Артемий Магун
Единство и одиночество
Курс политической
философии Нового времени
Магун А.В. Единство и одиночество: Курс политической философии
Нового времени. –М.: новое литературное обозрение,
2011. –544 с.
Такова трагическая необходимость, которую строгая наука обнаруживает в глубине под нашей домашней и добрососедской жизнью, неодолимо выталкивая каждую взрослую душу, словно кнутом, в пустыню и делая наши теплые соглашения сентиментальными и кратковременными.
Мы должны заключить отсюда, что цели мышления безусловны, раз уж они обеспечиваются такой разрушительной ценой.... Они проникают на ту глубину, где возникает и исчезает само общество — где встает вопрос, что первично, человек или люди? — где индивид теряется в своем истоке.
Ралф Устдо Эмерсон «Общество и одиночество»1
1. Определение политического. Единое и одинокое
Что такое политическое с точки зрения первой философии, то есть вне всяких предпосылок и предпониманий? Ответим сразу, вчерне: политическое есть сфера коллективного единства людей. Причем речь идет о единстве, которое не дано от природы (как, например, единство человеческого рода), а которое должно специально устанавливаться и поддерживаться, зачастую насильственно, законодательно навязывая себя разобщен-
13
ным и эгоистичным людям и группам людей. Поэтому государство (инстанция политического) — это единство общества как его форма. Форма единства. Как любая форма, она будет ограниченной, так что государство не только объединяет людей, но и выделяет одно сообщество людей из всех прочих, отделяет его от природного единства людей.
Наложение этой формы на материю человеческих существ и отношений между ними требует дополнительных структур объединения, которые мы в узком смысле называем «государством» или государственными институтами. «Политическими» будут тогда отношения и действия людей или групп людей, которые имеют место по поводу этого единства, которые устанавливают границы этого единства или оспаривают их.
Обычно мы представляем себе «единство», тем более политическое, как некое целое, объединяющее многих людей и, возможно, многие зоны пространства. Однако если вдуматься, то за подобным объединением для нас зачастую стоит отрицательное исключение и выделение единства — изоляция (от слова isola, остров). С античных времен политическое воображаемое грезит идеей острова, где создано идеальное государство (Атлантида, Утопия и так далее ). Более того, гораздо более прозаичные историки культуры (начиная с Юма и по сей день) утверждают, что сама Древняя Греция добилась такого уровня свободы и культуры, потому что была разделена горами и морями на маленькие города-государства, являлась, по сути, архипелагом государств. Своеобразное одиночество может быть характерно для народов и государств-. так, современная постимперская Россия ведет изоляционистскую политику в отношении политики, науки и культуры, так что Вадим Цымбурский еще в начале 1990-х небезосновательно предположил, что она может превратиться из империи в «остров»2. Универсалистский и изолированный характер советского режима продолжает диктовать изоляцию даже в условиях международной открытости страны: в условиях изоляции российская культура воссоздала для себя весь остальной мир, в основном по лекалам начала XX века, когда она в последний раз
14
была подключена к серьезным мировым тенденциям. И поэтому общество пережило шок, когда выяснилось, что этот любимый. внешний мир, ив особенности Запад, живет по-другому и другим. Во многом российская культура до сих пор остается в монадоло- гической ситуации ограниченной универсальности, и это не обязательно плохо, — в той мере, в какой она будет стараться «отражать» в себе другие миры. Ответом на такое коллективное одиночество может стать строительство иллюзорного национального монолита (этого соблазна, к счастью, пока удалось избежать), а может — нигилистическое единство вокруг отсутствия целей и ценностей («Единая Россия»), Но истинным ответом на одиночество может быть только глубинная, революционная перестройка общества на прозаическом основании разделенной экзистенции, которую точнее всего, наверное, можно назвать коммунистической (не в смысле, конечно, советского официального «коммунизма» и вообще не в смысле обращенных в будущее утопий).
Мы редко задумываемся о той отрицательной силе, которая вычленяет, изолирует государства, политические группы друг от друга — прежде чем они кого-то «объединят», интегрируют, централизуют и так далее Но более того — единство и «одиночество» не обязательно прилагаются к одному предмету. Их соположение более интимно, чем просто взаимодополнительность. Объединяя, государство изолирует и ввергает в одиночество своих подданных, и прежде всего монарха, который вроде бы и должен их объединять. Более того, отчуждение и отчужденность являются условиями жизни в государстве — не чертой его индивидов, а формой их явленноста
Определение государства и политики как объединения бесформенного «множества» мы находим у наиболее философичных из теоретиков политики, в частности у Гоббса и Гегеля. Близкое понимание есть и у более близких к нам по времени авторов — Георга Зим меля1 и Эмиля Дюркгейма. Причем, что важно для дальнейшего, у Зиммеля условием возможности единства общества становится неполное обобществление человека, его частичная непроницаемость, а одиночество, в свою очередь, понимается как
15
социальное состояние, «действие общества на расстоянии»4. Для Дюркгейма же политика наряду с религией и наукой — это сфера целого, тотального, которое прорывается в повседневные ситуации в интенсивных и на первый взгляд иррациональных формах. По Дюркгейму, религиозные представления, а также научные идеи несут с собой сильный аффект, так как вносят в жизнь локального пространства-времени неохватываемую невооруженным глазом большую группу, тотальность коллектива5. При этом, согласно Дюркгейму, современное общество, наряду с высокой степенью интеграции, производит также одиночество как в виде распада социальных связей («эгоизма»), так и в виде их перенапряжения — «аномии»6.
Действительно, мы видим, что о «единстве» в политическом смысле можно получить некий опыт. Политика как бы вторгается в нашу жизнь извне, размыкает ее привычную замкнутость и приземленность и придает ей высокий, но несколько абстрактный и неразличимый смысл. Официальное собрание, просмотр новостей по телевизору, парад или салют, официальный стиль письма, триумфально-маршевый или торжественно-праздничный ритм музыки — все эти феномены выводят нас из нашего «внутреннего» мира, мобилизуют нас, заставляют забыть о личных, телесных переживаниях и как бы делают мир более ясным. «Публичное» связано с нейтрально-ярким, заливающим все свечением, как в лампе дневного света. Правда, этот свет делает нас несколько менее чувствительным к деталям, привносит некую четкость в перцептивный мир и как бы сужает его, подчиняя доминанте восприятия и действия. Форма единства превращает весь мир в форму, оформляет его.
Но все ли так просто? Сводится ли
политическое к свету публичности и к относительной трансценденции коллектива
по отношению к индивиду? Подумаем о рождениях государств, о войнах и
революциях, об анархическом бунте против государства... Представляется, что эти
факты не просто противоречат форме единства и опыту этой формы, но что они в каком-то
смысле составляют неотъемлемый момент политического.
16
Чтобы понять, почему это так, вернемся к логике. Дело в том, что сам термин «единое» многозначен, и эта его многозначность * отражает реальную диалектику объединения. Выделим три главных значения:
— Единое как форма целого (в вышеописанном смысле).
— Единое как тождество («гиппопотам и бегемот — это одно и то же животное»; «здесь все на одно лицо»),
— Единое в смысле единичного, как негативное, выделенное из универсума бытие.
Эти три значения «единого» как бы логически связаны, исходя из гипотезы непрерывности и хаотичной множественности природы. Действительно, выделенное из универсума сущее само рискует распасться на элементы и потерять свою выделенность. Оно должно быть и единичным, и единым, чтобы о нем можно было говорить как об идентичном себе. Более того, в качестве выделенного и целого оно составляет общую меру (некоторых) отдельных вещей и, значит, помогает установить их тождество, переводя их сравнение в количественную плоскость.
Поэтому к мобилизующему опыту единого, о котором писал Дюркгейм, надо добавить два других конститутивных опыта политического единства.
Во-первых, это аффект, возникающий не при виртуальном, а при реальном присутствии коллектива. Этот аффект отождествления с другими Аристотель называл катарсисом, справедливо усматривая в нем двойственность интенсификации, вызванной слиянием с другими и суммированием передаваемых друг другу аффектов, и облегчения, вызванного тем, что ты не одинок в своих чувствах и что они имеют объективное, внешнее, определенное существование.
Во-вторых, это опыт идентификации индивида
обществом. Здесь человек узнает себя, свою неповторимую личность — но узнает ее
как призвание коллективным целым. Об этом феномене много писал Луи Альтюссер.
Он усматривал в нем сущность идеологии и приводил в
пример человека, которого окликает на улице полицейский: «эй, ты там», и
человек оборачивается в ответ на этот, казалось бы, безличный призыв.
17
Но не весь наш опыт единства столь позитивен, столь ориентирован на целое. Те же перечисленные моменты единого могут прийти между собою в противоречие при простой смене аспекта. Так, единое-целое состоит из частей. Но тогда оно разрушает единичность этих частей. А апелляция к единичности, наоборот, взламывает данное целое. Понимание же самого целого как только единичного целого перед лицом универсума, вскрытие его не- гативно-привативной природы лишает его стабильности формы и триумфальной публичности, так что оно рискует схлопнуться и закрыться.
Пределом поиска «единичного» будет, волей-неволей, нечто наименьшее, элемент, молекула. Истинно целым будет соответственно наибольшее. Движение единичного — дробление, ускользание. Движение целого — экспансия, возрастание. Поэтому отождествление целого с единичным, «максимума» с «минимумом», по словам одного из ранних пророков современности Николая Ку- занского, столь же необходимо, сколь и глубоко парадоксально.
Что же касается взаимного отождествления, то оно вообще внутренне противоречиво, потому что, отождествляя одну вещь с другой, уничтожает ее собственную идентичность и растворяет вещи (людей) во взвешенном хаосе неопределенности.
Таким образом, каждый из трех перечисленных аспектов единого может пониматься как позитивно, так и негативно. Позитивно мы говорим о едином как о форме целого, о тождестве как о внутренней интеграции и о единичности как об устойчивой самотождественности вещи. Негативно же мы говорим о едином-целом как об ощетинившемся островке универсума, о тождестве как о наводящем апатию разрушении идентичности («все едино», «повсюду одно и то же») и о единичности как об исключительности, несравнимости.
Уже в этом логическом изложении ясно, что мы не говорим об абстракциях. Если мы посмотрим на структуру политического, то увидим действительные подтверждения ее противоречивости.
С одной стороны, нововременное государство развивает одновременно структуры целостности, взаимной идентификации и
18
единичности. Максимизация (экспансия и централизация государства) сопутствует минимизации (распаду и индивидуализации традиционного общества). Уже Гоббс в середине XVII века замечает, что мощь нового государства вырастает из атомизации его граждан и установления их абсолютного равенства.
Оно постепенно разрушает сословную иерархию, устанавливает формальное равенство людей и способствует их нарастающему отождествлению. Равенство является важной предпосылкой интеграции государства, оно облегчает управление, делает общество однородным и в то же время укрепляет социальную справедливость и солидарность. Но в равенстве, в режиме неопосредованной взаимной идентификации, подражания людей, неизбежно содержится хаотический, антиформальный аспект, облегчающий революционные движения, взрывы паники и утопические образы безгосударственных и бесформенных коммун. При этом, когда схлынул революционный момент, та же хаотическая масса рискует превратиться в «массовое общество», где размытость взаимного отождествления ведет к апатии, обезличиванию, разрушению публичной сферы и к подмене оформляющего единства апатичным равнодушием. Человек находит себя в другом человеке («Петр — в Павле»), но и теряет себя в нем.
Наряду с равенством государство также развивает и поддерживает идущую индивидуализацию общества. Реформация, которая переориентировала духовный мир человека на внутренний, индивидуальный опыт, за счет приватизации религии открыла путь становлению сильных светских государств. Распад сословий, цехов, гильдий обеспечил трудовые армии для капиталистических предприятий и атомизировал общество, где каждый человек вынужден был нести беспрецедентную ответственность за свою жизнь. Наконец, сами государства, постепенно переходя к национальной идентификации, индивидуализировали свою коллективную идентичность, найдя в нации временный синтез единого- целого и единого-единичного, обеспечивающий возможность идентификации индивида с государством.
С другой стороны, признание и призвание индивида обществом на
самом деле не может по-настоящему реализовать его
19
единичность. В настоящей единичности есть что-то несводимо анонимное и непризнанное. Так, в XIX веке Серен Кьеркегор, критикуя гегелевскую философию признания, противопоставил гегелевскому культу государства апологию «единичного» индивида (Der Enkelne), которого прямо называл «непризнаваемым»7.
Еще одним механизмом, сопрягающим единичность с государством, стала репрезентация, представительство общества индивидуальным сувереном. Структура суверенитета, отрефлексированная в Новое время, но сама, конечно, имеющая более древние корни, строится, по Гоббсу или Карлу Шмитту, на исключении суверена из сообщества (в котором все остальные равны). Суверен репрезентирует единичность сообщества за счет своей исключительной единичности, подобно тому как в различных религиях священные вещи и обслуживающие их люди носят особый, исключительный и исключенный из общества статус. По-настояще- му единое не может иметь частей и поэтому как бы выталкивает себя же из себя, требует обособления единства «в чистом виде»8.
Влез Паскаль был, наверное, первым, кто обратил внимание на основополагающую диалектику Нового времени — диалектику величия и ничтожества единичного человека, которая политически выражается в сочетании абсолютизма и индивидуализма, в абстрагировании индивида до «винтика» и возвышении его демократией до «гражданина», в жесточайшей эксплуатации свободного труда. Как выражается Паскаль по поводу абсолютизма (но его высказывание верно и по поводу государства вообще), «в основе величайшего и неоспорймейшего могущества лежит слабость, и эта основа поразительно устойчива, ибо каждому ясно, что слабость народа неизменна»9.
По Паскалю, человек велик именно
оттого, что сознает свое ничтожество, но и ничтожен оттого, что способен
обозревать необъятность Вселенной. О политико-философских взглядах Паскаля мы
поговорим позднее, пока же заметим, что монарх, по Паскалю,
оказывается человеком, больше всего переживающим вышеуказанный парадокс.
20
[П]усть сделают попытку, пусть попробуют оставить монарха в полном одиночестве, ничем не ублажая чувства, ничем не занимая ум, без единого спутника, дабы он на досуге мог целиком предаться мыслям о себе, и тогда все обнаружат, что монарх, лишенный развлечений, — глубоко обездоленный человек Вот почему все так бдительно следят за тем, чтобы монарх был всегда окружен людьми, чья единственная забота — перемежать его труды развлечениями, полнить досуг играми и забавами, дабы не оставалось даже минутных пустот10.
Земное величие монарха ставит его один на один с его мировой затерянностью. Монарх — самый одинокий человек в государстве и в этом смысле вынужден прибегать к различным «развлечениям», к жизни двора, чтобы отвлечься от своего одиночества. Эти «развлечения», предназначенные, по Паскалю, далеко не только для монарха, вся пышная репрезентативность абсолютизма служат экраном для того невыносимого отчуждения, которое несет с собой новое едино-одинокое (единокое, используя неологизм Юрия Шевчука11) государство. Они являются предшественниками современной медийно-развлекательной сферы, которая все больше подчиняет себе собственно политическую жизнь и, как ни парадоксально, определяет задачи общества в большей мере, чем его рациональная, прагматическая перспектива. Развлечение как сен- сориум одиночества есть в то же время форма самоощущения современного политического общества, изнаночная по отношению к «официальной» форме его единства — гражданственности, «высокой» национальной культуре и так далее.
Одинокая исключенность может обернуться для суверена гибелью (так
как он с правовой точки зрения находится в «естественном состоянии» и похож в
этом как на божество, так и на дикого зверя). Так и происходит в больших
революциях Нового времени. Хотя сегодня режим единичного суверена в основном
ушел в прошлое, сама структура суверенитета сохранилась и, как показывает вслед
за Шмитгом Дж Агамбен12, приводит к формированию исключенных,
чрезвычайных зон, где право не действует, но которые необходимы для
функционирования права. Более
21
того, как показывает Агамбен — это важно для дальнейшего — как обратная сторона суверенитета, сегодня все чаще объектом власти становится не полноправный субъект, а низведенный до уровня зверя или даже неживой вещи человек. Самозамкнутость — одиночество — зверя или вещи становится пределом исключения единичного из целого.
Наконец, объединяя людей в целое, само государство, ограничивая себя, предстает как единичное, и эта его единичность входит в противоречие с единством, понятым как всеобщее, как тотальность мира. Целостность государства не дотягивает до спинозистского всеединства природы. Поэтому его государственная ограниченность входит в конфликт с унификацией, абстрагированием, уравниванием, которое оно же навязывает обществу. Обнажается конфликт, особенно заметный сегодня, между «глобализацией» созданного государствами права и самими этими государствами в их ограниченности.
Итак, каковы же внутренние противоречия современного государства?
Оно сводит людей воедино, создает из
них гигантскую коллективную мощь — однако вынуждено при этом разобщать и индивидуализировать
их. Люди страдают из-за отчуждения от целого, так как их
частные возможности несоизмеримы с махиной государства. Но они отчуждены и
друг от друга, так как ни государство, ни капиталистическая экономика
структурно не заинтересованы в формировании сильных социальных групп, которые
бы с ним конкурировали. Структуры взаимного отождествления не только не
снимают, но и усиливают это взаимное отчуждение, так как эти структуры
амбивалентны, связаны не только с любовью, но и с ревностью, и, отдавая
человека на милость еле знакомых ему людей (как в школе или в армии),
воспроизводят его «необщительную общительность»13. Американский
социолог Д Рисман в 1950-х годах назвал это явление «одинокой толпой», толпой,
где каждый полностью зависим в своем самосознании от других и потому, как ни
странно, лишь более одинок14. Но особенный взрыв чувства одиночества
и отчуждения (иногда катастрофического, а иногда —
22
радостно-экстатического) характеризует первые десятилетия XX века, когда индустриализация (особенно в Германии) разру-' шает традиционную семью, урбанизирует население и атомизу- ет людей в буквальном смысле, но, кроме того, мировая война открывает им нагое, голое существование себя и мира, и, наконец, бюрократизация государства и капитализма делает социальные институты абстрактными, непонятными и непроницаемыми. Можно сказать, что единство государства — и мира — переживается в Новое время как одиночество. Это ощущение одиночества-отчужде- ния (относящегося и к картине мира, и к субъекту) становится главной темой немецкоязычной культуры 1920—1930-х годов, достигая высшего литературного выражения у Кафки и высшего философского понимания в «Истории и классовом сознании» Г. Лукача.
Наконец, отчуждение выражается в отношениях человека с неживыми вещами — природой и произведенными из нее товарами. Претендуя на объединение людей и их коллективное господство над природой, государство на деле — как показывает Маркс — достигает своей цели, только сдвинув субъект господства на неживой капитал и товар. Средство всеобщей унификации (деньги) становится настоящим мотором истории. Единицей-мерой отождествления становится монета, а носителем настоящей идентичности и индивидуальности — рекламируемый товар. При всем этом материализованном единстве, в человеческом обществе царит предельно разобщающее разделение труда, а также классовая поляризация (сегодня перешедшая в международное измерение). Дело здесь не столько в том, что средство взяло верх над целью, сколько в том, что, как и в случае репрезентации-суверенитета, объединение-единство должно быть дистиллировано где-то в чистом виде. Поэтому Маркс не случайно связывает капитал и товар с религиозным феноменом фетиша и отмечает его одновременно абстрактный, «чистый» — и материальный характер.
Сдвиг субъективности от государства
к капиталу сдвигает также ограниченное, единичное единство к единству
неограниченному, неопределенному и «глобальному». И тогда уже само госу
23
дарство, этот источник всеобщности и признания, предстает как одинокая, замкнутая перед лицом угрожающего безличного мира инстанция.
Вся эта неприятная и неотъемлемая изнанка политического наводит нас на мысль, что логика и опыт политического не сводятся к позитивному целостному единству. Есть и иная логика, иной опыт, связанные с негативностью единого, но не менее первичные и конститутивные для единства вообще и для государства в частности. Назовем эту сферу, идущую не сверху вниз от единого-целого к единичному, а снизу вверх, от единичного к единому-целому, сферой одиночества. В негативном опыте одиночества, как и в любом негативном опыте, речь идет не только о зеркальном отрицании чего-то позитивного. В нем рождается некий неотзеркаливаемый избыток, который претендует на альтернативный, негативный генезис единства15.
Не «тоталитаризм» техно-политики и не «нигилизм» рационализации определяют суть современности, не целое и не пустота, а отделяющее их одно от другого единочество: бессмысленное присутствие непонятного фрагмента. Ein Zeichen sind wir, deutungslos — «Мы бессмысленный знак», по известному выражению Гельдерлина. То, что это присутствие ведет к паническому «окапыванию» в субъективности и что оно же предоставляет возможность имманентной солидарности, не снимает его изначального «торчания» на месте, где должно было быть ничто.
Одиночество — это перехлест единства
через свои пределы и сжатие его в точку, внутри пустой оболочки индивида.
Одиночество есть единое без второго, единичность, отличная от себя же.- с
обеих сторон такое единство оборачивается бесконечной, вновь и вновь
проводимой, границей. Единство в кризисе. За политической метафизикой, которую
мы будем изучать в этой книге, неотступно следует этот призрак одиночества, и
сегодня он материализовался так, что его уже можно было бы потрогать, если бы
он не ускользал от нас, как линия горизонта.
24