Магун А.В. Единство и одиночество: Курс политической
философии Нового времени. –М.: Новое литературное
обозрение, 2011. –544 с.
ПРЕДМЕТ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ФИЛОСОФИИ
1.
Обоснование
Сегодня, как и триста, и двести, и сто лет назад, Россия находится в ситуации, когда ей необходимо нагнать Запад, подражать ему. Даже наши националисты и изоляционисты подражают Западу: «Будем любить свою родину так же сильно, как они любят свою!» Однако, как мы воочию видим, очередной процесс вестернизации России проходит негладко. Нами заимствуются с Запада институты, понятия — но почему-то они ассимилируются уже существующей культурной средой. Почему? — В своем нынешнем состоянии западные институты хранят верность чему-то, что уже закончилось. То, что придает им жизнь, находится в прошлом. Сами западные люди уже не вполне понимают, зачем все это, так что «демократия» (к сожалению) постепенно становится синонимом американского империализма и так далее (то есть в Америке есть, конечно, элементы настоящей демократии, но их нельзя экспортировать, и американцы сами уже не понимают их). Современная Россия — что переводчик, который берет древний текст и начинает переводить его по словам, буквально. Настоящий же переводчик ищет в собственном языке возможность сделать нечто аналогичное, конгениальное оригиналу, но в качественно другой ситуации.
Поэтому наш единственный шанс — это попытка овладеть смыслом западной истории, разобраться в нем, затем сравнить
125
нашу нынешнюю ситуацию с тем временем, когда рождались известные нам
западные институты, и увидеть, на что мы можем опираться в собственной истории,
чтобы участвовать в судьбе Запада и, быть может, продвигать ее дальше. Вместо
рабского подражания нам необходим свободный, творческий перевод, придающий
импульс для дальнейшего движения. Предпосылки западных институтов есть и у
нас. Это — кризис, разлом, революция. А ведь западное
«либерально-демократическое» государство именно и есть институционализация
кризиса.
2.
Дисциплина политической философии
А. Политическая философия, как и философия вообще, неотделима от истории. Наше настоящее нам полностью не принадлежит, и мы постоянно должны отступать назад, чтобы разобраться в нем. В то же время у нас есть право рассматривать политические понятия универсально, общезначимо — поскольку настоящее подвешивает их на грани возрождения и забвения. Историческое и философское рассмотрение тесно связано: именно временной характер человеческих установлений погружает их, как айсберг, на две трети, в воды забвения. Понимание этих институтов требует поэтому остановки, шага назад. И это не просто шаг назад к эмпирическим фактам прошлого, а попытка разобраться в возникновении плохо понимаемых современных реалий — в их появлении, в их новизне. А это значит, что нас интересует сама суть феномена, то, почему он есть. От простого интереса к истории мы перешли к вопросу об истоке, который является собственно философским.
Но не надо
забывать при этом, что историческое рассмотрение ставит нам и трудные пределы в
наших универсалистских поисках сути политических институтов. История — это не
только непрерывное, постепенное изменение и забвение — это еще и не-
заполнимые разрывы, как раз происходящие из появления и гибели. Когда мы
сталкиваемся с прошлым, мы имеем дело не только с изнанкой настоящего, но и с
чем-то фундаментально
126
иным — эпохой, которая безвозвратно погибла и в которой еще не родились знакомые нам вещи. А значит, мы не можем проецировать на нее свои понятия.
Предмет политической философии исторически неопределен: сегодня мы понимаем под ним современное нам государство, но в то же время называем его словом «политическое» — словом, заимствованным у древних греков, с их очень специфическим, а как многие утверждают, «негосударственным», институтом полиса. И все же мы хотели бы определить наш предмет универсально, безотносительно. Как разрешить эту проблему?
Примерно так государство, полис, республика, империя — это не просто вещи, а вещи историчные, событийные. Они не существуют вне своего зарождения и бурного становления. То есть история — это не внешнее, а внутреннее, содержательное определение политико-философских текстов. Мы поймем сущность политики, если будем рассматривать каждую из исторических форм политики в ее зарождении, в ее разрыве с прошлым — и в моменты ее кризиса и гибели, а также в ее тенденции, направлении развития. Мы не сможем полностью абстрагироваться от собственного положения: мы дети Нового времени и видим политические образования прошлого сквозь призму современного «государства». Называть греческий полис государством — анахронизм, но анахронизм необходимый, чтобы понять его смысл, причем благодаря внешней позиции понять в чем-то лучше, чем его понимали сами греки. Такие аналогии тем более правомерны, поскольку ни полис, ни государство еще до конца не осуществились — это некоторые проекты, тенденции, несущие в себе внутренние противоречия и потому обрывающиеся, оставляющие потомкам воспоминание о незавершенном действии.
С другой стороны,
собственно философская, универсальная точка зрения на политику возникает,
только если мы обращаемся и к собственному государству (status) из
какой-то внешней ему точки. Такую точку может
предоставить нам прошлое — мы лучше поймем свое государство, если взглянем на
него глазами древнего грека или средневекового рыцаря. Но внешнюю точку зрения
127
может предоставить и предвидение: поскольку нововременное государство (с его территориальным суверенитетом) находится сейчас на грани гибели (гибели его суверенитета), то у нас особенно привилегированная перспектива взгляда на государство и на его возможные исторические формы; на то, чем оно было, что оно есть и во что оно может превратиться.
Мы не можем списать ни одно из классических учений как устаревшее. В каждом из них содержится понимание, которое затрагивает и нас. В то же время эти тексты не поддаются непосредственному восприятию: глупо, когда читают Макиавелли и начинают спорить: а я считаю, что стратегию надо строить по-другому или что так поступать нехорошо и так далее. Чтобы спорить и соотносить текст с нашей жизнью, нужно проделать интерпретирующую работу, разобраться, что имел в виду Макиавелли, когда давал свои «советы» князю, какие сдвиги в мышлении стоят за его блестящей риторикой. Сделать это — значит не просто связать текст с историческим контекстом — событием, но увидеть, как мысль автора участвует в этом событии, разыгрывает его, сама являясь актом разрыва с прошлым или призывом к таковому. При таком подходе никакого противоречия между теорией и историей нет: они составляют единое целое, потому что предмет политической теории сам историчен и событиен.
Б. Среди прочих
социальных наук политическая теория является наиболее философской дисциплиной,
поскольку для нее центральной проблемой является конституирование общества в
его единстве и поскольку она интимнее их связана с историей — сферой
возникновения и гибели. По отношению к философии политика — это не просто один
из предметов, а родственный ей проект, проект практического захвата целого
мира, который философия набрасывает в воображении. «Политика» в современном ее
понимании рождается тогда же, когда и философия, в Древней Греции — с
секуляризацией и геометризацией человеческого сообщества. Алкивиад был
учеником Сократа, а Александр учился у Аристотеля, и оба они ставят себе
политическую задачу
128
захвата целого мира, так же как их учителя стремятся охватить мир умом. Более того, не только политика является предметом философии, но и философия часто бывает предметом политики, когда она (философия) становится призывом и средством к переустройству мира.
Итак, политическая философия формируется на пересечении философии и политики, и поэтому сама она не чужда практике.
Но она и не тождественна ей. Мысль одновременно отстает от практики — ей нужно время, чтобы разобраться в ситуации, часто отойти назад в прошлое, и обгоняет ее — часто философу скучно делать то, что ему заранее понятно. Философ — революционер по определению. Он обобщает, завершает мир в уме и мысленно воссоздает его с нуля. Но это же, как ни странно, может делать любой дурак. А ведь надо еще понять, откуда взялась такая возможность — где в мире этот самый ноль. Философ должен различать в мире зоны разрыва и брожения и вмешиваться в них вместе с другими. В отношении проектирования лучшего будущего у него никаких привилегий нет — есть только тренированная способность замечать грани.
Часто для
философов политическая теория предстает чем-то скучным, лежащим в стороне от
главных проблем. Более того, многие философы, и особенно мыслители Нового
времени, говорят о политике совсем иное, чем о мире в целом. У них есть склонность
относиться к политической мысли догматично и сохранять
свою критичность и изобретательность для философии «вообще». Получается, что
некоторые философы будут рассказывать вам про бытие, ничто, экзистенцию,
трансценденцию, а в политике все сведется у них к демократии и правам человека.
В этом есть свой смысл — действительно, в политике и вообще в практике ты гораздо
более скован ситуацией. Потому наряду со скучными догматическими подходами
нужно отметать и те, что непосредственно сводят политику к философским
представлениям о прекрасном или о благе (например, о совместном действии,
общении, справедливости и так далее). Надо видеть
129
отчужденность и затрудненность политики, ее специфическую недоступность для этической
или эпистемологической
редукции. Самое сложное, но возможное — отыскивать пространство для мысли и
воображения в реальном мире, в тех ограниченных возможностях, которые нам
даны, а также помнить, что то, что нас больше всего ограничивает, больше всего
кажется безальтернативным, является, как правило, человеческим изобретением, и
достаточно недавним.
А Поиск смысла понятия
Предмет политической философии можно свести к трем важнейшим, связанным меэзду собой ПОНЯТИЯМ:
Политическое (как сфера и форма деятельности человека).
Государство (polis, status, res publica).
Власть, властное отношение (как единица политического - potentia, potestas, Macht, Gewalt).
Теперь, по всем правилам педагогики и науки, мы должны дать дефиницию этим трем понятиям или хотя бы одному из них. Дать определение — свести понятие к чему-то внешнему, к чему-то простому и отослать его к опыту. Философское определение пытается воспроизвести взгляд инопланетянина, который никогда не видел ни государства, ни политического, ни политической власти. Ниже мы вначале попытаемся определить государство исходя из логики и здравого смысла, как нечто очевидное и простое. Затем мы рассмотрим наиболее известные из современных определений государства, политики и власти. Наконец, мы попытаемся реконструировать опыт политического как такового, чистый опыт, в котором идея политического возникала бы из жизни.
Итак, попробуем
дать самое первое, наивное определение государству. Еще раз повторю, что здесь
мы понимаем «государство» в самом широком смысле, то есть экстраполируем
нововременное понятие государства (status)
в предшествующие эпохи. Итак, государство — это объединение
людей для совместной жизни.
130
Но в чем тогда специфика политического как сферы? Ближайшие его родственники — «правовое», «историческое», «экономическое», «социальное», для которых тоже проходит наше первое определение. Почему недостаточно того, что люди общаются между собой, что у них между собой отношения, а нужен еще какой-то дополнительный предмет — политическое, государство?
Ответ очень
прост: вы знаете, несомненно, что «целое не сводится к сумме своих свойств».
Простое собрание людей в одном месте и их общение между собой не будет еще
государством и политикой. Даже если называть государством широкий круг исторических
феноменов (и полис, и Римскую республику), все равно останется ряд человеческих
обществ, где ничего даже близко подобного нету. Как показывает французский
антрополог Пьер Кластр, существуют примитивные племена людей, где никакого государства
нет. Эти племена не стремятся к объединению, а, наоборот, постоянно
разделяются и избегают друг друга. Если в западной метафизике (изначально
ориентированной на государство и его прообразы), начиная с Парменида, единство
всегда связывается с добром и истиной, то, по Кластру, в безгосударственных
обществах единство есть, наоборот, зло, недостаточность, лишенность (только одно).
С точки зрения
Кластра, индейцы Гуарани находятся в состоянии «активного восстания против
Одного», там, где для греков характерна «созерцательная ностальгия» по Одному1.
«Единство — место смерти. Смерть — участь того, кто один. Почему вещи, населяющие
несовершенный мир, смертны? Потому что они конечны, потому что они неполны. То, что разрушимо, умирает от своей незавершенности,
Единство характеризует незавершенность»2. Важно, что Кластр — не
какой-нибудь наивный «руссоист». Для него индейцы не наивные дикари: они именно
знают об Едином и сознательно, идеологически противостоят ему, бегут от него,
предпочитая единству не множественность, а двоицу, то
есть способность к идентификации с другим существом: человек и в то же время
бог; шаман и в то же время ягуар. Отвержение примитивны
131
ми племенами единства направлено прежде всего против идентичности-. определенной, ограниченной сущности вещи. То, что нам представляется целостностью, дикарю представляется пленом, одиночеством в смысле изоляции.
Нетрудно заметить, что «единство», о котором пишет Кластр, понимается в отрицательном смысле одиночества, хотя он и не использует здесь этого слова. Но истинное одиночество для Кластра — это именно то, что препятствует объединению. Кластр описывает песни охотников Гуайяки, которые поются на деформированном, темном языке и которые посвящены самовосхвалению. Можно сказать, что мы имеем здесь нечто вроде «эгоцентрической речи», описанной Пиаже и Выготским3. «Песня охотника, этот эндо-язык есть для него момент настоящего отдыха, так как в нем обретается свобода его одиночества»4. Индейцы культивируют в своем обществе одиночество, которое не становится идентичным единством.
Особенно одиноким является вождь, который как бы вытолкнут из обычного порядка обмена. Но и его одиночество не дает ему реальной власти. Скорее именно в нем заключается залог его безвластия — того, что он не сможет апроприировать власть и превратиться в монарха. В немногих привилегиях и обязанностях вождей (публичная речь, многоженство, избыточное дарение) общество концентрирует свое коллективное одиночество и восхищается им, в то же время его отвергая5.
Досуг и
одиночество — два истока другой политики,
другой свободы, нежели целостное объединение в государстве. Мы вновь
встретимся с ними у Ницше. Но понятие одиночества обнаруживает здесь свою
полярность. Единое, целокупное на поверку оказывается
болезненно одиноким, несовершенным. Противопоставить ему можно... тоже
одиночество, но такое, которое предшествует объединению в целое, которое
существует в отказе от единства, в выходе из него, и дает человеку
неопределенное, бесконечное пространство свободы.
132
Акцент на единстве и объединении многих людей особенно характерен для политической философии Нового времени. Новоевропейское государство — это инструмент репрезентации, то есть конвертации множества (multitude) в единство (populus). Мы уже цитировали во Введении Этьена де Ла Боэти, проницательного и яростного критика зарождающегося государства (в частности, вырождения самостоятельных благородных феодалов в почтительных придворных), который удивлялся в книге «О добровольном рабстве или Против одного», «Centre Гит (1546—1548?), готовности множества людей поклоняться одному-единственному. Процитируем еще раз ключевое место его книги:
Это грандиозное зрелище и в то же время столь обычное, что ему тем более нужно огорчаться и поражаться — наблюдать, как миллионы миллионов людей опускаются до рабства и ничтожества, склоняются под ярмом, не потому что их сковывает превосходящая сила, но исключительно потому (как кажется), что они околдованы и зачарованы самим именем одного, причем им нечего бояться мощи этого одного, поскольку он одинок, ни любить его за его качества, поскольку он в их отношении бесчеловечен и жесток6.
Итак, в 1970-е годы Пьер Кластр, французский антрополог с анархическими симпатиями, прошедший через взрыв неудавшейся революции 1968 года, возвращается к точке зрения, занятой на самой заре Нового времени французским аристократом Ла Боэти. Такие крупные политические мыслители второй половины XX века, как Ханна Арендт, Жиль Делез, Феликс Гватгари, Антонио Негри, разделяют подозрение Кластра по отношению к единству и обосновывают политику, основанную на «плюральности» (Арендт) или «множественности» (Негри). Эпоха, начавшаяся в XVI веке, переживает сегодня кризис, отбрасывающий ее к ее основаниям.
Общество еще
только должно стать целым, единым — люди должны объединиться между собой и
отделить себя от других по тому или иному признаку. Конечно, в обществе всегда
есть какие- то взаимные отношения. В нем есть и границы, выделяющие его
133
в особенное, конкретное общество. Но ни эти отношения, ни эти границы не натуральны и потому не стабильны. Всегда есть опасность разрыва отношений, нарушения границ, насильственного их насаждения. Поэтому к материальному бытию общества нужно добавить что-то еще: нужна добавка, которая делала бы его по- настоящему единым.
В обществе, предоставленном самому себе, недостаточно единства — нужен специальный аппарат и институт, чтобы его воспроизводить. Государством называется объективное, материальное существование единства общества в пространстве и времени (стены, государственные учреждения, управляющий аппарат). Цели такого объединения — компенсация конечности, смертности человека, а также объединение больших пространств, где жители друг друга не знают лично.
Итак, в первом определении, чтобы уточнить специфику предмета политической философии, мы должны поставить акцент на слове «объединение»:
Политическая философия изучает объединение людей для совместной жизни, взятое в аспекте его единства (а не в аспекте его фактического содержания, разных людей, их отношений и т.п.)"1.
Тогда политическое — это та сфера человеческой жизни, в которой стоит вопрос об единстве. То есть политическое появляется там, где люди объединяются в совместном действии и в совместном пространстве, или, напротив, там, где они сопротивляются объединению.
Государство
— предмет политической философии в качестве субстанции —
есть объединение людей для совместной жизни, включающее в себя
(дополнительно) органы обеспечения этого единства. Мы называем
государством как всю целостность объединившихся людей, так и сами выделенные
органы, поддерживающее их единство. Эти органы являются частью государства, но
в то же время обладают внутри него относительной автономией и
имеют тенденцию к автономизации и изоляции. Это — важнейшая двойственность
понятия государства — и понятия единого.
134
Мы называем «государством» и целое, объединенное общество, и то специфическое образование («единое как таковое»), что, собственно, придает ему единство и под держивает его.
Акцент на понятии единства отнюдь не значит, что государство — это единство удавшееся, абсолютное. Оно именно объединение, процесс, сила, власть единства. Если бы единство общества было актуальным, мы бы слились в неразличимую массу и не было бы никакого государства. Более того, актуального единства вообще не может существовать в мире. Поскольку оно актуализируется, оно выносится за скобки мира и становится Богом или философской идеей. Можно сказать и так: государство — такое дополнение к обществу, которое превращает его в единство.
В этом самом общем определении я предлагаю объединить все три ключевых термина.- государство, политическое и власть (многие другие теоретики этого не делают). Власть — это асимметричное практическое отношение вещей или людей, из которых одна (один, одни) обеспечивает это отношение, объединяет в нем другие вещи. Важно, что это отношение практическое, то есть возникает в действии, по поводу действия, и содержит потенциал действия.
В пространстве
можно передать эту идею как включение (так, по-русски
слово «власть» может значить «облекать», обволакивать»8, рус. власть-волость) или принадлежность: Россия имеет или не имеет
власть над Чечней; я имею власть над NN — мне заранее известны его или ее
поступки, он мой «с потрохами». В свое время полная власть над побежденным врагом,
его ценными душевными качествами достигалась просто его съедением. Во времени
власть предстает как порядок. Мы опять сталкиваемся с единицей:
в качестве порядкового числительного она предшествует всем
остальным. По-гречески власть — архе, начало. Ханна
Арендт определяет политическое действие как способность начинать. Тот обладает властью, кто начинает действие и ведет за собой других, подает
им пример. Не случайно одним из древнейших институтов власти является власть
старейшин. Идея порядка находит свое выражение и в пространстве, в асимметрии
вертикального из
135
мерения, в котором высота совпадает с властью, а униженность — с рабством. Старшинство и поглощение, когда-то реальные политические институты, теперь используются как мощные метафоры власти, которая все в меньшей степени основывается на возрасте или даже на территориальном контроле, но по-прежнему реализует их символически.
Политика и власть — это сфера идентификации и утверждения идентичности (лат. «idem» значит «один и тот же»): отождествления множества людей с одним или утверждения тождества одного человека самому себе (но всегда через сравнение с другими, борьбу с ними за власть). То есть среди множества общественных отношений политика затрагивает отношения взаимной идентификации людей. Вообще, людям свойственно отождествлять себя с ближним. Эти отношения накладываются на те материальные и практические отношения, которые существуют у людей между собой. Вообще, вопрос об идентичности, то есть собственно политический вопрос, можно легко проглядеть среди множества целей и проблем, которыми занимаются люди. У нас протекает труба, нам нужно заработать денег, мы хотим отдыхать на море — эти цели очевидны, сознательны — но раньше них встает вопрос, кто эти «мы»? Без «нас» некому будет мочить ноги, тратить деньги или загорать на солнце.
Отношения идентификации людей друг с другом носят амбивалентный характер. Как хорошо показал, развивая Гоббса и Гегеля, Рене Жирар, тот, с кем мы отождествляемся, становится не только идеалом, моделью, но и соперником, а иногда и смертельным врагом — потому что, если отождествление успешно, оказывается, что у нас есть двойник, узурпирующий наше «я».
Отношения между
людьми амбивалентны еще в одном смысле. Поскольку они всегда складываются
вокруг определенной практики, отношения носят потенциально-актуальный характер.
Эту двойственность хорошо подметила Ханна Арендт, определяя «власть» и через
самоценное действие, и через чистую потенциальность. Но потенциальность
означает подвешенный, призрач
136
ный характер отношений: ты не можешь с точностью знать, друг ли перед тобой, пока он не встал рядом с тобой в бою. Однако дружба определяется именно стабильной потенциальностью отношения, а не разовым событием боя.
Амбивалентность исключает возможность «натурального» и самостоятельного существования общественных отношений. В каком-то смысле общественного отношения (как и сексуального отношения, по Лакану) не может быть! Поэтому сфера этих отношений становится предметом политической борьбы и правовых, государственных установлений. Причем возникновение государства означает возникновение новой, вертикальной линии идентификации: отношения людей между собой опосредуются отношением идентификации с искусственной личностью государства: с фигурами лидеров и с символами государственного единства (фетишами, тотемами, флагами и так далее).
Итак, мы вывели определение политического, государства и власти, которое очерчивает предмет извне и вводит его в контекст фундаментальных проблем человеческого мира — мира, с которым сталкивается вновь родившийся ребенок и с которым прощается умирающий.
Б. Исторический генезис современного внимания к политическому
Мы дали универсальное определение предмета нашей науки, как бы вынеся историю за скобки. Теперь вернемся к тому, откуда у нас вообще взялся этот вопрос и каковы на сегодняшний день влиятельные ответы на него.
Сегодня
«политика» и «политическое» занимают очень большое место в размышлениях
философов разных направлений. Наиболее интересные теоретики, находящиеся в
оппозиции к ортодоксальному (нео-)либерализму, не только изучают политику как
предмет, но и приписывают ему положительную ценность. Карл Шмитт, Ханна Арендт
— наиболее известные политические
137
философы XX века — грустно описывали упадок «политического» в течение всей новой истории. Наши современники, например Жак Рансьер, продолжают требовать возврата к политике и оплакивать ее судьбу в современных государствах.
«Политическое» приобрело такой славный ореол сравнительно недавно. Слово, применявшееся Аристотелем к делам античного полиса, было сложно перевести на язык средневековых феодальных (а затем сословных) отношений. Даже когда, где-то в XVI веке, возникло современное государство (status), все равно трудно было применить к его бюрократической структуре терминологию гражданской жизни Афин. Поэтому в Новое время значение слова разделилось как бы на две ветви: «политика» как наука схоластического толка и «политика» как своеобразное практическое искусство, близкое к дипломатии, — искусство, доступное, конечно, только высшим государственным деятелям. Сказать о ком-то, что он «политик», означало в XVII—XVIII веках, что он хитер и осторожен.
Только в начале XIX века, после Французской революции и особенно после Наполеоновских войн, «политика» начинает пониматься как особая серьезная деятельность, направленная на жизнь государства. То есть оба смысла снова соединяются. Но и здесь пока речь идет еще преимущественно о государстве. Лишь к концу XIX века начинают подозревать, что политика может выйти за его пределы. Так, Ницше, ненавистник всяческих государств, противопоставляет мелкой политике Бисмарка пророчество «великой политики».
Наконец, после
Первой мировой войны и революций в России и в Германии, понятие политического
действительно приобретает свой ценностный статус. Макс Вебер в своей знаменитой
лекции «Политика как призвание и профессия (Politik als Beruj)»
(1918) произносит целый гимн политике — сфере ответственной, серьезной
деятельности, которая в целом была бы автономна от моральной или религиозной,
«принципиальной» деятельности. Вебер хочет утихомирить бушующие революционные
страсти, указать на возможность осмысленной деятельности вне абсолютных
моральных «ценностей». Указав на всю широту понятия по
138
литики, Вебер затем сужает свое рассмотрение до государственных дел. Государство он видит как некую монополизацию насилия, а в пределе и политики тоже.
Именно государство, как собственный объект политики, и нуждается в определении. Главное в определении Вебера — то, что он дает его через «специфически применяемое им [государством] средство» — насилие. «Государство есть то человеческое сообщество, которое внутри определенной области — область включается в признак! — претендует (с успехом) на монополию легитимного физического насилия»9.
Поскольку государство здесь сводится к средству и, более того, к сфере насилия («меча», как сказал бы Лютер), то это определение является сугубо либеральным — оно отрицает за государством, а значит, и за политикой содержательно-целевой смысл, который бы заставлял людей с ним позитивно идентифицироваться.
Однако далее в
тексте возникает определенная диалектика. Выясняется, что «легитимность»
насилия определяется не только рациональной «легальностью», но также и
«харизмой» лидера. «Харизма» — это как раз целевая и даже почти сакральная
характеристика власти, которая, получается, добавляется
к государству как инструменту, чтобы легитимировать его. Далее, выделяя два
типа политической этики, исходящую из средств («этику ответственности») и
исходящую из целей («этику убеждения»), Вебер, казалось бы настроенный в пользу
нейтральной и бюрократической «этики ответственности», заявляет тем не менее,
что обе этики «суть взаимодополнения, которые лишь совместно составляют подлинного
человека, того, кто имеет призвание к политике»10. Таким образом,
сугубо либеральная, рациональная нейтрализация политики «не проходит» и
оборачивается своей противоположностью — иррациональной харизмой и фанатичным
абсолютизмом «убеждений». Однако обе эти составляющие характеризуют «политику
как призвание», как автономную сферу, которую нельзя путать
со сферами морали или менеджмента. В политике убежденность и харизма должны
быть амортизированы соображениями целесообразности.
139
Контекст выступления Вебера (1918 год) — проигрыш Германии в Первой мировой войне. Вебер пытается вернуть ситуацию в сугубо политический контекст и избежать ее морализации — поиска виноватых как со стороны победителей, так и со стороны проигравших. «Вместо того чтобы... как старые бабы, искать после войны виновного, следовало бы по-мужски сказать врагу: "Мы проиграли войну — вы ее выиграли" и затем по-деловому сделать соответствующие выводы»11. Таким образом, автономия политического, на которой настаивает Вебер, мотивирована протестом против морализации политики победителями в Первой мировой войне. Признавая роль «иррациональных факторов» в политике, Вебер тем не менее стремится нейтрализовать эту сферу и придать ей спокойный, «деловой» характер.
Карл Шмитт,
внимательный слушатель лекций Вебера, в первой же фразе спорит с определением
политики через государство. «Понятие государства предполагает понятие
политического», — пишет Шмитт, указывая тем самым на более фундаментальный
характер политического по отношению к государству. Шмитт утверждает, вопреки
Веберу, что нельзя путать политику с государством в эпоху революций и массовых
войн, когда политика приобретает все более тотальный
характер, охватывает все общество. Идет демонополизация политики. Политика,
утверждает Шмитт, не может быть нейтральной: ведь она как раз полностью
определяется выбором из полярных позиций: друг или враг. «Специфически
политическое различение... — это различение друга и врага»12. Если
политика тем самым определяется различением, границей, то государство,
наоборот, определяется Шмиттом как «политическое единство народа»,
«определяющее» единство в ряду других единств13. Границы и расколы
служат объединению в том смысле, что люди объединяются против врага тем
интенсивнее, чем сильнее сам раскол. Впрочем, позднее Шмитт пишет14,
что и единство целого мира определяется тем расколом, который проходит внутри
него, — а замиренный «космополитический» мир не будет по-настоящему единым.
140
Шмитт, как и Вебер, требует автономии политического; как и Вебер, в эпоху, когда победители осуждают Германию как «агрессора», он настаивает на спасительной автономии политики по отношению к морали. Пусть это и не нейтральность, но некая новая холодность по ту сторону добра и зла.
Уже позднее, после Второй мировой войны, Ханна Арендт, которая наряду с другими немецко-еврейскими эмигрантами Лео Штрауссом и Эриком Фегелином создает современную традицию политической теории в Америке, строит эту теорию, как ни странно, на истории исчезновения ее предмета. Арендт мыслит в горизонте понятия политического, но в центре рассмотрения оказываются для нее другие понятия, в частности публичность, действие и власть (которая определяется через действие). Современный человек стремительно теряет, с ее точки зрения, последние остатки способности к действию, по мере того как он отвлекается от политических интересов и по мере того как публичная дискуссия посвящается в основном социально-экономическим вопросам. Арендт, по сути, очень близка к Шмитту, только главным в политике у нее является не антагонизм, а способность к смелому публичному поступку.
Для Арендт аналогом «политического» является публичная сфера, то есть мир, пространство явленности, в котором индивиды совершают свои рискованные инновативные поступки, а другие индивиды с интересом и участием за ними наблюдают. Как и Вебер, и Шмитт, Арендт настаивает на том, что эта сфера должна быть автономной — прежде всего от экономики и от «общества», которое она понимает как принцип семейного, частного, получивший в Новое время публичный статус. У Арендт, как наиболее философичной из всех трех авторов, защита публичности и решительного поступка связывается с апологией явления, явленности как таковой (а не истины и сущности).
Арендт настаивает
на том, что политика — это особая сфера, автономная от морали, экономики и
техники. «Никакой деятельности, служащей лишь цели жизнеобеспечения, не было
дозволено появляться в политическом пространстве»15. То есть полити
141
ческое — это сфера земной трансценденции (так Арендт прямо и говорит16), выхода за рамки материальных потребностей. Суть же действия, которое должно быть отделено от труда и производства, в том, что оно имеет свою цель (телос) в себе, и ни в чем внешнем, находится по ту сторону целесообразности и по ту сторону нравственности норм и правил17.
Итак, если ранее
считалось, что общественной жизни придают смысл и единство религия, дух, разум
— вещи весьма возвышенные и даже потусторонние, то теперь на то же место
становится сфера по преимуществу мирская (Арендт даже
делает понятие мира центральным политическим понятием). То есть только жизнь
мирского целого (полиса, республики, государства), которая опосредована
истинной, решительной, ответственной деятельностью
людей, может дать современному человеку тот смысл, который в иное время давала
ему потусторонняя жизнь. Это — основная мысль политической теории XX века,
которая питается мощными корнями в философии экзистенциализма18.