, что у Гегеля, философа войны, война играет ту же роль, что у Канта, философа мира, — мораль: выдергивая человека из прозаического мира расчета, она отрывает его от самого себя. Но самое интересное то, что, как бы ни разнились позиции обоих философов, выводы, к которым каждый из них приходит своим путем, в конечном счете совпадают: в «Феноменологии духа» Гегель, признавая неизбежность существования множества государств, все же вполне определенно высказывается за учреждение некоего их союза или конфедерации, призванной противостоять всевозможным «случайностям», т. е. за создание всемирного государства.

Но кто же будет осуществлять власть в таком государстве? Вспомним, что говорит о власти Мишель Фуко: «...нет власти, которая осуществлялась бы без серии намерений и целей. Это не означает, однако, что она проистекает из выбора или решения какого-то индивидуального субъекта; не будем искать некий штаб, который руководил бы ее рациональностью; ни каста, которая правит, ни группы, которые контролируют государственные аппараты, ни люди, которые принимают важнейшие экономические решения, — никто из них не управляет всей сетью власти, которая функционирует в обществе (и заставляет его функционировать); рациональность власти есть рациональность тактик... которые, сцепливаясь друг с другом, призывая и распространяя друг друга, находя где-то в другом месте себе опору и условие, очерчивают в конце концов диспо-зитивы целого»11. Но если власть не осуществляет никто конкретно, тогда в условиях существования одного мирового государства можно предположить возможность осуществления нескольких уже имеющихся и активно разрабатываемых стратегий. Во-первых, не столь утопическим в таком случае представляется глобалистский проект, апеллирующий к учреждению большого политического объединения, обеспечивающего одну, общую для всех базу и не посягающего при этом на устранение своеобразия той или иной культурной идентичности, т. е. к установлению некоего культурно-политического единства, позволяющего при сохранении всех возможных национальных особенностей в какой-то степени унифицировать мир. Во-вторых, концепция «нового средневековья» Умберто Эко, согласно которой мы можем вернуться к тому миру «феодальных вольностей» без центральной власти и общих правил, конец которому был положен вместе с возникновением государства, перестает в таком контексте выглядеть теорией, возвещающей наступление эпохи сплошного беззакония, полного отсутствия безопасности и затяжных гражданских войн. Нечто подобное сегодня едва ли возможно, хотя бы потому, что в отличие от Средних веков власть «уже имеет дело не только с субъектами права, крайний способ обращения с которыми — смерть, но с живыми существами, и тот способ обращения, который власть теперь по отно-

11 Фуко М. Воля к знанию. История сексуальности. Том первый // Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. М., 1996. С. 195.

шению к ним сможет отправлять, должен располагаться отныне на уровне самой же жизни; именно это бремя опеки над жизнью, а не угроза смерти тела позволяет власти добраться до жизни»249. Кроме того, поскольку война сегодня все больше утрачивает свои позиции в массовом сознании, лишаясь смысла и какой бы то ни было оправданности, а по логике вещей перестав быть главенствующим принципом политической жизни, она будет становиться все более и более редким явлением, то, может быть, не таким уж бесплодным мечтанием окажется проект построения всемирного общества свободных индивидуумов или гражданского общества, за которое ратует Хофмайстер, которое (почему нет?) придет на смену принципу множественности национальных государств. Ведь и Аристотель и Кант считали, что будущее за обществом, которое выстраивается на основе взаимного дружества и нравственного уважения людей друг к другу и к человечеству в целом.

Конечно, современный мир предлагает множество проблем, насущность решения которых не слишком располагает к безотлагательному проектированию будущей мировой Аркадии. Тем более что подчас не только сами такие решения даются весьма и весьма непросто, но даже поиск возможных путей выхода из сложившейся тревожной ситуации вызывает больше вопросов, чем ответов. И одна из таких, ставящих в тупик проблем заслуживает того, чтобы сказать о ней несколько слов. Речь пойдет о том феномене, который Хофмайстер, признавая некоторую неуклюжесть такого наименования, называет «террористической войной». Основное ее отличие от прочих войн состоит в том, что террористическая война не является борьбой за пространство, поскольку террористические атаки могут происходить в любой точке мира. А в условиях глобализации,

\

, когда борьба ведется за мировое господство, т. е. за весь *мир, за все пространство, какое возможно, терроризм мож-• л \ но рассматривать, с одной стороны, как ответ или реакцию на глобализацию, а с другой — как ее логичное следствие, ведь и он является, так сказать, «внепространственным». 1 Кроме того, в отличие от войны межгосударственной в самых разных ее формах13, где субъектом войны выступают государства, или от войны гражданской, и даже парти-л занской, субъектом террористической войны является непосредственно сам террор. Террористическая война — это война односторонняя: воевать с терроризмом невозможно (что, однако, не значит, что с ним невозможно или тем паче не нужно бороться), поскольку любые действия против тер-лу рористов по причине нелокализованности самого терро-%) ризма не являются сугубо военными. Террористы не могут л представлять собой воюющую сторону, которую по окон-л чании войны ждет либо победа, либо капитуляция, а пото-.}' ч/му никак не подпадают под определение «законный враг». \_у А наличие такого врага всегда предполагается на воине, которая понимается, прежде всего, как акт межгосударственный, а стало быть, регламентируется международным правом. Таким образом, и сами террористы, и борьба с ними разворачивается вне рамок какого бы то ни было права во-обще14. В этом поле право, идол цивилизованного мира, попросту перестает действовать. Принцип «Закон есть закон» оборачивается какой-то ернической «феноменологической»

Г 13 Вслед за Раймоном Ароном Хофмайстер выделяет три ЛЬ основных типа межгосударственных войн: война героическая, имперская и идеологическая. См. главу «Основные типы войны» в наст. изд.

14 Примером тому может служить отсутствие какого бы то ни было правового статуса у пленных талибов, удерживаемых американцами на военной базе в Гуантанамо.

изнанкой: «Закон есть то, что он есть для нас», кто бы это ни высказывал. Однако о том, что все способы борьбы с терроризмом хороши, и тем более — допустимы, или что в таком случае у всех развязаны руки, не может быть и речи. Это тупиковая логика, которая, к сожалению, уже берется на вооружение: скажем, методы НАТО в войне в Косово мало чем отличались от террористических, притом что военные действия там велись отнюдь не против террористов.

Это только лишний раз подтверждает основную мысль Хофмайстера о войне как бессилии политики. Рассмотрев и терроризм под таким углом зрения, можно прийти к следующим выводам. Если война — это бессилие политического, то терроризм, коль скоро он возникает из дефицита средств и возможностей, — это бессилие военного, т. е. бессилие бессилия. Возможности терроризма ограниченны: есть воля к войне, но нет достаточных средств, предположим, для ведения полноценной войны. Сами террористы, используя методы шантажа и запугивания (которые, однако же, могут применяться и в обычной межгосударственной войне, а потому их не следует считать присущими сугубо террористической войне), тем не менее преследуют определенные политические цели. Их основная цель — власть. Но поскольку террористическая война может быть названа «войной» лишь с большими оговорками, она как таковая не преследует, а значит, и не решает никаких военных задач250. Перед государством или коалицией государств, которые борются с террористами, тоже, следовательно, не может стоять сугубо военной задачи. Как правило, война против террористов оборачивается войной против совершенно других людей. Так, войну, которую США ведут в Афганистане, строго говоря, правильнее было бы обозначить как вмешательство во внутригражданский конфликт на стороне одной из враждующих партий. Да и в Ираке боевые действия велись не с террористами, а с регулярной армией Ирака, причем именно разгром этой регулярной армии и ликвидация режима Саддама Хусейна привели к возникновению в этой стране новой, невероятно мощной волны террористической активности. Кроме того, борьба с терроризмом также не является политической целью, а есть скорее предотвращение потенциальных преступлений, т. е. в широком смысле она представляет собой отправление правосудия. Основанием же правосудия во все времена выступает некая высшая Справедливость, находящая свое видимое воплощение в писаных законах.

Да, законы пишутся людьми, но это вовсе не означает, что они обладают некой произвольной значимостью, которую можно как принять, так и отвергнуть. Если бы закон существовал лишь в виде некой законченной схемы человеческого измышления, то, даже насильно насаждаемый, рано или поздно он стал бы попираем всеми. Мертвый принцип не может рассчитывать на соблюдение требования необходимости своего исполнения. Действенность закона жива его действительностью, ибо хотя «закон — условность, но это условность такого рода, что раз установившись требует в каждый данный момент того, чтобы достаточно большое число людей совершало усилие, направленное на то, чтобы он был, чтобы люди жили сообразно этому закону»251. Так, «если нет достаточно числа людей, которые с риском для жизни готовы воспроизводить свою потребность в демократии, то демократии нет. Демократия — это закон и одновременно навык, умение, мускулы человека, позволяющие ему жить в сложном обществе»252.

Свобода современного общества, которая зиждется на идее всеобщей свободы личности, заключается в предпочтении тех приоритетов, которые каждый выбирает для себя. Вопрос о том, что ждет нас в будущем: раздробление на все более мелкие национальные государства, находящиеся в состоянии перманентной войны друг с другом, некое всеобъемлющее мировое сверхгосударство, замена государства трансгосударственными корпорациями, впадение в естественное состояние, неподконтрольное никому по причине своей неупорядоченности или же, напротив, вполне умеренное — по-прежнему остается открытым. И по-прежнему требует решения. Ведь во многом именно от нас зависит, что будет. Пока же мы несемся вперед, что называется, по инерции. Вполне возможно, навстречу катастрофе. Уберечь нас от подобной участи способно, наверное, лишь вдумчивое отношение к действительности, осознание каждым на своем месте, сколь бы незначительным оно кому-то ни казалось, своей ответственности по отношению к миру: миру, в котором мы живем, и миру, в котором в противоположность войне нуждается каждый, кто желает осуществить задачу собственной жизни в свободе. Лишь найдя глубинные основания для мира внутри себя, можно всерьез рассчитывать на возможность обнаружить и выработать стратегии, необходимые для создания мира для всех.

Оксана Коваль

Rambler's Top100
Hosted by uCoz