Е.М. Сергейчик Философия истории
Предисловие, Введение,
Глава IV "Постнеклассическая
рациональность: историчность субъективного"
и Заключение
[3]
Характер и содержание современной философии истории и методы ее исследования в значительной мере определяются основными тенденциями развития, специфическими особенностями, важнейшими проблемами и задачами нашей переломной и критической эпохи, времени коренных глобальных социально-политических и культурных перемен, открывших путь для становления нового мира. Объединительные тенденции в мировом развитии экономики и культуры, искусства и литературы, философии и права достигли в наши дни высокого уровня. Народы мира оказались вовлеченными в единую, хотя и неоднородную, систему экономических, политических и культурных отношений, интенсивное экономическое и культурное общение, что породило тесную связанность жизни каждого человека с судьбой человечества. Общность многих жизненно важных проблем современного человечества (прежде всего проблемы обеспечения мира и всеобщей безопасности), развивающиеся процессы культурного сближения и взаимопонимания, выражающие известную целостность мировой истории, ставят
перед философией истории новые задачи, требуя преодоления исторически сложившейся региональной ограниченности, теоретико-методологического осмысления социального и культурного опыта человечества в их взаимосвязи и взаимозависимости.[4]
Потребность в философской рефлексии исторического процесса, как правило, возникает тогда, когда в жизни общества происходят кардинальные изменения, которые ставят под сомнение идеалы и принципы, ценности и традиции, сложившиеся теоретические схемы и цели. Как самосознание определенной исторической эпохи, философия истории вырабатывает свои теоретические принципы и ценностные установки в зависимости от особенностей развития науки и социальной практики этого времени, от удельного веса и общественной значимости различных сфер духовной культуры, от ангажированности их общественными устремлениями.
В процессе постижения истории находят выражение формы духовной культуры, весь совокупный опыт человечества. Этот опыт выступает не только как теория мира и человеческого познания, но и как наука о жизненной мудрости, как способ ориентации в мире, как практически-духовный способ освоения и целепреобра-зования действительности.
Последнее чрезвычайно актуально для нашего времени, поскольку философия истории может и должна сформулировать отвечающие запросам социально-политической и культурной практики наиболее общие цели. Она призвана выявить и обосновать те высшие ценности и императивы, которые станут определяющими для характера и направленности человеческой деятельности в современной исторической ситуации конца XX века и начала третьего тысячелетия.
Европейская философия истории основана на рациональной традиции философского знания, которое сложилось в античности. Специфические черты рационализированной античной философской мысли восприняла средневековая латиноязычная философская традиция. Индивидуализм, “экспансионизм” (миссионерство), рационализм (“дисциплина”), практичность — все эти черты римской “мудрости” через христианско-католичес-кую культуру были унаследованы западноевропейским Возрождением (ренессансный гуманизм в значительной мере опирается на возрожденную Петраркой цицеронов-
[5]
скую идею “питаш1;ав”).
1 Слабо выраженная национальная дифференциация средневекового западноевропейского “духа”, заметная “унифицированность” его в значительной мере определялась “интернациональным” характером языка средневековой культуры — латыни. Византийская христианская культура в Восточной Европе, Закавказье и на Ближнем Востоке, утрачивая за византийскими пределами грекоязычную форму, претерпевает весьма заметную дифференциацию, обретая в каждом из названных регионов свое неповторимое национальное лицо. В Западной Европе лишь в эпоху позднего Возрождения, когда произошло крушение латиноязычной основы западноевропейской культуры, намечается и интенсивно осуществляется национальная дифференциация (возникают различия между английским и французским материализмом).Философия с этого времени основывается и вырастает из узко понимаемого рационализма, а заимствованный Западной Европой из римской традиции практицизм и рационализм обретает в ХУ1-ХУП1 веках натуралистически-сциентистскую форму. Происходит становление особого “стиля” философского языка в силу близости его к языку естествознания и сознательная ориентация философии на науку.
В иерархии духовных ценностей наука становится для новоевропейской философии главным объектом философской рефлексии. Центральной идеей всей новоевропейской философии теперь оказывается научное познание как основное средство нравственного и социального обновления человечества, средство утверждения достоинства и могущества человека, как источник его счастья и свободы. Об этом заявляют уже Р. Декарт и Ф. Бэкон, переосмыслив роль научного познания в жизни, общества. Утверждая практическую ценность науки, они именно в прогрессивном развитии научного познания видели необходимое условие решения всех социальных, политических и нравственных проблем. Эти философы
______________________________________________
' См.: Брагина Л. М. Итальянский гуманизм. Этические учения XIV-XV веков. М., 1977; Абрамсон М. Л. От Данте к Альберта. М., 1977.
[6]
принадлежат уже буржуазному миру, и их концепции служат выражением характерного для него сознания. Хотя следует заметить, что принадлежность Ф. Бэкона в его “онтологии” (не в методологии) к новоевропейской (а не ренессансной) философии многократно подвергалась сомнению.
Преодоление старых социальных порядков, якобы извращавших подлинную природу человека, идеологи ранних буржуазных революций рассматривали как преодоление старых предрассудков и заблуждений, а для этого эту природу (истину) надо было познать. Так, в качестве основной задачи социального переустройства появляется познание природы человека и природы вообще, в соответствие с которой надо привести общественное бытие. Общество рассматривается как царство вечной истины, разума, основные принципы его устройства вытекают из природы самих вещей. Познание этой природы, познание естественной сущности человека и окружающей его действительности выступают в раннебуржуазной идеологии как одно из важнейших средств
борьбы против старого общества и за утверждение нового. Задача обоснования научного знания и способов его получения становится центральной в философии Нового времени.Эти изменения в философии были реакцией на потребности развития самой науки, вызванные к жизни объективными нуждами практики, ибо реально изменяется место науки в системе форм духовного производства, в жизни общества в целом. Само капиталистическое производство невозможно без систематического применения науки, но его развитие с необходимостью
стимулировало научное познание. В ХУ1-ХУП веках бурными темпами развиваются математика, механика, астрономия, физика, анатомия и физиология. Наука становится необходимым условием развития и социальной сферы, центром новоевропейской культуры.Вслед за этим наступает эпоха “гуманизации” философского знания: на протяжении XVII столетия она остается одной из характерных тенденций его развития. Локк, Лейбниц, Юм и, в особенности, Руссо так же
[7]
верны гуманистическим идеалам, как и мыслители предшествующей эпохи. Ценности свободы, разума, равенства, гуманности, человеколюбия, справедливости, неприкосновенности человеческой личности, когда о них заходит речь в философии истории, горячо пропагандируются и защищаются. Принципы свободы и равенства для философов конца XVII — первой половины XVIII века непререкаемо, очевидно значимы и обязательны, хотя уже раздаются голоса, заявляющие о противоречивости единства индивидуального действия и общественного блага. Учение о человеке и человеческой природе приобретает в XVII
I веке вид научного исследования: все меньше абстрактно рассуждают о добре и зле, о “вечной” сущности человека; для изучения человеческой сущности все чаще привлекается политэкономический, юридический, исторический материал. “Наука о человеке” становится целым комплексом зарождающихся научных исследований, приближающихся к реальному, обычному, повседневному действию индивида.Однако каким образом культура научного мышления способствовала развитию философской рациональности и гуманности позднекапиталистического мышления? Для ответа на этот вопрос сначала необходимо определить понятия рациональности и гуманности, избежав их идентификации. Рациональное не является автоматически гуманным, ибо есть нерациональные гуманные индивидуальные и общественные жизненные проявления. Следует отделить рациональность от рационализма и иррационализма. Рациональность — способность мышления осуществлять решение проблем (а также результаты этого решения), которое включает в себя и приемлемость альтернативного мышления. Гуманность требует особого обоснования для предпочтения решений. Гуманность — это человеческое достоинство, и ее структуры в значительной мере основаны на эмоциональном базисе, когда мы думаем о любви, чести, добродетели и т. п. В современной культурной жизни момент научной рациональности имеет решающее значение для проявления гуманности, хотя верны и слова К. Маркса — “победы техники
[8]
как бы куплены ценой моральной деградации”. Гуманность указывает на факторы общественной ее реализации. Она не просто цель, а включает в себя социальные силы, которые в состоянии ее гарантировать, и направлена содержательно не только на материальную пользу, но и на шансы самореализации индивидов.
Как же воздействует культура научного мышления на философскую потенцию решения проблемы относительно рациональности и гуманности? Буржуазное философствование восстанавливает продуктивный контакт с определенными разделами естествознания, что создает основания философии для оказания влияния на духовную культуру общества.
В конце XIX века оформился позитивистский по своему духу стиль мышления, проявлявшийся не только в особом философском направлении, но и в других школах. Главной его особенностью можно назвать “методологический редукционизм”, то есть постоянную тенденцию суживать философский предмет, минимизировать крупные философские проблемы, расщепляя их на максимально возможное число частных, подменяя теоретико-философские обобщения частным или вообще ограничиваясь эмпирической констатацией положения вещей. Здесь были и отказ принимать во внимание качественное своеобразие уровней познания, и спекуляция на возможностях эмпирического познания, при которой индуктивизм возводился в ранг единственно правомочного метода науки, и т. п. Палитра проявления этого “позитивистского стиля” чрезвычайно разнообразна.
К числу философов, влияние которых в этом плане требует своего осмысления, относится Франц Брентано. Тезис Брентано — “действительным методом философии является метод естествознания” — не решал проблему философского метода, но ориентировал философское сознание своих последователей на поиски такого образа “научной философии”, которая бы основывалась на методологии, заимствованной из естествознания. Импульс, который сообщил Брентано, реализовался в физикалистской программе неопозитивизма и интерпретации фило-
[9]
софии как “логики науки”. Однако сам он ориентировался на концептуальную и понимающую историю. Главным элементом его теории является понимание истории науки, ее процесса как углубления познания мира.
В чем суть собственно неопозитивистской трактовки рациональности.Не секрет, что представители Венского кружка немало сделали для выяснения своей позиции в данном вопросе, начиная от манифеста 1929 года и включая длинный ряд работ основных теоретиков кружка, прежде всего Р. Карнапа. Рациональность основывается на науке и является синонимом научности. Нет иного способа понимать мир, как через науку и средствами науки. Философия не “производит” какую-то особенную “оптику” для видения мира, ибо ее методология по своему характеру та же, что и научная. В этом вопросе неопозитивизм поддерживал тезис Ф. Брентано.
Один из виднейших его представителей К. Айдукевич смысл методологического рационализма видел в том, что утверждения обоснованы способом, доступным контролю; они строги и ясны понятийно. Последнее требование реализовывалось посредством использования аппарата символической логики и логистических процедур, ставших основой инструментария логики науки. Понятийная ясность достигалась очищением языка от лишенного научного, а следовательно, рационального смысла понятий и утверждений. Рациональность была сформулирована по канонам логицизма, и ее критицизм, фактически, свелся к догматическому применению аналитических процедур из логико-семантической области.
Но философы науки прошли мимо существенных потрясений общественной жизни того времени. Вместо ответов на основополагающие вопросы познания природы и общества громоздятся мировые загадки. Усиливается впечатление, что перед человечеством стоит одна завораживающая задача научного обоснования мира, причем в задачу философии входит обеспечение каждому участия в этом приключении познания. Эта философия делает своим кумиром рациональность и экстраполирует притязания на гуманность, на универсум. Философия
[10]
субъективизма иным образом пытается в одинаковой степени отрицать естественный закон и человеческое участие в истории. Уверенность в бытии своего класса она пытается получить из сформулированных заново понятий жизни, духа, мира.
Ф. Ницше объявил войну распространенной научной вере той эпохи, используя иное оружие, к которому не привыкла гильдия ученых-философов. Прав оказывался не тот, кто представлял новое естественнонаучное открытие в качестве поддержки своих тезисов, а тот, кто всесторонне раскрывал недостаточность существенных аспектов этих естественнонаучных
рефлексий для утверждения новых смысложизненных ценностей. Не следует думать, что при этом игнорировались естественнонаучные теории и взгляды. Наоборот, Ницше их умело использует (правда, не систематично и противоречиво). Применяя фрагменты научной аргументации так, что они, казалось, необходимы, он, тем не менее, показывал несущественное в строящейся только на науках философии жизни и бытия. Но особенно показательно то, что он высмеивал любительское у материалистов, основывающихся на естественных науках, и их далеко идущее незнание параметров европейской духовной культуры. Он выразительно обратил внимание на опасности, которые таила в себе “естественнонаучная эпоха” и новоевропейские критерии рациональности.С другой стороны, откуда же взяться параметрам человечности, когда только рациональный расчет познания природы использовался для определения человека, его истории и ее целей? После осуждения дефицита буржуазного мировосприятия, Ницше в дальнейшем заменил естественнонаучный “гуманизм” тотальным антигуманизмом. И уже не культура естественнонаучного мышления и ориентирующаяся на нее научная философия, а философский иррационализм и субъективизм стали определенной темой буржуазного мировоззренческого мышления в Германии и Европе на рубеже XIX-XX веков. Рационализм исподволь начинает замещаться мнимым гуманизмом. Рационализм и гуманизм были
[11]
разорваны, и это толкование вошло во все области духовной культуры.
Однако западная философия реконструирует свои посылки. При этом новое научно ориентированное философствование возвышается, поддерживаемое средой, и посредством заказчиков способствует возрастанию притязаний на верное описание мира, уже не в наивно-материалистической, а в конструктивной манере. Появляется новая терминология — необратимая термодинамика, рассеиваемые структуры, самоорганизация и т. п., которые необходимы для описания форм самоповедения сложных объектов. Объекты должны разумно реагировать, что отвечает предварительной задаче теоретика, а в результате появляется перспектива целостного, подлежащего структурированию мира, к которому гармонически могло бы приспособиться человечество. Из рациональности выводятся параметры гуманных структур бытия и поведения. Но это, ориентированное на науку, философствование побеждается теоретиками постмодерна, который в духе критики цивилизации, начатой М. Хайдеггером в 1929 году, рассматривает научную рациональность как корень всякого антигуманного зла этого мира.
2 Здесь речь вообще идет не о пояснительной силе научных теорий, как в старом сциентизме и субъективизме (типа Г. Бюхнера и Ф. Ницше), а уже об эффекте порабощения, который оказывает наука и техника на человеческую жизнь.8 Рациональность обессилила гуманность и была заменена сначала неклассической, а затем и постнеклассической.4На этом фоне кажется, что (в рамках толкования постмодерна) классовое содержание нашей эпохи исчезло.
___________________________________________
2
См.: Козловски П. Культура постмодерна. М., 1997; Ильин И. Постмодернизм от истоков до конца столетия: эволюция научного мифа. М., 1998.8
Проблемы методологии постнеклассической науки // Отв. ред. В. С. Степин. М., 1992.4
См.: Степин В. С., Кузнецова Л. Ф. Научная картина мира в культуре техногенной цивилизации. М., 1993; Степин В. С. Философская антропология и философия науки. М., 1992; Колесников А. С. Типы рациональности и философская культура // Рациональность и проблемы познания. СПб., 1995; и др.[12]
Мыслимы ли гарантии соединения гуманности и рациональности? Конечно, да, ибо прогресс неделим, а задачи развития субъективности (теоретически и практически) решаются в единстве с практикой воздействия новых технологий на эту субъективность. Философии как бы делается вызов в реализации мирового согласия в вопросах размеров рациональности и гуманности на поле диалога культур, в том числе
и философских, в новых условиях технотронного мира и информационной цивилизации.5В современных теориях рациональность не связывается только с операциями и аппаратом математической логики, а трактуется более широко. Во второй половине XX века понятие “рациональность” утрачивает былую ясность и однозначность. Мы показали, что первый тип рациональности сложился еще в античную эпоху и доминировал в европейском сознании вплоть до середины XIX века. Для него характерно представление о разуме как фундаментальной
основе одновременно и бытия, и мышления. Второй тип рациональности формируется в эпоху становления классической науки в среде ученых-естествоиспытателей. Задача его — скрупулезное изучение природы. Он сосредоточен не столько на мироздании в целом, как в первом типе, сколько на методологии научного мышления. Так, в западной литературе сложились два смысловых контекста употребления термина “рациональность” — область специальных логических исследований процедуры обоснования в науке и сфера собственно философского исследования науки, где эта процедура рассматривается с точки зрения ее познавательной эффективности. Мы уже наблюдали, что в первом случае рациональность характеризует процедуры обоснования в плане их соответствия определенным логическим стандартам, во втором — этот термин выражает “разумность”, целесообразную организованность приложения обосновывающих процедур в соответствии с определенными идеалами научности. Возникший диссо-_______________________________________________
6
См.: Репина Л. П. Вызов постмодерна и перспективы новой культурной и интеллектуальной истории // Одиссей. Человек в истории. М. 1996.[13]
нанс между этими двумя сферами и послужил конституированию “проблемы рациональности”.
Последовавшая затем интенсивная переориентация методологического сознания, в результате которой в центре внимания философов науки оказалась проблема рациональности, отнюдь не была простым следствием трудностей реализации методологической программы ни философии науки, ни аналитической философии на этом этапе.
6 С. Тулмин отмечал, что эта переориентация была отражением широких изменений в позициях и интересах искусства, политики, практики и других сфер жизни современного общества.7 Например, в науке, которая ориентируется на решение комплексных проблем, происходит размывание стандартов научности и резко возрастает влияние ценностно-практических факторов на характер и направление научных исследований. Эти факторы становятся предметом пристального внимания историков, социологов и философов, которые теперь отказываются рассматривать математическую логику в качестве адекватного основания для философского анализа науки, а переходят к исследованию исторической конкретности науки, к ее “функции”.Наука предстает теперь как разновидность человеческой деятельности, понять и адекватно описать которую невозможно вне ее социокультурного измерения. В качестве фактора рациональности необходимо было учесть социокультурную ориентированность приложения процедур эмпирического обоснования знания. Представители “исторического” направления стремятся представить эти аспекты в качестве имманентных характеристик рационального идейного содержания науки. Напротив, неортодоксальное направление пытается осмыслить со-циокультурные аспекты науки как необходимую причину, но только как условие осуществления собственно познавательной, формирующей рациональное знание, деятельности ученых, и не более того.
_______________________________________________________
6
См.: Швырев В. С. Рациональность в спектре ее возможностей. К проблеме оценки рациональности как ценности культуры // Исторические типы рациональности. Т. 1. М., 1995.7
Тулмин С. Человеческое понимание. М., 1984. Раздел А. 1.3.[14]
Новая рациональность формируется в конце XX века. Ее предпосылками являются этнографические и социо-культурные исследования, а также положения о неустойчивости и неравновесности окружающего нас мира. Для нее характерна идея Конструктивного Хаоса, порождающего многообразные человеческие миры, каждый из которых функционирует с неким “региональным” законом. С другой стороны, сторонники новой рациональности отражают ситуацию интеграции наук, что предполагает плюрализацию подходов, ломку иерархических структур познания, распадение рациональности на несоизмеримые типы с одновременным существованием различных идеалов разума.
Черты неклассичности современной философии — это, скорее, симптомы особого переходного этапа в познании, в философии, в культуре с дрейфом методов из одной области в другую, но и с возникновением целого слоя общей проблематики. С точки зрения новой рациональности требование беспредпосылочности, непредвзятости научного познания невыполнимо. Так, события социальной жизни относятся сразу ко всем трем временным измерениям. Даже предрассудок понимается ныне как форма культурно-исторического наследия. Таким образом в новой рациональности происходит возврат к проблеме смысла бытия, а его культурно-исторический фон определяется метафорическим и аллегорическим живым обыденным языком. Все это делает невозможным построение “совершенно правильной”, универсальной, рациональной картины мира и истории общества. Критикой Разума должна заняться Культура, а идеалом культуры объявляется то ее мыслимое состояние, в котором свободное творчество индивида полагается высшей ценностью, далее если это творчество нарушает какие бы то ни было каноны и установления. Здесь как бы манифестируется разочарование современного мышления в безусловных ориентирах культурной истории и склонность к мозаическому, калейдоскопическому и плюралистическому видению мира и места человека в нем.8_____________________________________________
8
Порус В. Н. Спор о научной рациональности // Философия науки. Вып. 3. М., 1997; Логика неклассической рациональности и рационализм XX века / Под ред. К. В. Малиновской. Обнинск, 1992.[15]
Переход от классического к неклассическому, а затем к постнеклассическому типу рациональности произведен от перехода к новому статусу бытия. Множество его аспектов обобщается, рефлексируется в современной философии, в том числе и в концепциях онтологического конструирования. Ее логическая проекция — логика оперирования с бытием. Современный тип рациональности требует, чтобы феномен времени в различного рода рассуждениях был проработан, промыслен, “связан” с мыслью. М. Хайдеггер не зря подчеркивал приоритет времени бытия человека, жизненного времени перед физическим временем. Существует и проблема соотношения различных горизонтов времени. По И. Канту, время является внутренней формой человеческой чувственности, по К. Марксу — количественной мерой движения, в том числе и деятельности человека, по Эйнштейну — формой отношений между физическими объектами, по А. Бергсону — творческим порывом (в первую очередь, всего живого), по М. Хайдеггеру — горизонтом человеческого бытия, по П. Сорокину — функциональной системной характеристикой, по А. Прайору — конструктом, который непременно должен найти свое логически-операторное выражение. И в этих определениях никто не ошибался — каждый по-своему прав. Проблема в том, чтобы согласовать различные концепции времени на путях преодоления разобщенности рационального, деятельностного и человекоцентристского подходов. Надо дать не только качественную, но и количественную характеристику границ рациональности в современной философии истории.
Таким образом, современная западная мысль в области философии истории пытается совместить “экзистенциально озабоченных” мыслителей с их бессистемностью мысли и любителей точности, внедривших в философию манеру исследований, свойственную естественникам с их частнонаучной постановкой проблем и методик.
Поддерживаются утверждения, что современное общество находится в кризисе. Причины его неоконсерваторы традиционно сводят к экспансии рациональности и основанного на ней технико-индустриального развития,
[16]
что на рубеже Х1Х-ХХ веков зафиксировали М. Вебер, Э. Дюркгейм, Ф. Ницше. Процесс рационализации общества, утверждая человеческий разум в качестве последней нормообразующей интенции, разрушил традиционные нормы, освободил силы, неконтролируемые разумом, независимые от гуманистических норм и ценностей. Другими словами, причины кризиса западного общества сводятся к кризису культуры, основанной на принципах разума.
В противоположность классическому буржуазному рационализму неоконсерваторы отказываются рассматривать человека в терминах разума. Некоторые положения концепции человека они заимствуют из биоантропологии К. Лоренца, из философской антропологии М. Шелера, X. Плеснера и особенно А. Гелена. Основополагающим положением биоредукционистской концепции неоконсерваторов выступает выдвинутый А. Геленом в работе “Человек, его природа и его положение в мире” тезис о человеке как биологически ущербном, недостаточном существе. В частности, Г.-К. Кальтенбруннер полагает человека существом иррациональным, демоническим, “бешеным животным”, подверженным аффектам. Поэтому человек нуждается в
“руководстве извне” посредством социальных институтов, а также со стороны общественной морали, укрощающих его иррациональную “натуру” и рационализирующих его поведение и сознание.Недоверие к суверенности разума отдельного человека неоконсерваторы пытаются обосновать не только антропологически, но и социологически. В качестве аргумента приводятся, как правило, положения о возрастающих системной сложности и динамике окружающего человека природного и социального мира. Отправляясь от “всеобщей теории эволюции
” Н. Лумана, построенной на базе системной теории, делается вывод о случайности (контингентности) современного мира и неспособности человека схватить и осмыслить мир. Поскольку человек взаимодействует с окружающей средой посредством социальной организации, а она, отвечая увеличивающейся[17]
сложности окружающего мира, усложняется при помощи структурно-функциональной дифференциации (разделение труда и специализации), то характерным способом дифференциации и структурирования общества является возникновение отдельных социальных систем (политика, экономика, религия, институт семьи и т. п.). Современная цивилизация отличается сложной и быстро меняющейся системно-функциональной дифференциацией общества. Человек в таких условиях оказывается как бы под двойным давлением, с этой сложной ситауцией ему не справиться, поэтому становится неизбежным соответствующий дефицит осмысленного опыта, что оказывает повышенное влияние на процесс дальнейшей институционализации и системной дифференциации.
9Таким образом, действительность ускользает из опыта отдельного человека и актуализируется потребность в компенсации этого опыта различными институтами. Индивидуальная рациональность пасует, а разум, на который возлагали надежду представители эпохи Просвещения, оказывается не у дел. Но чтобы человек действовал и интегрировал свою деятельность в общественное целое, он должен иметь “упрощенную комплексность”, когда “жуткое число возможностей должно быть сведено к одному целесообразно переживаемому шаблону” (Луман). Осуществляется этот процесс “упрощения сложности” (“разгрузки”, по Гелену, или “повышением абстрактности”, по Шельски) социальными институтами, которые представляют индивидууму готовые смыслы деятельности (мотивы, нормы, ценности) в виде абстрактных предписаний, исключая (или предельно ограничивая) активное участие человека в их формировании.
Вывод таков: процесс дифференциации общества, ускорение его динамики, природное несовершенство и пассивность человека создают беспрецедентную ситуацию, когда человек вынужден бессознательно усваивать нормы и образцы поведения, продуцируемые социальными институтами. Биоантропологическое происхождение
_________________________________________________
9
См.: Посконина О. В. Общественно-политическая теория Н. Лумана: методологический аспект. Ижевск, 1997.[18]
институтов как форм возмещения неполноценности инстинктов человека и отождествление функционирования этих институтов, которые осуществляют процесс “разгрузки”, бессознательным действием инстинктивной системы организма приводят к тому, что нормы и образцы поведения, внедряемые социальными институтами в сознание человека, оказываются за пределами его сознания и осмысления.
Поэтому вполне закономерно обращение неоконсерваторов к такому механизму передачи норм и ценностей, как традиция, которая не требует доказательства их нормативной универсальности. Эти традиции априорны по отношению к притязанию разума, предзаданы критическому разуму. “Новый традиционализм” утверждает системы современного общества, а их толкователями провозглашает элиту интеллектуалов. Так, все сферы жизненного мира оказываются враждебны человеку. Возникает парадокс рационализации, поскольку рационализация общества осуществляется неразрывно с рационализацией жизни, мысли, чувств человека, всего того, что и называется жизненным миром. В результате институционализации целерациональной деятельности происходит разрыв ее субсистем с морально-практическими основаниями (нормами), то есть с “жизненным миром”. Да и сам мир в процессе рационализации становится одной из многих субсистем, то есть сверхличностным, независимым от человека образованием. Рационализированный мир отчуждается от первичного “жизненного мира”. Так идея разумности и суверенность человеческого разума (норм и ценностей), воплощенных в действительность рациональных социальных систем, выявила отчуждение своих объективации от действующих индивидов и их разума.
Идея рациональности подверглась критике со стороны Франкфуртской школы через “диалектику Просвещения” в 60-70-е годы и была продемонстрирована в качестве орудия власти, господства и эксплуатации.
___________________________________________________
10
См.: Хоркхаймер М.,Адорно Т. В. Диалектика Просвещения. Философские фрагменты. М.; СПб., 1997.[19]
Просветительский рационализм и сегодня подвергается критике со стороны концепции “саморазрушающегося Просвещения” (Рормозер, Люббе). При этом наблюдается не столько критика идей Просвещения, сколько попытка выявить в нем те элементы, которые исказили его первоначальную сущность и привели к ценностным и мотивационным деформациям. Источник же трансформации усматривается в целерационально ориентированной науке, авангардистском искусстве и восходящей к Руссо и Канту универсалистской этике разума. Решение экзистенциальных проблем человека уже не зависит от решения научных проблем.
Научное познание не дает целей истории и пригодно лишь для осуществления технического развития, экономического и административного планирования, но не для рационально-понятийного обоснования моральных норм и ценностей, необходимых для нового общества, как это мыслилось просветителям и их современным последователям либерального направления, в частности Ю. Хабермасу и К.-О. Апелю. Ценностное смысловое знание выводится за рамки науки, а науку освобождают от ценностей, таков тезис неоконсерваторов, восходящий еще к М. Веберу.Отвергается и универсалистская этика, признающая нормы, установленные на основе добровольного и непринужденного согласия всех граждан. С возникновением Просвещения появляется опасность отождествления актуального человеческого разума с трансцендентальным. Субъект представил себя единственным поборником всеобщих принципов и “конечных целей” человечества (справедливости, равенства, свободы и т. п.) и стал не только претендовать на монополию просвещения, но и попытался воплотить эти принципы “здесь и теперь”, “окончательно и навсегда” через захват власти. Тогда принципы трансцендентального разума становятся не регулятивными, а конститутивными, что проявляется в стремлении “реализовать утопию”. Поскольку принципы трансцендентального разума не выводимы из эмпирической действительности, то “реализация утопии” происходит путем насилия и террора.
[20]
Неоконсерваторы предлагают более “фундаментальные” и очевидные основания норм вместо “трансцендентального разума”, “трансцендентальной коммуникации” или “идеального сообщества”, которые нейтрализуют притязания утопического сознания. Выход найден в ностальгической идеализации прошлого. В действительности концепция “саморазрушающегося просвещения” дополненная теорией “пост-Просвещения”, или “социологического просвещения”, цель которой — ограничение дискурса, лишь скрывает выражение антипросвещения, восходящего к идеологии немецкого романтизма и “революции справа” 30-х годов. Составной частью этой концепции является гипертрофированный традиционализм. Традиция
— это механизм социального и культурного наследования, обеспечивающий преемственность поколений, общественную связь и взаимодействие индивидов. Она избавляет человека при выборе смыслов деятельности от ненужной свободы и ориентирует на общественные образцы поведения, зафиксированные в установлениях, нормах, ценностях, обычаях, позволяет действовать как бы автоматически, “не задумываясь”, естественным образом.11Но в изменившихся обстоятельствах современного общества этот автоматизм не срабатывает, происходит борьба смыслов, смысл деятельности, заданный традицией, становится проблематичным. Тогда необходимо включение механизма рефлексии — сомнения, критического переосмысления данных смыслов и рационального обоснования иных смыслов. Такой механизм разрабатывался представителями классического рационализма — Ф. Бэконом, Р. Декартом, И. Кантом. Однако, абсолютизируя разум, представители рационалистической философии вообще отказали традиции в праве на существование, за что были подвергнуты справедливой критике немецкими романтиками. К традиции обращался консерватизм 30-х годов, в 60-е годы идея “реабилитации традиции” разрабатывалась Х.-Г. Гадамером.
________________________________________________
11
См.: Очерки по истории теоретической социологии XX столетия: от М. Вебера к Ю. Хабермасу, от Г. Зиммеля к постмодернизму / Авт. Ю. Н. Давыдов и др. М„ 1994.[21]
Ю. Хабермас отмечает, что мобилизация прошлого, к которому следует относиться благосклонно, и моральная нейтрализация того прошлого, которое достойно лишь критики и отрицания со стороны неоконсерваторов, говорит не просто о реставрации прошлого, а о выявлении его непреходящего значения. Отрицая идею плановой организации и развития общества, они считают ее попыткой реализовать классическую парадигму рациональности, построенную по принципу отношения часть-целое и предполагавшую равномерную и линейную эманацию разума из единой субстанции, функцию которой должно было выполнять государство. Неоконсерваторы опираются на неклассическую десубстанциональную модель рациональности, основанную на понимании общества как совокупности самодостаточных, самореферентных систем, где государство является системой наряду с другими системами. Самореализация, по их мнению, превратилась в освобождение необузданных сил, привела ко всеобщему социальному кризису. Корни этого процесса лежат в идее свободы, которая извращена в иллюзии эмансипации и коллективизме, нивелирующем индивидуальность.
12Однако попытка возродить традицию вступает в противоречие с основными концептуальными схемами классиков конца XIX — начала XX века (М. Вебер, Г. Зиммель, Э. Дюркгейм), которые рассматривали становление капитализма и соответствующий ему процесс рационализации как преодоление традиционализма, тормозящего развитие капитализма. Проблема сегодня заключается
уже не в том, чтобы проложить путь научно-техническому прогрессу за счет сужения традиции, и не в обвинениях, что традиция становится тормозом, а в том, что в условиях ускорения социальных изменений становится трудно по-новому создать традицию, которая выполняла бы разгрузочную функцию.____________________________________________
12
См.: Луман Н. Тавтология и парадокс в самоописаниях современного общества // Социо-логос. М., 1991. Вып. 1. С. 194-216; Социологические теории модерна, радикализированного модерна и постмодерна. М„ 1996.[22]
При этом надо отметить и тот факт, что современная философия чаще работает над проблемой субъект-субъектного отношения. Предметом рассуждении является не истинное знание и не правильные действия, а проблемы поля межсубъектных отношений. В центр выдвигается не только проблема традиции, или рациональности, но и справедливости
13, или “этика дискурса” (Ю. Хабермаса), или “распря” (Лиотар), повседневность и самоочевидность. Вот почему и Хабермас, и Лиотар считают, что говорить сейчас о трансцендентальных измерениях бытия и мышления бессмысленно. Здесь есть опасность уйти от метафизической укорененности в социологию. Но философия всегда была связана с метафизикой, как бы она ее ни маскировала. Интерсубъективностью Хабермас пытается преодолеть субъективизм условной формы рациональности через раскрытие социальной стороны в самосознании личностей, личностной подоплеке всех глобальных общественных процессов.Предпринимались достаточно яркие попытки философско-исторического осознания западноевропейского Нового времени, выраженные под влиянием универсализации и даже “космополитизации” экономической, политической (и соответственно культурной) жизни. Но они претерпевают заметную “унификацию” в XX веке. Марксизм, экзистенциализм, неопозитивизм, феноменология, интуитивизм, неотомизм, постструктурализм и постмодернизм как ведущие течения века выступают и в философии истории в качестве “международных”, “транснациональных” направлений философской мысли.
Отметим, что продуктивность осмысления истории и национальной культуры путем анализа мировоззрения (“модели мира”) состоит в том, что “модель мира”, являясь результатом символического восприятия мира, выполняет роль “синтезатора” всех элементов национальной культуры: быта, языка, характера, науки и
искусства. Особая заслуга выявления целостного характера культуры, зафиксированного в понятии “нацио-____________________________________________
13
См.: Алексеева Т. А. Справедливость. Морально-политическая философия Джона Роулса. М., 1992.[23]
нальный образ мира”, принадлежит О. Шпенглеру. Автору “Заката Европы”, пожалуй, впервые удалось посмотреть на различные компоненты воспроизведения действительности в сознании (религию, эстетический образ, математические формулы и т. п.) как на “иероглифы народных
душ и судеб”. Напомним, что благодаря своему методу О. Шпенглер сумел смоделировать то, что он сам назвал “Аполлоновой душой”, “Фаустовской душой”, “магической душой” и т. п., то есть картину мира определенного народа или межэтнической общности (суперэтноса). Однако следует предостеречь от абсолютизации методологии Шпенглера, ибо многие его понятия модели культуры ориентированы скорее на психологическую узнаваемость, чем на логическую выверенность.Философия истории включает и историческое мышление, равно как и историческое сознание, которое обобщает материал, полученный в процесс жизненного опыта, и позволяет передавать его потомкам. В свою очередь, историческое сознание, как осмысление нацией, народом своего бытия, будучи частью, элементом общественного сознания, включает в себя систему знаний об истории. Ее образует обобщение исторического опыта, уроков истории, оценка фактов, формулирование убеждений людей, прогнозы.
Современная философия истории основывается на мультиплицированном диалоге, точнее на полифункциональном полилоге, в котором участвуют как составные части философия, политология, история, культурология, религиоведение, мифология и т. п. При всей противоречивости и разноплановости концепций все сильнее проявляется их взаимоопределенность и взаимодополнительность. Все настойчивей исследователи говорят о единой философской традиции землян. Проблема поиска новых целей для землян решается на пути демистификации установившегося понимания противоположности мыслительного материала стран и регионов. Оно включает осознание реальной полифоничности концепций философии истории, интерпретаций смыслов различных теорий и религиозных концепций. К этому толкает кризис
[24]
устоявшихся западноевропейских подходов к истории общества и переход от моноидеологических форм духовной жизни к полюралистическим.
Изжившие себя мифологемы и утопии, старые схемы и догмы традиционных философско-исторических установлении уходят по мере того, как происходит становление нового сообщества людей. Интернационализация, глобализация современной жизни и культуры, осознание иных ценностей, тяготение к художественному, мифопоэтическому, метафорическому философскому видению, полистилистике чужого опыта культуры взаимосвязано с трансформацией общества и образа видения человека и культуры, типов личностей и их отношений к действительности, к природе, друг к другу. Все это порождает потребности в новых мировоззренческих ориентациях, которые обеспечивали бы адекватную передачу последующим поколениям необходимого мировоззренческого потенциала и переход к новым, более совершенным, формам социального бытия.
Однако здесь мы встречаемся с самобытной философской культурой, своеобразной адаптивной возможностью человека для поиска своего места в мире, для понимания целей истории. Это поиск стержня самоидентификации нации, страны, региона в период роста самосознания народа и осознания философией истории своей роли в период сближения “культурных миров” и признания множественности их восприятия и отражения. Проблемы современной философии истории усугубляются потерей современным философским пространством своей традиционной метрики, связанной со строго определенным строем концептуальных систем, программ, школ и с признанием возможного сосуществования школ и направлений как равных. Это порождает чувство кризиса философии истории и неуверенности в истинности и обоснованности традиционных схем. Кризис социальной теории коренится в крахе концептуальных схем классического историзма, а кризис в философии — в том, что в культурной реальности происходят процессы, сущность и формы которых с трудом может ухватить классичес-
[25]
кий и постклассический теоретический и методологический аппарат. Однако крепнет осознание перспектив выхода на новый уровень самоорганизации мирового сообщества и его культуры, который требует восстановления опорных позиций, подобных классическому мировоззрению, и соответствующей ему структуры и направленности философской мысли, осуществляемой на основе современных достижений культуры.
Кризис классической рациональности затронул все сферы философского знания, в том числе и философское осмысление истории. Тип рационального мироустройства, постоянно трансформировавшийся в течение веков, пришел к осознанию своей ограниченности, которому способствовали кризис технократического мышления, дискредитация сциентистских планов и методов переустройства общества в русле тотальных идеологий, широкое признание в науке и философии конструктивной роли бессознательного, сопровождавшееся конвертацией рационального и иррационального, расширением понимания рационального,
переосмыслением его характера.Весьма ценные результаты, представляющие несомненный интерес для методологии философии истории, были получены в последние десятилетия историко-научной методологией. Достаточно, например, сослаться на основательный методологический анализ природы научных революций, конкретных механизмов социокуль-турной и социально-экономической детерминации развития научного познания, на преодоление плоского кумулятивизма и эволюционизма в построении рациональных моделей роста научного знания
и т. п. (работы Т. Куна, И. Лакатоса, П. Фейерабенда, Г. X. фон Вригта, К. Поппера, С. Тулмина, Г. Башляра, М. Вартофского, М. Фуко и др.).Разумеется, речь не может идти о прямом переносе тех или иных методологических решений из одной области исторического познания в другую (хотя это, в определенных границах, как, например, в случае М. Фуко или С. Тулмина, А. Койре или Т. Куна, не исключено). Дело в том, что каждая из этих областей истории обладает
[26]
относительной самостоятельностью, имеет внутреннюю специфику и, соответственно, характеризуется методологическим своеобразием. Но история философии, история искусства, история литературы и прочие “истории” — лишь отдельные течения в океане истории культуры. С другой стороны, методологический партикуляризм сегодня преобладает в исторических исследованиях, но все больше обнаруживает свою ограниченность.
14 В свою очередь философия истории вынуждена рефлексировать эти частности для выработки современной концепции.Согласно, например, Коллингвуду, философия (метафизика) должна решать три основных типа задач: 1) выяснить, что люди данной эпохи думали об общей природе мира (именно представления людей определенной эпохи о природе мира в целом он называет “абсолютными предпосылками”, которые лежат в основе всех наук этой эпохи; эти предпосылки ни истинны, ни ложны, то есть они не подлежат оценке по параметру “истина-ложь”, ибо сами они суть конечное основание оценок именно по указанному параметру); 2) определить, какими были представления (абсолютные предпосылки) других народов в другие эпохи; 3) показать, как одна совокупность абсолютных предпосылок превращается в другую. Если сами абсолютные предпосылки ни истинны, ни ложны, то утверждения о сути предпосылок, об их истории и т. п., то есть утверждения, формулируемые о
них философами, вполне могут и должны оцениваться по признаку истинности или ложности. Иначе говоря, Коллингвуд считает философию наукой или определенной деятельностью, направленной на поиск истины.15 В наши дни становится понятной опасность мифа о всесилии человеческого разума, как и кантовское предостережение человечеству смирить гордыню, оставить наивную веру во всемогущество разума и знания. За такими предостережениями следует предложение — всю философию истории нужно____________________________________________
14
См.: Одиссей. Человек в истории. Ремесло историка на исходе XX века. М., 1966.15
Коллингвуд Р. Дж. Идея истории. Автобиография. М., 1980. С. 360.[27]
изучать заново, не забывая, что она имеет дело с “вечностью”, с “вечными” проблемами человеческой истории.
Современная западная философия по своему исходному замыслу, начиная со времен Кьеркегора, Маркса, Дьюи, Джеймса и Пирса, Конта и Рассела, Ницше, Гуссерля и Хайдеггера — является попыткой преодоления классических структур, их критического пересмотра и отказа от них перед лицом новой проблемной реальности. Непредсказуемое развитие социальной, экономической, культурной реальности получило должное выражение в философии истории. Об этом свидетельствует неопозитивистская “революция в философии”, объявившая традиционную мысль набором псевдопроблем и бессмысленной метафизикой, так и “новые метафизики” и “новые онтологии” феноменологического, экзистенциалистского или космологически-мифологического толка. Этот процесс отражает в определенной мере идея
философии как “анализа” в противоположность системосозидающим концепциям, или же идея философии как выражения “жизни”, “конкретного”, противопоставляемая прошлым “философиям идей и вещей” (по выражению Э. Мунье). Не противоречит им и трактовка истории как абсурдно-хаотического потока, приходящая на смену классическим идеям закономерного развития и эволюции, или же представление о “духовном строе эпохи”, противопоставляемое связности всемирной истории и идее прогресса. Поддерживает их философия иррационализма, предлагающая модель философствования, принципиально отличного от объективного научного познания, на которое ориентировалась классическая философия.16В культурологическом исследовании философии истории часто подчеркивают, что всякий отрезок в истории культуры будто бы обладает абсолютной самоценностью и что в этом состоит суть принципа историзма. Философия истории в таком случае представляется как
_______________________________________________
16
Под классической философией понимается совокупность идей и представлений, структур, мысленных навыков, выработанных послевозрожденческой европейской культурой (философия Бэкона, Декарта и других, окончательно оформившаяся у Гегеля, Фейербаха и Канта).[28]
ряд не сводимых друг к другу точек зрения на мир и человека, причем вопрос о том, какая из них более верная или хотя бы более полная, лишается смысла, ибо спрашивать можно только об их зависимости от “культурной среды” своей страны и эпохи. Так появляется опасность диссеминации, растворения философии истории в
культуре. Проблема в том, что если понятие “культурная среда” толкуется как совокупность искусства, литературы, политики, технологии или особенностей языка, обыденной психологии, структур повседневности и т. п., то в подобном варианте экстерналистской трактовки характера и тенденций изменения, претерпеваемого философией истории на протяжении веков, вопрос об объективно-социальном базисе философской деятельности совсем может исчезнуть, растворившись в звеньях механизма культуры.С другой стороны, привлекая понятие культуры для объяснения философско-исторического процесса правомерно, ибо на философию воздействовали не только социально-экономические процессы и политические конфликты в их конкретном выражении, но и различные элементы духовной надстройки, общественного сознания, особенности истории данной нации, общества, социальной группы, наконец, изменения в языке. Эти изменения определились переменами в самом мироотношении, вызванными в свою очередь глубокими формационными различиями. Характер создаваемой философии истории в большей мере определяется тем, как понимают авторы зависимость философских учений от внефилософских явлений и процессов и как они толкуют эти явления и процессы. Другими словами, как они понимают гражданскую историю и ее составную часть — историю культуры. Мы имеем примеры полного слияния этих историй у Гегеля и Конта, каждый из которых на свой лад “отталкивался” от идей “Эскиза исторической картины прогресса человеческого разума” (1794) Кондорсе.
Обращение к культуре позволяет в значительной мере реконструировать стиль мышления, характерный для данной эпохи и накладывающий существенный отпеча-
[29]
ток на результаты философского творчества. Здесь учитываются нормативно-ценностные структуры, присущие каждой культуре и регламентирующие взаимоотношение личности с окружающей действительностью. Это и способ духовного освоения мира, высвечивающий такие пары, как смерть и бессмертие, добро и зло, правда и ложь, истина и заблуждение, земное и небесное, настоящее и прошлое, настоящее и будущее и т. п
. Развиваясь в пределах такой ориентации, философия как составная часть культуры выступает не столько в качестве научной теории о наиболее общих законах развития природы, общества и мышления, сколько в виде осмысления предельных оснований человеческого бытия. Предмет ее — всеобщие принципы человеческого отношения к миру. Картина мира приобретает в составе культуры личностный характер, позволяя вписать воззрение на мир в целостное человеческое мироотношение. К примеру, в поле исследования философии истории включается система нравственно-мировоззренческих категорий (как вера, надежда, любовь, мечта, отношение к смерти и пр.).Философия истории имеет дело с философским знанием, вошедшим в плоть и кровь общественного бытия. Она коррелирует с историей ментальности, которая существует на уровне образцов поведения, выбора, отдельных оценок, предпочтений и предубеждений, того умственного инструментария, психологической оснастки, которая дает возможность по-своему воспринимать и осознавать свою историю, природное, социальное окружение и самих себя.
17Для философии истории тот пласт культуры, о котором мыслители изучаемой эпохи не собираются сообщать, не является самоочевидным и требует сложной работы по истолкованию, чтобы заставить исследуемую эпоху “выговориться”. Результаты функционирования философских идей в культуре отражаются не только в философских работах, но и в самых разнообразных продуктах творческой деятельности в сфере материальной
_________________________________________
17
Гуревич А. Я. Историческая наука и историческая антропология // Вопросы философии. 1988. С. 56-57.[30]
и духовной культуры. Здесь появляется задача вычленения философски значимых компонентов, образующих фундамент представлений, переживаний и видений, дошедших до наших дней в виде памятников материальной культуры, обычаев, верований, политических программ, научных концепций, произведений искусства и архитектуры и т. п.
Вовлечение этого слоя культуры прошлого в философию истории обуславливает существенное расширение пределов принципа историзма. Поиск генетических оснований, как правило, сводился к указанию на общие социально-экономические предпосылки и предшествующие достижения теоретической философской мысли, на основе которых вызрело философское решение проблемы, интересующее историка. Тем же, по существу, ограничивался анализ функционирования философской идеи, где она представала как основа для дальнейших теоретических решений в области исторического познания, и оценивалась по социальным последствиям, к которым вело применение идеи представителями определенных сил.
Однако оставался, по существу, в тени вопрос о механизме, опосредующем движение от экономически-социального и теоретического фундамента к конкретной философской идее и определяющем последующее движение философской идеи в культуре, в общественном сознании. Именно эти сферы и образует культура, опосредующая процесс генезиса и функционирования философской идеи.
Известно, что философия истории долгое время носила узко региональный характер. Осознание того, что философско-исторический процесс приобрел глобальный характер, появилось только теперь. Ранее этому препятствовали установки многих сторонников “европоцентризма” и “азиоцентризма”. Лейтмотив Р. Киплинга — Запад и Восток никогда не поймут друг друга — возник еще в эпоху античности, в течение веков обрастал множеством стереотипов и был многими принят за аксиому. В этом плане шла разработка “специфических черт” философии истории Китая, Индии, Африки, Латинской Америки, мусульманского Востока.
[31]
Помехой в выработке иной точки зрения была и сложность отношений между течениями мысли в различных странах. Кроме “эстафеты”, передачи идей на более высокую ступень, имели место не только дополнительность, а затем интеграция, но и параллельность в развитии, с другой же стороны существовали дивергенция, поляризация и отталкивание позиций, контрасты расцвета и застоя, упадка и попятных движений.
Разнообразие отношений между философскими учениями в разных странах и регионах имело свои экономические и политические, иногда историко-географические (пример — судьбы африканской или латиноамериканской мысли) причины. Осознание того, что философско-исторический процесс имеет не региональный, но глобальный характер, с трудом пробивает себе дорогу.
Следует при этом подчеркнуть, что даже в тех регионах и странах, где очень сильны национальные истоки осознания исторического процесса, нет непротиворечивого единства. Так, в латиноамериканской мысли существует два “лагеря”. Один отстаивает идею философии как единого и универсального мышления, истины которого не имеют национальной окраски, ибо не может быть специфически латиноамериканских философских проблем. Другой выражает идею существования национальной философии как возврата к “своей природе”, к анализу национальной реальности, предлагает по-новому оценить прошлое, возвысить иберийские элементы в латиноамериканском сознании, представить латиноамериканцев носителями высоких нравственных и духовных ценностей, имеющих свою, особенную, историю. Так были конституированы “философия американской сущности”, “философия освобождения” и подобные им образования.
18Опасность в том, что философия истории все больше уходит корнями в потребности человеческой жизни со всеми ее полифункциональными параметрами и превращается в духовное выражение человеческих потенциалов.
_________________________________________________
18
См.: Проблемы философии и культуры в Латинской Америке. М., 1983; Философская мысль современной Латинской Америки: Реферативный сборник. М.,1987.[32]
С другой стороны, спекулятивная философия обосновывается универсальными, предельно общими принципами и понятиями, идеями и смыслами, в соответствии с которыми и строятся объяснения событий, судеб народов, действий людей. Философия истории умозрительным путем создавала картину или строила схему человеческого мира, не выводя свои понятия и методы из конкретных исследований. Общие схемы, сконструированные таким образом, были связаны с определением истории как процесса, с интерпретацией смысла социального бытия, с пониманием ценности и сложности общественного развития. В классической философии истории к середине XIX века трактовка истории как процесса была тесно связана с пониманием истории как прошлого. Объяснение истории через абстрактно-общие схемы, как и через идейные, психологические мотивы, ценностную и смысловую устремленность человеческой деятельности стало уступать место представлениям об истории как о прошлом, завершенном, и в этом виде подлежащем научному описанию и объяснению.
В середине XX века развернулась критика спекулятивной философии истории, которая расшатала основы как ее схем, так и понятий, “выстраивавших” образ социально-исторического процесса. Сама критика была вызвана движением познания к реальности, исходя из которой можно было строить историю как науку. Но при позитивной трактовке тезис о реальности терял свою определенность, поскольку возникал вопрос, может ли общая для всего знания реальность быть основой для истории как науки или она должна основываться на особой реальности истории.
Формируется возможность истолкования истории как:
1)
процесса деятельности людей, развертывающего во времени социальные и культурные формы их бытия, процесса, совершенного и совершающегося, то есть включающего прошлое, настоящее и будущее, и 2) завершившегося бытия, представленного в результатах деятельности людей, в ее следах и памятниках. Эти два толкования обыденно переплетаются и смешиваются, но в плане фи-[33]
лософском и научном они намечали два принципиально различных подхода к пониманию реальности и объяснению истории. Первый обращен на понимание и объяснение истории как развития общества, претендует на системный охват его полифонии, а второй ориентирован на выделение из человеческого бытия особого аспекта и особой предметности, подвластных специальному историческому описанию и объяснению.
Именно последнее во многом обусловило формирование истории как специфической области научного знания. При этом поле деятельности исторического познания заметно сокращается, но становится более подготовленным для применения эмпирических методов исследования. Надобность в объяснительных схемах, выходящих за рамки непосредственно воспринимаемого и описываемого материала, отпадает. Историческая реальность ограничивается конкретной совокупностью письменных документов, вещественных следов и памятников человеческой деятельности. Теоретический компонент исторического знания ставится в полную зависимость от приемов эмпирического описания и обобщения материала, “подгоняется” к данным эмпирического анализа. Эта тенденция ко все более конкретно-научному отображению и описанию исторической
реальности грозила исчезновением людей с авансцены исторической драмы, к вытеснению их на задний план обстановкой и декорациями исторического действия.Эта тенденция вела к широкому привлечению в историческое исследование вещных свидетельств человеческой жизни и деятельности. Возникал парадокс: в пространстве истории место для людей уменьшалось, тогда как для вещей оно расширялось. Появилось мнение, что вещи в некотором смысле способны “сказать” больше о жизни людей, чем сами люди. Конечно, подобный подход
не мог полностью отказаться от описания людей, их поступков, интересов и стремлений, но люди, “вписанные” в вещественную обстановку своей истории, утрачивали таким образом специфически человеческие свойства и представали носителями каких-то вещеподобных связей и сил.[34]
Указанная тенденция преодоления спекулятивной философии истории породила странную ситуацию. Из поля зрения научного исторического познания стали ускользать проблемы, характеризующие историю общества именно как социальный и человеческий процесс. Другими словами, попытки преодоления метафизики на этом пути обернулись сближением истории с физикой, натурализацией знания о человеческой истории, истолкованием общественного процесса в соответствии с логикой природного процесса, а жизни людей стала описываться по “логике вещей”. Стереотип, в согласии с которым научность знания и его натуралистическая (естественнонаучная) ориентация совпадают, во многом определил ход развития исторической науки и всего обществознания во второй половине XIX — начале
XX столетия.От схем — к фактам, такова логика позитивистской историографии, которая вытеснила философию истории; хотя сами классики полностью не отказались от общих определений исторического процесса, но эти определения имели служебный характер. Реальным в истории оказывается все то, что может быть наблюдаемо, описано, измерено. Историческое описание фактов следует за методикой эмпирического естествознания, освобождается от субъективности психологизма, спекулятивности. История строится исходя из связи фактов, и кажется, что “все это в действительности” происходит. Среди позитивных приобретений этого метода отметим развитие гражданской истории, изучение экономической жизни общества, включение статистики, социологии и естественнонаучных методик в историческое
исследование, что дало более адекватное представление о массовых процессах в истории общества. Анализ вещественных следов жизнедеятельности человека позволил также сформулировать гипотезы о происхождении человечества и до-письменной его истории. В ходе этого анализа выделились и оформились особые дисциплины — археология и материальная культура, этнография, социальная и культурная антропология. История приобрела широкомасштабное видение форм человеческого взаимодействия.[35]
Человеческий состав истории был приравнен к вещам и вещным связям, а люди “высвечивались” этими источниками — деятельность людей сводилась к вещам и знакам. Письменные памятники стали тоже уподобляться вещам. Возникла перспектива изучения языка как автономного образования или естественно функционирующей системы знаков, что позже было реализовано в лингвистике.
Вскоре этнология, социология и психоанализ выявили слои человеческого бытия, которые отражаются в источниках и контролируются сознанием косвенным символическим образом. Приоткрылась завеса над неописанной и ненаблюдаемой социальной реальностью, ускользавшей до сих пор от включения в идеологические и научные схематизмы. Как показала наша собственная история, письменные источники не только искажали положение дел, но вообще не фиксировали многие события коллективной и личной жизни. Возникла проблема поиска косвенных доказательств, которые отчасти могли бы заполнить пробелы истории. Встал вопрос о способах фабрикации вещественных и письменных памятников, о людях, схемах их деятельности и
стандартах взаимодействия, что не находило непосредственного отображения в следах эпохи. Аналогичные проблемы вскрылись и в средневековье (см. работы М. Бахтина, А. Гуревича), когда “молчаливое большинство” простолюдинов не оставило важных свидетельств своей жизни в документах, а сам язык памятников официальной культуры часто был чужд языку простонародья. Так акцентируется проблема реконструкции конкретных схем человеческой деятельности, соответствующих форм общения, психологии, идеологии. Возвращаются заново схемы объяснения, при которых вещественные памятники обнаруживали свое значение результатов, средств и условий человеческой деятельности.Вслед за этим актуализируется понимание того, что мы часто читаем историю наоборот; вначале у нас — результаты, затем — средства, потом — условия и, наконец, сам процесс деятельности людей. Ход исследования
[36]
оказывается противоположным естественной логике хода истории, ее созиданию, трансформации, что формирует ее видение в обратной перспективе, открывающей, высвечивающей деятельность людей через ее результаты. Возникает и формируется проблема — разглядеть за вещными выражениями исторических личностей, иными словами — выяснить, кто (и как) делает историю. В этом случае результаты человеческой деятельности теряют свою вещную одномерность и предстают как переходные продукты, пересечения различных связей. К примеру, Маркс уподоблял промышленность раскрытой книге человеческих сил, читая которую можно найти векторы, силы, ориентиры жизни людей. Но надо еще научиться читать эту книгу, то есть овладеть языком, раскрывающим за связями знаков и вещей отношения людей, их способности, заботы и цели. Следовательно, учитывая глубину смыслов, заключающихся в предметных воплощениях человеческой деятельности и в разной степени проникновения в текст, мы придем к прямой (и более сложной) перспективе истории: от людей — к вещам, от человека — через вещи (текст, памятник культуры) — к другому человеку. Предположения о людях включают и допущения о схемах их поведения (осознанных, простых,
составных, бессознательных и т. п.). Конечно, бытие людей не исчерпывается схемами, но пренебрегать ими, формируя представления об устройстве социального бытия, нельзя.Таким образом, вещно-текстовое описание истории недостаточно в общекультурном и научном смысле. Необходимо “вернуть” людей в социальный процесс, то есть исследователь должен сформулировать конкретную схему или картину реальности, в которой будут зафиксированы контуры деятельности людей, превращающей “логику вещей” в собственно человеческую историю. Так, памятники культуры выступают средствами общения между людьми потому, что они сохраняют в себе определенные схемы порождения и обновления человеческого опыта. И дело совсем не в схемах, которым до сих пор мало доверяют, а в способах их употребления людьми.
[37]
Схемы — инструменты деятельности — вырабатываются людьми для определенных типов деятельности, в процессах которых они сохраняются и модифицируются. Как показали Ф. Гваттари и Ж. Делёз, капиталистическое производство воспроизводит не только товар, но и человека, его “машины желания”.
Какова реальность — это подсказывают общефилософские определения социальной эволюции или установки здравого смысла. Но они не вполне удовлетворяют исследователя — он вынужден трансформировать “подсказки” сообразно интересу, выработать схематическое представление об объекте, куда включается и философия, и здравый смысл, социальные утопия и мифология, и т. д. Схемы конкретной реальности становятся фильтрами, предотвращающими перенесение обыденных представлений и общефилософских соображений на материал, требующий особого подхода и понимания. В этом случае оправдана стратегическая ориентация Н. И. Конрада на “монады”, конкретные социально-культурные системы, обладающие особой и сравнимой с другими логикой, меняющейся в ходе истории.
Следовательно, понимание социальной реальности можно выработать, но возможно и синтезировать из гуманитарных определений. Оно не исчерпывается универсальной философской идеей, не консервируется в культурно-философских символах.
В принципе, на методологическом уровне нет разницы в исследовании истекшего и текущего социальных процессов. Каждое из них ориентировано на реконструкцию процесса и формирование общей картины, которая обновляется, обогащается, ибо она — условное отображение процесса
общества, деятельности людей, с проблемами и незавершенными решениями повседневного сознания. Это воспроизведение возникает в результате специальной работы описания форм человеческого опыта. Социальная философия вырабатывает эти схемы, картины, опираясь на опыт современного обществознания, а косвенно — на опыт практической жизни, на осмысление проблемности их бытия.[38]
Предметным полем классической философии выступали итоги и результаты человеческих усилий, закрепленные в универсализированных категориях. Из истории исчезал процесс, из человеческой реальности — движущие силы, из деятельности людей — ее проблемность, публичность, неопределенность. Полифоническая современность требует создания процессуальной картины (схемы, модели) структуры социального бытия как формы деятельности (проблемно-смысловое поле), общения, самореализации людей. При этом выявляется связь научного обществознания и философии с обыденным опытом, структурами повседневности.
Отказ от привычных философско-исторических схем, опирающихся на понимание истории как лестницы формаций, порождает постнеклассическую ситуацию. Зафиксировать новую социальную реальность посттехнотронной эры необходимо посредством создания нового инструментария, скорректированного языка описания. На языке повседневности это означает пересмотр духовно-теоретических и жизненно-практических отношений, стандартов, ориентации, идеалов, ценностей и т. д. В структурах социального бытия происходят какие-то мутации, трансформирующие не только его связи, но и способы их описания
, а следовательно, и сопряженные с ними категории, методы, установки. На эту ситуацию и откликнулся постмодернизм. Постмодернизм как широкое культурное движение отталкивается как от критики модернизма, присущих ему стандартов и ориентиров, так и от ставших современных ценностей, новаций, преобразований. Методологической критике и ироническому отстранению подлежат: архитектурный, искусствоведческий, литературный, музыкальный и социальный функционализм, научная и техническая (классическая) рациональность, нормы визуальной симметрии и межиндивидуального взаимодействия, субъективность и бессознательность. Постмодернизм как демонтаж отживших схем модернизма ставит под сомнение идеи развития и эволюции, логики, выстраивающие иерархические системы, и логики, построенные на противопоставлениях, бинарных оппозициях.[39]
Обосновывает этот процесс и методология деконструкции, отрекающаяся от рационалистических и метафизических норм организации исследования, описания феноменов человеческого бытия, прочтения и интерпретации культурных текстов. Деконструкция способствует расшатыванию и разборке аксиоматически воспринимаемых человеческим сознанием структур деятельности, социальности, языка, логики, поведения, чувств. В самих порядках классической рациональности скрываются огрубление (репрессия) природной и человеческой действительности, различных — поведенческих, языковых, мыслительных — проявлений личностной самореализации. Внимание привлечено к технике мышления, оперирующей бинарными оппозициями, выстраивающей свои объяснения через подчинение одного термина другому: природы — культуре, индивидуального — социальному, субъективного — объективному. Поскольку эти оппозиции утрачивают значение неких аксиоматических конструкций, сфера их применения значительно сужается, попадает в зависимость от конкретного описания исследовательской ситуации, литературного текста, поведенческого акта, артефакта.
Конечно, постмодернизм не только художественно-эстетическое движение, в котором получила отражение тема социальных стандартов и стереотипов, таких как исчезновение автора-творца, децентрация авторской позиции, стирание границ между художественным объектом и субъектом, высоким и низким, полистилистика текста, становление интертекста, цитирование как способ построения произведения и т. п. “Расколдовывание” реальности транспонировалось в описание иронического, игрового, карнавального, абстрактно-символического ее растворения или действительного переиначивания, так что вопрос о социальной реальности оказался погружен в атмосферу литературных, музыкальных, архитектурных, искусствоведческих и других дискуссий, трактовок правил игры. Игра оборачивания художественных позиций и эстетических форм стала распространяться на сферы политики, права, морали, обыденного поведения людей
[40]
и т. п., что порождало новые вопросы. Но какой смысл имеет в социальной реальности постмодерн, если модерн как культура самореализации и взаимодействия людей в России не был выработан и испытан? Эстетизированная, политизированная и мифологизированная социальная реальность переживается в перетасовке социальных ролей и масок как отсутствие стандартов и ориентиров, а постсовременность дает о себе знать как проблема, поскольку неясны контуры социального времени и пространства. При этом дискредитируются заодно и рационально-метафизические попытки выйти в понимании складывающейся в обществе ситуации за ее рамки, включить в описание современности представления о структурах прошлого и возможных формах будущего. Но возможен и такой взгляд, когда постмодернистская установка рассматривается как одна из тем современности, а сама современность трактуется как специфическая форма социальной эволюции, несводимая уже к сложившимся формам, но сопоставимая с ними. Смысл социальной реальности и ее символ оказались сродни “секретной живописи” — творцы ее не ведают, что они построили, поскольку символы ее противоречивы. Истина была известна творцам, но они ее утеряли. Наша задача и состоит в ее творческом разыскании, то есть соединении процессуальности и фактичности в диалогичном быстро меняющемся мире.
Есть тип “философствования посредством литературы”, в которой автор представляет некую деперсонифицированную философскую идею, играющую в творческом процессе роль собственно художественной и делающая произведение просто тенденциозным. Здесь проявляется даже не переход от искусства к неискусству “прозы научного мышления”, а к имитирующей искусство форме функционирования философско-теоретического знания. Она заменяет собой органичность развития эстетического переживания в пространстве внутренней жизни писателя дидактикой просветительского “романа воспитания” или советской литературы соцреализма 30-50-х годов
[41]
и может оказать огромное воздействие на общественное сознание. Но, в отличие от собственно искусства, такие произведения преходящи и длятся в историческом потоке культуры лишь до тех пор, пока в социуме сохраняют ценностную актуальность породившие их социософские, религиозные и прочие идеи.
“Мир, где действительно протекает, совершается поступок, — по Бахтину, — единый и единственный мир, конкретно переживаемый: видимый, слышимый, осязаемый и мыслимый, весь проникнутый эмоционально-волевыми тонами утвержденной ценностной значимости. Эта утвержденная причастность моя создает конкретное должествование — реализовать всю единственность, как незаменимую во всем единственность бытия, по отношению ко всякому моменту этого бытия, а значит, превращает каждое проявление мое: чувство, желание, настроение, мысль — в активно-ответственный поступок мой”
19. Герой в этом “мысле-поступке” несет эстетическую и философско-культурную нагрузку, а ценностное содержание культуры и есть то общее, что сближает, роднит между собой искусство и философию.Другими словами, художественная идея, содержащая в себе философский потенциал, отражается в со-природной себе, представляющей ее понятийный аналог, философской идее — в контексте той или иной культуры, взятой как целое. Литература как философия и теоретическая философия образуют как бы систему глядящих друг в друга зеркал, и историк, изучающий философскую культуру народа, региона и т. п. должен постоянно держать в поле зрения эту их взаимную комплиментарность.
Постмодерн как сложное, многомерное и полифункциональное образование является своеобразной реакцией на существенные перемены, происходящие в мировой цивилизации в последней четверти XX века. По мере трансформации ее в информационную цивилизацию все большее значение приобретает морально-нравственный
___________________________________________________
19
Бахтин М. М. К философии поступка // Философия и социология науки и техники: Ежегодник, 1984-1985. М., 1986. С. 124.[42]
фактор, то есть достигнутый цивилизацией уровень зрелости социально-этического и нравственно-гуманитарного сознания, от которого зависит понимание смысла человеческой жизни и смысла истории. В становящемся все более многообразным, противоречивом и тем не менее взаимозависимом мире этот специфически человеческий ценностно-гуманистический фактор становится ключевым в иерархии факторов, которые будут определять характер динамики информационной цивилизации.
Стремление философов, историков, социологов, политологов, искусствоведов, теоретиков литературы и т. п. осмыслить контуры информационной цивилизации, выявить глобальные закономерности ее эволюции и будущих успехов привело к осознанию того, что до-информационная эпоха становления буржуазной цивилизации, то есть исторический период, когда последняя могла без роковых последствий для ее существования манифестировать себя в качестве единственной и компетентной представительницы мировой цивилизации в целом, подошла к своему концу. Эта эпоха тоаегш1у сегодня осознана как преходящий этап в истории человечества. Грядущий период развития цивилизации в следующем столетии и тысячелетии ввергает ее в качественно новые условия существования. Вот почему изучение их является жизненно важным как для увеличения прочности будущей цивилизации, так и для развития ее способностей к маневрированию в качественно новом жизненном пространстве.
20В новую эпоху постмодерна западная цивилизация под угрозой самоуничтожения вынуждена отказаться от претензии на привилегированный статус единственно легитимной и полномочной представительницы мировой цивилизации и рассматривать свое будущее так, как это должна делать любая другая органическая составляющая, входящая в то или иное социокультурное целое, которое сегодня призвано называть взаимозависимым миром.
21______________________________________________
20
См.: Сравнительное изучение цивилизаций: Хрестоматия // Сост. Б. С. Ерасов. М„ 1999.21
Новая постиндустриальная волна на Западе: Антология // Под ред. В. Л. Иноземцева. М., 1999.[43]
Свои ориентиры определяет в это время Восток и Латинская Америка, все страны и регионы Земли, утверждая могущество самобытности, “экономической алхимии”, интеллектуального капитала, общества сетевых структур и т. п
.Современная дискуссия о постмодернизме, касающаяся всех сфер духовной жизни Запада и Востока, — это разговор о грядущих судьбах позднекапиталистического общества в контексте истории мировой цивилизации и философии истории. Собственно, этим и объясняется возросшее внимание к истории и философии истории не только со стороны узкого круга ученых, политиков, философов, но и самой широкой общественности с целью более глубокого переосмысления доминировавших в эпоху модернизма подходов и представлений о приоритетах, целях, задачах развития общества и средствах их решения. Отметим два значения концепции постмодерна: во-первых, она означает новую социально-политическую ситуацию в мире после периода модерна, которую иногда называют постиндустриальным периодом или пришествием “информационного общества” с его “осевым принципом” (Д. Белл) — теоретическим знанием; во-вторых, она подразумевает “постмодернизм”, то есть культурное движение, которое стремится к критике, деконструкции и выходу за пределы модернизма.
В то же время постмодернизм, в сущности, означает многомерное теоретическое отражение духовного поворота в самосознании буржуазной цивилизации, в сфере искусства и философии, истории и власти, культуры и политики и т. д. Это попытка понять историческое изменяющееся настоящее, выяснить взаимовлияние языка, знания и власти, чтобы объяснить и поддержать реальности нашей экзистенции.
22 Многоликость этой духовной тенденции обнаруживает себя в разнообразных течениях философии, истории, социологии, футурологии, методологии науки, архитектуры, религии и других областей________________________________________________________
22
См., например: Томас Ин-син Люн. Коммуникация и герменевтика: точка зрения конфуцианского постмодерна // Китайская философия и современная цивилизация. М., 1997.[44]
культуры.
23 Она манифестирует себя как подлинного освободителя сознания цивилизации от “идеалов-идолов” эпохи модерна, которая препятствовала самореализации личности через стремление рационализировать любой аспект человеческой сущности. Свою историческую миссию постмодернисты видят в том, чтобы через дух негативности, скепсиса, деконструкциии и демаскировки освободить человеческое сообщество от тирании западной метафизики, то есть от того, что Хайдеггер называл онто-тео-логическим основанием метафизики. С другой стороны, смысл постмодернизма в том, чтобы маргинализировать, делимитировать, распылить и децентрализовать первостепенные основания модернистской и домодернистской культуры (X. Силверман).24В самом общем виде постмодернистская стратегия эмансипации человеческой субъективности от устаревших ограничений эпохи модерна может быть представлена следующим образом. Идеалы и достижения модерна, взращенная им духовность — это не основа для постмодерна, а всего лишь усвоенная им частичная совокупность однобоких предпосылок, подлежащих радикальному переосмыслению, переработке, переоценке так же, как некогда модерн переработал идеалы, ценности и достижения эпохи традиционализма. Американский философ Пол де Ман считал, что постмодернисты критикуют
, прежде всего, метафизику, поскольку ее такие категории, как благо, единое, истина, больше не в состоянии поддерживать культуру.25 Закономерно, что постмодернисты часто отрицают идеи оснований, истины, реальности, консенсуса и объективности вместе взятые.26Этот вызов со стороны постмодернизма модернистскому проекту “саморефлективной, критической рацио-
_________________________________________________________
23
Newman Ch. The Post-Modern Aura: The Act of Fiction in an Age of Inflation. Evanston, III.: Northwestern University Press, 1985.24
Silverman Н.J. The Philosophy of Postmodernism // Continental Philosophy 111. Postmodernism – Philosophy and the Arts / Ed. by H.J. Silverman. Routledge. N.Y.; London. 1990.25
Dе Man Р. Allegories of Reading. New Haven, 1979. P. 11926
Hermeneutics and Modern Philosophy. N.Y., 1986. Р. 50.[45]
нальности и свободы”, был связан с отрицанием культивируемым в этом проекте Ка1до, который неотвратимо ведет к защите тотального контроля над цивилизацией и является составной частью проблемы господства. В начале 60-х годов Т. Адорно и М. Хоркхаймер в своей “Негативной диалектике” писали, что знание, добываемое с помощью “рацио”, оказывается господством, не ведающим никаких преград ни в порабощении человека, ни в циничной угодливости правителям мира сего. Сущностью же этого знания является технология, которая функционирует не с помощью замысла, образов, счастливых озарений, а с помощью методов эксплуатации и капитала других.
27Суммируя исследования о постмодернизме, можно констатировать, что постмодернистское умонастроение связано с разочарованием в идеалах и ценностях Возрождения и Просвещения с их верой в прогресс, торжество разума, безграничность человеческих возможностей. Главное — было осознано крушение ренессансных надежд на создание культуры, ориентированной на самосовершенствование личности. Постмодернизм был отождествлен с именем эпохи “усталой”, “энтропийной” культуры, которая была отмечена эсхатологическими настроениями, эстетическими мутациями, диффузией больших стилей, эклектическим смешением художественных языков. Авангардистской установке на новизну здесь противостоит стремление включить в орбиту современного искусства весь опыт мировой художественной культуры путем ее ироничного цитирования.
Рефлексия по поводу модернистской теории мира как хаоса выливается в опыт игрового освоения этого хаоса, превращения его в среду обитания человека культуры. Тоска по истории, выражающаяся, в том числе, и в эстетическом отношении к ней, смещает центр интересов с темы “эстетика и политика” на проблему “эстетика и история”. Прошлое теперь как бы проглядывает в постмодернистских произведениях сквозь наслоившиеся
_________________________________________________
27
Аdorno Th., Ноrkheimer М. Negative Dialectics. N.Y., 1973. Р. 4.[46]
стереотипы о нем, снять которые позволяет метаязык, анализирующий и интерпретирующий язык искусства как самоценность.
28Постмодернизм во многом обязан своим возникновением развитию новейших технических средств массовых коммуникаций — телевидению, видеотехнике, информатике, компьютерной технике. Возникнув, прежде всего, как культура визуальная, постмодернизм в архитектуре, живописи, кинематографе, рекламе сосредоточился не на отражении, но на моделировании действительности путем экспериментирования с искусственной реальностью — видеоклипами, компьютерными играми, диснеевскими аттракционами. Однако принципы работы со “второй действительностью”, с теми знаками культуры, которые покрыли мир “панцирем” слов, постепенно просочились и в другие сферы, захватив в свою орбиту литературу, музыку, балет.
29 Постмодернизм выявил множественность содержательных сдвигов в художественной практике.30Сравнивая их с модернистскими, И. Хассан в 1975 году отметил их по семи направлениям. 1) Урбанизм в постмодернистском видении заново открывает ценность природы, что приводит к экологическим движениям “зеленых” и даже к становлению экологической эстетики. 2) Технологизм из формы артистического жаргона превращается в постмодернизме в основание для “технологии бегства” от достижений технотронного общества в мир “аркадий”. 3) Дегуманизация раскрывается, как ан-
_________________________________________________________
28
См., например: Маньковская Н. Б. Художник и общество. Критический анализ концепций в современной французской эстетике. М., 1985; Маньковская Н. Б. Методология буржуазной эстетики. Критика новейших концепций. М., 1988; Дианова В. М. Постмодернистская философия искусства: истоки и современность. СПб., 1999.29
См., например: Козина Ж. Музыкальный постмодернизм — химера или реальность? // Сов. музыка. 1989. № 9; Савенко С. Есть ли индивидуальный стиль в музыке поставангарда? // Сов. музыка. 1982. № 5; Оlkowski- Laetz, Dorothea. A Postmodern Language in Art // Postmodernism – Philosophy and the Arts / Ed. by H.J. Silverman. Routledge. N.Y.; London. 1990. Kroker A.,David C. The Postmodernism Scene: Excremental Culture and Hyper-Aesthetics. N.Y.: St.Martin, 1986.30
Эко У. Инновация и повторение. Между эстетикой модерна и постмодерна // Философия эпохи постмодерна. Минск, 1966.[47]
тиэлитаризм, антиавторитарность. 4) Отход от мифа к экзистенциальности, психоделичности, магии, движение за возможности человека. 5) Эротизм в модернизме заменяется сексом, понимаемым как игра, порнография обретает космический характер, признается “сознание тела”. 6) Антиномизм, представленный в модернизме, погружается в парадоксы. 7) Экспериментализм представлен в модернизме инновацией, в постмодернизме доминируют открытые структуры, “антиформализм”, фантазия, игра, юмор, хеппенинг, пародия, интермедия как слияние всех форм.
31На арене появился новый движитель истории — коммуникация, как место производства подлинно человеческого, которая на деле не нуждается уже в человеке, ибо сводит его к простому пользователю. Так происходит перевод сущностей классической философии в поле анонимного и скрытого, и осознание новых сущностей как симулякров. Почему так произошло? Изменилась не только рациональность, но и норма в культуре. Норма стала более пластичной, открытой к непрерывному изменению своей запретительной силы, она теперь заключается в установлении различий, а не единств. Процесс критической саморефлексии культуры открыл подвижное множество локальных саморефлексий и невиданную многомерность мыслительного опыта. Сложились модели поэтического, художественного и иных осмыслений культурного контекста. Идеал стал транскультурным, он рассчитан на собеседование, диалог, продуктивное взаимодействие своего и чужого.
Расширяется спектр ценностно значимого, признанного достойным внимания. Изменение самосознания на границах традиционных образов реальности и культуры происходит в единстве понимания и смыслообразования. Акт смыслообразования носит нелинейный, не-кумулятивный, дискретный, динамичный характер, предлагает переосмысление действительности, что ведет к умножению смыслов.
_______________________________________________
31
Наssan I. Paracriticism: Seven Speculation of the Times. Urbana: University of Illinois Press, 1975.[48]
Социокультурная рациональность подчеркивает историчность самого разума, определяемого различными социокультурными факторами, особенностями индивида, личностными целями, ценностями, мотивациями, установками, его деятельностью, осуществляемой в соответствии с нормами-ценностями для достижения поставленных целей. Рационально то, что определяет достижение цели. В сферу рациональности вводят то, что ранее таковым не считалось — мифологию, религию, искусство, обыденное сознание. Контекстуальный характер рациональности снимает проблему поиска ее абсолютного критерия, ориентируя в диалоге культур на выявление многообразия форм и исторических типов рациональности.
Происходит переосмысление, преобразование, перестройка сложившихся концептуальных схем, что расширяет возможность осмысления культурно-исторического процесса. История не мыслится уже как предзаданный человеку процесс, а она — суть способа существования всех феноменов и процессов мира. Центром этих пересечений является человек, для которого история — фундаментальный способ существования. История получает антропологическое измерение, и поиск смысла истории совпадает с поисками смысла жизни человека. Время истории становится человекоразмерным. Абстрактно-всеобщие схемы заменяются множеством своеобразных способов хронологического и процессуального членения истории и культуры сообразно поставленным целям. Вот почему модели истории сочетаются по принципу комп-лиментарности (дополнительности).
Социокультурная рациональность акцентирует внимание на праксеологическом аспекте. Истина есть результат согласия, консолидации живущих в исторически конкретной культуре людей по поводу целей, а также средств, способов их достижения и в силу этого нуждается в признании. Происходит релятивизация ценностей, но и укрепляется вера в безусловность универсальных ценностей как необходимого условия реализации свободного индивидуального выбора человека, но и обеспечивает объединение людей во имя общих целей.
[49]
Альтернативой рациональной стратегии порядка выступает этическое ориентирование (выбор между различными моральными системами), которое заменяет нормативную этику. Понять и объединиться можно только на рынке признания, стратегии по принципу выгодно-невыгодно. Ориентирование — это критическая философская рефлексия к правилам жизненного мира, включающая модусы ориентирования (познание, мировоззрение, самоанализ), которые и выступают медиумами, раскрывающими связь изменяющегося мира и человека. Это положение заставляет философию менять свою форму, вести диалог по ту сторону идеологической заинтересованности. Происходит трансформация диалогичного типа философских культур в креативный. Эти культуры характеризуются многослойностью, неоднородностью, порождается многообразие межсубъектных связей и их взаимовлияния друг на друга. Философия истории вынуждена ориентироваться в этом случае на ответственное, креативное бытие, соответствующее “участному мышлению” и ориентированной морали.
32 Намечается переход от героизма прометеевского человека, к становлению эры иоаннического человека, движимого стремлением к гармонии, которая невозможна вне целостности._____________________________________________________________
32
Марков В. В. Моральное сознание и практическое ориентирование // Перспективы практической философии на рубеже столетий: Материалы теоретического семинара. СПб., 1999.А. С. КОЛЕСНИКОВ, Ю. А. САНДУЛОВ
[50]
ВВЕДЕНИЕ
Философия истории является традиционным тематическим разделом философского знания, хотя она в структуре философских исследований выполняла различные функции. Однако особая потребность в философской рефлексии исторического процесса всякий раз возникала тогда, когда в
жизни общества происходили существенные изменения, которые ставили под сомнение сложившиеся теоретические схемы, идеи, принципы, ценности, идеалы. По этому поводу Н. Бердяев верно заметил: “Исторические катастрофы и переломы, которые достигают особенной остроты в известные моменты всемирной истории, всегда располагали к размышлениям в области философии истории, к попыткам осмыслить исторический процесс, построить ту или иную философию истории” [I].Происходящие в нашей стране радикальные преобразования во всех сферах общества обусловили не только повышенный интерес к философско-исторической проблематике, но и послужили импульсом выделения философии истории в качестве самостоятельной дисциплины. В процессе постижения истории отечественная философия сталкивается с трудностями теоретического и методологического порядка, вызванными, с одной стороны, общим кризисом традиционных подходов, сформировавшихся в западноевропейской философии на протяжении столетий, а с другой — переходом от моноидеологиче-
[51]
ских форм духовной жизни к новым — плюралистическим. И то и другое связано с кризисом классической рациональности, затронувшим все сферы философского знания и ставшим предметом острых дискуссий. Философское осмысление истории, места и роли в ней человека всегда соотносилось с представлениями о разумности мироустройства и человека, ибо само возникновение философии рассматривалось как становление рационального сознания — специфического типа мировосприятия, отличного от мифологического. И хотя развитие культуры постоянно вносило изменения в практику рациональной деятельности и, соответственно, в понимание того, что такое разум, какова его сущность, природа, структура, в чем состоят функции и т. д., уже в античной философии сформировались некоторые основополагающие принципы классической рациональности, на которые ориентировались многие поколения европейских ученых и философов.
Скептическое и даже нигилистическое отношение к разуму не раз возникало в истории философии у отдельных мыслителей, например у Д. Юма, Б. Паскаля, Ж.-Ж. Руссо, А. Шопенгауэра и др. Но оно долго не могло поколебать глубоко укоренившееся убеждение в том, что разум, действующий по законам логики, является безусловной, непреходящей, положительной ценностью человеческой цивилизации. Однако сомнение во “всесилии” и самодостаточности дискурсивного разума к концу XX века переросло в повсеместное признание его ограниченности как единственного орудия познания, осмысления действительности, как надежной основы преобразования мира. Этому способствовали, во-первых
, кризис сциен-тистско-технократического мышления, вызванный проявлением деструктивных последствий техногенной цивилизации, которые поставили под вопрос существование человечества как такового; во-вторых, дискредитация рационалистических планов и методов переустройства общества в русле тоталитарных идеологий; в-третьих, широкое признание в науке и философии конструктивной роли бессознательного, всегда противопоставлявшегося[52]
рациональному как иррациональное с отрицательным значением; в-четвертых, узость традиционных схем рациональности, отождествляемой прежде всего с научной рациональностью, в которые не вписывались представления людей о жизни во всей полноте ее осуществления.
Наиболее бескомпромиссными критиками дискурсивного разума стали представители постструктурализма и постмодернизма, которые пришли к заключению, что к концу XX столетия окончательно подорвана вера в способность человека с помощью Разума стать властелином бытия и установить совершенный миропорядок. “Потерянность ума”, по мнению Ж.-Ф. Лиотара, обернулась утратой жизненных ориентации в мире, где рациональное и иррациональное, добро и зло, истина и ложь легко конвертируются. К “истинам XX века” X. М. Энценсбергер относит понимание “каждым прохожим”, что никакого “мирового духа” не существует, что законы истории нам неизвестны, что общественная эволюция непредсказуема, что, действуя в политической сфере, мы никогда не достигаем тех целей, которые были поставлены, а достигаем чего-то совсем другого, что и вообразить себе не можем. Символом нашего времени становятся не Орфей или Прометей, как это было в прошлые века, а Библиотека-Лабиринт У. Эко или Библиотека-Вселенная X. Л. Борхеса, хранящие всю мудрость мира, притягательную и одновременно недоступную для понимания.
Вместе с тем философская дискуссия о роли, статусе, функциях, границах разума, начавшаяся в самой цитадели рационализма — в философии науки, привела к признанию историчности самого разума, к выявлению различных форм, исторических типов рациональности, к стремлению сформулировать ее расширенную концепцию, включающую в себя то, что еще недавно противопоставлялось разумному как неразумное, то есть иррациональное (Л. Лаудан, К. Патнем, П. Фейерабенд, К. Хюбнер, Н. С. Автономова, И. Т. Касавин, В. С. Швырев и др.). Понятие рациональности связывается теперь с человеческой деятельностью, осуществляемой в соответствии с правилами, нормами, ценностями, идеалами, которые
[53]
способствуют достижению поставленных целей, и удовлетворяющей определенным социальным потребностям. Для определения, что рационально, а что нет, становится важным не столько логическая непротиворечивость, сколько наличие цели, которая всегда ценностна в своей основе. Выбор же цели не “вычисляется” в соответствии со строгими правилами и процедурами, а осуществляется в мультикультурном пространстве с присущими ему разнообразными, противоречивыми и даже противоборствующими ценностными ориентациями в процессе их сопоставления, выявления наиболее значимых для решения насущных проблем.
В такой трактовке рациональность не только фиксирует, упорядочивает результаты человеческой деятельности, расширяет сферы применения полученного знания, но и содержит в себе возможности получения нового знания. Изменение культурного контекста влечет за собой поиск новых форм разумности, получение новых истин. В связи с этим можно говорить о существовании различных исторических типов рациональности, которые, участвуя в культурном диалоге, взаимодействуя друг с другом, способствуют пересмотру, изменению самих правил, норм, ценностных ориентации рациональной деятельности.
Расширенное толкование рациональности позволяет считать рациональными те сферы деятельности, которые традиционно к таковыми не относили, ибо они не нуждались в строгом логическом обосновании — к мифологии, религии, искусству, обыденному сознанию. Еще в 50-е годы XX столетия известный “неорационалист” Г. Баш-ляр, призывая не доверяться “пафосу общего рационализма”, который приводит к “утрате всякого интереса к высшим подлинно человеческим ценностям”, в первую очередь этическим и эстетическим, отстаивал идею “регионального рационализма”, то есть идею плюрализма рациональностей [2].
Сегодня широкое распространение получает признание различных форм разумности как способов упорядочения человеческого опыта, существующего в рамках
[54]
той или иной исторически сложившейся системе ценностей. Контекстуальный характер рациональности снимает проблему поиска ее абсолютного критерия, ориентируя на выявление многообразия форм и исторических типов рациональности, каждый из которых имеет свои собственные
основания. И все же следует принять во внимание замечание К. Хюбнера о том, что признаками рациональности по-прежнему остаются познаваемость, то есть доступность пониманию, обосновываемость, последовательность, ясность, общеобязательная приемлемость понятий и суждений [З].Изменение взгляда на рациональное с необходимостью влечет за собой переосмысление иррационального, которое имеет широкий спектр интерпретаций. Иррациональное может пониматься, во-первых, как нечто принципиально непостижимое, не оформленное “логосом”, мистическое, например природа Божественного. Во-вторых, как дорациональное, еще не вошедшее в сферу рефлексии, пред-стоящее мысленному взору постигающего, но еще не познанное, не осмысленное, но подлежащее познанию и осмыслению. Таковы, например, многие объекты научного анализа, не нашедшие до определенного момента своего места в системе знаний и не получившие своего объяснения. В-третьих, как внерациональное, неосознаваемое, неявное по отношению к сознанию, не контролируемое человеком, но тем не менее принадлежащее к явлениям сознания. Это и есть собственно бессознательное. В-четвертых, как инорациональное, то есть построенное по другим правилам, стандартам, отличающимся от традиционно принятых. Примеры инорационального может дать сравнительный анализ различных культур, научных, философских систем, эстетических концепций, политических идеологий, имеющих различные ценностные основания. И, наконец, в-пятых, как неадекватное поставленным целям или недейственность, нереализуемость самих целей. Это и есть иррациональное в строгом смысле слова, поскольку оно не только не способствует достижению желаемого, но и дезориентирует, приводит к бессмыс-
[55]
ленной трате усилий. Таким образом, рациональное и все вышеперечисленные проявления “иррационального” теснейшим образом взаимосвязаны между собой, взаимообуславливают друг друга, уточняя в историческом процессе взаимодействия свои смыслы, сферы, функции, содержание. Установить четкие границы между рациональным и иррациональным невозможно в силу историчности этих понятий. То, что вчера считалось иррациональным в том или ином смысле этого слова, сегодня может восприниматься как вполне разумное и понятное, и наоборот.
Широкая трактовка рациональности, которая связана с эволюцией философских представлений о разуме в истории человечества, позволяет ей быть предельно общим основанием как осмысления различных исторических событий и процессов, так и типологизации истории культуры, в том числе истории философии и философии истории как ее тематического раздела. Несмотря на дискуссионность вопроса о рациональности, который становится одним из центральных в современной философии, большинство исследователей согласны с тем, что в истории культуры сложились три основных исторических типа рациональности — классическая, господствовавшая в период от античности до середины XIX века, неклассическая, возникшая в середине XIX века и доминировавшая до середины XX века, и постнеклассическая, формирующаяся в последние десятилетия XX века. Смена исторических типов рациональности обусловлена радикальными сдвигами в самих основаниях культуры, что всегда сопровождается пересмотром ее основополагающих установок и отказом от некоторых из них. Нет сомнений, что развитие современной цивилизации имеет кризисный характер, порождая сомнения в возможностях человека переустроить мир на разумных основаниях. Однако вряд ли уместно говорить о кризисе рациональности как таковой, скорее речь может идти о кризисе тех ее исторических типов, принципы которых не соответствуют реалиям нашего времени и не способствуют решению жизненно важных проблем.
[56]
При всем различии концептуализации истории в основных исторических типах рациональности можно выделить ряд фундаментальных вопросов, которые ставит и пытается решить философия истории. Во-первых, что такое история? Является ли она самостоятельным и независимо от человека протекающим процессом или связана с деятельностью людей, реализующих в ней свои планы? Обладает ли история самодостаточной сущностью и какова эта сущность? Имеет ли история смысл и в чем заключается этот смысл? Существуют ли универсальные законы истории? Если да, то что это за законы? Если нет, то почему? Кто является субъектом истории? Каковы место и роль человека в истории? Во-вторых, каким образом человек постигает историю? Доступна ли она его разуму или внерациональным сферам сознания? В-третьих, какова форма протекания истории? Является ли исторический процесс линейным или дискретным, континуальным или дисконтинуальным, прогрессивным или регрессивным, циклическим или ритмическим? Разнообразие ответов на эти вопросы являет нам разнообразие философско-исторических концепций, сформировавшихся в рамках трех основных типов рациональности.
Строго говоря, философия истории как раздел философского знания возникает в новоевропейской философии. Но это не означает, что до Нового времени история не была объектом осмысления. Поэтому понять эволюцию философско-исторических воззрений невозможно безотносительно к анализу предшествующих представлений об истории, которые сложились в рамках мифологии и религии. Тем более что и мифологическое, и религиозное мировосприятие были и остаются весьма эффективными способами мироориентации людей, осмысления ими исторического процесса.
ЛИТЕРАТУРА
1.
Бердяев Н.А. Смысл истории. М., 1990. С. 4.2.
Башляр Г. Новый рационализм. М., 1987. С. 292-293.3.
Хюбнер К. Истина мифа. М., 1996. С. 220-222.
[438]
IV. ПОСТНЕКЛАССИЧЕСКАЯ РАЦИОНАЛЬНОСТЬ: ИСТОРИЧНОСТЬ СУБЪЕКТИВНОГО
4.1. ОСНОВНЫЕ ПРОБЛЕМЫ ПОСТНЕКЛАССИЧЕСКОЙ ФИЛОСОФИИ
Во второй половине XX века начал складываться новый тип рациональности — постнеклассической, который, подчеркивая историчность самого разума, акцентирует внимание на процессах коммуникации, осуществляемой в определенном социокультурном пространстве и времени и детерминируемой исторически конкретными системами ценностей. Время возникновения новой парадигмы, ее границы, очерченные теми или иными философскими концепциями, школами, течениями, установить столь же трудно, как и в случае неклассической рациональности. Истоки нового типа философствования видят не только во взглядах М. Хайдеггера, К. Ясперса, но и Э. Гуссерля, Ч. Пирса, У. Джемса, Л. Витгенштейна и других представителей неклассического рационализма, что свидетельствует о значимости некоторых методологических принципов, не утративших своего значения и по сей день.
Становлению постнеклассической рациональности способствовала критика классического рационализма и ме-тодологизма неклассической философии теми представителями философии науки, которые, не подвергая сомнению ценность разума, стремились расширить его границы, что влекло за собой пересмотр самого его содержания. Речь идет, прежде всего, о тесно связанных между собой “критическом” рационализме и “исторической школе”.
[439]
Решительно отвергая “эссенциализм” (субстанциализм), представитель “критического рационализма” английский философ Карл Поппер (1902) настаивал на гипотетической, исторически обусловленной природе знания, достоверность которого является следствием его постоянного критического переосмысления. Исходя из некумулятивного роста научного знания, направление и результаты которого в силу постоянного изменения социального и культурного контекста нельзя предвидеть, он пришел к выводу о невозможности никакой научной теории исторического развития, способной охватить всю историю и стать “основой для исторического предсказания”. Единственная признаваемая Поппером логика истории — это противоречивое, подчас попятное, отступающее от достигнутого, но тем не менее прокладывающее себе дорогу, движение от “закрытого” общества к “открытому”, мерой которого является свобода индивидуальности. История “обратима”, пишет Поппер, и “мы можем вернуться в животное состояние. Однако если мы хотим остаться людьми, то перед нами только один путь — путь в открытое общество. Мы должны продолжать двигаться в неизвестность, неопределенность и опасность, используя имеющийся у нас разум, чтобы планировать, насколько возможно, нашу безопасность, и одновременно нашу свободу” [I]. Субъектом истории у Поппера выступает критически мыслящая личность, ученый, для которого “задерживающая” историческое развитие институционализация — бесспорное зло.
Проблемы социокультурной обусловленности научного знания развивают и представители “исторической школы” в науке — Н. Р. Хэнсон, Т. Кун, П. Фейерабенд, С. Тулмин, И. Лакатош, Э. Дж. Агацци, которые пришли к выводам о динамичном, но в то же время целостном характере научного знания; о плюрализме научных теорий, не только связанных узами преемственности, но и являющихся несопоставимыми и несоизмеримыми; о необходимости отказа от поисков объективной истины и замены их решением актуальных задач в той или иной сфере исследования. Так, например, Томас Кун считал,
[440]
что понятие “прогресс” приложимо лишь к “нормальной науке”, то есть науке, развивающейся в рамках определенной парадигмы. Однако происходящие время от времени научные революции нарушают принцип преемственности знания и, “взрывая” существующую парадигму, предлагают на ее место другую, через призму которой происходит переосмысление научного знания.
Признание факта зависимости научного исследования от культурного контекста и мировоззренческих установок ученого приводило к теоретическому, методологическому и ценностному плюрализму, порождавшему такие крайности, как “гносеологический анархизм” Пола Фейерабенда, который увидел в науке не больше рационального, чем в мифе или религии. Призывая покончить с “империализмом науки”, он предлагал дополнить ее идеями, почерпнутыми из мистицизма и каббалы, мифологии и религии. Критика “диктата разума”, “жесткой рациональности” не означает, с точки зрения Фейерабенда, умаления роли абстрактного теоретического мышления. “Абстрактные аргументы, — пишет он, — нужны, ибо они направляют наши размышления. Однако история также нужна, по крайней мере, при настоящем состоянии философии, ибо она дает нашим аргументам силу” [2]. Таким образом, речь идет не о стирании граней между рациональным и тем, что считалось иррациональным, а о рационализации иррационального.
Плюрализм научных идей, отсутствие жестких критериев, отличающих науку от не-науки, культурно-историческая обусловленность всякого знания приводят к признанию историчности разума в самой науке. Идея “рационализации”, восходящая к М. Веберу и Р. Дж. Коллингвуду, стала одной из важнейших в “критической теории общества” Франкфуртской школы. Об угрозе, которую представляет разум, оторванный от нравственных ценностей, писали еще в конце 40-х годов виднейшие представители этой школы Т. Адорно и М. Хоркхаймер. Переосмыслить понятие рациональности стремился в 60-х годах и Г. Маркузе, предпринявший попытку соединить марксизм, фрейдизм и гегелевскую диалектику, транс-
[441]
формировав ее в “негативную”. Однако, в отличие от Вебера и Коллингвуда, речь шла уже не о преодолении иррационального в процессе его рационализации и не о его локализации, а о легализации иррационального как бессознательного, которое выступает средой, полем деятельности дискурсивного мышления, использующего и изобретающего различные способы, методы “прояснения” иррационального. Проблема иррационального трансформируется в проблему бессознательного, которое в отличие от Фрейда и его прямых последователей интерпретируется не в биологических терминах, а в социокультурных.
Поиск общезначимых, вербализуемых форм субъективного, продиктованный стремлением восстановить распавшиеся связи между бытием, сознанием и языком, между индивидуальным и социальным ориентировал на изучение принципов и условий взаимопонимания людей, которое достигается в процессе их общения. Идеи “экзистенциальной коммуникации” К. Ясперса получили свое развитие в “рационализме” представителя философии жизни X. Ортеги-и-Гассета, в персонализме Э. Мунье, в философской антропологии М. Бубера, в структурализме М. Дюфрена и др. Большой опыт исследования межличностного общения был накоплен в социологии, в частности в рамках “символического ин-теракционизма” Дж. Г. Мида, который рассматривал личность как результат “пересечения актов коммуникации”, в теории “зеркального Я” Ч. Кули, в концепции “ситуации” А. Смолда, Г. Томаса, Ф. Знанецкого, в “понимающей” социологии А. Шюца, в этнометодологии Г. Гарфинкеля, в структурно-функциональном анализе “коммуникативного комплекса” Т. Парсонса и др. В отечественной науке развитию теории коммуникации способствовали работы М. М. Бахтина, Ю. М. Лотмана, С. Л. Рубинштейна, А. Н. Леонтьева, Б. Ф. Ломова, М. С. Кагана и др.
Усиление ориентации на исследование проблем коммуникации сопровождалось “лингвистическим переворотом” в философии, вызванным, с одной стороны,
[442]
стремлением найти адекватный язык для описания анализируемых систем с учетом позиций субъекта, а с другой — желанием выявить скрытый потенциал самого языка, способствующий взаимопониманию людей, находящихся в разных “семантических мирах”. Тем более что оказывалось возможным альтернативное описание одних и тех же предметных областей. Размывание границ между наукой и не-наукой приводило к экспансии обыденного языка, который стал рассматриваться как естественная среда обитания людей, как носитель общих смыслов, доступных научному исследованию. Однако, если в лингвистической философии язык выступает объектом анализа, то в герменевтике и структурализме язык обретает самостоятельное бытие. По убеждению крупнейшего представителя современной герменевтики Ханса Георга Гадамера (р. 1900), именно “в языке выражается сам мир”, становится видимой та действительность, которая “возвышается над сознанием каждого отдельного человека”, ибо все, что является предметом познания и высказывания, “всегда уже окружено мировым горизонтом языка”. И для философа-структуралиста Мишеля Фуко (1926-1984) язык — это вполне самостоятельная, “весомая и плотная реальность”, в которую погружен человек и которая наряду с “жизнью” и “трудом” детерминирует его бытие. При этом язык трактуется широко и включает “немые привычки мысли”, “тайный дух народов” у Фуко или “немотствующее удивление”, “немую очарованность” у Гадамера.
И для герменевтики, и для структурализма характерно стремление к очищению объекта от субъективных “наслоений” путем сведения субъекта к объекту, интерес к внесубъектным формам бытия, задающим способы их восприятия, переживания, осмысления. Рассматривая историю как “археологию”, представляющую в распоряжение исследователя различные “вещи”, Фуко интересуется не “научными теориями и философскими интерпретациями” как таковыми и не “эмпирическими порядками” действительности, а “чистой практикой порядка и его способом бытия”, этой “скрытностью”, “внут-
[443]
ренним законом вещей”. И хотя человеку свойственна “ эмпирико-трансцендентальная двойственность”, он вместе с тем “присутствует на рядовом положении в стихии эмпирических вещей”. Будучи существом конечным, человек всегда включен в определенную “перспективу” и подчиняется социальным детерминациям, имеющим свое собственное историческое измерение. Именно рядоположенность человека всему существующему, то есть другим “позитивностям”, позволяет ему понимать эти “позитивности”, сосуществующие в исторически конкретном пространстве и времени, и, тем самым, понимать самого себя. Познание, рефлексия не могут “охватить человека в его целостности” без соприкосновения с немыслимым, бессознательным, которое по отношению к человеку есть “братское и близнецовское”, “иное, порожденное не им и не в нем, но рядом и одновременно, в равной новизне, в необратимой двойственности”.
И в “герменевтическом универсуме” Гадамера “мир истории” познается прежде всего на основе внутреннего переживания, непосредственных данных сознания, являющихся условием общечеловеческой коммуникации, которая обеспечивает индивидуальному сознанию “подъем над собой к всеобщему”. Препятствием субъективистскому истолкованию истории является историчность человеческого сознания, наличие в нем культурно-обусловленных “пред-рассудков”, “пред-убеждений”. “Истинный исторический предмет является вовсе не предметом, но единством своего и другого — отношение, в котором коренится действительность как
истории, так и исторического понимания, — пишет Гадамер. — Понимание по существу своему является действенно-историческим свершением” [З].Непрерывность “герменевтического круга” исключает видение истории как прогрессивного развития, ибо всякое “событие” есть единство прошлого и настоящего, традиции и современности, взаимодействие которых постоянно рождает новые смыслы. У Фуко же, наоборот, внимание сконцентрировано на внутренне связанных, целостных, устойчивых, благодаря наличию в них
[444]
“исторического”, мыслительных предпосылках познания и культуры — “эпистемах”. Проследить изменения “эпистемологических диспозиций ”, а тем более перемену способов бытия “позитивностей”, оказывается чрезвычайно трудно, ибо “знаки глубинных разрывов рассеиваются по всему пространству и времени знания”. И хотя в дальнейшем Фуко становится более чувствительным к неоднородности “дискурсивных практик” внутри эпистем, а также к процессам их преобразований, основные установки структурализма остаются неизменными — это поиск объективных закономерностей функционирования социально-исторических систем.
В рамках постнеклассической рациональности время из всепоглощающего, непрерывного потока, некой самостоятельной основы бытия все больше “привязывается” к тем или иным объектам, то есть ставится в зависимость от их характеристик, свойств, параметров, становится дискретным, “разномерным”, дисконтинуальным. В этом отношении показательна попытка французского философа и социолога Жоржа Гурвича (1894-1965), который, опираясь на представление о бесконечном, разнообразном, постоянно обновляющемся опыте, “непрерывно ломающем свои собственные основополагающие рамки”, конструирует социальную реальность как потенциально бесконечное множество микро- и макросоциальных феноменов, связанных потенциально бесконечным множеством “вертикальных” и “горизонтальных” связей. Коль скоро каждый социальный феномен обладает собственным “социальным детерминизмом” с соответствующей ему степенью свободы, он имеет и различные темпоральные характеристики: время может быть медленным и синкопированным, бегущим то медленно, то быстро, циклическим, ожидающим, взрывным и т. д. [4] Выступая против “академической социологии” и, прежде всего, против теории “социального действия”” Т. Парсонса, акцентирующей внимание на социальной статике, Гурвич подчеркивает динамический, конфликтный, антагонистический характер протекания социальных процессов, пытаясь осуществить “дуумвират социологии
[445]
и истории”. Но релятивистская интерпретация множественности социального времени не позволяет достичь желаемого синтеза.
Невозможность представить историю в виде единого для всего человечества линейного или циклического процесса смены эпох, стадий, формаций, цивилизаций постоянно подчеркивают представители французской школы “исторической антропологии”, сгруппировавшиеся вокруг журнала “Анналы” Л. Февр, М. Блок, Ф. Бродель и др. “Человеческое время”, утверждал М. Блок, всегда будет “сопротивляться строгому единообразию”. По мнению Фернана Броделя, прошлое присутствует в настоящем в виде исторических систем, блоков, имеющих различную длительность. Поэтому любая “современность” включает в себя “различные движения, различные ритмы”: “сегодня” началось одновременно “вчера”, “позавчера” и “некогда”. Считая, что абсолютизация значения “кратковременной исторической перспективы” приводит к простой “каталогизации” событий, Бродель отдает предпочтение “долговременным структурам” — экономике, социальным институтам, некоторым духовным образованиям, устойчивым для жизни целого ряда поколений. Именно “долговременные структуры”, по мнению Броделя, являются и “опорой, и препятствием исторического движения”. Выделение “больших длительностей” позволяет представить культуру как совокупность различных структур, каждая из которых, хотя и имеет только ей присущее время существования, вместе с другими образует сложное и противоречивое единство. Это единство Марк Блок (1889-1944) объяснял тем, что сам человек при всем разнообразии своих проявлений есть “целостное неразложимое существо”. Задача историка — реконструировать социальный и духовный мир людей той или иной эпохи, опираясь не только на изучение социально-экономических факторов, обусловливающих их образ жизни, но и на исследование коллективных психических состояний, которые оказываются не в меньшей степени составляющей истории, чем рационально мотивированные действия.
[446]
Охватить историю во всем многообразии так же невозможно, как и предложить ее универсальную периодизацию. Вслед за Коллингвудом, для которого “компасом” историка являются “проблемы”, М. Блок считал, что историк должен “мыслить проблемами”, а не периодами. Избегая жестких иерархических построений и детерминистических зависимостей, представители “исторической антропологии” акцентируют внимание на изучении человеческих “ментальностей” — “духовно-практических феноменов”, органично вплетенных в процесс человеческой жизнедеятельности. Коль скоро история, считает Блок, это “наука о людях во времени”, “диалог современности с прошлым”, “обширный и разнообразный опыт человечества, встреча людей в веках”, постановка вопроса о возможности прогресса неуместна [5]. Как назвать время, которое изучает историк, — эпохой, цивилизацией или культурой одного поколения — зависит от поставленных целей, ибо история — самопознание человека.
Идеи школы “Анналов” оказали большое влияние на разработку методологии исторического исследования и в отечественной науке. Так, исследуя генезис феодализма, аграрные отношения, структуру земельной собственности, А. Я. Гуревич отмечал, что без уяснения мировоззрения людей, культуры оказалось невозможным понять их экономическое поведение. М. А. Барг также пришел к выводу: наряду с исследованием экономических и идеологических отношений достойное место в изучении истории культуры должен занять “анализ господствующего в данную эпоху трансперсонального мировидения и форм его выражения (представления о Вселенной, ее строении, о месте и предназначении человека в ней, о соотношении макрокосмоса и микрокосмоса, системы ценностей, логических форм и риторики)” [б]. Если в центре истории — человек, чье сознание представляет собой сложное, многоуровневое образование, включающее не только отрефлектированную мысль, но и воображение, а также широкий спектр эмоций, подчас неясных смутных переживаний, то культура, считает А. Я. Гуревич,
[447]
должна мыслиться как система “человеческих жизненных ориентации, как реальное содержание сознания каждого члена общества”. Целостность, системность изучаемой культуры в контексте социальной истории исключает, по мнению А. Я. Гуревича, ее логическое восприятие. Будучи наследницей христианской мысли, с присущей ей “хилиастической эсхатологией”, марксистская теория общественно-экономических формаций принадлежит “безвозвратно минувшей эпохе, наука которой развивалась под знаком прогресса”.
Упрочение позиций постнеклассической рациональности связано и с революционными процессами, которые произошли в последние десятилетия в физике, математике, биологии. Ситуация оказалась сходной с той, что была на рубеже Х1Х-ХХ веков, когда революция в естествознании высветила проблемы, отчасти поставленные предшествующей философской мыслью, обострила их и стимулировала поиск решений. Сегодня речь идет о синергетике, претендующей на “новое мировидение”, хотя многие обобщения, сделанные в ходе исследования самоорганизующихся систем, созвучны выводам, к которым пришли в последние десятилетия представители различных философских школ и направлений.
С точки зрения синергетики, мир предстает как совокупность динамичных, самоорганизующихся природных, социальных, когнитивных систем, имеющих свои собственные закономерности и в то же время активно взаимодействующих друг с другом. Разнообразные возможности, которые содержатся в системе, актуализируются в период утраты ею стабильности, равновесия. Тогда она становится чувствительной не только к некоторым аспектам собственной реальности, несущественным в состоянии равновесия, но и к внешним случайным воздействиям. В моменты, когда система может развиваться в сторону многих различных режимов, даже самое полное знание, отмечает основатель синергетики Илья Пригожин, не даст возможности вычислить, что произойдет, заменить вероятность уверенностью. Поэтому случайность не является отклонением от нормы, а предстает
[448]
как источник, необходимое условие новых возможностей, и в то же время свидетельствует в пользу необратимости происходящих изменений. Беспорядок (хаос), характеризующий систему в период режима обострения” утрачивает негативный смысл и предстает как сложноорганизованный, “конструктивный хаос”, из которого рождается новый порядок, то есть структурно новые организованные системы. Итак, нестабильные системы содержат в себе возможность возникновения не только закономерных, ожидаемых явлений, но и уникальных, непредсказуемых событий. Кроме того, они демонстрируют способность к усложнению, росту разнообразия элементов, к повышению восприимчивости к внешним влияниям и, наконец, к появлению новых, более совершенных форм организации. Таким образом, элементы сложных систем приобретают облик “событий”, имеющих присущую им длительность, и становятся историчными по своему существу
.Способность нестабильных систем к самоорганизации свидетельствует о том, что они не являются пассивным объектом человеческой деятельности, а обладают своей собственной “свободой”. Но это не принижает роли человека. Наоборот, человек может способствовать реализации потенциальных возможностей систем и содействовать развитию ее тенденций в желаемом направлении при условии, что он обладает соответствующим знанием о закономерностях ее функционирования и развития. Поэтому, как пишет И. Пригожин, “время не является чем-то готовым, предстающим в завершенных формах перед гипотетическим сверхчеловеческим разумом. Нет! Время — это нечто такое, что конструируется в каждый данный момент. И человечество может принять участие в процессе этого конструирования” [7].
Современная картина мира, предлагаемая синергетикой, характеризуется нестабильностью, неустойчивостью, неопределенностью как следствием наличия в ней разнообразных потенциальных возможностей, необратимых, стохастических, неуправляемых, непредсказуемых процессов,
имеющих диахронический, дивергентный харак-[449]
тер, но в то же время стремящихся к интеграции и кооперации. Особенно велика ответственность человека за свои действия в период обострения режимов функционирования систем, когда он может стимулировать развитие таких тенденций, которые способны привести к разрушению системы. Поэтому в мире, основанном на “нестабильности и созидательности”, приходит к выводу Пригожин, “человечество опять оказывается в самом центре законов мироздания”. Однако возникать могут не какие угодно структуры, а их определенный набор, задаваемый особенностями среды. Поэтому человек не столько управляет происходящими процессами, сколько “направляет” их развитие в соответствии с потенциальными возможностями среды. Если на уровне неживой природы еще можно говорить о наличии “законов”, то применительно к миру человеческих отношений — лишь о тенденциях развития.
Творческая деятельность ученого рациональна, но она не укладывается в рамки научной рациональности. Обремененная культурой научно-исследовательская деятельность сближается, по мнению И. Пригожина, с деятельностью литератора, чьи произведения изначально открыты “для многочисленных линий развития сюжета”. О принципиальном сходстве деятельности историка, опирающегося на воображение, и литератора, чья фантазия не так уж произвольна, как это может показаться на первый взгляд, ибо разум накидывает на нее свою “сеть”, писал еще Коллингвуд. К аналогичному выводу пришел американский социолог Ч. Р. Миллс, призывавший развивать “социологическое воображение”, которое должно помочь человеку выйти за рамки непосредственного окружения, связать свою биографию с историей и определить “границы свободы и разума в истории”. Миллса считали основателем социологии нового типа — “имажинативной”. Следует вспомнить и об эстетическом конструирования истории в работах О. Шпенглера, И. Хейзинги и других представителей неклассической философии. Таким образом, воображение, фантазия и другие аспекты художественной деятельности стали
[450]
рассматриваться как необходимая составная часть философского, социологического и естественнонаучного осмысления действительности. Сегодня можно сказать, что идеалу постнеклассического типа рациональности скорее соответствует искусство, чем наука.
Итак, складывающаяся в последние десятилетия постнеклассическая рациональность требует радикального пересмотра роли, значения, содержания, границ человеческого разума, а вместе с ним и науки, традиционно понимавшейся как цитадель строго научного, логического, объективного мышления. Сегодня речь идет об “открытой” рациональности, детерминируемой различными социокультурными факторами, а также особенностями индивидуальной психики человека, его личностными установками, предпочтениями, интересами, мотивами, осмысление которых, хотя и затруднено действием бессознательных сил, но в известных пределах возможно и необходимо для сохранения культуры, в том числе и такого ее института, как наука. Деятельность разума не ограничивается теоретико-познавательными, логико-дискурсивными моментами, но включает в себя дорефлексивные, невербальные уровни сознания, то есть бессознательное, выступающее важной составляющей творческой силы человеческого духа.
Познание в единстве логико-дискурсивных, аналитических, интуитивно-образных, синтезирующих аспектов ориентировано не столько на адекватное отражение реальности или ее свободное, ничем не ограниченное конструирование, сколько на поиски смысла различных феноменов действительности, конституируемых человеком. Соответственно меняется картина мира: если в рамках неклассической рациональности мир распадался на множество автономных, несовпадающих, несовместимых “реальностей”, сконструированных сообразно тому или иному методу, то теперь речь идет о единой, целостной, но открытой, незавершенной, плюральной действительности, фрагменты которой взаимосвязаны, взаимозависимы, взаимодействуют друг с другом, и в то же время обладают своими собственными
[451]
закономерностями, своим онтологическим статусом, своей “свободой” и “историей”.
Осевой проблемой для ведущих философских направлений становится проблема соотношения рационального и исторического. История уже не мыслится как внеположенный, предзаданный человеку процесс, или как поток индивидуально-психологизированного сознания, иррационального в своей основе. Она есть способ существования всех феноменов и процессов мира, в том числе и разума, всякий раз выступающего в конкретно-исторических формах, которые являются результатом деятельности человека. Поиски смысла истории осуществляются на пути выяснения соотношения индивидуального и всеобщего, субъективного и объективного, стабильного и динамичного, традиционного и инновационного и т. д. Центром этих пересечений становится человек, для которого история является фундаментальным способом его существования. В результате сама история приобретает антропологическое измерение, ибо поиски человеком ее смысла совпадают с поисками им смысла своей жизни. Усиление в последнее время акцента на моральном измерении личности свидетельствует о том, что человеческая активность уже не трактуется в духе “прометеизма”, чреватого волюнтаризмом и утопизмом, но предполагает ответственность человека, его волю к самоограничению. Кроме того, историчность человека предполагает признание относительной самостоятельности природных и социальных систем, с закономерностями развития и функционирования которых приходится считаться. И, наконец, возрастающее многообразие мира актуализирует проблему поиска его всеобщих закономерностей, их характера и способов реализации. “Парадоксальной” назвал задачу современной философии американский философ В. Дж. Мартин: “принять понятие порядка, допускающего плюрализм, не впадая в релятивизм”. Применительно к истории это означает попытаться вновь ответить на вопросы о смысле истории, о возможности существования в ней всеобщих законов, о формах протекания исторических процессов.
[452]
4.2. ИСТОРИЧНОСТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО БЫТИЯ
Анализ исторических типов рациональности свидетельствует о том, что снижение роли трансцендентного как некой самодостаточной, надчеловеческой реальности или полный отказ от него ведет к антропологизации истории, ключом к пониманию смысла которой оказывается сам человек. Антропологический подход становится важнейшей и неотъемлемой составляющей современной философской рефлексии. Суть антропологического принципа в философии, независимо от конкретных форм его проявления, сводится к попытке через самого человека определить основы и смысл его бытия и бытия окружающего его мира. В философской антропологии XX века, в различных ее вариантах, утвердилось представление о том, что спецификой человека по сравнению с животными является имманентно присущая ему способность к трансцендированию, то есть выходу за пределы природного и наличного социального бытия как условию и основе творческого отношения к действительности. “Человек, — пишет Э. Фромм, — трансцендирует всю оставшуюся жизнь, поскольку он впервые является жизнью, которая осознает самое себя*
[8].Это положение созвучно тем направлениям неклассической философии, которые в противовес натурализму пытались выявить специфику человеческого существования, выдвигая на первый план не природное начало в человеке, а собственно “человеческое”. Так, в развитие тезиса Ф. Ницше о человеке как “незавершенном животном”, лишенном субстанциальной основы, немецкий философ М. Шелер подчеркивал “проблематичность” человека, который “уже более не знает, что он такое”, но “одновременно он знает о своем незнании”. В процессе своего “становления”, благодаря самосознанию и наличию “деятельного центра личности”, человек, по мнению Шелера, оказывается способным к разрешению противоречии между собой и социальной средой. Об “эксцентричности” человека, постоянно выходящего за свои пределы, писал представитель философской антропологии Г. Плес-
[453]
нер. И по мнению А. Гелена, принадлежащего к так называемой “антропологии действия”, человек есть деятельное, “работающее” существо, которое преодолевает свою “недостаточность” в процессе создания “второй природы” — “культурного мира”. Исключительно как культуротворческую рассматривали деятельность человека представители “культурной антропологии” — Э. Ротхакер и М. Ландман, для которых культура — единственный “жизненный мир” человека, единственный фактор его существования, обеспечивающий целостность личности. Нет недостатка в аналогичных высказываниях у представителей других философских школ XX века, тяготевших к антропологической проблематике. Указывая на то, что человек — существо, которое “постоянно ищет самого себя, которое в каждый момент своего существования испытывает и перепроверяет условие своего существования”, неокантианец Э. Кассирер подчеркивал: благодаря новому по сравнению с животным способу приспособления к окружению, человек живет не только в физическом, но и “символическом универсуме”. Язык, миф, искусство, религия — части этого универсума, то есть разные нити,
из которых “сплетается символическая сеть, сложная ткань человеческого опыта”.Несмотря на существенное отличие исходных философских принципов, и для религиозного экзистенциалиста Г. Марселя, и для неорационалиста Г. Башляра человек — homo viator, то есть существо, постоянно находящееся в процессе становления. И по мнению представителя рационалистического крыла философии жизни X. Ортеги-и-Гассета, человек — “живая недостаточность”, вынужденная постоянно “поддерживать себя на весу”, “выносить себя и направлять себя”, ибо у него нет “сущности”, нет “природы”, но есть “история” — эта “реальность человека, человеческое в человеке”.
Итак, с начала XX века в философии стал складываться образ человека как существа активного, деятельного, свободно творящего мир и самого себя по своим собственным представлениям, незавершенного, открытого миру и его перспективам, как человека “пути”, как
[454]
человека “возможностей”. Само бытие представало не как объективная, независимая от человека реальность, но как бытие человеческое, как жизнь человека, реализующаяся в его деятельности.
Какова же в наиболее общем виде структура человеческой деятельности, выступающей одним из фундаментальных объясняющих принципов современной философии? Человеческая деятельность имеет характер не только целесообразный, то есть регламентируемый нормами и детерминируемый заданными параметрами, но и целеполагающий. Это означает известную независимость человека от условий наличного бытия, его способность к выходу за пределы сложившихся в обществе детерминации, к свободному творческому конструированию целей. Свободная, творческая, инновационная деятельность про-ективна, имеет незавершенный, открытый, “разомкнутый” характер, содержит всегда возможности использования достигнутых результатов не по “назначению”, постоянно создавая ту “неопределенность”, которая служит импульсом дальнейшего творчества.
Вместе с тем цель не просто предшествует ее практической реализации в виде общего ориентира, но и сама постоянно проясняется, корректируется в ходе преобразовательной (целереализационной) деятельности. В отличие от тех представителей неклассической рациональности, которые абсолютизировали продуктивный аспект деятельности, П. Фейерабенд отмечает, что “идея свободы становится ясной только благодаря тем действиям, которые направлены на ее достижение. Создание некоторой вещи и полное понимание правильной идеи этой вещи являются, как правило, частями единого процесса и не могут быть отделены одна от другой без остановки этого процесса” [9]. Иными словами, деятельность всегда осуществляется в единстве теоретического и практического аспектов.
Кроме того, целерациональная деятельность есть деятельность ценностноориентирующая, ибо все элементы культуры, на фоне которых она разворачивается, всегда имеют то или иное значение для человека, то есть выступают в качестве ценностей. Ценности не есть свойства
[455]
предметов и не коренятся в сознании человека, но являются результатом и условием коммуникативной человеческой деятельности, в ходе которой устанавливаются значения всего существующего для человека. Поэтому ценность есть значимость любых объектов окружающего мира, направляющих, мотивирующих человеческую деятельность.
В гносеологическом плане цель ценностна в своей основе, так как выражает возможность выбора субъектом направления деятельности, средств достижения поставленных целей, допускает различные мотивационные предпочтения, а не обусловлена жесткими причинно-следственными связями. Поэтому мир человека — это мир ценностей, мир значений, где каждый объект выступает в роли знака, носителя значения. Совпадение в этом смысле понятий ценности и значения позволяет рассматривать ценности как положительные, так и отрицательные. Ценности могут выступать в императивном виде, как нормы, что предполагает систему правил, способов ее достижения, а также и в виде целей и идеалов, ориентирующих на изменение существующих условий бытия и на разработку новых средств, способов его постижения, овладения им в процессе преобразования. Нахождение значимости предметов, процессов окружающего мира, установление их ценности совершается в акте оценки, которая реализуется как в системе социальных норм, традиций, идеалов, так и в ценностных установках и ориентациях личности, выражающих отношение человека к реальности и своим собственным мыслям и поступкам.
Ценностное отношение к действительности всегда предполагает необходимость выбора среди возможностей, имеющих различную степень вероятности воплощения и отражающих меру свободы выбирающего. Выбор есть непосредственная потребность человека, реализация которой невозможна без сложного согласования с интересами и потребностями личностного “Я”. Выбор всегда акт свободы, даже в том случае, если обстоятельства складываются фатально, ибо человек волен отказаться от выбора, что тоже есть выбор. В предельном варианте выбор может быть между жизнью и смертью.
[456]
В этом смысле человек, отмечает грузинский философ 3. М. Какабадзе, “живет по собственной воле и собственному сознанию, живет вследствие выбора между смертью и жизнью... Деятельность на фоне возможности воздержания, то есть деятельность по собственной воле и собственному сознанию, деятельность вследствие выбора между деятельностью и бездеятельностью и есть человеческая жизнь как свободная активность” [10].
Если же человек выбирает жизнь, то вся она складывается из бесчисленных актов выбора, детерминируемых не только осознанными, ценностными ориентациями, установками, но и неосознанными, невыразимыми, в совокупности образующими целостную личность. Бессознательное, понимаемое как неосознанные и невербализируемые смысловые установки личности, играет особо важную роль в процессе творчества, так как новое всегда появляется вопреки логическим подсказкам, существующим алгоритмам, шаблонам. Тем самым всякая деятельность несет на себе печать субъективности, то есть мировоззренческих установок, ценностных ориентации, мотиваций личности в единстве сознательных и бессознательных аспектов.
На уровне личности большое значение имеют волевые усилия, побуждающие к действию. Сознание личности всегда реализуется, как отмечал М. М. Бахтин, в “действительном акте-поступке, включенном в единственное событие бытия” [II]. Поэтому нет свободы выбора “вообще”, но всегда есть свобода как реальное поведение на основе принятия решения в пользу только одной альтернативы. Будучи всегда “личностным”, поступок выражает меру самоопределения личности, ее ответственности, которая оказывается первичной по отношению к рациональному осмыслению поступков. Реализуясь в конкретных поступках личности, всякий вид деятельности приобретает смысложизненное измерение, с присущими ему идеями и планами, надеждами и чаяниями, то есть всегда имеет, как выразился английский философ М. Полани, “личностный коэффициент”. Преобразуя окружающий мир в процессе свободной творческой деятельности, человек
[457]
преобразует и самого себя: актуализируются его интересы, потребности, возникают новые.
Итак, деятельность человека — это активность, направленная на постижение и преобразование мира и себя в единстве продуктивных и репродуктивных, рациональных и бессознательных, объективных и субъективных, теоретических и практических, познавательных и ценностных моментов. Она является универсальной характеристикой человеческого отношения к миру и как философская категория служит исходной идеализацией для более конкретного анализа различных форм и проявлений человеческой активности. Понимание деятельности как свободы акцентирует внимание на способности человека выбирать и ставить цели, добиваться их осуществления различными способами, средствами в соответствии с собственными интересами, намерениями, желаниями. Свое высшее проявление свобода находит в творчестве, которое есть создание нового, социально значимого, для чего необходимо выйти за пределы наличных, существующих условий бытия. Имеет ли свобода границы? Если да, то не противоречит ли
это самому пониманию свободы?С позиций постнеклассической философии человеческая деятельность всегда реализуется в конкретном социокультурном пространстве и времени и потому детерминируется самыми различными факторами и способами. Однако подчинять свободу необходимости столь же неправомерно, сколь и признавать ее безграничность. Как заметил Э. Дж. Агацци, если “все необходимо либо равновозможно, то свобода невозможна или равна случайности”. Историчность человеческого бытия подразумевает историчность всех его феноменов, в том числе и свободы. Критикуя точку зрения В. Дильтея о первичности “переживаний” субъекта, а также попытки просветителей и романтиков “расколдовать” мир, то есть очистить истину от субъективных наслоений, искажающих “сущность” вещей, от заблуждений прошлого, “предрассудков”, Гадамер задается вопросом: разве всякое человеческое существование, в том числе и наисвободнейшее, не ограничено и не детерминировано самыми различными способами?
[458]
И отвечает: “Задолго до того, как мы начинаем постигать самих себя в акте рефлексии, мы с полнейшей самоочевидностью постигаем самих себя в качестве членов семьи, общества и государства, в которых мы живем. Субъективность фокусируется системой кривых зеркал, самосознание индивида есть лишь вспышка в замкнутой цепи исторической жизни. Поэтому предрассудки (Vorurteile) отдельного человека в гораздо большей степени, чем его суждения (Urteile), составляют историческую действительность его бытия”
[12].Коль скоро человек живет и мыслит в рамках конкретной культуры, задающей “горизонты” его бытия, его знание о мире и самом себе не беспредпосылочно, но всегда социально и культурно нагружено. Вследствие этого всякому познанию, пониманию предшествует “предрассудок” (Гадамер X. Г.) или “пред-понимание” (М. Хайдеггер
). Горизонт, поясняет Гадамер, это “поле зрения, охватывающее и обнимающее все, что может быть увидено из какого-либо пункта”, это “пространство, куда мы попадаем, странствуя”, в единстве прошлого и настоящего. При этом “речь идет не об удалении в какие-то чуждые миры, никак не связанные с нашим собственным, но все они, вместе взятые, образуют один большой, внутренне подвижный горизонт, который, выходя за рамки современности, охватывает исторические глубины нашего самосознания. В действительности, следовательно, есть один-единственный горизонт, обнимающий все, что содержит в себе историческое сознание” [13]. Поэтому, приходит к выводу Гадамер, “не история принадлежит нам, а мы принадлежим истории”. Историчность человеческого бытия, по Гадамеру, ограничивает притязания человека на роль “творца истории”, задавая ему “горизонт”, хотя и подвижный, пластичный, но не беспредельный.Историчность свободы, наличие в ней границ, задаваемых как культурой, так и особенностями мыслящего и действующего субъекта, означает, что акт творчества имеет определенную точку отсчета, обусловливающую вектор проективности и предельно возможные границы “отлета” от реальности. Коль скоро культура предстает
[459]
перед нами как совокупность феноменов, каждый из которых находится на той или иной стадии своего исторического развития, то все эти феномены являются скорее “событиями” с присущими им закономерностями функционирования и развития, чем “фактами” или “объектами”. Человек в своей деятельности обязан считаться с этими “событиями”, обретающими статус “объективностей”, в разной степени открытых осмыслению и преобразованию. Деятельность, не учитывающая “готовность” мира к взаимодействию, утопична, то есть либо бесплодна, либо разрушительна. А поскольку все “события” имеют те или иные значения, то есть являются ценностями, их смысл зависит от контекста, в котором они существуют, и потому имеет относительный характер. В принципе всякая ценность амбивалентна: она может иметь как положительный, так и отрицательный смысл в зависимости от конкретных обстоятельств.
Объемность, многослойность, многовекторность, “полифоничность” культурной реальности создают условия для “персоналистической многомерности” мира “индивидуальных хронотопов” (М. М. Бахтин), через призму которых каждый человек осваивает “топографию” культуры и одновременно творит и ее, и самого себя. В многообразии культурных факторов, формирующих мировоззрение личности, П. Фейерабенд видит залог ее свободного развития. Выступая против диктата науки, претендующей на истину в последней инстанции, единственным принципом, методом, который соответствует гуманистическим позициям и способствует “прогрессу в любом смысле”, он считает принцип “допустимо все” (anything goes). “Существуют мифы, — пишет Фейерабенд. — существуют догмы теологии, существуют метафизические системы и множество иных способов построения мировоззрения. Ясно, что плодотворный обмен между наукой и такими “ненаучными” мировоззрениями нуждается в анархизме даже в большей мере, чем сама наука. Таким образом, анархизм не только возможен, но и необходим как для внутреннего прогресса науки, так и для развития культуры в целом” [14]. Если мы хотим преобразовать окружающий
[460]
нас физический мир, приходит к заключению Фейерабенд, мы должны использовать “все идеи, все методы, а не только небольшую избранную часть”.
Итак, свободная творческая деятельность, детерминированная текстурой самых разнообразных феноменов культурной реальности, каждый фрагмент которой, будь то научные или утопические идеи, религиозные догматы или мифы, этические нормы или эстетические переживания, может дать новые импульсы осмысления действительности, послужить источником новых идей и взглядов. Кроме того, сама повседневная жизнь оказывается не менее важным, чем другие, фактором, конституирующим мировоззрение личности. Обыденное сознание, несмотря на свою несистематичность, “нелогичность”, стереотипичность, чреватую догматизмом, поверхностность, эмоциональную пристрастность с существенной примесью бессознательного, спонтанность и т. д., представляет собой результат стихийного осмысления житейского опыта, аккумулирующего самые различные культурные влияния. Через здравый смысл обыденное сознание оказывает влияние на культуру, в том числе и науку.
Культурный плюрализм предоставляет широкие возможности для выбора человеком своей жизненной позиции, своих взглядов, убеждений, своего места в жизни и, тем самым, способствует росту самостоятельности, независимости человека, расширению сферы его свободы и творчества. Эти возможности в полной мере могут быть реализованы лишь при наличии развитой рефлексии, означающей умение критически осмыслить основания собственной деятельности, ее явные и скрытые предпосылки, ценностные ориентиры, просчитать возможные следствия, сопоставить все это с иными предпосылками, основаниями, следствиями
и, в результате осмысления всего содержания накопленного опыта, выработать и закрепить достигнутые позиции в качестве основы собственного мировоззрения.Чем более развита личностная рефлексия, тем глубже процесс автономизации, независимости как основы уникальной личности. Автономия, отмечал еще И. Кант,
[461]
есть “основание достоинства человека и всякого разумного естества”. Автономность не ограничивается независимостью, но предполагает способность личности к индивидуализации в процессе “самоинтеграции”, “собирания” себя в динамичную целостность с только ей присущей сложной, многомерной архитектоникой идей и ценностей, интересов и идеалов. Вместе с тем индивидуальность нельзя определить исходя только из признания ее уникальности, единичности, своеобразия, самоидентичности. Индивидуальность сильнее выражается не в уникальных свойствах личности, а в общекультурных ценностных ориентациях, пропущенных через индивидуальное сознание. Благодаря этому человек чувствует себя самим собой и, вместе с тем, ощущает причастность к миру, который не противостоит ему как нечто чуждое, но является миром человеческим, ареной свободы личности. Самоидентичность, таким образом, не столько “са-моотнесенность” субъекта, сколько выход за пределы просто единичности в сферу интерсубъективности, где только она и может утвердить себя в качестве индивидуальности, ответственной за себя перед другими. “Человеческое Е@о, — пишет Ю. Хабермас, — сохраняет интерсубъективную сердцевину потому, что процесс индивидуализации направлен по каналам социализации и истории” [15]. Социализация осуществляется не путем присвоения социальных значений в готовом виде, а в процессе освоения существующих видов и форм деятельности, требующего согласованного взаимодействия на основе взаимопонимания. Поэтому социализация имеет всегда интерсубъективный характер. Вместе с тем интериоризация существующих в обществе культурных норм, ценностей происходит не в полном объеме, а зависит от социального опыта личности, особенностей индивидуальной психики и других факторов, которые в конечном счете определяют личное отношение к действительности, то есть образуют личностный смысл. Чем сложнее, многообразнее окружающий мир ценностей, чем полнее связи человека с этим миром, чем богаче жизненный опыт, тем шире выбор и выше степень свободы.
[462]
Коль скоро индивидуальное и социальное не противостоят друг другу, а взаимосвязаны и взаимообуславливают друг друга, свобода интерсубъективна. Итальянский экзистенциалист Н. Аббаньяно заметил, что утверждать свою индивидуальность — значит признавать и уважать в других людях эту способность оценивать себя как индивидуальность: “Свобода, конституируя человека как индивидуальность, обосновывает его солидарность с другими людьми, то есть обусловливает возможность сотрудничества или противоборства
при осуществлении совместного труда, взаимосвязанного единым фундаментальным пониманием. Сожитие становится сосуществованием в свободе, то есть взаимосвязью между людьми, коренящейся в самом основании экзистенции. Свобода, как конституирование „я" и бытия мира, обретает бытие и становится основой межличностного понимания” [16]. В этическом плане интерсубъективность свободы предполагает ответственность людей за свои помыслы и деяния перед другими. Признание исключительно “единственности” в духе немецкого анархиста XIX века М. Штирнера превращает свободу в произвол, ибо его “единственность” основана на эгоизме — стремлении удовлетворить свои желания за счет других, превращая их в средство достижения личных целей. Вместе с тем последовательное проведение в жизнь высокочтимого принципа альтруизма приводит к отказу человека от собственной индивидуальности, к растворению “я” в “мы”, к утрате человеком свободы и самостоятельности. Поэтому интерсубъективный характер свободы не только не препятствует индивидуализации, но только и делает ее возможной, ибо истина коренится не в “я” и не в “ты” или в “мы”, но в их взаимодействии, взаимовлиянии, взаимосвязи.Возросший в последние годы интерес к Канту не случаен. Требование дополнить традиционную метафизическую проблематику такими ценностями “практического разума”, как свобода, долг, ответственность, совесть — свидетельство усиления роли и значения этического измерения человеческой деятельности. Сосуществование “Я” и “другого” составляет напряженное поле нравственных
[463]
исканий, требует от каждого опоры на те нравственные нормы и принципы, без которых невозможны не только совместная деятельность людей, но и сохранение каждым своей личности. Нравственность представляет собой ту сферу внутренней свободы человека, которая, с
одной стороны, помогает достижению согласия, находящего свое выражение в установлении определенных этических норм, правил, а с другой — оправдывает критическое отношение к миру, окружающим, самому себе, что побуждает к культурному и историческому творчеству. Поэтому совершенно прав был М. К. Мамардашвили, когда писал, что “сознание — по определению, моральное явление” [17]. Вместе с тем культурная реальность не исчерпывается нравственными нормами, принципами, идеалами, которые регулируют межличностные отношения. Моральное сознание может выразить должное, идеальный миропорядок в виде общественного идеала, социальных утопий, конкретных социальных программ преобразования общества на иных принципах. Однако здесь моральное сознание выходит за свои границы в сферу экономических, политических и прочих отношений.Утверждение нравственного совестного начала личности всегда противоречиво, ибо происходит столкновение ее интересов с интересами других людей, по своему понимающих и толкующих нравственные нормы и принципы. С другой стороны, сама нравственность исторична, несет на себе печать конкретной культуры. И кроме того, люди противостоят друг другу, взаимодействуют друг с другом не только как нравственные субъекты, но и как члены различных социальных общностей с присущими им системами ценностей, что делает общение процессом, требующим от его участников определенных усилий: взаимопонимания, компромисса, терпимости, уступок, твердости, принципиальности и пр. Особенность нравственности в том, что она не имеет “своей территории”, а пронизывает все возможные типы социальных отношений, придавая им нравственное измерение. Моральность свободы — в ее коммуникативности, полагающей согласованность интересов людей, способных на сознательное
[464]
и добровольное ограничение собственных интересов и потребностей, если они препятствуют свободе других. Следовательно, свобода определяется не через “необходимость”, которая понималась в классической рациональности как отражение всеобщих, устойчивых, “сущностных” отношений действительности, а через ответственность. “Чем шире зона моего автономного поведения, — пишет Г. Л. Тульчинский, — тем шире зона ответственности. Моя свобода есть моя ответственность. И как свобода неизбывна и изначальна человеческой природе, так же неизбывна и изначальна его ответственность” [18]. В этом случае мерой свободы выступает не “познанная необходимость”, а полнота ответственности.
Итак, существенной характеристикой человеческого бытия является свобода — целеполагающая, ценностноориентирующая деятельность, направленная на преобразование человеком мира и самого себя в соответствии со своими представлениями и по собственной воле. Эта деятельность рациональна, так как основана на разуме, использующем и вырабатывающем различные нормы, процедуры постижения всеобщего, и предполагает интеллигибельность (доступность познанию) всего существующего, в какой бы форме оно ни представало. Рациональное не только не исключает, но и предполагает внерациональное (чувственно-эмоциональное, интуитивное, основанное на воображении, фантазии), а также бессознательное как необходимое условие и источник дискурса.
Свобода проективна, то есть нацеливает на выход за пределы наличного бытия (трансцендирование), на создание нового, еще не существующего, и вместе с тем исторична, то есть осуществляется в определенном социокультурном пространстве и времени, задающих исходные предпосылки и очерчивающих горизонты возможной деятельности, за пределами которых она утрачивает свою продуктивность. Свобода интерсубъективна и коммуникативна, то есть осуществляется в диалогическом (полилогическом) процессе общения, согласования интересов отдельного человека с интересами других людей.
[465]
Индивидуальное “я” всегда диалогично, направлено на других и на самого себя, благодаря чему возможно не только взаимопонимание, но и самопонимание.
Плюрализм культурной реальности, за которым стоит разнообразие систем социальных и личностных значений (ценностей), способствует как процессу индивидуализации, то есть самоутверждению, самоопределению личности в качестве автономной, независимой, уникальной индивидуальности, так и процессу социализации, то есть усвоению культуры во всем ее многообразии и полноте, что является необходимым условием социальной активности, направленной на творчество нового, отвечающего актуальным потребностям и интересам людей. С позиций постнеклассической рациональности смысл свободы — в индивидуализации, то есть в стремлении человека к преодолению ограничений, накладываемых на него природой и обществом, расширению возможностей самоопределения, выбора жизненных путей, творчеству новых, более гуманных условий бытия, что оказывается возможным только в процессе совместной деятельности людей, предполагающей определенную степень интеграции личности в систему социальных связей, ее социализации, усвоения ею сложившихся в обществе норм, правил, образцов деятельности. Мерой свободы выступает ответственность человека, развитие в нем совестного начала. В результате человек предстает как существо незавершенное, открытое, обретающее смысл своей деятельности в самом процессе этой деятельности.
Историчность деятельности, с одной стороны, “удерживает” человека в определенном социокультурном контексте, а с другой — оставляет этот контекст открытым для дальнейшего преобразования. Поэтому самоидентичность человека не в наличии в нем некой неизменной сущности — “природы”, а в своеобразии, уникальности жизненного пути — биографии, которая и есть “личная” история, или судьба, складывающаяся в процессе взаимодействия с другими людьми при определенных исторических обстоятельствах.
[466]
4.3. ПОЗНАНИЕ КАК ОСМЫСЛЕНИЕ СОЦИОКУЛЬТУРНОЙ РЕАЛЬНОСТИ
Осознание человеком своей историчности, то есть конечности, смертности, ориентирует на поиски смысла жизни, смысла существования в мире, ибо бесконечное смысла не имеет. Познание как получение “объективного”, ценностно-нейтрального знания о мире и человеке утрачивает свое значение. Знание становится необходимым только тогда, когда оно имеет смысл для человека, соответствует его интересам и потребностям, служит ориентиром для деятельности, которая всегда есть выбор среди различных возможностей. Поэтому поиски смысла жизни связаны с поисками сопричастности человека к миру социальной и культурной деятельности. Адекватным способом постижения, овладения многослойной, многоуровневой, многофакторной социокультурной реальности, наполненной разнообразными социальными и личностными смыслами, является осмысление в единстве смыслообразования и понимания. Понимание — конструктивная познавательная деятельность, нацеленная на усвоение тех или иных смыслов, их расшифровку, раскодировку с учетом как всего социокультурного контекста, так и субъективных установок, ориентиров, предпочтений, идей, идеалов. Понимание акцентирует внимание не на критической рефлексии, подвергающей сомнению установки и основания деятельности как отдельной личности, так и других людей, а на моменте “встречи” субъектов с целью поиска общих смыслов, являющихся необходимым основанием совместной согласованной деятельности.
При этом понимание не есть простое приобщение, некритическое усвоение общих смыслов, а сложный, динамический, напряженный, диалогический процесс их преобразования. Диалог возможен только там, где есть непонимание, вопрос, проблема, являющаяся следствием осознания различий, несовпадения ценностных установок, противоречивости исходных позиций. Необходимым условием диалога является желание понять другого,
[467]
для чего необходимо выйти за пределы собственной системы ценностей. Структура диалога всегда имеет напряженный характер, поскольку отношения его участников, отмечает Гадамер, являются не непосредственными, а рефлексивными, предполагающими столкновение взаимных притязаний и стремлений “переиграть” другого, добиться взаимного признания и даже “полного господства одного „Я" над другим”. В последнем случае диалог превращается в монолог. Кроме того, диалог обычно асимметричен, поскольку взаимодействующие стороны в силу конкретных обстоятельств в разной степени способны отстаивать свою точку зрения, идти навстречу друг другу, добиваться согласия и взаимопонимания. “Реальность человеческой коммуникации, — пишет Гадамер, — в том, собственно, и состоит, что диалог — это не утверждение одного мнения в противовес другому или простое сложение мнений. В разговоре они оба преобразуются. Диалог только тогда можно считать состоявшимся, когда вступившие в него уже не могут остановиться на разногласии, с которого их разговор начался. Нравственная и социальная солидарность оказывается возможной только благодаря общности, которая перестает служить выражением моего или твоего мнения, будучи общим способом мироистолкования” [19]. В результате мы всегда “понимаем иначе, если вообще понимаем”. Иными словами, диалог конструктивен тогда, когда обе его стороны в процессе общения переосмысливают свои позиции и достигают нового для них видения проблемы и ее решения, что и способствует взаимопониманию, достижению солидарности и согласия.
Вместе с тем плюрализм, гетерогенность систем ценностей, существующих в той или иной культуре, инициируют столкновение различных интересов, идей, идеалов, порождая ситуацию непонимания, которая свидетельствует о несовпадении исходных смыслов и появлении новых, требующих осмысления. Толчком к поиску нового не всегда является осознанная, четко сформулированная проблема, фиксирующая несоответствие существующих теорий, методов, средств, представлений новому содержанию
[468]
какой-либо области познания, но нередко и случайные обстоятельства, игровая ситуация и пр., позволяющие увидеть какое-либо явление в необычном ракурсе, с неизвестной стороны. Однако подобного рода “случайности” в силу историчности самой человеческой деятельности так или иначе вписываются в сложившуюся в культуре, хотя нередко смутно осознаваемую, систему “ожиданий”. М. Блок, приводя известный случай с подделанным известным фальсификатором XIX века Врен-Люка “письмом Паскаля”, из которого “явствовало”, что французский философ и математик до Ньютона сформулировал всемирный закон тяготения, замечает: “Всякий феномен человеческой жизни — звено цепи, проходящей через века. В тот день, когда новый Врен-Люка, бросив на стол Академии пачку автографов, захочет нам доказать, что Паскаль открыл принцип относительности еще до Эйнштейна, мы без обиняков скажем, что его бумаги поддельны. Не потому, что Паскаль не был способен открыть то, чего не открывали его современники, а потому, что теория относительности была открыта в результате долгого развития математических умозрений. Ни один человек, будь он даже самым великим гением, не мог самостоятельно проделать эту работу поколений” [20]. Значит, сколь бы оригинальным, невероятным, неожиданным ни было открытие, оно всегда подготовлено всем предшествующим ходом развития культуры. В этом смысле всякое “новое” исторично и не может возникнуть, когда угодно и где угодно, но в более или менее ожидаемой “точке” исторического пространства и времени.
Предпосылкой творчества является усиление критической рефлексии, позволяющей преодолеть существующие стандарты, стереотипы, нормативы, расширить и углубить перспективы дальнейшей деятельности. Однако критика оказывается конструктивной при условии наличия множества критических суждений, каждое из которых имеет право на существование. Этот аспект критики настойчиво подчеркивал К. Поппер в своей концепции “критического рационализма”, связывая свободу критики со свободой мысли и, тем самым, свободой человека
[469]
вообще. Рационалистом Поппер считал лишь того, кто способен учиться под воздействием критики на своих собственных ошибках и ошибках других людей. Для этого необходимо принимать всерьез других людей и их аргументы. Рационализм, по мнению Поппера, связан с представлением о том, что “другой человек имеет право быть услышанным и право отстаивать свои доводы”. Конструктивная критика — это критика не только толерантная по отношению к другим точкам зрения, но и критика, направленная на свои собственные основания, то есть самокритика. Монополия на критику уничтожает самое критическое начало мысли и оборачивается авторитаризмом и догматизмом, останавливающими движение познания вперед.
Сам акт творчества осуществляется в ходе столкновения различных смысловых структур, их, как выразился М. М. Бахтин, “взаимооплотнения”. В процессе творчества старые смыслы подвергаются деструкции, образуется “смысловой хаос”, где обновляются старые смыслы и кристаллизуются новые. Их структурирование стимулирует процесс осмысления как процесс рационализации. Коль скоро рождение нового — это рождение несуществующего, происходит выход за пределы логических детерминации, так как не связанная логическими императивами творческая деятельность опирается не столько на дискурсивное мышление, сколько на силу интуиции, воображение, фантазию, позволяющую ухватить новые смыслы в неотрефлектированном, конкретно-образном виде. В процессе смыслообразования происходит не углубление смыслов с отбрасыванием устаревшего содержания, как это было принято считать в русле гегелевско-марксовой диалектики, и не “приращение смыслов”, как утверждали сторонники кумулятивистской теории знания, а их “умножение”, преобразование, затрагивающее глубинные основы культуры и требующее ее реконструкции или ее отдельной сферы на новых основаниях. Способом освоения новых значений, выстраивания новых смысловых рядов и структур является понимание, направленное на включение, интеграцию новых смыслов
[470]
в социокультурный контекст с учетом социально-значимых целей. Своей высшей формой понимание действительности достигает в форме идеи, которая предстает как синтез знания о закономерностях развития действительности, идеала этого развития и программы реализации этого идеала [21].
Является ли этот процесс осмысления непрерывным (континуальным) или прерывистым (дисконтинуальным)? Континуалистские концепции инновационной деятельности были характерны для тех представителей неклассического типа рациональности, которые абсолютизировали творческий аспект человеческой деятельности, негативно оценивая всякую остановку в развитии как консервативную и отстаивая непрерывный реформизм, не допускающий революций. В философии науки ярким примером может служить концепция французского философа и физика П. Дюгема, а в философии культуры — взгляды представителей философии жизни — О. Шпенглера, А. Бергсона, А. Тойнби и др. Континуализм отражал общепризнанный факт возрастания темпов научно-технического и общественного развития, которое, по мнению Г. Башляра, влияет на само развитие способностей человека, активизируя психическую деятельность и повышая “тонус рациональности”. Считая, что только быстрый ум способен на ясное и чистое мышление, Башляр даже предлагал ввести новый термин для характеристики этого аспекта “рационалистичности познания” — “тахологос” (быстроумие).
В современной философии признание постоянного развития всего существующего не противоречит представлению о его дисконтинуальном характере. Примером может служить исследование структуры научных революций Т. Куна, акцентирующего внимание на ритмическом характере, развития науки, которая рассматривается как сложноорганизованный социальный институт, прямо или опосредованно связанный со всеми сферами общественной жизни: экономической, политической и др. По мнению Куна, периоды экстенсивного развития науки, имеющей нормативный характер, то есть опирающейся на общие
[471]
для всех ученых правила и стандарты научной практики (“нормальная наука”), сменяются научными революциями, открывающими возможность интенсивного развития, то есть получения нового знания, и взрывающими существующую парадигму изнутри (“экстраординарная наука”). Деятельность ученых в рамках “нормальной науки” нацелена не на создание новых идей, а на разработку, проверку гипотез и теорий, существование которых парадигма заведомо предполагает. Будучи “в высшей степени кумулятивным предприятием”, “нормальная наука” весьма успешна в постоянном расширении пределов научного знания и в его уточнении, то есть ее развитие носит экстенсивный характер. Невозможность решить возникшие проблемы
“нормальным” способом ведет к осознанию наличия “аномалии”, проявляющей себя на фоне существующей парадигмы, и к кризису последней. Этот кризис расшатывает стереотипы научного исследования и в то же время увеличивает количество данных, необходимых для фундаментального изменения в парадигме. Переход к “экстраординарному” исследованию начинается с появления множества “конкурирующих” вариантов, из которых выкристаллизовывается новая парадигма, несовместимая со старой и замещающая ее целиком или частично. Этот процесс Кун рассматривает как революцию, то есть как “смену понятийной сетки, через которую ученые рассматривали мир”. Поэтому после революции ученые “имеют дело с иным миром”.Итак, история науки у Т. Куна предстает как последовательность периодов, связанных между собой узами традиций и прерываемых “некумулятивными скачками”. Схема Куна лишь внешне напоминает гегелевскую диалектику развития. Главное отличие в том, что весь этот процесс совершается “без помощи какой-либо общей цели, постоянно фиксируемой истины, каждая стадия которой в развитии научного знания дает улучшенный образец” [22]. Развитие науки, будучи ненаправленным процессом, представляет собой, по мнению Куна, “не эволюцию к тому, что мы надеемся узнать”, а “эволюцию от того, что мы знаем”. На
ритмический характер[472]
процесса развития самосознания науки, заключающийся в поочередном доминировании аспектов устойчивости, “догматизации”, консервативности, инертности, закрепляющих и утверждающих достигнутые позиции, и аспектов динамичности, изменчивости оснований познания, их критического переосмысления, создания новых парадигм указывает и В. С. Швырев. Он отмечает, что момент относительной стабильности оснований научного знания, наряду с моментом их изменчивости, является необходимым конструктивным аспектом научно-исследовательской деятельности в целом. Деструкцией науки является как раз абсолютизация “парадигмальной деятельности”, “закрепляемая в реальной практике науки соответствующими формам научного самосознания, которые превращают относительную, „конечную" схему научного знания в абсолют, в предел возможного” [23]. Примерно к такому же выводу приходит Н. С. Автономова, обращая внимание на чередование периодов, в которые иррациональное органично взаимодействует с рациональным, и периодов, в которые иррациональное противополагается рациональному. Смена периодов, в которые “содержательные расширения преобладают над их собственно концептуальной ассимиляцией и упорядочением”, периодами, в которые, напротив, преобладает тенденция к возможно более “органичной ассимиляции новых содержаний культуры, к самоупорядочению”, соответствует, считает Н. С. Автономова, ритму культурных перестроек [24].
Ритмичность как периодическая повторяемость тех или иных явлений и процессов не влечет за собой однообразие, одинаковость содержания. На эту особенность ритма указывал Ф. В. Шеллинг, анализируя музыку как “обличение единства во множество”. Ритм, по мнению Шеллинга, “есть не что иное, как периодическое членение однородного, благодаря которому единообразие последнего связывается с многоразличием, а потому единство — со множеством. Например, чувство, которое вызывается музыкальным произведением в целом, вполне однородно, единообразно; так, оно радостно или грус-
[473]
тно, однако же это чувство, которое само по себе было бы сплошь однородным, благодаря ритмическим членениям приобретает разнообразие и разнородность” [25]. На ритмический характер развития живой и неживой природы, психической, эмоциональной, творческой деятельности людей, интеллектуального развития ребенка обращает сегодня внимание ряд исследователей. Смысл ритма в том, что он обеспечивает постоянство, качественную устойчивость, определенность, самотождественность объектов, явлений в их непрерывном движении, развитии, преобразовании. Ритмичность может рассматриваться как универсальная форма, упорядочивающая протекание самых разнообразных процессов от физических, психических, познавательных до социальных и культурно-исторических. Понятие ритмичности близко к понятию цикличности и может даже совпадать с ним, если речь идет не о повторении содержания, но о периодическом воспроизведении структуры процесса. Однако если понятие цикличности в большей степени ориентировано на выявление последовательно сменяющихся фаз цикла, то понятие ритмичности можно использовать для самой общей характеристики колебательной повторяемости фундаментальных структур любого процесса. При этом “человеко-размерность” мира обусловливает понимание того, что при смене ритмов происходит не только перерыв постепенности развития, но и разрыв его преемственности.
Если вернуться к концепции развития науки Куна и его последователей, новые парадигмы оказываются у них не только не совместимыми, но и не соизмеримыми с предшествующими, благодаря в какой-то степени “неожиданному и неструктурированному событию, подобному переключению гештальта”. Право новой парадигмы на существование зиждется не столько на ее обоснованности, истинности, сколько на “нерациональной вере” ее сторонников в то, что она способна разрешить возникшие в науке противоречия, не подлежащие решению известными средствами. Тезис о несоизмеримости парадигм стал одним из основных объектов критики и послужил основой обвинения Куна в субъективизме и релятивизме.
[474]
Пытаясь смягчить свою позицию и отвергнуть обвинения в субъективизме. Кун впоследствии писал, что под словом “субъективность” он имел в виду не произвольный выбор, диктуемый личным вкусом исследователя, его пристрастиями, привязанностями, но лишь факторы, зависящие от индивидуальной биографии и личностных особенностей ученого, ограничивающие объективность, но не элиминирующие ее как таковую. “Ломка коммуникаций” в период парадигмального сдвига вовсе не означает, признавал Кун, невозможность переубедить кого-либо в пользу новой теории, но лишь требует определенных усилий в деле ее “перевода” с одного языка на другой.
Несопоставимость новых идей, концепций, парадигм с предшествующими, свидетельствующая о продуктивном, инновационном, открытом характере человеческой познавательной деятельности, релятивизирует истину и даже ставит под сомнение ее необходимость. Такова, например, позиция К. Поппера, утверждающего, что теория всегда открыта для фальсификации (опровержения), так как чрезвычайно чувствительна к воздействию не только научных, но и любого рода вненаучных факторов — экономических, политических, нравственных и др. Автономность ученого, которую Поппер ставит превыше всего, позволяет ориентироваться исключительно на актуальные проблемы, в ходе решения которых может быть проведен исчерпывающий логический анализ и дано законченное объяснение объекта или процесса, не претендующие на истину. Аналогичную позицию занимает последователь Поппера Э. Дж. Агацци. “Не имеет значения, — пишет он, — что по мнению ученого является истинным, главное — что он считает важным и интересным, чему он отдает должное, что для него ценно” [26]. При таком подходе в лучшем случае можно зафиксировать относительную истину, если вообще в ней есть нужда.
Действительно, к новым теориям, новым идеям в силу их концептуальной неоформленности, неотрефлектированности такие логические критерии истины, как непротиворечивость, простота, обоснованность и прочие, оказываются трудноприменимыми. Поэтому, считает,
[475]
П. Фейерабенд, преданность новым идеям вызывается не столько научными аргументами, сколько такими “иррациональными” средствами, как пропаганда, реклама, эмоции, гипотезы аd hoc, апелляции ко всякого рода предрассудкам, классовым интересам, а также эстетическим качествам новых теорий: их стилю, изяществу, занимательности, привлекательности содержания, что свойственно скорее художественным произведениям, чем научным изысканиям. Проверять новую теорию, считает Фейерабенд, бесполезно — она нуждается не в объяснении и логическом обосновании, а в “идеологическом” оправдании, то есть ищет поддержки и признания тех людей, которые готовы опереться на нее, объединиться вокруг нее по самым разным соображениям и мотивам.
Необоснованность, неочевидность истинности новых идей делают веру действенным средством их утверждения, регулятором поведения человека, который готов преодолевать любые трудности и препятствия, чтобы доказать свою правоту. В отличие от знания, вера характеризуется эмоционально-личностным отношением к объекту веры, в большей степени опирается на бессознательное, интуицию, воображение и, в силу этого, обладает мощным эвристическим потенциалом. По мнению Куна, вера в то, что новая парадигма достигнет успеха в решении большого круга проблем, с которыми не справилась старая парадигма, не может быть ни рациональной, ни правильной до конца. При этом вера не противостоит разуму как нечто совершенно иррациональное. Как отмечал еще К. Ясперс, “вера мыслящего человека всегда отличается тем, что она существует в союзе с сознанием”. Более того, сам “рационализм”, как подчеркивал бескомпромиссный защитник рационализма Поппер, “с
необходимостью далеко не всеобъемлющ и не самодостаточен”, так как “ни логическая аргументация, ни опыт сами по себе не определяют выбор рационального подхода”. А поскольку любой выбор предполагает акт веры, свобода без веры оказывается неосуществимой. Вместе с тем апелляция к вере не проясняет до конца проблему выбора тех, а не иных предпосылок, ибо этот выбор,[476]
хотя логически и не обоснован, но и не произволен. В сущности, речь идет об априорных установлениях, лежащих в основании новых теорий, идей, которые, с одной стороны, являются условиями опыта, а с другой — этим опытом не проверяются. Вера всегда рациональна в том смысле, что она так или иначе опирается на не всегда осознаваемые посылки, содержащиеся в самой культуре. Любая аксиоматика, отмечал
Г. Башляр, есть “разновидность культуры” и потому вполне может быть понята.Нелинейный, некумулятивный, дисконтинуальный характер процесса творческой деятельности, сопровождающейся революционными изменениями не только в теоретических схемах, но и в самих познавательных структурах, ограничивает возможности концепции истины, свойственной классическому рационализму. Историчность познавательной деятельности накладывает отпечаток историчности на самую истину, которая не может трактоваться как соответствие объективной действительности уже в силу того, что сама действительность постоянно подлежит переосмыслению, продуцирующему новые образы и создающему новые модели реальности. Остановиться на относительном характере истины столь же неконструктивно, поскольку признание множества автономных истин влечет за собой разрушение человеческой коммуникации и, как следствие, рассогласование самой деятельности людей, которые оказываются неспособными поставить общие цели и найти эффективные средства их реализации.
Принудительности всеобщей объективной истины, которая выступает как логическая необходимость, исключающая свободу и ответственность, а также субъективизму индивидуальных истин, разрушающих всякое смысловое единство, противостоит понимание истины как отношения. Истина, отмечал М. М. Бахтин, рождается “между людьми, совместно ищущими истину” [27]. На реляционный характер истины указывал в свое время Э. Кассирер, когда писал: “Истина по своей природе — дитя диалектической мысли. Прийти к ней можно только в постоянном сотрудничестве субъектов, во взаимном
[477]
вопрошании и ответах. Она не походит, следовательно, на эмпирический объект — ее нужно понимать как продукт социального действия” [28].
Противоречие между истиной, претендующей на всеобщность, и свободой, предполагающей единичность индивидуальных поступков, разрешается в процессе человеческой деятельности, имеющей коммуникативный характер. “Истина, — писал по этому поводу К. Ясперс, — рождается лишь в полной и обоюдной открытости... Искать истину означает постоянно быть готовым к коммуникации и ждать этой готовности от других” [29]. Выступая идеализацией всеобщности человеческой деятельности, осуществляющейся в определенном культурном пространстве и времени, истина находит свое воплощение только в реальном поведении человека, обладающего той или иной степенью свободы. Поэтому истина и свобода взаимополагают друг друга. Многообразие интересов, устремлений людей рождает плюрализм идей, представлений, взглядов относительно содержания и перспектив развития действительности, из которых реализуются в акте выбора лишь некоторые. Сам же акт выбора предполагает как логические аргументы, так и волевые решения. Установление истины чисто логическими рассуждениями возможно лишь в пределах готового, вербализованного, концептуального знания, подтвержденного практикой, и потому представляет собой заключительный этап поиска истины и начало ее “догматизации”. По этому поводу М. К. Мамардашвили писал: “Истина всегда смотрит на нас. Она имеет знак „уже"; для нас же этот знак — „слишком поздно"
” [30].Но этапу утверждения истины предшествует этап обсуждения
, дискуссии, поиска, что предполагает разного рода аргументы, своими основаниями уходящие в различные ценностные ориентиры и мотивации. И в этом смысле прав Г. Башляр, который, подчеркивая процессуальный характер истины, постоянно пересматривающей достигнутые результаты, утверждал, что “истина дочь дискуссии, а не симпатии”. Коль скоро новое возникает вне логических детерминации и даже вопреки[478]
им, его истинность доказывается в процессе диалога, имеющего своей промежуточной целью согласование различных точек зрения, идей, взглядов. Достижение согласия означает не подчинение различных мнений одному, их подавление, а изменение мнений всех участников диалога во имя истины, способной объединить людей в совместном действии. Та реальная всеобщность идеи, которая является результатом согласия относительно целей и средств осуществления деятельности, выступает, по мнению Б. И. Липского, социальным критерием истины. Именно “консолидация, как объединение людей, свободно и сознательно выбирающих некоторую идею в качестве рационального обоснования их совместной деятельности, свидетельствует в пользу ее истинности. Существенно важно, что социальный критерий истины определяет истину через свободу, полагая истинной идею, практическое осуществление которой становится результатом множества актов свободного самоопределения личности” [31].
Такая “реляционная” интерпретация истины не исключает ни ее соотнесение с действительностью, ни необходимость логической непротиворечивости субъективных утверждений, которые раскрывают различные аспекты истины. Консолидация по поводу тех или иных идей, признаваемых истинными, имеет своим следствием выработку относительно непротиворечивых, внутренне согласованных теорий, соответствующих новому облику действительности на данном этапе ее развития. Понимание истины как отношения подчеркивает историчность истины, ее относительный, контекстуальный характер, высокой же степенью общности она обладает лишь в рамках данной культуры, где достигается согласие по поводу тех или иных теоретических представлений. Поэтому то, что с точки зрения одного культурного контекста “слишком поздно”, для другого может оказаться “слишком рано”.
Вместе с тем признание интерсубъективности, коммуникативности истины еще не защищает от конвенционализма и исторического релятивизма. Поэтому ведется
[479]
поиск неких фундаментальных оснований человеческой деятельности, которые могут придать истине всеобщность, устойчивость, позволяя тем самым извлекать определенные “уроки” из прошлой деятельности и с известной долей уверенности планировать будущее. Современные критики Т. Куна и П. Фейерабенда акцентируют внимание на проблеме консенсуса, которая, по мнению, Л. Лаудана, оказывается проблемой “динамики конвергенции ряда разнообразных вер” [32]. В этом же духе высказывается и Л. X. Патнем. Критикуя Р. Рорти, определяющего истину общим “согласием в обсуждении”, он считает, что подобная точка зрения вряд ли предпочтительнее традиционного солипсизма. При всей своей контекстуальности истинность суждений определяется нормативными требованиями, имеющими некогнитивный характер [33]. Поскольку в наших представлениях о мире, считает Патнем, содержится некоторая “структура данных”, которая соответствует реальным объектам, мы обладаем “гигантским запасом допущений и вер о том, что разумно”. Модифицируя картину Нейрата, представлявшего науку в виде лодки, в которой идет перестройка в то время, как она находится в открытом море, Патнем изображает флотилию, где люди перестраивают свои лодки, передают друг другу материалы и инструменты, дают советы, соглашаясь и расходясь в своих суждениях и, если решают, что лодка им не нравится, покидают ее (она иногда разбивается) и пересаживаются в другую. Достижение консенсуса в условиях нарушения норм, определяющих, что приемлемо, а что нет, возможно благодаря присущей людям “интерпретативной доброжелательности”, зиждущейся на ин-теллигибельности (а не переводимости), которые являются результатом совместной практической деятельности. “Именно человеческий опыт, — пишет Л. X. Патнем, — в едином мире человеческих культур, взаимодействующих в ходе истории и подвергающихся каждая в отдельности более или менее быстрым изменениям, конститутивно определяет то, что мы как агенты универсального человеческого опыта способны следовать этим максимам; способны истолковывать веры, желания и речи друг
[480]
друга так, чтобы они приобрели некоторую долю смысла” [34]. Таким образом, общность смыслов обусловлена сопричастностью людей друг к другу, рождающей взаимопонимание.
В установлении, восстановлении согласия между людьми видит Гадамер основную задачу герменевтики. Дискретность реальной истории компенсируется устойчивостью языка традиции, роль которого особенно велика в периоды распада сложившихся связей, когда возникает необходимость включить ту или иную, выпавшую из культурного контекста “ситуацию” в исторический континуум. Этот “общий язык межчеловеческого общения”, эта “единая цельность опыта” несет в себе “общность основополагающих и несущих „предрассудков", которые обеспечивают истинное понимание” [35]. Таким образом, признание историчности языка не противоречит убеждению в существовании неких “общих смыслов”, придающих процессу осмысления общезначимость, препятствующую релятивизму. Здесь же можно вспомнить К. Ясперса, утверждавшего, что в “осевое время” происходит становление философского рефлексивного мышления, в рамках которого были разработаны основные категории, которыми мы мыслим и по сей день. Некоторые отечественные философы также считают, что на определенном этапе истории демифологизация сознания привела к становлению дискурсивного мышления, способного “схватить” в категориально-понятийной форме основные аспекты человеческой деятельности. Анализ предпосылочного знания позволяет выделить в нем инвариантную структуру и универсальные элементы, которые функционируют в современной науке еще с времен античности. Именно в античной философии формируется “методологическое сознание”, обладающее стабильностью структуры понятийных форм, которая обусловлена связью с “фундаментальными структурами”, лежащими в основании культуры [36].
Поиски всеобщих оснований человеческой коммуникации не означают возврата на позиции трансцендентализма с его царством вневременных самодостаточных
[481]
сущностей — платоновских “идеи”, “врожденных идей” Декарта, “вечных ценностей” неокантианцев или “понятий” Гегеля, ни на позиции материализма или натурализма, объясняющих познание “природой” объекта, изоморфизмом объекта и субъекта. Начиная с Канта стало традиционным обосновывать возможность истинного познания из самой структуры человеческого сознания. Так, например, Гадамер считает, что язык является средством “истинного взаимопонимания” постольку, поскольку существует “разум, общий всем и наделенный способностью постигать общее для всех” [37].
О наличии неких “исходных жизненных смыслов”, обладающих “беспричинной правотой”, пишет М. К. Мамардашвили: “В мышлении есть... такие архетипические образования, которые нельзя понять как продолжение собственных сил рассуждения, умозаключения, наблюдения, наличествующих в человеке” [38]. Благодаря “всесвязанности сознания”, считает Мамардашвили, мы не можем что-либо понять, если уже не понимаем, притом целиком, а не по частям.Представляется правомерным говорить о существовании неких фундаментальных, исходных, общих жизненных смыслов, без которых невозможна деятельность человеческого сознания. Они “субстанциальны” в том смысле, что при всей историчности своего содержания, его полисемантичности, сохраняют свои предельные границы, размывание которых ведет к патологии сознания, его разрушению. Целостность этих смыслов означает не закрытость, самодостаточность, замкнутость, завершенность, безразличие к культурно-историческим изменениям, к влиянию субъективности, не внутреннюю устойчивость, связность, самодетерминированность, универсальность как следствие обобщения повторяющегося. В то же время их не следует трактовать как неразложимую тотальность. В данном случае целостность понимается как открытая социокультурным влияниям, динамичная плюральность, незавершенная,
неустойчивая, но в то же время сохраняющая самотождественность, то есть выделенность по отношению к другим целостностям. Эти общие смыслы суть смыслы экзистенциальные, наиболее[482]
общие ориентиры человеческой деятельности, выражающие антропологическое единство человечества. Они не образуют некое “трансцендентное царство”, не субстанциональны природе мира и человека, и даже не являются следствием обобщения исторического опыта людей, ибо культурное развитие имеет нелинейный, некумулятивный характер.
Эти общие смыслы представляют собой результат общения народов и поколений и находят свое выражение в культурных универсалиях или общечеловеческих ценностях, к которым можно отнести Истину, Разум, Мудрость, Правду, Свободу, Добро, Благо, Справедливость, Любовь, Красоту и др. Если исходить из того, что фундаментальной характеристикой человеческого бытия является свобода, то она в качестве универсальной ценности как бы “маркирует” все остальные, интегрирует их в систему, открытую для интерпретации и переосмысления.
Коммуникативный характер свободы обеспечивает объединение людей во имя общих целей, ценностей, идей, идеалов и в то же время способствует индивидуализации, выбору каждым своего места в жизни, самого себя. Так, в понятии Добра, включающем широкий спектр этических ценностей, находит свое выражение как стремление людей к преодолению дисгармонии человеческих отношений, к достижению взаимного согласия, к преодолению противоречий между индивидуальным и коллективным бытием (Любовь, Милосердие, Терпимость, Сострадание, Долг и пр.), так и оправдание критического отношения к действительности, другим людям, самому себе, обоснование права на индивидуальный выбор, продиктованный внутренне понятым долгом, голосом совести (Справедливость). Ценность Истины заключается в том, что она служит основой осознанной, рационально организованной совместной деятельности людей, в том числе и житейской практики, и вместе с тем ориентируется на поиски нового, еще не существующего, но отвечающего новым интересам и потребностям, и в силу этого содержит требование преобразования, совершенствования мира и человека. В понятии Красота находит[483]
свое отражение стремление людей созерцать, эмоционально переживать соразмерность, гармоничность, целостность, ритмичность мира через призму собственных чувств и настроений, свободно творить этот мир в своем воображении, руководствуясь собственными вкусами и представлениями, преодолевать дисгармонию и несовершенство действительности в соответствии с эстетическими идеалами.
Таким образом, культурные универсалии — это предельно общие, экзистенциальные ценности, выражающие значимость основных аспектов свободной творческой деятельности людей. Универсализм этих ценностей обусловлен инвариантностью свободы как существенной и неотъемлемой характеристикой человеческой деятельности. Безусловность универсальных ценностей делает их необходимым условием культурно-исторического диалога, где они, используя выражение М. М. Бахтина, играют роль “третьего” собеседника, непосредственно не участвующего в общении, но без апелляции к которому участники диалога не могут прояснить, упорядочить, сверить свои смыслы, свои позиции [39]. И в этом вечность универсальных ценностей. Будучи гетерогенными и не изоморфными друг другу, отмечает Г. Л. Тульчинский, смысловые подсистемы порознь должны быть изоморфны целостной смысловой системе иного, более высокого уровня. Поэтому “всякое знание, фигурирующее в диалоге, обращаясь к непосредственному адресату, обращается также к некоему „третьему" — „свидетелю" и „авторитету", к которому апеллируют обе стороны диалогического взаимодействия” [40]. Следовательно, универсальные ценности можно рассматривать как предельно всеобщие, абстрактные, “трансцендентные” в смысле надындивидуальные, надличностные, надгрупповые, но не надчеловеческие, надмирные, надкультурные, ибо они в конечном счете являются результатом и условием человеческой культуротворческой деятельности. Тем самым культурные универсалии образуют своеобразный противовес ценностному плюрализму, обеспечивая единство мира культуры, его целостность, открытую в то же
[484]
время для бесконечного процесса переосмысления человеком целей и результатов своей деятельности.
Коль скоро человек не нуждается во внеположенных, предзаданных, навязанных ему свыше законах, императивах, он — универсальный творец культуры и самого себя. Выступая как “единственное, всесогласующее, организующее начало” (О. Г. Дробницкий), человек оказывается в центре мира, но не мира объективного, независимого от него, а очеловеченного, созданного и осмысленного им в процессе своей деятельности. Эта точка зрения может расцениваться как антропоцентризм, смысл которого отличается и от религиозного антропоцентризма, и от антропоцентризма волюнтаристического толка. Критика антропоцентризма, широко распространенная в современной литературе, справедлива лишь в той мере, в какой она имеет в виду человека, чья активность есть результат сугубо субъективной, спонтанной самодетерминации. Сегодня становится очевидным, что возможности человека лишь потенциально безграничны: их актуализация зависит от текстуры культурной реальности конкретно-исторического типа. Как заметил Э. Фромм, суть современного антропоцентризма не в том, что “человек — центр Вселенной, а в том, что ценностные, равно как и всякие другие суждения и даже его восприятия, коренятся в особенностях его существования и значимы только в их свете” [41].
Тяготение к антропоцентрическому мировоззрению характерно не только для современных философских школ, но и для естествознания. Свидетельством тому является острая дискуссия вокруг принципа антропнос-ти. При всем разнообразии формулировок этого принципа (от телеологических до синергетических) суть его в признании “антропомерности”, соизмеримости, взаимном соответствии человека и Вселенной. Иными словами: мир таков, каков человек. Современное понимание антропоцентризма отнюдь не лишает природу онтологического статуса, но лишь ставит познание структуры мира, его законов, закономерностей в зависимость от деятельности человека. Человек не в меньшей степени “устроитель” Вселенной, “создатель”
природы, чем тво-[485]
рец культуры, ибо и природа в процессе человеческой деятельности приобретает человеческий смысл. Поэтому, как заметил О. Г. Дробницкий, человек не “часть природы”, напротив, сама природа есть его часть. Это означает, что человек — единственное известное нам существо, которое способно в процессе своей жизнедеятельности преодолеть фрагментарное видение действительности, представить мир как целое, незавершенное, открытое для бесконечного осмысления и преобразования. Осваивая, “гуманизируя” природу, человек оказывается полностью ответственным за свои действия, последствия которых он должен в максимальной степени предвидеть. Известное требование Ф. Энгельса к свободе — “принимать решения со знанием дела” — справедливо в известных пределах
и не может быть абсолютизировано. Поскольку окружающая реальность сложна, многообразна, событийна, исторична и в силу этого обладает множеством взаимопересекающихся пространственно-временных координат, выбор человека не может быть однозначно просчитан, а последствия точно предсказаны. Более того, опора только на знание без учета интересов других людей может привести к антигуманным решениям. Свобода как ответственность полагает необходимость самоограничения, сознательного запрета на те стратегии, которые чреваты нежелательными и даже катастрофическими последствиями для природы, общества, каждого отдельного человека. Поэтому мерой свободы человека является степень его ответственности за его помыслы и поступки перед другими людьми. И здесь автономность личности — условие ее ответственности.Итак, с позиций постнеклассической рациональности познание предстает как бесконечный процесс осмысления многофакторной культурной реальности. Человеческая деятельность обретает истинность вследствие сознательного и свободного достижения согласия, консолидации различных людей, социальных групп относительно своих целей и средств их осуществления. Изменение культурного контекста влечет за собой усиление критической рефлексии по отношению к наличному знанию
[486]
и стимулирует поиск новых смыслов (смыслообразование), адекватных сложившимся условиям. Осмысление в единстве смыслообразования и понимания носит нелинейный, некумулятивный характер и полагает переосмысление действительности, реконструкцию знания, функционирующего в исторически изменившейся ситуации. Анализ динамики процесса осмысления свидетельствует о его ритмичности: периоды ломки сложившихся идей, представлений, норм, правил, идеалов сменяются периодами рационализации нового знания, его систематизации, упорядочения, закрепления достигнутых результатов в виде новых норм, правил, процедур деятельности бытия.
Возрастающий плюрализм культурной реальности не ведет к релятивизму ее значений благодаря существованию общих (фундаментальных) смыслов (культурных универсалий), устанавливаемых людьми в процессе деятельности и выражающих антропологическое единство человечества как единственного субъекта культурно-исторического творчества. Плюрализм культурных ценностей, являющихся предпосылкой и результатом совместной деятельности людей, выступает необходимым условием реализации индивидуального выбора человека, его стремления к независимости, самостоятельности, то есть свободы. Наличие же всеобщих смыслов, открытых бесконечному процессу осмысления и переосмысления их содержания, способствует взаимопониманию и координации совместных усилий в достижении общих целей.
4.4. ИСТОРИЧЕСКИЙ ПЛЮРАЛИЗМ И ПРОБЛЕМА ВСЕОБЩЕГО
Историчность человеческой деятельности, имеющей свободный творческий характер, позволяет рассматривать культуру не как мир застывших предметов, неизменных идей, вечных ценностей, непреходящих идеалов, а как форму свободного общения людей, народов, поколений, как диалог “монолитных культурных блоков, постоянно способных актуализировать свой смысл и формировать новые смысловые пласты — как он, этот диалог, осуще-
[487]
ствляется в сознании человека. В его „микродиалоге"” [42] культура предстает как необозримое поле напряженной работы индивидуального сознания, участвующего в переосмыслении культурного материала с тем, чтобы переделать, переиначить мир в соответствии с собственными представлениями о потребном будущем.
Для человека, являющегося центром сосредоточения культурных явлений и процессов, история выступает способом самопознания, самостояния, самоустроения. Историческое время оказывается небезразличным человеческому сознанию, для которого мир как бы рождается заново и в этой своей первозданности подлежит осмыслению. Поэтому человек, отмечает М. Фуко, “не столько зарубка, отмечающая мгновение в длительности, это открытость, исходя из которой только и может строиться время, изливаться длительность” [43]. Вместе с тем единичность, уникальность индивидуального бытия осознается только благодаря его включенности в инобытие предметов и явлений, имеющих свою жизнь, свою историю, не совпадающую с историей того, кто их воспринимает. Многообразие природных и культурных объектов, обладающих различными временными характеристиками и “расщепляющих” историю на множество разноплановых, разнородных потоков, имеющих неодинаковую длительность, делают
человека “сцеплением многих историй” (Фуко). Историческое время предстает не как единый хронологический ряд, а как множество временных рядов. “Любая социальная реальность, — отмечает Ф. Бродель, — выделяет свое собственное время и свои собственные шкалы, как обычный моллюск” [44]. Историческое время неразрывно связано с историческим пространством, которое составляется из разной степени сложности, устойчивости, качественной определенности структур. Поэтому история совершается как “событие”, а не как “происшествие”.Постоянно испытывая “давление” истории, человек не может не считаться с относительной самостоятельностью происходящих событий, имеющих свою логику и свою свободу, которые в известной степени заданы
[488]
деятельностью предшествующих поколений. Наслаиваясь друг на друга, переплетаясь, эти события образуют подчас весьма причудливые симбиозы, в разной степени влияя на образ мысли и образ жизни людей одного и того же общества. Даже в конце богатого великими переменами XX века, отмечает Ж. Ле Гофф, мы живем среди последних материальных и интеллектуальных остатков средневековья [45]. И все же, несмотря на своеобразие сосуществующих друг с другом исторических структур с присущей каждой из них длительностью, они, по мнению Броделя, “сливаются в единое целое
”, “соразмерны друг другу”, так как “замерены в одном и том же масштабе”, который задает человек, стремящийся к восприятию мира как целого.Деление истории на хронологические отрезки зависит от исходных посылок исследователя, то есть от его теоретических установок и ценностных ориентиров, детерминируемых как личностными предпочтениями, так и социокультурными факторами. Параллелизм общекультурного и индивидуального времени снимается в процессе самой человеческой деятельности, устанавливающей соотношение прошлого, настоящего и будущего, границы между которыми становятся весьма подвижными и условными. Парадоксальность человеческого бытия в истории, считает Фуко, заключается в том, что человек, с одной стороны, является человеком “своего времени”, так как существует в конкретно-историческом пространстве-времени, а с другой — существом “без времени и отчизны”, так как способен подняться над своим временем и выйти в сферу широкой исторической перспективы. В этом случае поиски безусловного, абсолютного “начала” как отправной точки отсчета тех или иных исторических событий утрачивают свой смысл. Коль скоро “первоначало вещей и первоначало человека подчинены друг другу”, “самое далекое”, к которому устремляется мысль с тем, чтобы прояснить свое настоящее, может оказаться и “самым близким”, ибо “не первоначало дает место историчности”, а сама ткань историчности выявляет необходимость первоначала, которое было бы одновременно и внутренним, и сторонним” [46].
[489]
Этот “эффект”, производимый “первоначалом” и заключающийся в его способности быть одновременно и “внутренним”, и “сторонним”, связан со способностью человека как к инкультурации, то есть к усвоению культурного опыта, к наследованию культурных образцов, созданных предшествующими поколениями, так и к трансцендированию, то есть к преодолению границ наличной реальности, когда рвется “цепь времен” — причинно-следственных связей и зависимостей, и осуществляется выход в сферу “безвременья”, где и совершается акт творения истории. Тогда мы перестаем преклоняться перед “идолом истории”, который М. Блок связывал с “манией происхождения”, свойственной тем, кто пытается, исходя из прошлого, дать исчерпывающее объяснение настоящему. Однако реализация требования X. Ортеги-и-Гассета свободы в отношении прошлого и первенства будущего не является лекарством от “абсолютного исторического детерминизма”. К прошлому, как заметил Г. Башляр, всегда следует относиться с “картезианской осмотрительностью” и даже скептицизмом, чтобы не оказаться на позициях фундаментализма.
Конечность человека, его укорененность в конкретно-историческом пространстве-времени придают особую ценность настоящему, в котором собственно и происходит, как предвосхищение будущего, так и “возвышение”, “повтор” истории в виде “нового прошлого”. Актуальность настоящего связана с тем, что именно в нем человек обладает свободой практического действия в выборе и реализации скрытых в действительности возможностей. Можно переосмыслить, переоценить прошлое, но нельзя его отменить, сделать “бывшее не бывшим”, равно как можно создать любой самый совершенный проект, но нельзя реализовать его в будущем, если он не имеет реальной почвы в настоящем. Действительной ареной человеческой свободы является “настоящее — время между уже определившимся прошлым и определяющимся будущим. Поэтому нельзя откладывать осуществление своих целей на более благоприятное „потом" или вообще уповать на автоматическую его реализацию в результате
[490]
действия объективных законов, ибо это будет уже „чужое будущее", навязанное человеку в силу необходимости” [47]. Что же касается прошлого, то и оно не остается неизменным. По мере того как свершаются новые исторические события, прошлое, отмечает К. Хюбнер, предстает в новом свете, приобретает новый “интерпретационный потенциал”. Поэтому “каждое поколение вынуждено заново создавать не только свое настоящее, но и свое прошлое, а поскольку одно невозможно без другого, люди не могут отказаться от непрестанного писания и переписывания истории” [48]. Следовательно, пластичность прошлого, настоящего и будущего не беспредельны: именно в настоящем устанавливаются границы между этими тремя измерениями и задается способ их осмысления.
Плюрализм событий, образующих сложную, многомерную ткань исторического процесса, обуславливает многообразие потенциальных возможностей, таящихся в самой культурной действительности. Их реализация, влияющая на пути и судьбы культуры, зависит как от внутренней динамики исторических событий, внешнего влияния на них со стороны других, так и от интенсивности и способа воздействия на эти события людей,
преследующих свои интересы и ставящих свои цели. Соответственно, встает вопрос о предсказуемости и управляемости историческими процессами, которые, с одной стороны, “объективны”, то есть относительно независимы от человека, а с другой — эта “объективность” не что иное, как результат объективации человеческой деятельности, содержащей в себе возможность понимания происходящего.Одним из наиболее резких критиков “рационального планирования” и управления историей на основе знания ее “универсальных законов”, “моделей”, “тенденций” был К. Поппер. Коль скоро, считает Поппер, ход человеческой истории зависит от роста знания, который имеет некумулятивный характер, *мы не можем сегодня предвосхитить то, что будем знать только завтра*. Поэтому те, кто стремятся переустроить “общество в целом” в соответствии с проектом, претендующим на
[491]
“попадание в основное русло истории”, занимаются не чем иным, как “пророчеством”, то есть сообщают нам о событиях, предотвратить которые мы не в силах. И хотя “историцизм”, под которым Поппер подразумевает объективизм классической философии истории, не всегда ведет к фатализму, его “активизм” сводится к “социальному акушерству” — “разумной деятельности”, соответствующей “назревшим изменениям”, которые вытекают из “неумолимых” законов
исторического развития. “Эссенциализм” (субстанциализм) и “холизм”, взятые в качестве основных методологических установок, приводят, по мнению Поппера, к тому, что “историцист” может только “интерпретировать” социальное развитие и всячески помогать ему. Главное же состоит в том, что никто не может изменить ход развития. Претензию контролировать исторические силы, прогнозировать крупномасштабные изменения Поппер оценивает как утопическую, то есть как не учитывающую постоянные изменения социального контекста, в котором осуществляется человеческая деятельность.“Историцистской”, “утопической инженерии” Поппер противопоставляет “частичную социальную инженерию”, опираясь на методы которой можно попытаться “достичь целей с помощью мелких поправок и постепенных улучшений”, при этом “тщательно сравнивая ожидаемые результаты с достигнутыми и всегда настороженно ожидая неизбежных последствий любой реформы”. Исходя из своей концепции “критического рационализма”, Поппер характеризует “частичную социальную инженерию” “апофатически”: не предрешая масштабы реформ заранее, не выявляя “конечные цели” исторического процесса, не стремясь радикально преобразовать общество, следует прежде всего “установить, что не может быть достигнуто”. Рациональные социальные конструкции, по его мнению, никогда не определяют ход исторического развития и не могут быть реализованы вследствие “неопределенности человеческого фактора”, “личностного элемента”. Поскольку люди в своей деятельности руководствуются не только осознанными,
[492]
но и неосознанными целями, мотивами и побуждениями, результаты этой деятельности могут быть непредсказуемыми. “Социальные революции, — пишет Поппер, — диктуются не рациональными планами, а социальными силами, например конфликтами интересов... Даже если рациональный план совпадает с интересами влиятельных групп, его невозможно реализовать так, как он был задуман... Реальный результат всегда будет сильно отличаться от рациональной конструкции. Он всегда будет равнодействующей сиюминутной расстановкой соперничающих сил. Кроме того, результат рационального планирования ни при каких обстоятельствах не станет стабильной структурой, ибо баланс сил наверняка будет меняться” [49].
Если концепция “частичной социальной инженерии” Поппера применима к обществу, чье развитие протекает более или менее стабильно (социальная система, переживающая радикальные изменения не может не вырабатывать крупномасштабные стратегии своего дальнейшего развития), то критика субстанциалистского толкования истории с присущей ему претензией на глобальное
планирование вполне оправдана. Поэтому излишне оптимистическими представляются сегодня высказывания тех ученых, которые, предлагая “приложить” методологические принципы синергетики к процессу социального познания, настаивают на возможности управления природой и обществом. По их мнению, управление социальными системами связывается не столько с силой воз- -действия на них, сколько с согласованностью с их внутренними свойствами. Поэтому, если мы будем “укалывать” среду в нужное время и в нужном месте, топологически согласованно с ее собственными структурами возбуждать, то она будет развертывать перед нами все богатство своих форм и структур” [50]. Применительно к природным процессам, где действуют фундаментальные законы, такая стратегия может быть весьма эффективна. Однако и здесь управление, которое призвано обеспечить сохранение определенных структур природных систем, поддерживать режим деятельности, реализацию[493]
поставленных целей, возможно лишь с учетом стохастического характера протекания природных процессов в целом, являющегося следствием как сложности их взаимосвязей и взаимодействий, так и активизации вмешательства людей в эти процессы. Тем более проблематично применение понятия “управление” в традиционном смысле этого слова (как регламентация) к обществу в целом, где существует целая совокупность разнообразных целей, и цели эти задаются не извне (такое допустимо лишь по отношению к техническим системам), а формируются в процессе самой человеческой деятельности. Скорее можно согласиться с мнением Н. Н
. Моисеева, который предлагает говорить не об “управляемом”, а “направляемом” развитии, полагая, что наши воздействия способны влиять на интегральные характеристики процесса, стратегии развития, обеспечить желаемые тенденции или, наоборот, избежать нежелательных отклонений, а тем более катастрофических последствий [51].Подобная точка зрения ни в коей мере не отменяет необходимости прогностических схем, без которых проективная деятельность неосуществима. Неопределенность будущего связана с тем, что оно не детерминировано жестко никакими факторами и потому не фатально, а зависит от выбора человеком тех или иных альтернатив исторического развития. При этом человеческая деятельность, как уже отмечалось, содержит в себе как рациональные компоненты, так и внерациональные. “Бесконечное переплетение мотивов, составляющих историю, — пишет Гадамер, — лишь случайно и ненадолго обретает в отдельном индивиде ту ясность, которая даруется планомерностью... Вообще мы воспринимаем ход вещей как нечто такое, что постоянно меняет наши планы и ожидания. Именно тот, кто упорно держится за свои планы, прежде всего почувствует бессилие своего разума” [52]. Но это обстоятельство не свидетельствует о бессилии человека перед историей. Бессознательное рассматривается не как внеположенная, отчужденная, враждебная сила, угрожающая сознанию и способная его поглотить, и не как досадный “довесок” мысли, от которого необходимо
[494]
избавиться, но как “немыслимое”, находящееся и вне мысли, и внутри нее, одновременно чуждое и необходимое ей, условие и возможность самой мысли, ее “неотлучный двойник” (М. Фуко). Сопутствуя процессу осмысления действительности, бессознательное как непознанное, необоснованное, неопределенное не позволяет довести процесс рационализации “до конца”, установить жесткие
границы знания, а наоборот, делает их зыбкими, текучими, открытыми, свидетельствуя о возможности бесконечного осмысления и преобразования мира. “История, — пишет Фуко, — показывает, что все то, что уже было некогда осмыслено, еще будет подвергаться дальнейшему осмыслению в мысли, которой пока еще нет” [53]. Поэтому применительно к истории говорить о прогрессе разума не более справедливо, чем о прогрессе “неразумия”. Наивное обещание “полного познания человека” Фуко называл “пророческим дискурсом”, используя те же слова, какими Поппер характеризовал претензии “историцистов” на постижение цели истории, что неминуемо приводило к идее “конца истории”.Если в истории нет ничего предзаданного, изначального, гарантированного, предвидение, отмечает А. Шафф, “может выступать лишь в форме гипотез, с соответствующей вариативностью решения стоящих перед человечеством проблем. Ибо развитие не будет протекать гладко; напротив — оно будет порождать конфликты, развязывание которых всегда зависит от человеческих решений и действий и направление которых — хотя бы с точки зрения множества входящих здесь в игру переменных — предвидеть однозначно невозможно” [54]. Чем сложнее и разнообразнее культурная реальность, тем неожиданнее, нелогичнее может выглядеть выбор человеком той или иной исторической перспективы, “случайность” которого свидетельствует о том, что не жесткие причинно-следственные связи детерминируют будущее, а свободное целеполагание. Однако “контингенция” всех форм различий, законов не влечет за собой, по мнению Р. Рорти, хаос, поскольку всякая случайность, будучи следствием каких-либо “незаметных”,
[495]
второстепенных причин, имеет своим следствием ограничение других возможностей, внося тем самым порядок и определенность [55]. Сегодня случайность предстает как важнейшая характеристика наших представлений о мире, сопряженная с такими понятиями, как независимость, неоднозначность, неопределенность, спонтанность и др.
В рамках антропоцентрического мировоззрения случайность приобретает фундаментальное значение и становится важнейшим условием осуществления человеческой свободы. Действуя непроизвольно, но всегда в определенных исторических условиях, человек реализует свой выбор в рамках имеющихся альтернатив, каждая из которых имеет разную степень вероятности воплощения в действительность. Поэтому применительно к истории следует говорить не о “законах”, а о возможных вариантах развития — тенденциях, складывающихся в процессе реализации потенциальных возможностей, обусловленных “вероятностными причинностями” и не обладающих признаком всеобщности и необходимости.
Исторический плюрализм проблематизирует вопрос о возможности всемирной истории человечества, которая отвергается на том основании, что “не существует истории и смысла в „единственном числе", самих по себе, „истории" одного мира, а значит, и истории человечества вместо полноты миров, отличающихся друг от друга культурно, эпохально, континентально, соответственно истории человеческих групп, которые обрели или не обрели в этих мирах смысл и счастье” [56]. Аргументом против
всемирной истории является признание существования множества культур, каждая из которых имеет свой путь, свою историю, не сводимые к общему знаменателю. Другой распространенный аргумент — множественность различных интерпретаций одного и того же исторического события или процесса. “Можно интерпретировать историю, — писал К. Поппер, — как историю классовой борьбы, как историю религиозных идей или борьбу между “открытым” и “закрытым” обществом или же — как историю научного и промышленного[496]
прогресса. Все это более или менее интересные точки зрения, и как таковые они совершенно неоспоримы” [57]. Но именно невозможность опровержения метода интерпретации, избранного исследователем, в конечном счете приводит к столкновению несовместимых точек зрения, к нарушению коммуникации, без которой невозможна совместная деятельность людей.
Неопределенность, неустойчивость современного мира, вариабельность, непредзаданность путей развития различных культур, непредсказуемость человеческих действий, которые могут быть не только конструктивными, но и деструктивными, приводят к тому, что “тревога” (К. Хорни), “забота” (М. Хайдеггер) человека по поводу своего бытия в мире возводятся в ранг философских категорий, характеризующих человеческое существование. Все это становится благоприятной почвой, как отмечает М. Элиаде, для “бунта против времени*, порождает попытки “запретить события истории”. “Нарастание ужаса истории” толкает к тому, чтобы вновь замкнуться в “искусственном горизонте архетипов и их повторений”, отказаться от свободы и реинтегрироваться в природу или общество, раствориться в них и достигнуть тем самым равновесия и покоя [58]. “Усталостью от прогресса” объясняется и а-историзм постструктурализма, который рассматривает культуру как совокупность тем или иным образом структурированных текстов, превращает язык в “свободную игру знаков” или бесконечный процесс “прививания одних текстов другим”. Децентрализация субъекта, приведшая, по выражению Р. Барта, к “смерти автора”, с одной стороны, препятствовала политической ангажированности теоретической мысли и предоставляла безграничные возможности каждому, кто желал “увлечь” деконструкцию в “иное место, написать и переписать ее” (Ж. Деррида). Но с другой — “свободная игра смыслов” оборачивалась предельной субъективизацией интеллектуального творческого процесса, граничащей с безответственностью, отрывом от социальной практики и исторического контекста. На это прямо указывает X. Патнем, когда, критикуя позиции Ж. Деррида,
[497]
пишет: “Деконструкция без реконструкции является безответственностью” [59].
Итак, история в самом общем смысле есть способ существования всего сущего. Поэтому мы имеем дело с множеством историй, каждая из которых выступает диахроническим аспектом любого объекта — природного или культурного. Несмотря на разницу между историей природы и историей культуры, они не являются полностью несопоставимыми. Действительно, в мире природы есть известные материальные, физические “сущности” и процессы, познание которых позволяет формулировать фундаментальные законы. Однако и эти законы до известной степени являются человеческими конструкциями и в силу этого историчны. Что же касается культуры во всем ее многообразии, то ее значения устанавливаются в процессе человеческой деятельности, направленной на осмысление и преобразование мира, на создание новых культурных форм. Открытый характер человеческой деятельности обусловливает бесконечность исторического творчества, а значит, и потенциальную бесконечность истории. Вместе с тем конечность человека означает его причастность не к культуре вообще, а к ее конкретной форме проявления. Поэтому у истории “вообще”, как и у человека “вообще” не может быть никакого смысла. История — это мир смыслов, инновационно порождаемых в процессе человеческой деятельности, это бесконечный процесс переосмысления конечного как проявления бесконечного.
Означает ли отсутствие универсальных законов в истории отсутствие в ней частных законов и закономерностей? Полемизируя с К. Поппером, Н. С. Розов, отрицая онтологический монизм и возможность единой универсальной теории исторического процесса, предлагает концентрировать внимание на законах среднего уровня (локальных законах) с учетом их изменчивости, то есть историчности. Тогда всемирная история может быть объяснена с помощью устойчивых “констелляций” частных
законов, позволяющих получить “комплекс взаимосвязанных теорий, объясняющих взаимодействие множества[498]
частных теорий”. Вместе с тем нет оснований сомневаться в том, что “сам переход от одних локальных законов к другим должен быть объяснен. Основой объяснения должны служить общие для них универсальные законы либо локальные законы общего уровня [60]. Уделяя этому вопросу особое внимание, К. Хюбнер отмечает, что отрицание всеобщего в истории (культуре) ведет к “радикальному номинализму”. Поэтому проблема
не в том, есть ли всеобщее в истории, а в том, каковы его особенности. Неповторимость, уникальность изучаемого историком объекта — определенного государства, конституции, экономической системы, религиозного учения, стиля в искусстве — не противоречит утверждению, что “все это является всеобщим, поскольку внутри него многообразные проявления государственной, экономической, религиозной и иной жизни могут распадаться на более разветвленные взаимосвязи” [61]. Но и при том, что тип всеобщего в исторических науках иной, чем в естественных, по своей логической форме это всеобщее “ничем не отличается от законов природы, поскольку тоже состоит из правил”, устанавливаемых человеком. Иными словами, речь идет не об отсутствии логического в историческом, а об их нетождественности.Любой исторический объект, выступающий предметом исторического исследования, представляет собой сложную, многоуровневую систему, обладающую своими собственными закономерностями функционирования и развития и сохраняющую свою самотождественность, выделенность по отношению к другим системам. Вместе с тем эти закономерности историчны, изменчивы, так как устанавливаются в процессе человеческой деятельности, которая, хотя и испытывает действие природных законов — физических, биологических, психических
и др., не только не подчиняется им, но и создает различные условия их реализации. И, наконец, всякая историческая система подчиняется неким общим структурным законам и закономерностям мира, позволяющим человеку воспринимать его как динамическое целое, доступное пониманию. Таким образом, в истории не существуют[499]
единые на все времена и для всех объектов неизменные исторические законы, что, во-первых, не означает отсутствия частных законов и закономерностей, историчных, изменчивых, ограниченных в пространстве и времени, а во-вторых — допускается существование всеобщих структурных законов мира, которым могут подчиняться и социокультурные явления.
4.5. ИСТОРИЧЕСКИЙ ПРОГРЕСС КАК РОСТ СВОБОДЫ
В силу наличия в мире всеобщих структурных законов, культурный плюрализм, обусловливающий вариабельный, нелинейный характер исторических процессов, не препятствует концептуализации всемирной истории человечества, поиску общих принципов ее осмысления. Фундаментальным фактором, позволяющим структурировать всемирную историю
, представить ее как единое целое, как упорядоченный, динамический процесс, имеющий смысл, является человеческая деятельность, которая находит свое выражение в индивидуализации человека, в росте его самостоятельности, независимости, в повышении ценности “я”, то есть в росте свободы. Как писал Э. Фромм: “История человечества — это история растущей индивидуализации и вместе с тем история растущей свободы” [62].Однако индивидуализация осуществима только при условии кооперации, консолидации людей, в создании ими разнообразных общностей и объединений, обеспечивающих социализацию индивида и в то же время открывающих возможность дальнейшего, более свободного развития личности. Единственным известным нам на сегодняшний день реальным действующим лицом всемирной истории является человек в качестве члена определенной социокультурной системы, обладающей как всеобщими системными качествами (общество), так и особенными конституентами (культура). Историчность общества, представляющего собой совокупность социальных общностей, находит свое выражение в своеобразии его
[500]
культуры, которая и есть история. “В ходе истории, — отмечает М. С. Каган, — в процессе борьбы за историческую действительность мы как бы оставляем след, который есть не что иное, как процесс культуры в ее становлении. Она всегда открыта и никогда в действительности целиком не имманентна” [63]. Отсюда самобытность, самотождественность культуры не в наличии в ней некой неизменной, самодостаточной сущности в виде “души”, “идеи”, “генотипа”, “культурного кода” и т. п., а в своеобразии пути, истории, выступающей диахроническим аспектом социального (синхронного) и потому детерминируемой всем предшествующим ходом развития в единстве и взаимосвязи внутренних импульсов и внешних влияний.
Социальные общности конституируются на основе тех или иных ценностей, которые определенным образом организованы, структурированы, иерархизированы и в совокупности образуют данное общество. Обретая нормативный характер, институционально закрепленные ценности служат основой традиций общества, задают образцы, нормы поведения, выступая фактором, который формирует определенный социальный тип личности. Вместе с тем ценности выступают и как идеалы, стимулирующие творческую деятельность людей, которая направлена на создание новых социальных общностей, отвечающих их новым интересам и потребностям. Взаимообусловленность коллективного и индивидуального и в то же время их нетождественность приводят к рассмотрению социальной общности не как проекции качеств личности и наоборот, а как постоянный процесс взаимодействия индивидуального и коллективного, социальных по своему существу. Имманентная связность отдельного человека с какой-либо общностью (или общностями) позволяет утверждать, что человечество не имеет своей “предыстории” или “доистории”. История общества начинается тогда, когда человек в процессе своей деятельности обретает способность творить культуру и самого себя.
Многогранность, многоуровневость человеческой деятельности обусловливают многообразие социальных общностей, которые имеют различные содержательные,
[501]
пространственно-временные, количественные характеристики, разную степень сложности, “плотности”, устойчивости, жесткости границ и т. д. Отношения между различными общностями могут строиться на основе как взаимопонимания и сотрудничества, так и ненависти и вражды. По-разному складываются и отношения между отдельным человеком и общностями, отражая всю гамму человеческих чувств и настроений, весь спектр социальных отношений.
На протяжении всей своей истории человек создал огромное разнообразие общностей, каждая из которых выражает многообразие исторически обусловленных ценностных ориентации людей. Это касается всех общностей, в том числе и тех, связь с которыми настолько глубока и закреплена на уровне “коллективного бессознательного”, что они воспринимаются как врожденные свойства человеческой природы, например этническая или национальная принадлежность. “Нации, — возражает по этому поводу Э. Геллнер, — делает человек, нации — это продукт человеческих убеждений, пристрастий и наклонностей. Обычная группа людей (скажем, жители определенной территории или носители определенного языка) становятся нацией, если и когда члены этой группы твердо признают определенные общие права и обязанности по отношению друг к другу в силу объединяющего их членства. Именно взаимное признание такого объединения и превращает их в нацию, а не другие общие качества — какими бы они ни были, — которые определяют эту группу от всех стоящих вне нее” [64]. Представления людей о своей национальной принадлежности связаны с
возникновением и развитием национального государства, а не с некими силами, действующими помимо культурно-исторического процесса. Выступая против абсолютизации значения этнической принадлежности личности, К. Демель отмечает: “Каждый из нас имеет не одну, а несколько различных идентичностей... И все эти идентичности изменяются с течением времени” [65]. Под “идентичностью” он имеет в виду причастность человека к той или иной общности.[502]
Историчность социальных общностей, возникающих как ответ на новые потребности людей и являющихся средством реализации их новых интересов, условием дальнейшего развития творческих потенций, не позволяет осуществить социальную редукцию, то есть установить фундаментальные общности, из которых выводятся или к которым сводятся все другие. Это значит, что отношения между общностями носят не “внутренний” характер, а “внешний”. Если всякое отношение между двумя членами, отмечает Б. Рассел, выражает, прежде всего, внутренне присущие им свойства, то в конечном счете речь идет о свойстве того целого, которое они образуют. Аксиома “внутренних отношений” ведет к жесткому онтологическому монизму, к отрицанию существования отношений вообще, она несовместима с признанием какой-либо сложности и ориентирует на поиски единой для всех истины обо всем. Связывая с аксиомой “внешних отношений” онтологический плюрализм, Рассел подчеркивает, что в этом случае “тождество в различии” исчезает, и мы имеем дело с множеством комплексов, имеющих как тождественные, так и различные элементы. В результате “получаем мир из многих вещей — с отношениями, которые нет надобности выводить из какой-то „природы" или схоластической сущности относящихся вещей. И в этом мире все сложное состоит из простых вещей, между ними имеются отношения, и анализ не затрудняется на каждом шагу бесконечным регрессом” [66].
Ретроспективный взгляд на историю позволяет выявить ряд тенденций, свидетельствующих о том, что рост сложности и разнообразия социальных общностей способствует прогрессу (росту) человеческой свободы. Создание каждой новой общности отвечало новым интересам людей, диктовалось потребностью в таком объединении, которое было адекватно целям и стремлениям определенных социальных групп, слоев общества и способствовало процессу индивидуализации, то есть росту их свободы. С этой точки зрения исторический прогресс предстает как прогресс социальный. Так, на смену родовой общи-
[503]
не, члены которой были связаны, прежде всего, узами кровного родства, приходит государство, подрывающее основы первобытного партикуляризма и направляющее свои силы на создание условий деятельности уже не столько этнических, сколько социальных групп, а в дальнейшем и гражданского общества. Прослеживая развитие государственности, В. С. Барулин отмечает, что “с одной стороны, вырабатывается механизм более
полного выражения интересов людей, с другой — развиваются механизмы, блокирующие перерождения институтов государства в орудия диктатуры, давления на гражданское общество, на каждого отдельного человека. Все это в целом создает благоприятные условия для развития человека, его свободы” [67]. Становление гражданского общества, его “отделение” от государства свидетельствует о достижении людьми более высокой степени свободы самоопределения, более широкого выбора жизненных целей и средств их реализации, что влечет за собой изменение функций, задач самого государства по отношению к гражданам.Наряду с государством в процессе своей деятельности люди создавали такие общности, которые выходили за рамки государств: экономические, религиозные, научные и пр. Так, например, мировые религии, возникнув на фундаменте племенных верований, стали мощной силой, объединяющей людей независимо от расовой и этнической принадлежности, гражданства, социального и экономического положения, политических убеждений и культурного уровня. Эволюция религиозных представлений свидетельствует не только об их плюрализации, нарастании секуляризма, обусловившего смещение акцента от “священного” к “светскому”, но и, если так можно выразиться, о “протестантизации” религиозной мысли, что позволило П. Тиллиху заявить о наступлении “протестантской эры”. Речь идет о своеобразной “приватизации” религии, об интериоризации религиозных ценностей, источником которых является не навязанный извне авторитет, а “опыт внутренней свободы”, сознательный и самостоятельный выбор традиций. Таков, по
[504]
мнению П. Бергера, “еретический императив современной ситуации”, в которой оказываются представители разных конфессий в той мере, в какой их страны и регионы включаются в процессы “модернизации” [68]. Анализ возникновения и эволюции важнейших для жизнедеятельности людей общностей свидетельствует о том, что все они развиваются в сторону предоставления человеку все большей свободы выбора, свободы самореализации, самоопределения.
Наряду с этой тенденцией в мировой истории возникает и другая: происходит развитие человечества от “синкретического” единства поначалу немногочисленных социальных общностей к их дифференциации, автономизации и вместе с тем к их интеграции, глобализации, то есть к созданию сложных многомерных образований, включающих в себя множество других. В то время как первобытный человек признавал приоритет кровнородственных связей, современный человек, являясь членом разных сообществ, может ощущать, осознавать и свою принадлежность даже к таким глобальным общностям, как цивилизация (американская, европейская, исламская и пр.).
Этот процесс сопровождается эмансипацией человека от доминирующего влияния тех общностей (например, церкви, государства, нации), которые на протяжении длительного времени конституировали другие общности, стремясь к контролю над ними и к управлению их деятельностью. Если на первых этапах истории принадлежность человека к той или иной общности носила достаточно жесткий характер, практически не предоставляя свободы выбора, то впоследствии мера свободы человека все более возрастает. Социальные ценности, являющиеся системообразующим фактором любой общности, постепенно перестают рассматриваться как трансцендентные, находящиеся за пределами человеческого бытия, как “данные” ему “свыше” и помимо его воли, но как результат культуротворческой деятельности самих людей. К концу XX века, отмечает В. С. Библер, господство над человеком сил внешней и внутренней
[505]
детерминации уступает место силам “слабого” взаимодействия, самодетерминации. Везде человек “выталкивается из прочных ниш социальной, исторической, кастовой детерминации” и “нарастает новый всеобщий социум”, “форма свободного общения людей в силовом поле культуры, диалоге культур”.
Постепенный отказ от фундаментализма в отношении тех или иных ценностей, их деабсолютизация приводят к тому, что границы между общностями становятся менее жесткими, более проницаемыми, а отношение к альтернативным ценностям и соответствующим общностям с их институтами более толерантным. На смену традиционному делению общества на “своих” и “чужих” приходят отношения между “своими” и “другими”, что свидетельствует о признании равноценности всех участников культурного диалога. Если первобытный человек был полностью поглощен общиной, основанной на кровном родстве ее членов и требующей полного подчинения общепринятым правилам и нормам поведения, то сегодня люди идентифицируют себя одновременно с различными социальными общностями и объединениями, разделяют ценности различных социокультурных систем.
Плюрализм общностей с присущими им разнообразными ценностями, отражающими многомерность человеческой деятельности, влечет за собой необходимость в координации действий на основе взаимопонимания и сотрудничества. Насилие как способ разрешения противоречий, возникающих между различными социальными коллективами, а также внутри них, заменяется поиском компромисса. Цивилизация, как заметил еще X. Ортега-и-Гассет, есть не что иное, как попытка свести силу на роль ultima ratio, то есть последнего довода. Иными словами, конфронтация различных социальных систем как модель развития уступает место соревнованию, конкуренции на принципах мирного сосуществования, что влечет за собой необходимость пересмотра и изменения некоторых основополагающих принципов организации сложных систем как в природе, так и
в обществе. Убеждение в первостепенной важности принципа иерархии,[506]
означающего жесткое подчинение и соподчинение структур социальной организации, сменяется признанием перспективности принципа координации равноправных, относительно самостоятельных, саморазвивающихся, самоорганизующихся структур.
Переориентацию современного мышления на ценности сотрудничества и согласия связывают сегодня с изменениями в социальной практике и политике современных государств. Осуждение тоталитарных, деспотических режимов, отказ от репрессивных механизмов управления как неэффективных, препятствующих развитию человека и общества, распространение демократических форм и методов правления, основанных на признании приоритета прав человека — характерные признаки смены более общей мировоззренческой установки господства и власти над всеми объектами окружающего мира, их насильственного преобразования на деятельность, согласованную с закономерностями природных и социальных процессов, учитывающую многообразные интересы и потребности людей. Происходит переосмысление самого смысла человеческой деятельности с позиций гуманизма, суть которого — в признании не только ценности свободной суверенной личности, но и значимости сотрудничества, кооперации, взаимопомощи как внутри различных социальных общностей, так и между ними. Возникает потребность в создании международных организаций, координирующих действия различных сообществ.
Плюрализм общностей с присущими им многообразными системами ценностей при отсутствии их строгой иерархии и жесткого социального контроля подрывает самую возможность единого для всех членов того или иного общества мировоззрения, единой идеологии. “В настоящее время, — пишет Ю. Хабермас, — не существует эквивалента функционального обеспечения идентичности, которая выполняла
ныне разрушающаяся традиционная система мира. Ведь универсальная мораль... больше не в состоянии строить ясные групповые идентичности на наивной дифференциации “внутреннее-внешнее” меж-[507]
ду теми, кто принадлежит к роду (или государству) и чужим” [69]. Плюрализм ценностей, с одной стороны, предоставляет большие возможности для избирательной активности людей, позволяет каждому формировать систему взглядов на мир, основанную на свободном выборе, личных предпочтениях, а с другой — стимулирует поиски целостного мировоззрения, позволяющего преодолеть фрагментарность, “разорванность” предстоящей действительности. Последнее отчасти объясняет характерные для XX века процессы ремифологизации, а также признание обыденного, повседневного сознания как полноправного
конституента любой мировоззренческой системы. Поэтому сегодня вряд ли можно говорить об отмирании мировоззренческих систем, которые могут сохранять глобальный характер, но главное — они не должны быть навязаны людям сверху в качестве обязательных, официальных.Вместе с тем прогресс свободы не означает постепенного, но неуклонного снятия социальных противоречий и возможности дальнейшего беспроблемного развития человечества, ибо свободная творческая деятельность предполагает, что преобразование существующего на новых основаниях невозможно без критического отношения к нему, доходящего иногда до отрицания. Возникновение и формирование новых общностей всегда сопровождалось социальными, политическими и культурными конфликтами, столкновениями вплоть до военных, так как всякая система ценностей, закрепляясь в социальных институтах, стремится не только к самосохранению, но и к расширению своего влияния на другие, к их вытеснению или поглощению. Поэтому, считает Э. Фромм, убеждению в том, что история — это прогресс свободы, ни в коей мере не противоречит утверждение того, что история человечества — это “история конфликта и разлада”.
Рост интеграционных связей в мире на основе взаимопонимания и сотрудничества влечет за собой не только интенсивное распространение оптимальных форм экономической, политической, научно-технической, технологической деятельности, стимулирует культурный обмен
[508]
и т. д., что дает основания говорить о формировании новой “общепланетарной цивилизации”. Усиление взаимозависимости народов, стран, регионов оборачивается глобализацией проблем, приобретающих мировой характер и порождающих кризисы, ставящие под вопрос само существование человечества. Соответственно возрастает напряженность между теми, кто инициирует кризисы, и теми, кто испытывает на себе их последствия. Реакцией на некоторые унификационные процессы, сопровождающие интеграцию, является стремление некоторых культур к самоизоляции, ксенофобия, этноцентризм, расизм и т. п., что нередко приводит к развязыванию социально-политических, этнических конфликтов вплоть до локальных войн, потенциально содержащих угрозу мировой войны. Углубление социальной диверсификации, размывание границ между социальными общностями способствует росту свободы, и в то же время ведет к дезориентации некоторых членов общества, к утрате ими социальной самоидентификации. Следствие этого — отчуждение, которое находит свое выражение не только в социальной апатии, в состоянии “аномии”, фрустрации, в безответственности, но и в аморализме, в агрессивности по отношению к другим, к обществу в целом. Свойственное людям стремление к объединению, к коллективным формам переживания и общежития на фоне тенденции к отчуждению личности содержит в себе угрозу возникновения и развития тоталитарных антидемократических режимов.
Ускорение темпов общественного развития, свидетельствующее о способности человека влиять на ход событий, добиваться поставленных целей, быстро решать возникшие проблемы, чревато возможностью развития кризисов и катастроф, которые могут быть результатом неуправляемости
происходящими событиями, утраты контроля над ними. Отсюда стремление побороть чувство одиночества и беспомощности путем отказа от своей индивидуальности и растворения в какой-либо общности, превращающейся в инструмент подавляющих человека социальных сил. В результате — “бегство от свободы”,[509]
которая расценивается как непосильное бремя, отказ от критического осмысления действительности, конформизм, авторитаризм и пр. Однако бегство человека от свободы, отмечает Э. Фромм, “не восстанавливает его утраченной уверенности, а лишь помогает ему забыть, что он отдельное существо. Он приобретает новую хрупкую уверенность, пожертвовав целостностью своего индивидуального „я". Он отказывается от своей личности, потому что не может вынести одиночества. Таким образом
, „свобода от" приносит ему новое рабство” [70]. Девальвация свободы влечет за собой деиндивидуализацию личности, подчиняет ее социальному целому, что в конечном счете препятствует историческому прогрессу.Сегодня амбивалентность исторического прогресса очевидна: “Великое объединение” народов (А. Эйнштейн) не только сопровождается верой в безграничные возможности человека, способного к совершенствованию мира и самого себя, но и порождает апокалиптические настроения и ожидания катастрофы, знаменующей “конец истории”. Рассматривая процесс формирования личной идентичности в обществе “позднего модерна”, А. Гидденс подчеркивает двойственный характер этого процесса. Плюрализм контекстуальных событий, с одной стороны, ведет к стандартизации, унификации “я”, к ориентации на устойчивые авторитеты, порождает чувство бессилия и беспомощности. Но с другой — “фрагментаризация личности” влечет за собой осознание многообразия ее возможностей в выработке собственного стиля жизни, в признании неопределенности как основы выбора, в индивидуализации опыта и т. д. [71].
И все же пессимистические прогнозы относительно будущего не более реальны, чем оптимистические надежды на то, что человечество найдет в себе силы преодолеть “антропологический кризис”, который свидетельствует об исчерпанности некоторых прежних ценностных ориентиров и о необходимости поиска новых. Чем сложнее, дифференцированное система, тем она жизнеспособнее и вместе с тем чувствительнее к любого рода воздействиям, которые могут привести как к желательным,
[510]
так и к нежелательным последствиям. Развитие цивилизации, как заметил X. Ортега-и-Гассет, всегда полна тяжелых проблем: “Чем выше ступень прогресса, тем больше опасность крушения”. Коль скоро свобода — “это историческая самодетерминация социального развития”
, не зависящего от действия надчеловеческих “исторических сил”, непрочность, неустойчивость, неопределенность мира привнесена самой свободой, и “в этом, пожалуй, единственное основание для того, чтобы сохранить оптимизм, говоря о перспективах нашей цивилизации” [72].Повышение степеней свободы человека влечет за собой расширение сферы его ответственности, которая, выступая мерой свободы человека, становится и мерой социально-исторического прогресса. Это предполагает понимание человеком последствий принимаемых им решений, постановку нравственно оправданных целей и средств их достижения. Следовательно, установка на неограниченное развитие должна быть заменена установкой на выявление пределов экономического роста, на экологическое, политическое, военное сдерживание, на создание институтов и механизмов, регулирующих это сдерживание. Подобного рода установки могут быть эффективно реализованы только при условии самоограничения как сознательной позиции каждого человека.
Ничем не ограниченная свобода, как уже отмечалось, приводит к ее значительному ограничению, вплоть до рабства, на что в свое время указал еще Платон в “Государстве”. Обращая внимание на этот “парадокс свободы”, К. Поппер считает распространенное противопоставление свободы безопасности граждан “химерой
”. Именно государство, по мнению Поппера, должно быть гарантом свободы и безопасности. “Ведь свободы просто нет, — пишет он, — если ее не обеспечивает государство, и наоборот, только государство, управляемое свободными гражданами, может предложить им более или менее приемлемую безопасность” [73]. Особенность свободы в том и состоит, что она никому не может быть навязана, не привнесена в общество извне. “Свободное общество, — отмечает П. Фейерабенд, — не навязывается, оно возни-[511]
кает только там, где люди, решая частные проблемы в духе сотрудничества, постепенно вводят охранительные структуры*
[74].Итак, при всем разнообразии исторических судеб, путей развития цивилизаций, культур, обществ, имеющих свой специфический механизм детерминации, прослеживается общая логика развития мировой истории, свидетельствующая о росте степеней свободы человека, что находит свое выражение в различных способах осмысления природного, общественного и индивидуального бытия. Так, для традиционных обществ характерны космоцентрические модели, фиксирующие жесткую зависимость человека от природных и социальных факторов, которые представали в виде надчеловеческих одушевленных космических сил. Далее складываются геоцентрические модели, где приоритет социального осмысливается как господство божественно-всеобщего, надкультурного. По мере того как происходит снижение роли и значения религиозной идеологии, возникают натуро-центрические модели, трактующие социальные отношения как “природные”, “естественные”, а затем и социо-центрические модели, где в качестве интегративных, надличностных ценностей выступают техника, государство, нация и т. п. Наконец, сегодня можно говорить о становлении антропоцентрической или “антропогенной” модели, рассматривающей человека как единственного субъекта исторического творчества (М. С. Каган, С. Г. Дилигенский и др.).
Предложенное выше процессуальное членение всемирной истории в самом общем виде выражает логику истории, вектор направленности ее развития. Применительно к различным цивилизациям, культурам, регионам, странам временное расчленение исторической жизни и ее конкретное содержание обусловлено спецификой культурных организмов с присущими им ценностными системами, которые цементируют жизнь разнообразных социальных общностей, воплощаясь в исторически конкретных мотивациях человека как субъекта деятельности.
[512]
Рассмотрение социально-исторического прогресса как прогресса свободы позволяет связать всеобщее — логику исторического процесса — с многообразными конкретно-историческими явлениями, подчеркивает инновационный характер человеческой деятельности, нацеленной на создание новых форм социального и культурного бытия. Такое понимание исторического прогресса не содержит в себе ни телеологизма, ни финализма, свойственных классическому рационализму, и в то же время направлено против идеи круговорота культурных форм в истории, популярной в рамках неклассической философии. В силу несубстанциальности истории ее ход имеет неопределенный, незапрограммированный характер, ибо свобода как цель и условие исторического развития не имеет универсального содержания и потому никогда не может быть достигнута. Неопределенность человеческой деятельности означает, что она потенциально содержит в себе возможность как бесконечного совершенствования человеком мира и самого себя, так
и катастрофического развития, которое может привести человечество к вырождению и гибели.Возрастание культурного плюрализма, углубление социальной дивергенции связано не только с инновационной, культуротворческой деятельностью людей, но также и с тем, что жизненно важные общности не исчезают с арены мировой истории, а сохраняют свое значение для последующих поколений (семья, государство, конфессиональные, этнические, профессиональные и прочие общности). Вместе с тем исторический прогресс некумулятивен: включенные в новый исторический контекст уже сложившиеся общности подвергаются преобразованию сообразно изменившимся условиям и сосуществуют с вновь образовавшимися общностями.
Исторический прогресс как прогресс свободы свидетельствует о том, что единство человечества есть единство расчлененное: чем интенсивнее интегративные связи между людьми, странами, народами, цивилизациями, тем более многообразным, более “мозаичным” становится мир. В современных условиях идея конвергенции в
[513]
традиционном смысле этого слова — наследие классического рационализма с его ориентацией на возможность образования в исторической перспективе некоторой усредненной, синтетической, универсальной структуры унитарного планетарного сообщества. Поэтому сегодня будущее человечества мыслится не как следование какой-то наиболее “эффективной” социальной модели, выработанной той или иной цивилизацией, и не как конвергенция, синтез различных социокультурных систем, а как плюральный процесс взаимодействия, взаимовлияния, взаимообогащения разнообразных культурных организмов, сохраняющих свою самобытность (культуру), и в то же время открытых дальнейшему творчеству.
Качественное разнообразие мира, где каждая культура стремится отстоять свою идентичность, неравномерность развития и своеобразие его путей, различная скорость интеграционно-дивергентных процессов являются источниками постоянно возникающих противоречий, для разрешения которых нередко используется насилие. Однако возросшее могущество человека делает его более свободным в выборе средств осуществления своих целей, среди которых наиболее действенным оказывается диалог, ибо именно “в практике общения”, по мнению Гадамера, можно добиться и “понимания, и, в конце концов, даже взаимосогласия”. Таким образом, речь идет не о стирании, разрушении перегородок между различными человеческими общностями, но о развитии коммуникации, в ходе которой достигается не только согласие между участниками культурного диалога, но и их взаимное преобразование.
Исторический прогресс как прогресс свободы позволяет рассматривать историю человечества как процесс противоречивого единства двух взаимосвязанных, взаимообуславливающих тенденций: индивидуализации, обособления человека от созданных им форм социальной организации, роста его независимости, самостоятельности и т. п
., и кооперации, консолидации, образования различных социальных общностей и объединений, которые отвечают интересам, потребностям, желаниям[514]
людей, способствуют сплочению вокруг общих целей, содействуют их достижению.
Возрастание культурного плюрализма, углубление социальной гетерогенности, отражающие расширение спектра ценностей и своеобразие их сочетаний в каждой культуре, сопровождается тенденцией к интеграции, взаимодействию, сотрудничеству стран, народов, регионов на основе ценностей, обретающих общечеловеческое значение. Культурные универсалии, как уже отмечалось, обеспечивают единство мира культуры, его целостность, открытую в то же время для бесконечного процесса переосмысления человеком целей и результатов своей деятельности. Различия между “локальными цивилизациями” рассматриваются не с точки зрения их культурной несовместимости, а как разнообразные формы осуществления непреходящих культурных ценностей, являющихся общим достоянием человечества, связанного единой судьбой. Смысл всемирной истории
сегодня видится в создании условий, способствующих росту человеческой свободы, без чего невозможна самореализация личности, и вместе с тем в расширении сферы ответственности, что является необходимым условием существования общества.Итак, культурный плюрализм не только не препятствует, но и способствует созданию “метацивилизации”, “метакультуры”, которая не поглощает, не вытесняет национальные, региональные культуры, а как бы надстраивается над ними, выступая в качестве своеобразного цивилизационно-культурного “общего знаменателя”. Говоря об этом, Э. Баталов имеет в виду не какую-то социально организованную и институционально оформленную структуру, а своеобразный “кодекс общечеловеческих ценностей”, способствующих выживанию и развитию человечества как единого целого [75]. О возможности единства человеческой истории пишет и Ю. Хабермас: “История как коллективная единица не устраняется при помощи образования множества. Многие данные говорят о том, что универсальное единство истории на земном шаре (и вокруг него) сегодня является реаль-
[515]
ностью, однако — ставшей реальностью. Единство истории — это результат, а не что-то изначально гарантированное благодаря деятельности субъекта, который в процессе воспитания сам себя созидает” [76]. Это означает, что деятельность людей в себе самой содержит возможность единения человечества, обретающего общую судьбу и общую историю. Единство человечества, единство его истории предстает не как предзаданное, присущее человеку от “природы” и потому изначально гарантированное, а
как обретаемое в процессе культуротворчес-кой деятельности. Таким образом, перспективы развития человечества зависят от того, насколько прогресс свободы человека будет сопровождаться прогрессом его ответственности.Итак, непредзаданный, дивергентный, вариабельный, стохастический характер исторического процесса про-блематизирует возможность единства мировой истории и наличие в ней общего смысла. Фундаментальным фактором, позволяющим структурировать историю и представить ее как единое, открытое целое, как упорядоченный процесс, является человеческая свобода, мерой которой выступает степень ответственности человека как члена различных конкретно-исторических форм социальных общностей. Анализ становления и развития жизнеобеспечивающих общностей и отношений между
ними свидетельствует в пользу понимания исторического процесса как прогресса свободы. Социально-исторический прогресс имеет в целом нелинейный, некумулятивный характер, поскольку образование и утверждение новых форм человеческого бытия происходит не путем разрушения, изживания старых, а путем включения их в новый социокультурный контекст в переосмысленном и преобразованном виде, при этом расширяется спектр возможностей для дальнейшей инновационной деятельности.Возрастание социального и культурного плюрализма сопровождается тенденцией к дезинтеграции, к распаду сложившихся связей и отношений между различными общностями, обществами, культурами, цивилизациями.
[516]
Соответственно актуализируется необходимость в кооперации, интеграции людей на основе универсальных ценностей культуры. Единство человеческой мировой истории, таким образом, предстает как результат совместных усилий людей, направленных на сохранение мира во всем его культурном многообразии как необходимом условии свободы выбора каждой культурой своего пути, свободы культурного самоопределения.
4.6. ИСТОРИЯ КАК ДИНАМИЧЕСКАЯ СИСТЕМА
История, как уже отмечалось, в целом предстает как дисконтинуальный процесс: в известных точках исторического пространства-времени наступают “надломы”, образуются “разрывы”, происходят “мутации”, “некумулятивные скачки”, способные подчас резко изменить “маршруты” культуры. По мере того как возрастает динамизм социокультурных изменений, актуализирующих творческие аспекты человеческой деятельности, усиливается исследовательский интерес к переходным, или транзитивным, периодам истории. Так, например, Д. Нэсбит и П. Эбурдин считают, что современное человечество переходит к Новому Веку, отличительной чертой которого является триумф личности, активно преобразующей мир, отвечающей за все, что она совершает, стремящейся построить сообщество как свободную ассоциацию отдельных людей: “Это триумф индивидуальной ответственности над анонимностью коллектива” [77]. В переходном периоде находится Европа, занятая, по мнению многих западных ученых, поисками своей культурной идентичности, вызванными утратой лидерства в области экономики и научно-технического прогресса, кризисом традиционных европейских ценностей, усилением региональных конфликтов, распадом “социалистического лагеря” и т. д. Решение этих проблем представляется многим прелюдией к новому “европейскому концерту”, к созданию Соединенных Штатов Европы, включающих восточноевропейские страны, в том числе
[517]
и Россию [78]. Переходным является и состояние России, переживающей глубокие качественные преобразования во всех сферах жизни.
Транзитивные периоды, находясь между прошлым и будущим, испытывая давление прошлого и будущего, тем не менее предстают как вполне самостоятельные состояния социокультурных систем, отличные от стабильных, инерционных периодов развития. В связи с этим встает ряд вопросов о структуре, внутренней логике, динамике транзитивных периодов, о возможности прогнозировать и воздействовать на происходящие в них события и процессы, о месте и значении переходных периодов в истории. Ответить на них можно при помощи сравнительного анализа транзитивных и стабильных периодов истории. Другими словами, речь идет об исследовании такой формы протекания истории, как ритмичность, которая в отличие от цикличности, подчеркивающей периодическую повторяемость исторических событий и процессов, акцентирует внимание на поочередном доминировании устойчивых и изменчивых фаз развития с формальной точки зрения, а не с содержательной, так как всякое историческое событие уникально и неповторимо.
Интерес к ритмическому характеру истории проявляли те представители неклассической философии, которые чувствовали ограниченность шпенглеровской концепции круговорота локальных культур. Так, например, на очевидность в истории ритма эпох “кумулятивных”, в которых “поколения ощущали достаточную однородность полученного и собственного”, и эпох “отрицания и полемики, поколений борьбы”, “обновления и созидательной воинственности” указывал X. Ортега-и-Гассет. Ритмический характер истории позволяет и по мнению сторонника кумулятивного прогресса Коллингвуда извлекать из нее уроки, которые полезны для человеческой жизни просто потому, что ритм ее изменений, по-видимому, повторяется. История достопримечательных событий, считает Коллингвуд, могла служить основой прогностических суждений, “если не полностью надежных, то вероятных”, устанавливающих то, что может
[518]
произойти, указывающих на “опасные точки в ритмах жизни, протекающей в данный момент” [79].
В современной философии наряду с континуалистскими теориями общества “предельной изменчивости”, которое понимается как самоорганизующаяся, самонаблюдающаяся, “самореференцирующаяся” система, находящаяся в процессе постоянных изменений, неустойчивости, неопределенности [80], формируется так называемый системно-циклический подход, в соответствии с которым общество с устойчивыми антагонизмами сменяется обществом с постоянно колеблющейся основой [81]. В рамках “системно-циклической динамики” сложились направления, которые, хотя и претендуют на перспективность анализа общественного развития, тем не менее остаются за рамками постнеклассической рациональности. Так, сторонники “кондратьевских циклов”, пытаясь втиснуть исторические события в строго отмеренные временные интервалы, игнорируют “человекоразмерность”, пластичность времени. Другие исследователи, обращаясь к истории России, рассматривают периодическую смену “порядка” и “хаоса” как смену “авторитаризма” и “соборности”, “либерализма” и “консерватизма”, то есть состояний политически окрашенных. Однако стремление выявить циклический характер истории путем содержательного анализа смены ее фаз сталкивается с теми же затруднениями, что и в свое время попытки академика Н. И. Конрада экстраполировать содержательные характеристики западноевропейского Возрождения на транзитивные периоды в истории Востока [82].
Разработка типологии стабильных и транзитивных периодов истории, являющихся предельно общими формами протекания исторических процессов, возможна с позиций системного подхода, позволяющего сравнивать различные по содержанию отношения между элементами как отношения, которые могут быть рассмотрены со стороны их общих формально-логических свойств, образующих формальные структуры. Историческая реальность представляет собой сложную многоуровневую, гетерогенную динамическую систему, характеризующуюся нали-
[519]
чием фиксированных и нефиксированных конечных наборов подсистем, основных и неосновных наборов преобразований, число которых не обязательно фиксировано, и, наконец, способностью в процессе преобразований изменять качественный и количественный состав подсистем и элементов [83]. Поэтому разграничение стабильных и транзитивных периодов всегда условно и имеет значение в определенных временных интервалах.
Структуры, входящие в исторические системы, рассматриваются как комплексы, составные части которых определяются различными формами их внутреннего взаимодействия, законами взаимной детерминации. С онтологической точки зрения, исторические структуры не есть структуры безличностные, независимые от человеческого сознания, и не порождаются думающим субъектом, но являются условием и результатом объективирующей социокультурной деятельности людей. Познавая структурные объекты, отмечает французский структуралист Ноэль Мулуд, наш разум проникает в окружающую действительность, “наталкивается на границы и не нарушает ее единства, сохраняя и восстанавливая в то же время единство своих собственных представлений, своих собственных выражений”. В этом Мулуд видит преимущество диалектического подхода к исследованию структур: мысль “обращается на самое себя”
при условии, что “может выйти из своих пределов” и удалиться от себя самой, следуя за вещью или явлением. Другими словами, “диалектическое испытание” включает “направляющую линию имманентности” и “направляющую линию трансцендентности” познания. Следовательно, существующие структуры, на которые направлены наши познавательные усилия, по мнению Мулуда, суть структуры принципиально “реляционные”. Их содержание, переведенное в плоскость понятийных и категориальных форм, предстает как “множество элементов, определяемых некоторыми отношениями такого рода, что становится возможным вывести все реляционные свойства элементов, в случае если даны операциональные правила, позволяющие преобразовать доминирующие отношения” [84]. Сами[520]
же структуры, формирующие “логический план” исследования, имеют собственные условия устойчивости и собственные условия изменения, и с этими условиями необходимо согласовывать дальнейшую теоретическую и практическую деятельность.
Основные требования структурного подхода, оказавшиеся эвристичными и продуктивными в сфере гуманитарных дисциплин, были сформулированы французским антропологом и социологом, представителем структурализма К. Леви-Стросом. Это, во-первых, сбор и анализ максимально полного числа эмпирических фактов; во-вторых, установление взаимных связей между ними, выявление их внутренних коррелятивных отношений и, в-третьих, синтезирование собранного материала в единое целое, в систему, выступающую тотальным объектом исследования. Специфика объекта исследования наложила определенные ограничения на методологические установки К. Леви-Строса, генерализация которых обусловила приоритетное внимание к стабильно функционирующим структурам, оставляя в тени их качественные преобразования. Поэтому значительный интерес представляет разработка структурного метода к динамическим системам швейцарского психолога Ж. Пиаже, стремившегося в исследовании процессов мышления к сочетанию принципов генетического подхода с логикой целостностей, то есть с принципами системности [85].
Динамическим системам (структурам), по мнению Пиаже, свойственны следующие фундаментальные черты. Прежде всего это “тотальность”, понимаемая не как замкнутая, “закрытая” целостность, а как операциональная структура, где главную роль играют отношения между элементами, их композиция. Акцент на отношениях между элементами, а не на самих элементах имеет принципиальное значение, так как из одних и тех же элементов могут составляться различные структуры. Как убедительно показал Леви-Строс в своих исследованиях систем первобытного родства, “каждая структурная единица по своей природе есть некое отношение или „пучок отношений" и только в результате комбинаций таких
[521]
„пучков" составляющие единицы приобретают функциональную значимость” [86]. Исключительное внимание к элементам, рассматриваемым в качестве “атомов”, “клеточек” системы, таит в себе опасность сведения системы к ее элементарным образующим, без учета возможности других членений, значения связей внутри системы и реализующих их отношений. Это не означает, что выбор элементов не имеет значения, ибо от этого выбора зависит создание всеобщего кода исследования, способного выявить общие свойства как для каждой отдельной системы, так и для всех систем при их сравнении. Важно то, что элементы всегда вписаны в определенный исторический контекст, который формирует связи и отношения между элементами.
Другой фундаментальной чертой системы (структуры), отмеченной Пиаже, является ее способность к трансформации. Для системно-структурного анализа истории за этим стоит проблема соотношения синхронического анализа, позволяющего представить структурные особенности объекта одновременно в их единстве, так сказать “по вертикали”, и диахронического анализа, учитывающего временные изменения объекта, то есть “по горизонтали”. Для современной науки, признающей историчность всех своих дисциплин без исключения, неприемлемо утверждение французского лингвиста Ф. де Соссюра о том, что попытка объединить синхронию и диахронию внутри одной научной дисциплины является “фантастическим предприятием”. Сам К. Леви-Строс в 50-х годах, отдавая предпочтение синхронному методу, выступал против отождествления синхронии и статики. Подчеркивая необходимость динамических интерпретаций структур, имеющих процессуальный характер, он писал:
“Структурная диалектика совсем не противоречит историческому детерминизму: она апеллирует к нему и создает для него новые инструменты исследования” [87]. Преимущество же синхронии, с его точки зрения, в том, что синхронные явления иногда обнаруживают “относительную однородность”, благодаря которой их легче изучать, чем диахронические явления.
[522]
Однако по мере того как любые, даже самые устойчивые, структуры обнаруживают свой процессуальный характер (и в этом смысле всякая структура есть процесс), вопрос ставится не о комплиментарности синхронии и диахронии (на первом этапе исследования их разграничение необходимо), а об их взаимообусловленности и взаимозависимости. В методологическом плане это означает важность решения проблемы преобразования диахронных процессов в синхронные. Примером может служить модель западноевропейской средневековой культуры, разработанная А. Я. Гуревичем, который, выделив наиболее значимые для этой эпохи категории, абстрагировался от реальной временной последовательности происходящих исторических событий [88]. С другой стороны, не обращаясь к диахроническому анализу уже сконструированных исторических структур, можно оказаться их “пленниками”, неспособными найти выход за пределы этих структур и обосновать переход к иным структурным отношениям.
И, наконец, третьей фундаментальной чертой системы (структуры) Ж. Пиаже называет ее саморегуляцию, способность к преобразованиям, не нарушающим ее границы и сохраняющим действие присущих ей закономерностей. Если иметь в виду те сложноорганизованные системы, которые служили объектом исследования для Пиаже, то они относятся к классу нелинейных открытых систем (структур), имеющих в каждой своей точке разнообразные источники структурирования и переструктурирования, перестройки, разрастания микроструктур в макроструктуры, альтернативного не
преддетерминированного развертывания процессов. В целом эти системы (структуры) характеризуются нестабильностью, неустойчивостью, выступающими условием стабильного и динамичного развития, а также крайней чувствительностью иногда к ничтожно малому и случайному воздействию изнутри и извне, а тем более к целенаправленной человеческой деятельности.Рассмотренные выше фундаментальные черты сложноорганизованных систем присущи и историческим систе-
[523]
мам (структурам), в том числе таким супердинамичным, как транзитивные, которые, отличаясь от стабильных способами связи элементов, способами функционирования и развития, тем не менее обладают свойством структуральности. Ссылаясь на историю естественных наук, ориентированных на достижение логической стройности, ясности, эмпирической обоснованности, Леви-Строс приводит убедительные примеры того, как “неструктурные” гипотезы относительно различного рода “аномалий”, не вписывавшихся в существующие структуры изучаемых объектов, служили основой построения более адекватных структур, описываемых уже новыми теориями. Поэтому он считал, что структурному анализу могут быть подвергнуты “самые неуловимые, самые текучие аспекты культуры”.
Сложность системно-структурного анализа стабильных и транзитивных периодов истории связана с тем, что необходимо сопоставить процессы, не только относящиеся к различным культурам, обществам, но и интервалам времени, отвлекаясь от этих различий и в то же время имплицитно их учитывая. В результате каждая исследуемая система должна быть представлена
как структурный инвариант для множества любых других систем различного уровня, инвариант единый и безразличный по отношению к тому эмпирическому материалу, который он организует вокруг себя. Иными словами, речь идет о построении моделей формальных структур стабильных и транзитивных периодов истории. Структурные исследования не представляли бы особого интереса, резонно заметил Леви-Строс, если структуры нельзя было бы преобразовать в модель, чьи формальные свойства можно рассматривать вне зависимости от составляющих их элементов.Всякая модель, репрезентируя (представляя) свойства изучаемого объекта и являясь выражением некоего содержания, замещением одного содержания другим, должна отвечать некоторым общим принципам: принципу соответствия оригиналу, то есть чему-то, лежащему за пределами репрезентации, исключая тем самым самоотнесение; принципу экстраполябельности модельной информации, то есть возможности переноса информации,
[524]
полученной на более простой модели, на сам оригинал; принципу верифицируемости, то есть возможности ее проверки на адекватность. С гносеологической точки зрения модели служат эффективным средством понимания исследуемого объекта, а с практической — основой разработки средств воздействия на функционирование и развитие изучаемого объекта. Являясь преднамеренно создаваемыми “конструктами”, модели, как и сами системы, “человекоразмерны”, так как включают в себя человека в качестве подсистемы, репрезентируя не только мир в разнообразных его проявлениях, но и познающего субъекта. По замечанию американского ученого М. Вартофского, каждая модель выступает как “самоконцепция” субъекта не в меньшей степени, чем “конципирование изучаемого объекта”, и потому всегда содержит своеобразный “портрет”, характер и силу убеждений человека, который, познавая мир, познает себя, а изменяя мир, изменяет и себя. Из этого следует, что всякая модель не свободна от “метафизических обязательств” и есть “более или менее сознательная метафизическая ориентация, заключающаяся не в общефилософских принципах метафизики
, а в ее попытках сделать вещи доступными для общего понимания, которое необходимо науке, как земля Антею” [89].Отрицая “инертный эпифеноменализм” классической философии, истолковывавшей наше сознание как пассивное отражение мира или нашей практики в сознании, а также “сверхактивный креационизм” неклассической философии, превращающей мир в “мою” идею, М. Вартофский называет свою позицию “историцированным кантианством”. Это означает, что некие онтологические структуры, существующие независимо от нас, свою определенность и значимость обретают только в свете наших интенций (намерений). Можно сказать и иначе: всякая репрезентация имеет референцию (денотат), которая всегда есть интенциональная деятельность. Коль скоро ничто само по себе, вне наших намерений, не является референциальным, репрезентация и референция неразрывно связаны между собой: репрезентируя нечто, мы одновре-
[525]
менно соотносим это нечто с чем-то другим. Истинность моделей связывается не с адекватным отражением сущности объекта, а коренится в человеческой практике. “Мне представляется, — пишет Вартофский, — что если теория репрезентации будет основываться на практической деятельности по производству вещей, социального взаимодействия и коммуникации, то в ней появится надежда на подлинно историческое нередукционистское описание роста знаний и эволюции когнитивных средств этого роста” [90].
Продуктивность модели, ее истинность зависят от того, какие свойства моделируемых объектов будут выбраны в качестве релевантных. Коль скоро речь идет о построении моделей стабильных и транзитивных периодов истории общества, то обе они суть разновидности логической модели, воплощающей универсальные свойства социальной организации как таковой. Поэтому релевантными свойствами такой сложной, самоорганизующейся системы, как общество, конституируемой человеком в процессе своей интерсубъективной, креативной деятельности, являются ценности. Человеческая деятельность, как уже отмечалось, всегда осуществляется в обществе, состоящем из различных социальных общностей с присущими им системами ценностей, которые в совокупности образуют смысловую структуру данного общества. С этой точки зрения, всякое общество, всякая культура выступает как система значений, интегрирующих, цементирующих это общество, обеспечивающих его единство и целостность, создающих механизм культурной преемственности, но вместе с тем побуждающих людей к деятельности, направленной на изменение, преобразование существующих социальных структур и создание новых. Ценности, являясь целью и результатом человеческой деятельности, объективируются в социальных институтах, которые выступают способом организации и регулирования общественной жизни, обеспечивающим ее устойчивость и формирующим механизм культурной преемственности. Изменения в системах ценностей сопровождаются и эволюцией или революцией
[526]
соответствующих социальных институтов, которые, выступая формальной стороной любой социальной организации, всегда более консервативны и менее подвижны, чем ценностные ориентиры, возникающие в процессе межличностного общения. Ценности, объективирующиеся в развитых социальных институтах, обычно имеют нормативный характер (ценности-нормы) в отличие от ценностей-идеалов, которые, выражая критико-рефлексивное, креативное начало человеческой деятельности, нередко оказываются вне
институциональной поддержки.Принципиально реляционный характер ценностей, репрезентирущих не свойства вещей, а отношение человека к миру, позволяет рассматривать их как знаки, чьи значения всегда интерсубъективны, коммуникативны и историчны, то есть не имеют жестко фиксированного, раз и навсегда данного содержания. В таких абстрактных знаковых моделях, как модели стабильных и транзитивных обществ, каждый знак, репрезентируя ценности того или иного уровня конкретизации, открыт бесконечному истолкованию со стороны интерпретатора и, тем самым, способен передавать бесконечное множество интерпретант. Противоречие между потенциально бесконечным процессом “вычерпывания” из знака новых содержаний и культурно “ограниченным” индивидуальным сознанием разрешается путем достижения понимания, возникающего в “сигнификативном” поле той или иной конкретной культуры.
В силу высокого уровня абстракции моделей стабильных и транзитивных периодов общественного развития знаки-ценности в своем отношении к объекту могут быть классифицированы как символы, поскольку они не имеют с объектом ничего общего в смысле соприкосновения или сходства. И хотя символы генетически не выводимы из знаков-образов (“икон”), их описание должно покоиться на прочном основании — общности образных элементов сознания — и подчиняться определенным правилам построения и связывания условных знаков. Связь символов с “иконическими” знаками, тем не менее, чрезвычайно важна для понимания ориентации обыденного созна-
[527]
ния, склонного переводить высокие абстракции в план наглядных образов. Конечно, при этом символы утрачивают свою универсальность, но зато становятся надежными средствами для повседневного ориентирования.
Если для выяснения генезиса и установления смысла систем (структур), для выбора базовых элементов, выступающих в роли знаков, экстраполяции модельной информации на ее “оригинал” и ее интерпретации первостепенное значение имеет семантический анализ, то для построения обобщенной формальной модели знаково-символической системы — ее синтаксическое измерение, дающее представление о структуре знаков, условиях их изменений, правилах преобразований. В формальном плане ценности любого общества могут быть структурированы следующим образом: 1) в зависимости от субъекта оценки — на универсальные (общечеловеческие
), социетальные, то есть характерные для данного конкретно-исторического типа общества, коллективистские (групповые) и личностные; 2) по объекту — на целевые и инструментальные; 3) по характеру оценки — на положительные и отрицательные; 4) по результату — на нормативные и идеальные, то есть выступающие в качестве идеала. Отношения между системами и подсистемами ценностей зависят от культурного контекста, в котором они существуют, и потому различают следующие системы: комплиментарные, альтернативные, субординационные, координационные и т. п.Динамизм исторической реальности, заключающей в себе возможность “эмерджентных” изменений, и особенно в такой ее форме протекания, как транзитивность, не является препятствием ни для структурирования присутствующих в них событий и процессов, ни, соответственно, для их моделирования. Сложность самого процесса познания, представляющего собой противоречивое единство рационального и иррационального, формализованного и неформализованного, вербального и невербального, континуального и дисконтинуального и т. д. обусловливает, с точки зрения Н. Мулуда, появление нового класса моделей — моделей “валентности”, или моделей
[528]
“вероятностных связей”, объектом которых являются сложноорганизованные, саморазвивающиеся системы.
Если обратиться к типологии познавательных моделей М. Вартофского, где критерием является степень “экзистенциальных обязательств” моделей по отношению к моделируемому объекту, то модели стабильных и транзитивных периодов истории — это “как бы конструкции”, которые
рассматриваются с “позиций их методологической полезности для построения научных теорий. Они выполняют эвристическую функцию преображения объектов сложных областей и поиск направлений для научного мышления” [91]. Речь идет о построении аппроксимативных (приблизительных), изоморфных своему объекту моделей со сложной операциональной ориентацией и тенденцией к системности и широкомасштабности. При одинаковых методологических предпосылках модели стабильных и транзитивных периодов общественного развития будут отличаться мерой системности и мерой динамичности.Противоречия между сложными многопараметровыми системными моделями, претендующими на опытное познание стабильных и транзитивных периодов истории, и абстрактными, бедными информацией моделями, представляющими собой идеальные конструкты, которые абстрагируются от эмпирических фактов, разрешаются путем построения целого спектра промежуточных моделей, отличающихся своими “экзистенциальными ориентациями”. Применительно к истории развития общества можно говорить о
моделях стабильных или переходных периодов всемирной истории, какого-либо региона, например Западной Европы, определенной культуры, например арабской, отдельной страны, например России, или этапа развития страны, например СССР, и т. д. Несмотря на различные уровни конкретизации, все эти модели обладают структурным тождеством и потому могут быть описаны, объяснены, поняты с помощью формальных структур ценностей, выражающих отношения людей к различным аспектам их культурного и социального бытия. Иными словами, все конкретное разнообразие мира, все уникальные, неповторимые исторические[529]
события и процессы выступают внешними проявлениями основных и неизменных предельно абстрактных структур (систем), попеременно, ритмически сменяющих друг друга, — стабильных и транзитивных периодов истории.
Итак, всемирная история человечества может быть представлена как сложноорганизованная динамическая система, чье развитие имеет ритмический характер: периоды устойчивого стабильного функционирования сменяются транзитивными, когда система перестраивается и переходит в качественно новое состояние, радикально отличное от предыдущего. Понять смысл транзитивных периодов, их место и значение в историческом процессе можно путем компаративного анализа со стабильными периодами истории, поскольку и те и другие представляют собой структурные инварианты для бесконечного многообразия эмпирического материала. Системно-структурный анализ любых систем включает в себя анализ сходства и различия способов их функционирования и развития. Применительно к истории общества речь идет о построении формально-знаковых моделей, релевантными свойствами которых являются ценности, образующие смысловой каркас всякого общества.
4.7. СТРУКТУРА СИСТЕМЫ ЦЕННОСТЕЙ СТАБИЛЬНЫХ ПЕРИОДОВ ИСТОРИИ
В синхроническом аспекте система ценностей стабильных периодов общественного развития иерархична по своей структуре и представляет пирамиду, где отношения между подсистемами ценностей — универсальных, социетальных, коллективистских и личностных — строятся по принципу субординации. На вершине располагаются трансгрупповые, трансперсональные — социетальные ценности-цели, “функция функций* которых заключается в том, чтобы выразить значение системы значений данного конкретно-исторического типа общества. Фиксируя неповторимое сочетание существующих подсистем ценностей, своеобразие их содержания,
[530]
социетальные ценности задают способ осмысления действительности, как социальным общностям с присущими им коллективистскими ценностями, так и каждому отдельному человеку с его неповторимой совокупностью ценностных установок и ориентации. Распространение и закрепление смысловых значений социетальных ценностей достигается путем определения предмета, целей, средств, правил деятельности, способов социальной организации субъекта деятельности применительно ко всему обществу в целом и к каждому его конкретному уровню. Поэтому система ценностей стабильных периодов имеет нормативный характер.
С социетальными ценностями сближаются, переплетаются, подчас сливаются, узаконивая и освящая их, универсальные ценности, чье содержание интерпретируется в духе социетальных ценностей. Так, например, в античной культуре воплощением Разума, Красоты, Справедливости, Гармонии, Порядка являлся Космос, а в эпоху средневековья абсолютной ценностью выступал Бог, атрибутами которого были Мудрость (Истина-Правда), Всемогущество (Свобода), Благо (Добро) и т. д. Сближение универсальных ценностей с социетальными приводит к тому, что последние предстают как объективные, независимые от групповых предпочтений и субъективных мнений, как истинные, приобретая статус “официальных”, общепризнанных и общепринятых. По отношению к универсальным и социетальным ценностям, которые в совокупности рассматриваются как “высшие ценности” данного общества, коллективистские и личностные ценности являются инструментальными.
Нормативный характер социетальных ценностей находит свое выражение в дифференцированной и специализированной деятельности социальных институтов, регулирующих, регламентирующих, стимулирующих, мобилизующих, контролирующих деятельность людей в условиях успешного функционирования общества путем создания и поддерживания социально значимых идей, целей, идеалов, образцов и правил поведения, санкций для выполнения этих правил в виде программ, инструк-
[531]
ций, кодексов, уставов и прочих нормативных, устных и письменных, уложений. Институциональная организация стабильного общества нацелена на интеграцию своих членов и требует конформности личных целей с целями социальных общностей и общества в целом. Поэтому для индивидуального и группового сознания она предстает как устойчивая, автономная реальность, как некая внешняя объективная фактичность, неочевидная для индивида и потому нуждающаяся в прояснении, объяснении в процессе социализации. Репрезентация институционального порядка осуществляется через развитую систему ролей и статусов в процессе трансляции социального опыта по различным каналам социализации. Коль скоро для социальных институтов нужны не уникальные индивиды, а “объективированные типизации”, стабильное общество заинтересовано не столько в развитии индивидуальных способностей личности, сколько в формировании ее социально значимых качеств. Иными словами, человек в стабильном обществе предстает преимущественно как объект социализации, а не как субъект индивидуализации. Развитая ролевая структура облегчает задачу управления поведением членов общества, расширяет возможности контроля над их деятельностью, оправдывает принуждение. Выгода для общества неоспорима: поведение людей становится контролируемым и управляемым, а следовательно, прогнозируемым.
Несмотря на высокую степень институционализации стабильного общества, она никогда не может быть полной. Возникающие противоречия между различными общностями и внутри них, хотя и могут быть минимизированы при наличии эффективного контроля и управления, но не элиминированы. Существующая институциональная автономия, выражающаяся в том, что институты стремятся сохранить свои нормы и исключить влияние других институтов и их лидеров, является источником социальной напряженности и конфликтов. Возникает необходимость интенсификации коммуникативных связей с целью углубления взаимопонимания и поддержания общего способа истолкования действительности.
[532]
Есть и другой аспект проблемы сохранения устойчивости смысловой структуры стабильного общества. Если на верхних этажах системы ценностей преобладает процесс ассимиляции и осмысление действительности в достаточной степени унифицировано и когерентно, то для нижних этажей, в силу многообразия и несводимости друг к другу подсистем ценностей, процессы осмысления дифференцированы и не могут быть выражены одной знаковой системой (в данном случае социетальной), обладающей исчерпывающими значениями. Таким образом, даже в самом стабильном обществе существует множество взаимосвязанных, но не совпадающих полностью смысловых миров, что порождает необходимость легитимизации существующих институтов путем выработки систем интегральных значений, охватывающих все общество и упорядочивающих его историю. Эту роль играют, по мнению П. Бергера и Т. Лукмана, “символические универсумы*, “системы теоретической традиции”, “впитавшие различные области значений и включающие институциональный порядок во всей его символической целостности”. “Символический универсум, — поясняют П. Бергер и Т. Лукман, — понимается как матрица всех социально объективированных и субъективно реальных значений; целое историческое общество и целая индивидуальная биография рассматриваются как явления, происходящие в рамках этого универсума” [9Я]. В результате такой “всеохватывающей интеллектуальной конструкции
” “все меньше теорий легитимации рассматривается в качестве особых перспектив для тех феноменов, которые являются аспектами этого мира”. Короче, всем и всему отводится “правильное” место.“Символический универсум”, выполняя функцию “концептуальной машинерии”, находит свое воплощение в создании целостной картины мира, религиозной или светской идеологии, устойчивой совокупности идей и принципов, объясняющих мироустройство, его историю и определяющих место человека в мире. Являясь продуктом высокой степени социальной стабильности, “символический универсум”, в свою очередь, играет роль
[533]
структурной стабилизации всей системы ценностей и выступает основой институционального и социального порядка. Однако сколь бы ни была высока степень “всеобщности” “символического универсума”, его укорененности в институтах, порождающие представления о его безусловности, общезначимости, материал, из которого он конструируется, по большей части представляет собой развитие “легитимации нескольких институтов, разработанных и усовершенствованных на более высоком уровне теоретической интеграции” [93]. Иными словами, речь идет о смысловой институционализации социе-тальных ценностей, за которой стоят интересы определенных социальных групп, классов, сословий.
Нормативный характер социетальных ценностей обусловливает когерентный способ понимания действительности. Разумеется, различия существуют, но они проявляются “только в форме и степени выраженности этого понимания. Это может быть простая общность психологической установки, и невербализуемое „цеховое знание", и не формальная экспликация достигнутого понимания в виде учебников, манифестов, положений. Когерентное понимание участников деятельности задается именно социальными значениями, общностью цели предмета и правил деятельности, то есть основными параметрами нормативно-ценностной системы” [94]. Поскольку система социетальных ценностей не есть монолит и допускает в исторически установленных границах вариативность осмысления содержания основных ценностей, существует возможность выбора конкретных норм в качестве основания действий, что способствует их эффективности. Поэтому в целом деятельность людей, живущих в условиях стабильного общества, рациональна, то есть целесообразна, сознательна, так как упорядочена правилами, приемами, ведущими к реализации поставленных целей, и, следовательно, оптимальна и эффективна. Наличие разделяемой большей частью общества системы ценностей освобождает людей от необходимости постоянно пересматривать основные принципы своей деятельности. Поэтому они могут сосредоточить внимание
[534]
на решении частных, локальных проблем, что увеличивает действенность их решений.
Рациональная деятельность, осуществляющаяся в рамках определенной системы концептуальных, инструментальных, методологических предписаний, имеет свои преимущества. Она позволяет добиться успеха, установить действующие в рамках данного общества закономерности, эмпирически подтвердить их, найти для известного класса проблем гарантированное решение, выработать стандартные методы разрешения типичных противоречий и т. д. В этих условиях наиболее существенными признаками истины являются соответствие знания своему предмету (нормативной в своей основе действительности) и внутренняя согласованность всей системы имеющегося знания. Складывается впечатление, что “обретение истины есть конвергентный процесс, в котором все стратегические линии рано или поздно стянутся к одной-единственной точке”, а наиболее рациональной представляется “стратегия, обеспечивающая кратчайший и простейший путь”. При этом допускается, что
“такая идеальная стратегия в принципе теоретически предсказуема от любой произвольно взятой точки до самого конца, а практические „отклонения" от нее обратимы” [95].Фундаментальной чертой такой внутренне согласованной системы, как стабильное общество, является социальный порядок. Социальный порядок предполагает наличие определенных ограничений, запретов, контроля в общественной жизни, взаимосогласованность и комплиментарность поведения людей, предсказуемость их действий, согласованность и непротиворечивость различных компонентов общества, их устойчивость в пространстве и времени. Социальный порядок означает способность социальной системы поддерживать status quo путем сохранения устойчивости, иерархической соподчиненности и взаимосогласованности существующих
подсистем (структур), а также поддержания гомеостатического равновесия с внешней средой, представляющей совокупность других систем.[535]
Таким образом, с точки зрения синхронии, система ценностей стабильного общества представляет собой устойчивую, иерархическую, упорядоченную смысловую структуру, центром кристаллизации смыслов которой является нормативная по своему характеру система социетальных ценностей с присущим ей “символическим универсумом”, задающим способ осмысления действительности всем уровням и
сферам общественной жизни. Свое выражение система ценностей стабильного общества находит в специализированной и дифференцированной деятельности социальных институтов, закрепляющих определенные типы социальных отношений в системе ролей и статусов, предписывающих индивидам определенные образцы поведения и устанавливающих санкции для выполнения этих правил. Основными функциями такой системы являются интеграция смысловых подсистем, поддержание и сохранение смыслового единства общества, что способствует рациональной, эффективной, оптимальной деятельности людей, разделяющих различные подсистемы ценностей, каждая из которых имеет свой “символический подуниверсум”. В условиях стабильно функционирующего общества понятие “гармония” сближается с понятием “порядок”, то есть подразумевает отсутствие подрывающих устойчивость системы противоречий, сохранение ее равновесия.Вместе с тем система ценностей стабильного общества имеет свое “Зазеркалье”, то есть некие латентные функции, которые, находясь до определенного времени в тени, исподволь подрывают самую стабильность. Нормативность системы ценностей, обуславливающая типизацию, формализацию всех видов деятельности, усиливает тенденцию к автономности социетальных ценностей и связанных с ней “символического универсума” и социальных институтов. Следствием этого является нечувствительность к происходящим переменам, отрыв от жизни, от социальной практики как источника перемен. “Чем абстрактнее легитимации, — пишут П. Бергер и Т. Лукман, — тем маловероятнее их изменения в ответ на переменившиеся прагматические требования.
[536]
Вообще, если есть тенденция сохранять все как было, то она может только усилиться при наличии превосходных обоснований в пользу такого сохранения. Это значит, что институты могут сохраняться даже в том случае, когда для внешнего наблюдателя они утратили свою первоначальную функциональность или практичность” [96].
Измена принципам социального прагматизма, уход от здравого смысла подрывают рациональность системы, снижают ее эффективность, создавая благоприятную почву для некритического восприятия всякого рода социальных мифологий, зиждущихся на иррациональной вере и не нуждающихся в разумных доводах. Как показывают исследования Д. Коулмана и Т. Фереро, социальная система начинает быстро деградировать, когда деятельность людей перестает быть рациональной [97]. Усилению иррационального начала способствует характерное для стабильных периодов ослабление критической рефлексии, связанное с парадигмальностью деятельности. Нельзя сказать, что критика полностью отсутствует, но она носит “апологетический” характер, то есть направлена на те явления, которые препятствуют совершенствованию данного общества и упрочению его порядка.
Иерархизм системы ценностей и соответствующей ей социальной структуры, ужесточая перегородки между различными социальными общностями, оправдывая делегирование функций управления “наверх”, утверждая в обществе дух корпоративизма, ограничивает возможности вертикальной мобильности, что снижает эффективность функционирования социальной системы. Коль скоро ценится не сам человек, а его место в социальной иерархии, возникает убеждение в заменяемости любого члена общества на любом уровне, вплоть до верхних этажей. Неустойчивость социального положения влечет за собой снижение социальной активности, стимулирует коррупцию, оборачивается безответственностью, скептицизмом, лицемерием, страхом и т. п. Безличный характер “официальных ценностей” открывает возможность субъективного произвола со стороны правящей элиты, манипулирующей массами во имя “высших ценностей”.
[537]
Ужесточение социальной регламентации одновременно расширяет границы отклоняющегося поведения, при этом высшие и низшие слои наиболее предрасположены к нарушению существующих норм [98].
Строгое соблюдение принципа субординации, иерархической соподчиненности, жесткий контроль как необходимая мера внешнего управления с целью поддержания стабильности любой системы приводят к тому, что монолог, становится преобладающей формой любого общения. Монолог предполагает максимально полное усвоение одной системы ценностей за счет разрыва связей с другими. “Создается впечатление, — пишет П. Фейерабенд, — что истина наконец достигнута. Но в то же время ясно, что всякий контакт с миром был утрачен, а достигнутая под видом абсолютной истины стабильность — не что иное, как результат абсолютного конформизма
[99].Однако “одномерный человек” Г. Маркузе, или “веселый робот” О. Хаксли, или “внешне-ориентированный человек” Д. Рисмена — предельная идеализация “образцового” члена общества, где социетальные ценности господствуют над коллективистскими и личностными и подчиняют себе универсальные. В действительности, по замечанию Э. Фромма, “хорошая приспособленность часто достигается лишь за счет отказа от своей личности; человек при этом старается более или менее уподобиться требуемому... образцу и может потерять всю свою индивидуальность и непосредственность” [100]. Стремление “отказаться” от личностных ценностей в пользу коллективистских или социетальных происходит ценой утраты личностью своей независимости и свободы.
Некритическое восприятие социетальных ценностей, их абсолютизация может привести, с одной стороны, к фанатизму, который всегда оборачивается нетерпимостью к взглядам других людей, вплоть до применения по отношению к ним насилия. Как заметил Н. Бердяев, фанатик всегда “идеалист”, ибо для него “идея” выше человека, живого существа, и он готов насиловать, истязать, пытать и убивать людей во имя “идеи”, будь то идея свободы, любви или справедливости. С другой стороны,
[538]
поскольку полного отождествления личностных ценностей с социетальными достичь невозможно, возникает неудовлетворенность личной жизнью, недовольство окружающим миром и, как следствие этого, отчуждение. Однако и отчуждение чревато деструктивным поведением, разрушающим личность. Проанализировав различные формы отчуждения, Э. Фромм пришел к выводу, что деструктивность — это “активная форма отчужденности”, результат “ущемленной и искаженной в итоге жизни”. Иными словами, стремление подавить в человеке индивидуально-личностное начало во имя общественного блага неминуемо влечет за собой дегуманизацию личности, ее деперсонализацию, рождая деструктивность, опасную для общества.
Свойственная стабильному обществу тенденция к инерционности, стандартизации, рутинизации, тривиа-лизации деятельности ограничивает пластичность человеческих действий, подавляет свойственное человеку стремление к свободе и творчеству. Перефразируя Т. Куна, можно сказать, что создается впечатление, будто общество пытаются “втиснуть” в заранее сколоченную коробку: система социетальных ценностей
ориентирует не на поиск нового, а на понимание тех феноменов, существование которых заведомо предполагается. Изолируясь от решения тех проблем, которые нельзя представить в терминах концептуального и инструментального аппарата “символического универсума”, она их просто отбрасывает или игнорирует. Все, что не вписывается в существующую социальную систему, противоречит ее принципам, расценивается как генетически чуждое, импортированное, как социальная патология, как результат деградации, как случайное, временное и в принципе устранимое.Ценности, не находящие своего места в “символическом универсуме” вытесняются на периферию общества или в его “андеграунд”, где складываются девиантные версии реальности и образуются “альтернативные символические подуниверсумы”. Их субъектами становятся различного рода маргинальные группы и аутсайдеры —
[539]
“социальные мигранты” А. Тойнби, “внутренние эмигранты” Э. Ренана и т. п. “Общество, опирающееся на множество жестких ограничительных правил, в котором бытие человека становится синонимом подчинения этим правилам, — пишет П. Фейерабенд, — выталкивает инакомыслящих в бесчеловечную сферу всеобщего бесправия, отнимая у них разум и человеческое достоинство” [101]. Таким образом, отчуждение от господствующей системы ценностей порождает не только конформизм и деструктивность, но и дистанционирование от существующих ценностей, институтов, образцов и норм поведения, способствующее процессу индивидуализации, расширению сферы внутренней свободы человека, что находит свое выражение в разных формах эскапизма, абсентизма, гедонизма, скептицизма и т. п. Испытывая идеологическое давление “сверху”, “маргинальные” ценности нередко прибегают к камуфляжу, заявляя о себе на эзоповом или эзотерическом языке, недоступном для “непосвященных”. В этом случае критика “официальных ценностей” носит завуалированный характер, использует приемы сатиры и иронии с их богатым смысловым подтекстом. Широкое распространение в “андеграунде” получают романтические утопии, идеализирующие представления о социальном устройстве, основанном на альтернативных ценностях, и потому представляющие собой аксиологические инверсии существующих “практотопий”. Утопия, по мнению М. Ласки, — “это своего рода „деятельность сновидения" во имя идеальных ценностей, которые игнорируются в
настоящем, которые некогда существовали в прошлом или могут быть осуществлены в будущем” [102].Вместе с тем групповая консолидация аутсайдером может стимулировать их социальную активность, которая направлена на открытую критику “официальных ценностей” и создание программ переустройства общества на новых ценностных основаниях. В этом случае социальная система не может игнорировать существование маргиналов, представляющих не только теоретическую угрозу “символическому универсуму”, но и самому
[540]
институциональному порядку. Ответом на этот “еретический вызов” со стороны “концептуальной машинерии поддерживания универсума” являются, по мнению П. Бергера и Т. Лукмана, либо “терапия”, которая нацелена на ресоциализацию девианта, либо “отрицание”, или “аннигиляция”, тех, кто недоступен или невосприимчив к терапии, либо детальная теоретическая борьба с ними. Борьбу с девиантами облегчает приписывание им “негативного онтологического статуса”: “нелюди”, “варвары”, “еретики”, “преступники”, “предатели”, “выродки” и т. п.
Не менее глубокая конфронтация может возникнуть в результате столкновения с “альтернативным универсумом”, представляющим общество с иной системой ценностей. Это противостояние способствует углубленной разработке концептуальных механизмов, поддерживающих данный “символический универсум”. Однако “исторический исход каждого столкновения определялся теми, кто лучше владел оружием, а не аргументами” [103]. Все это еще раз свидетельствует в пользу того, что социетальные ценности — это ценности конкретных социальных групп, классов, сословий, занимающих ключевые позиции в институциональной структуре и задающих не только способ осмысления действительности, но и разрабатывающих средства для реализации поставленных целей. Превосходство идеологии доказывается не ее внутренними качествами, но ее приложимостью к социальным интересам той группы, которая сделалась ее “носителем”. Поэтому сколь бы ни была высока степень претензий “высших ценностей” на объективность, истинность, универсальность, они всегда историчны и выражают особенности того или иного конкретного общества, находящегося на определенном этапе исторического развития.
Итак, источники девиации стабильного общества коренятся в присущих ему механизмах функционирования. Нормативность системы ценностей, иерархизм ее структуры, приоритет социетальных ценностей над коллективистскими и личностными приводят к подавлению групповой активности, препятствуют свободе личности, развитию ее творческого потенциала, порождая раз-
[541]
ного рода деструктивные явления и процессы, которые подрывают основные принципы стабильности, выступающие в то же время специфическими ценностями всякой стабильной системы — Рациональность, Эффективность, Единство и Порядок. Само существование “символического универсума” вызывается необходимостью согласования различных ценностных подсистем, что имплицитно подрывает монологизм системы социетальных ценностей и свидетельствует о наличии скрытого, хотя и конфликтного, асимметричного диалога между различными ценностными подсистемами.
В диахроническом аспекте развитие системы ценностей носит преимущественно экстенсивный характер. Смысловое пространство стабильного общества постоянно расширяет свои границы за счет экспансии социетальных ценностей на другие подсистемы, а также создает “зоны влияния” за своими пределами. Поэтому стабильное общество никогда не может быть статичным и полностью “закрытым”. Взаимодействие “символического универсума” со своими “подуниверсумами” или “альтернативными универсумами” далеко не всегда приводит, как считал А. Тойнби, к
“культурному облучению” или “ассимиляции” альтернативных ценностей. Скорее происходит переосмысление “инородных” ценностей в духе “официальных” и их включение в существующую иерархию ценностных подсистем.Вместе с тем противоречия между верхними и нижними этажами социальной системы, между идеологами и практиками, между конформистами и маргиналами, между социальной системой и внешней средой способствуют процессу углубления смысла социетальных ценностей, их детализации, спецификации, систематизации, упорядочению их значений, то есть трансформации, но в установленных пределах. Напряжение, возникающее вследствие регламентации деятельности людей, порождает практику смягчения, а иногда и временной отмены .запретов, ограничений, которые способствуют не только психологической релаксации, но и создают возможности для нормотворчества. В архаических обществах это были
[542]
разного рода “оргиастические празднества”. В Древнем Риме такую роль играли сатурналии, в христианизированной Руси — некоторые праздники языческого происхождения, например Ивана Купалы, в средневековой Европе — карнавалы и т. п. Раскрывая смысл такого рода праздников, М. М. Бахтин писал: “Праздник был как бы временной приостановкой действия всей официальной системы со всеми ее запретами и иерархическими барьерами, жизнь на короткий срок выходит из своей обычной, узаконенной и освященной колеи и вступает в сферу утопической свободы” [104]. Вместе с тем временная легализация девиантного поведения санкционировала аморализм, толкала на преступления, поэтому в дальнейшем культура отказалась от такой формы “раскрепощения нравов, заменив ее более пристойными и содержательными праздниками, разнообразными формами досуга, искусством и т. п.” [105]. Таким образом, увеличение свободного времени, где человек был относительно недосягаем для социального контроля, способствует автоно-мизации личности, росту ее независимости и свободы, предоставляет большие возможности для творчества, ориентирующегося на “неофициальные” ценности.
Кроме того, в целях самосохранения и поддержания стабильности существующая система ценностей всегда имеет каналы “вертикальной” мобильности, что позволяет уточнять, трансформировать смысл “высших ценностей” в соответствии с изменениями, происходящими на нижних, более динамичных этажах общества. Это не только ограничивает наиболее догматичные и ортодоксальные варианты интерпретации “высших ценностей”, но и открывает возможности реформирования всей системы в пределах, не нарушающих границы социетальных ценностей. “Хранители” “официальных ценностей”
— идеологи, политики — не были полностью закрытыми “сословиями”, постоянно пополняя свои ряды представителями других социальных групп, в том числе и низших, разумеется, в том случае, если эти люди отвечали основным требованиям, предъявляемым “символическими универсумами”. Так, например, даже тогда, когда[543]
благородство происхождения являлось основным критерием формирования “властвующей элиты”, существовало множество способов, позволяющих человеку подняться на более высокую ступень социальной лестницы.
Приоритет социетальных ценностей обусловливает трактовку исторического времени как целенаправленного процесса распространения их значений на другие подсистемы, поглощения, переосмысления несовпадающих значений в духе “официальных”, их интеграцию в “символический универсум” и объективирование в соответствующие социальные институты. Между прошлым, настоящим и будущим устанавливается линейная зависимость: будущее выступает проекцией настоящего, по отношению к которому прошлое сервильно. Преобладание логических
детерминации исторического процесса, фиксирующих причинно-следственные связи и зависимости, которые сложились на данном этапе развития общества, способствует формированию механизма социо-культурной преемственности. Стабильное общество — это общество, где большую роль играют традиции, в которых “осаждается” и аккумулируется социальный опыт. Доверие к “естественному” ходу вещей, к безличным механизмам социальной саморегуляции, основанным на принципах целесообразности, рождает веру в исторический прогресс, который по своей форме мыслится как линейный или кумулятивный.Оценка избранного пути как правильного, логически обоснованного, фундированного эмпирическими фактами позволяет не только прогнозировать ход событий на основе установленных закономерностей, действующих в стабильный период развития общества, но и разработать эффективный механизм управления происходящими процессами в целях совершенствования и упрочения существующей социальной системы. Складывается иерархическая система управленческих циклов, заключающая определенные этапы, стадии, которые могут быть просчитаны, запланированы, запрограммированы. Поведение людей становится контролируемым, управляемым, а значит — предсказуемым.
[544]
Однако абсолютизация “высших ценностей” приводит к тому, что всякое отклонение от магистрального пути расценивается как следствие ошибок, заблуждений, негативных по своему характеру внешних влияний. Там, где предпочтение отдается “каузальной логике понятий и законов” (Шпенглер), где свобода ограничивается выбором из сложившихся норм и образцов, где возможность смыкается с необходимостью, там, как выразился X. Ортега-и-Гассет, случай не только “враг”, но и “великий наглец”, ибо является источником спонтанного, непредсказуемого, потенциально разрушительного. Исторический оптимизм, базирующийся на убеждении в истинности “высших ценностей”, оборачивается утратой чувства времени, близорукостью и тенденциозностью в оценке перспектив развития, игнорированием событий, которые в дальнейшем могут оказать решающее влияние на судьбу общества. Поэтому даже самая тщательно продуманная, реалистическая программа, основанная на проекции в будущее действующих в данный момент закономерностей, может оказаться утопической, поскольку не в состоянии предвидеть радикальные перемены. Расценивая деятельность, основанную “на убеждении, что все желаемое уже обеспечено нам как спонтанный плод реальности”, как “дурной утопизм”, Ортега-и-Гассет остроумно подметил: вера в прогресс как в “движение вперед по одной и той же дороге” порождает фатализм, с присущей ему “меланхолией вечности”, а сама дорога “превращается в тюрьму, из которой не выйти”.
Игнорирование социокультурных изменений, которые находят свое выражение прежде всего в изменении личностных ценностей, оборачивается нерациональностью и неэффективностью управления. Следовательно, обеспечение стабильности общества требует постоянной корректировки программ его развития с учетом складывающихся тенденций, проведения реформ, нацеленных на совершенствование данной системы, оперативного разрешения возникающих противоречий, препятствующих достижению поставленных целей. Однако будучи запрограммированным, социальное развитие постепенно ис-
[545]
черпывает свои возможности, поскольку ограничено нормативной системой социетальных ценностей, историчной по своему существу, а значит — конечной. Возникает потребность в иной системе ценностных ориентиров, отвечающих новым реалиям.
В развитии системы ценностей стабильного общества можно выделить ряд стадий.
1)
Стадия интеграции. Роль смыслового центра интеграции различных подсистем ценностей в единую иерархическую упорядоченную систему принадлежит социетальным ценностям. Этот процесс сопровождается столкновением с теми ценностями, чьи значения не совпадают с социетальными, но в конце концов завершается их ассимиляцией, унификацией и созданием “символического универсума”, который объективируется в социальных институтах, использующих для установления социального порядка различные формы социального контроля вплоть до применения насилия.2)
Стадия либерализации. Сложившаяся система ценностей достигает высокой степени устойчивости, равновесия, открытости. Ее развитие имеет экстенсивный характер: происходит углубление, уточнение, систематизация значений в установленных границах. Социетальные ценности, обретя статус “официальных”, общепринятых и общепризнанных, объективных и истинных, не нуждаются в “силовой” поддержке, “рассчитывают” на сознательное усвоение их значений всеми членами данного общества. Социальная система функционирует стабильно и достигает максимально высокой степени рациональности и эффективности. Поэтому она терпима к различного рода девиациям, применяя по отношению к ним преимущественно методы “терапии”. Границы социальных норм становятся менее жесткими, расширяя свободу выбора в установленных пределах. Проводятся социальные реформы, нацеленные на совершенствование системы, но не затрагивающие ее основ. В этой стадии общество максимально открыто, мобильно, либерально.3)
Стадия стагнации. Система ценностей становится все более жесткой, корпоративной, монологичной,[546]
закрытой. Социетальные ценности исчерпывают свой потенциал осмысления действительности, их содержание замыкается в рамках установленных значений. Невосприимчивость к новым значениям, возникающим как результат осмысления социальной практики, приводит к тому, что система социетальных ценностей все более автономизируется, дистанцируется от других подсистем, становится догматичной, ортодоксальной, консервативной. Начинается дезинтеграция системы ценностей, что ведет к утрате взаимопонимания между членами общества, снижает их социальную активность. Следствием рутинизации, формализации деятельности институтов становится неэффективность, нерациональность функционирования социальной системы, которая не справляется с возникающими трудностями, загоняет вглубь противоречия, требующие разрешения, все чаще прибегает к методу “аннигиляции” по отношению к маргинальным группам. Более явными становятся латентные функции социальной системы, подрывающие ее стабильность.
4)
Стадия кризиса. Социетальные ценности дискредитируются и перестают выполнять интегративные функции. Разрушение ценностной иерархии влечет за собой реинституционализацию, социальную дезинтеграцию. Начинается распад системы ценностей стабильного общества, который находит свое выражение в социальной революции, сопровождающейся радикальной сменой ценностных ориентиров. (См. Приложение 1.)4.8. ДИНАМИКА СИСТЕМЫ ЦЕННОСТЕЙ ПЕРЕХОДНЫХ ПЕРИОДОВ ИСТОРИИ
Распад системы ценностей стабильного общества и воплощающих ее социальных институтов может привести к гибели общества или к его глубокой трансформации путем преобразования всей системы ценностей. Чем монолитней, жестче система ценностей, чем в больше степени она ориентирована на стабильность как неизменность, тем нечувствительнее она к изменениям, происходящим в обществе, тем сильнее опасность катастрофы, тем глуб-
[547]
же социальный кризис. Именно в утрате механизма самодетерминации причина гибели древних цивилизаций, чьи Социетальные ценности трактовались как вечные. Там же, где система социетальных ценностей, определяя традиции, нормы, обычаи, допускает их интерпретацию, не отрицает полностью альтернативные ценностные подсистемы, а так или иначе взаимодействует с ними, формируются условия для возникновения новой системы ценностей. Стабильный период развития общества сменяется транзитивным, складывается новая модель системы ценностей, отличающаяся от предшествующей неустойчивостью, неравновесностью, несбалансированностью, динамичностью.
В синхроническом аспекте структура системы ценностей транзитивных периодов истории утрачивает свой иерархический характер. Ее децентрация, дезинтеграция, утрата ценностями привычных значений порождают конструктивный хаос, в котором происходят интенсивные процессы переосмысления и смыслообразования, выражающие новое видение действительности. Отношения между ценностными подсистемами строятся по принципу не субординации, а координации, где ведущую роль играют личностные ценности, имеющие целеориентационный характер. Противопоставление “верха” и “низа” сменяется на противоречивое взаимодействие “центра”, где соци-етальные ценности еще сохраняют свое влияние, и “периферии”, где происходят инновационные процессы. Это объясняется тем, что распад социальной структуры, разрушение или ослабление социальных перегородок, неспособность социальных институтов осуществлять контроль над обществом усиливают социальную мобильность, позволяют людям преодолеть статусно-ролевые императивы и стимулируют поиски ими своего места в жизни с опорой на собственные силы, возможности, согласно собственной воле, интересам
, потребностям. Как отмечал И. С. Кон:“Индивидуально-личностное начало обычно усиливается в переломные, кризисные эпохи, когда индивид вынужден в самом себе искать ответ на новые вопросы, перед которыми бессильна традиционная идеология” [106].
[548]
Высвобождение из-под власти дискредитированных “официальных ценностей” способствует интенсивному процессу индивидуализации, росту свободы, независимости и автономности личности, раскрытию ее творческого потенциала, усилению критико-рефлексивного начала. При этом классическое представление о “революции снизу” утрачивает свое значение, поскольку “верховые” течения перестройки, как отмечал Ю. Левада, с трудом и довольно медленно вовлекают в движение “нижние”, более “вязкие” слои общества и аппарата. В то же время на социальной периферии быстро формируются очаги активности, ориентирующиеся прежде всего на “локальные интересы”. Поэтому речь идет о распространении и трансформации инициатив, исходящих “сверху”, “снизу” и с “середины” прежней пирамиды социально-номенклатурных статусов. На это обратил внимание и А. Тойнби, когда писал, что “творческое меньшинство” рекрутируется из “индивидуумов” с самым разным социальным опытом, с разными идеями и идеалами. Поэтому даже в “аристократически управляемом обществе”, пребывающем в процессе роста, мы часто “обнаруживаем группу аристократических семей, играющих роль творческого меньшинства”. В то же время в каждой растущей цивилизации, даже в периоды наиболее оживленного роста ее, “огромные массы народа так и не выходят из состояния стагнации”.
Приоритет личностных ценностей обусловливается тем, что новое знание, новое представление, новая идея, новый идеал возникают на почве индивидуального сознания, поскольку именно “индивидуальность видения обеспечивает необходимую для возникновения нового знания стереоскопичность осмысления действительности. Разнообразие, гетерогенность осмысления опосредуют и заключенность личности в разные нормативно-ценностные системы социальной действительности” [107]. Поскольку процесс смыслообразования связан с перемещением значений из одной смысловой структуры в другую, с переносом осмысленного из одной системы ценностей в другую, он с необходимостью предполагает
[549]
расшатывание, деструкцию привычных смысловых конструкций. Этот процесс, описанный В. Шкловским как “остранение”, как видение нового в старом, в своем “негативном” аспекте предполагает критическое отношение к прежним значениям. Поэтому “реализация критико-рефлексивных установок”, которая, по мнению В. С. Швырева, “есть деятельность на предельных высотах возможностей мышления, характеризует творческое сознание в период качественных сдвигов, революционных скачков, в его развитии” [108].
“Очуждение”, “остранение” “высших ценностей” приводит к тому, что они воспринимаются как непонятные, бессмысленные, иррациональные, то есть противоречащие здравому смыслу и рассудку. Тем самым облегчается переход к новым ценностям, ибо утратившее смысл легко отвергается. Вместе с тем новое также еще непонятно, инорационально, не вербализовано. Поэтому в рождении нового мировосприятия огромную роль играет эмоционально нагруженная оценочная рефлексия, которая необходима для того, чтобы занять индивидуальную позицию по отношению к изменившемуся социальному контексту. В процессе смыслообразования задействованы все пласты личностного смысла, что позволяет ухватить в образной целостности мир, где одна система ценностей распалась, а другая не сформировалась. В выстраивании новых смыслов огромную роль играют символы, метафоры, аллегории, чья полисемантичность способствует выявлению скрытых от непосредственного наблюдения глубинных процессов и явлений. Бессознательное здесь играет конструктивную роль, являясь необходимым этапом на пути к рациональному пониманию. Соответственно меняется представление о человеке, который предстает не как носитель определенных социальных качеств и ролей, а в своей экзистенциальной целостности, основным проявлением которой является свободная творческая деятельность, требующая активизации всех сил человека.
Столкновение смысловых структур в процесс смыслообразования свидетельствует о том, что новые значения
[550]
не появляются “извне”, но всегда “между” различными ценностями, то есть в процессе коммуникации. Отношения различных систем и подсистем ценностей имеют ярко выраженный диалогический, характер. Только в диалоге возможно установление взаимопонимания между людьми, живущими в условиях плюрализма ценностей, который является условием и результатом растущей индивидуализации. Поскольку межличностная коммуникация осуществляется в определенном социокультурном контексте, возникновение новых значений обусловлено столкновением старых социетальных ценностей и новых. Господствовавшие прежде социетальные ценности не отбрасываются полностью, а включаются в новые социальные связи и отношения в переосмысленном, обновленном виде. Как подметил Ортега-и-Гассет: “С прошлым нельзя бороться врукопашную. Прошлое побеждают, поглощая. Все, что остается вовне, погибает”. В процессе реновации (обновления) социетальные ценности утрачивают нормативный характер, перестают быть системообразующим фактором, но продолжают влиять на формирование новых ценностных ориентиров. В основе требования “очищения”, обновления традиционных ценностей могут лежать как идеализация прошлого, когда эти ценности выступали якобы в “чистом” и “незамутненном” виде, так и новые идеи и идеалы, которые в силу слабой отрефлектированности своего содержания, отсутствия массовой социальной базы в поисках поддержки апеллируют к традициям, обосновывая свое право на преемство. В этом случае острие критики направлено не столько на сами ценности, сколько на социальные институты или отдельные личности, которые обвиняются в деформации, извращении “истинного” смысла этих ценностей.
Локализуясь в новой системе ценностей, изменив свои функции, утратив былые значения, обновленные ценности при определенных условиях могут возрождаться, стремясь к реставрации прежних значений. “Если индивид как личность есть итог его жизненного пути, — пишет В. А. Ядов, — нетрудно заключить, что стремление удержать прежние идентичности и привычные солидарности
[551]
не только естественно, но и достаточно значимо для понимания социальных процессов в изменяющемся обществе” [109]. И хотя такая реставрация, если она происходит, никогда не приводит к возвращению старого смысла, становление новой системы значений может быть или затруднено, или приостановлено. У “отработанных” социетальных ценностей может быть и другая судьба. Заняв свою нишу в культуре и законсервировав свои значения, они могут на протяжении длительного времени служить основой устойчивых традиций общества (например, обычаи в сфере семейно-родственных отношений, деятельность религиозных сект, фольклорные традиции).
Что же касается новых социетальных ценностей, то хотя их возникновение и связано с возможностями предшествующего этапа общественного развития, они устанавливаются в процессе осмысления нового содержания социокультурной деятельности. Выражая в конечном счете интересы восходящих социальных общностей, эти ценности сначала слабо отрефлектированы, многозначны, неопределенны и допускают широкие возможности для интерпретации, что делает их притягательными для самых разных социальных слоев. Структурная неоднородность старых и новых ценностных систем, говорящих о разном на разных языках, затрудняет коммуникацию. Для утверждения новых идей и преодоления прежних ограничений, как верно заметил П. Фейерабенд, нужны не “контраргументы”, а “контрсилы”, прибегающие к разным методам убеждения вплоть до принуждения.
Становление новой системы социетальных ценностей происходит в острой конкурентной борьбе с различными коллективистскими ценностями, которые, находясь в процессе формирования, претендуют на собственное видение социальной реальности и перспектив ее развития. Освобожденные от опеки “официальных ценностей”, различные социальные общности стремятся переосмыслить свои интересы и найти новые ценностные ориентиры, в результате чего образуется множество различных, подчас несовместимых моделей общества. Разногласия по
[552]
поводу этих моделей не могут быть преодолены при помощи убедительных для всех доказательств, поскольку участники спора оказываются, по выражению Т. Куна, в тисках “циклического аргумента”, суть которого в том, что для защиты своих ценностей прибегают к тем же самым ценностям. Поэтому того, кто не хочет войти в этот “круг”, переубедить невозможно. В условиях плюрализма ценностей нет инстанции более высокой, чем согласие сообщества, члены которого пребывают в разных мирах.
За поисками согласия стоит поиск истины, имеющей в транзитивные периоды ярко выраженный коммуникативный характер. В конечном счете побеждает та система ценностей, которая, консолидируя вокруг себя людей, способствует разрешению кризиса, успешно справляется с проблемами и позволяет достигнуть согласия в обществе. Выступая рациональным обоснованием практического действия, которое сталкивается со сложной задачей выбора среди альтернативных стратегий, “истина приобретает интенциональный характер, сближается с понятием правды, благодаря соединению образа реального мира с вектором, выражающим стремление человека к утверждению практической реализации своих жизненных интересов” [НО]. Несмотря на ту огромную роль, которую играет бессознательное, выступающее необходимым условием и средой волевых творческих процессов, деятельность людей в транзитивном обществе имеет рационально-разрешающий характер, ибо, как заметил А. Л. Никифоров, перефразируя известное выражение “победитель всегда прав”: “победитель всегда рационален или, по крайней мере, всегда может рационально обосновать свою победу”.
В поисках истины и установлении согласия роль третейского судьи играют универсальные ценности, которые тоже подвергаются переосмыслению. Вместе с зависимостью от старых социетальных ценностей они утрачивают нормативный характер и выступают в качестве идеалов, удаленных от наличной действительности, дающих право на критику и отрицание устаревших норм, стимули-
[553]
рующих творчество новых. Их содержание интерпретируется с позиций личностных ценностей, порождая широкий спектр значений.
Неотрефлектированность социетальных ценностей, чьи значения еще не выкристаллизовались и не могут служить алгоритмом осмысления действительности для всего общества, плюрализм личностных ценностей, порождающий многообразие видения происходящего, абстрактно-всеобщий характер универсальных ценностей, допускающий широкий спектр интерпретаций, делают систему ценностей транзитивного периода открытой по отношению к внешней среде, восприимчивой к всевозможным влиянием извне. Интенсификация связей с “альтернативными” ценностными системами и соответствующими им “символическими универсумами” способствует трансформации старых смыслов, образованию и уточнению новых, что помогает людям уяснить специфику собственной культуры и пути ее дальнейшего развития. В конечном счете это ускоряет переструктурирование всей системы ценностей,
стимулирует конструирование нового “символического универсума”.Итак, в транзитивные периоды, система ценностей не только деструктурируется, но и реструктурируется, сохраняя при этом системные свойства. Поэтому мы имеем не “промискуитет” ценностей, как выразился А. Тойн-би, а особую модель общества, в которой иерархически-субординационные связи сильно ослаблены, а границы между подсистемами прозрачны и проницаемы. Полицентризм системы ценностей, являющийся следствием плюрализма ценностных подсистем, обусловливает преобладание между ними отношений координации. При всей своей неустойчивости, неравновесности, несбалансированности система ценностей транзитивного периода и ее основные подсистемы сохраняют свою качественную определенность, выделенность по отношению друг к другу, гетерогенность, автономность, самотождественность структур, целостность. Роль структурирующего фактора здесь играют личностные ценности, задающие не способ осмысления реальности, а плюрализм этих способов,
[554]
порождающий множество новых смысловых рядов. “Функция функций” такой системы — деструкция устаревших значений, их переосмысление и образование новых, выражающих отношение людей к новой реальности, которую они создают в процессе своей деятельности. Специфическими ценностями-целями транзитивных периодов истории выступают Свобода и Творчество, по отношению к которым все иные приобретают инструментальный характер.
Однако будучи открытой, система ценностей транзитивного общества содержит в себе такие ценностные ориентиры, которые препятствуют процессу ее трансформации в новое состояние. Дело в том, что распад “официальной” системы ценностей происходит быстрее, чем формируется новая система. Реакцией на кризис может быть не только стремление к переоценке ценностей и переориентации на другие
, но пассивное, индифферентное отношение к происходящему, эскапизм, скептицизм, сосредоточение на личных проблемах и т. д. Возникает ощущение духовного кризиса, дезориентирующее людей, которые верили в истинность “высших ценностей”. Рост отчуждения усиливает чувство одиночества, рождает ощущение бессмысленности бытия, возникает тяга к гедонизму, стремление жить сегодняшним днем.Есть еще более жесткая реакция на кризис системы “высших ценностей”. Страх перед будущим, неудовлетворенность настоящим, ностальгия по прошлому может вылиться в различные формы агрессивного, деструктивного поведения. К этому склонны прежде всего консервативно настроенные представители “верхов”, утратившие свои привилегии и оказывающие сопротивление социальным преобразованиям, инициируя при этом конфликты и разжигая вражду в обществе. Кроме того, разрушение социальной иерархии, разрыв традиционных связей и отношений лишает опоры в жизни те слои общества, которые видели в существовавшей прежде социальной системе гарантию стабильности и связывали с ней свои жизненные планы. Не находя своего места в обновляющемся обществе, они негативно оценивают про-
[555]
исходящие перемены как содержащие угрозу не только их личной жизни, но и существованию культуры и цивилизации. Мотивируя свое поведение защитой “высоких идеалов”, эти люди могут встать на путь активной борьбы против преобразований. И, наконец, перестройка социальной системы неминуемо влечет за собой люмпе-низацию части общества, которая является питательной средой девиантного поведения.
Девиантное поведение, связанное с денормированием системы ценностей, усугубляется неэффективной деятельностью социальных институтов, которые дезинтегрированы и дезориентированы. Возникновение так называемой “кризисной преступности”, “кризисного насилия” дает повод консервативно и традиционалистски настроенной части общества видеть источник деструктивности в “излишках” свободы. “Враги свободы, — писал по этому поводу К. Поппер, — всегда обвиняли ее защитников в тяге к разрушению. И почти всегда им удавалось убедить в этом простодушных и благонамеренных сограждан” [111].
Отсутствие общезначимых целей и ценностей в условиях дисбаланса социальных сил ведет к ситуационным решениям, принимаемым социальными институтами под давлением обстоятельств, не отвечающих интересам общества в целом, что влечет за собой углубление социального неравенства, провоцирует конфликты и тем самым препятствует интеграции социальных сил и установлению между ними консенсуса. Несогласованной оказывается не только деятельность социальных институтов, но и их подразделений. Весь процесс управления начинает восприниматься не только как противоречивый и непоследовательный, но и иррациональный. В результате рационализация социальных процессов осуществляется не представителями административных структур, а интеллектуалами, действующими вне официальных институтов. Отсутствие строгих границ рационализации обусловливает возникновение множества “самоуправляемых” общественных организаций, объединений, преследующих различные цели. А поскольку коммуникация
,[556]
осуществляющаяся “через фронт революционного процесса, неминуемо ограничена” (Т. Кун), возникает трудность в установлении взаимопонимания, необходимого для консолидации и кооперации людей в решении общезначимых проблем.
В условиях неустойчивости социальной системы, ее разбалансированности, слабости институциональных структур роль фактора управления оказывается тем не менее чрезвычайно важной. Главная цель управления в транзитивные периоды — это защищать действия, способствующие прогрессивному развитию общества путем мобилизации его социального потенциала, формирования гибкой социальной структуры, налаживания позитивных отношений с внешней средой. Эти цели могут быть достигнуты только в процессе непрерывного поиска баланса социальных сил, то есть, как
это ни парадоксально звучит, поддержанием социальной стабильности. “Эскалация нестабильности”, по мнению Н. Наумовой, — самое жесткое ограничение на тот динамичный, внутренне противоречивый и мало управляемый процесс, каким является перестройка всего сложного спектра социальных отношений. Если социальное управление не справляется с нестабильностью, возможно возникновение тоталитарного режима, цена которого, даже если он стремится продвинуть вперед реформы, не говоря уже о попытках реставрации старого режима, всегда велика — это свобода, независимость и жизнь людей. На последствия прихода “спасителя с мечом”, при том, что меч его может быть вложен в ножны, указывал еще А. Тойнби: “Истина, однако, состоит в том, что меч, однажды отведав крови, не может долго оставаться в ножнах, подобно тому как тигр, попробовавший человеческой плоти, не может остановиться”.Таким образом, ликвидация внешнего принуждения еще не означает обретения свободы всеми членами общества. Огромная масса людей оказывается “невостребованной” или отвергнутой ходом перестройки, что делает их реальными или потенциальными противниками социальных преобразований. Нарушение стабильности, как
[557]
показал Э. Фромм, заставляет выбирать различные формы “бегства от свободы”. Однако такое бегство, считает Фромм, имеет вынужденный характер — как любое бегство от любой угрозы, вызывающей панику. В то же время оно связано с более или менее полным отказом от индивидуальности и целостности человеческого “я”. Смягчая “невыносимую тревогу”, избавляя от паники
, делая жизнь терпимой, такое решение не ведет к счастью и “позитивной свободе”, “не решает коренной проблемы”. Однако и для тех, кто выбрал свободу, жизнь сопряжена с борьбой, преисполнена драматизма и опасностей.Итак, несмотря на то что в транзитивные периоды целеориентирующими ценностями являются свобода и творчество, складываются и такие ценности, реализация которых препятствует трансформации системы в новую. Эти “негативные”, или отрицательные, ценности не рассматриваются как чуждые данной системе, привнесенные извне, а как имманентно ей присущие, связанные с деятельностью людей. Плюрализм ценностей, являющийся необходимым условием смыслообразования и переосмысления, в то же время усиливает дивергентные процессы, препятствующие установлению взаимопонимания. Смягчение центробежных тенденций в обществе возможно путем усиления и углубления коммуникации, в процессе которой только и можно прийти к компромиссу и согласию.
В диахроническом, аспекте транзитивное, общество представляет собой чрезвычайно динамичную систему. Плюрализм ценностей, возникающий в условиях быстрых изменений, в свою очередь становится “фактором ускорения, потому что способствует подрыву традиционных определений реальности, сопротивляющихся эффективным изменениям” [112]. Время становится системообразующим фактором, подчиняя себе пространство, образуя с ним единое пространство-время. Линейная связь между прошлым, настоящим и будущим прерывается, так как транзитивные периоды наполнены избыточными и хаотическими процессами, разнонаправленными
по отношению к складывающейся тенденции.[558]
Негативное отношение к устаревшим ценностям, потребность в новых заставляют иначе взглянуть на прошлое, где видится неисчерпаемое богатство невостребованного культурного потенциала, реализация которого может вывести общество на новые исторические рубежи. Поэтому каждому транзитивному периоду свойственны свои “ренессансы”. Интерпретация прошлого, которая осуществляется под знаком поиска истины и восстановления правды, ведется с целью обоснования будущего. Будущее непредсказуемо, непредрешаемо, пластично, содержит множество возможностей, заключает в себе самые неожиданные исходы и потому открыто безграничному творчеству.
Расценивая кульминационный момент рождения как “взрыв”, Ю. Лотман пишет: “Настоящее — это вспышка еще не развернувшегося смыслового пространства. Оно содержит в себе потенциально все возможности будущих путей развития. Важно подчеркнуть, что выбор одного из них не определяется ни законами причинности, ни вероятностью — в момент взрыва эти механизмы полностью отключаются. Выбор будущего реализуется как случайность... доминирующим элементом, который возникает в итоге взрыва и определяет будущее движение, может стать любой элемент из системы или даже элемент из другой системы, случайно втянутый взрывом в переплетение возможностей будущего движения. Однако на следующем этапе он уже создает предсказуемую цепочку” [ИЗ]. Иными словами, роль случая в структурировании системы ценностей фундаментальна.
Многозначность, непредсказуемость прошлого, несовершенство настоящего, неопределенность будущего наводят на мысль об удаленности, недостижимости идеалов. Это рождает представление о бесконечности совершенствования мира и человека. Для транзитивных периодов характерно создание основанных на различных системах ценностей утопических проектов будущего, мобилизующих на культурно-историческое творчество. Памятуя о критике Тойнби “архаических” и “футуристи-
[559]
ческих” утопий, можно с уверенность сказать: ни вернуться в прошлое, ни разорвать связь с настоящим ради будущего невозможно. На деле такие попытки ведут к деформации нарождающейся социальной системы, к задержке ее развития.
Проскочить транзитивные периоды, прыгнув в прошлое или будущее, — не более, чем иллюзия. Дело в том, что становление различных систем ценностей пере-строечного потока происходит с разными скоростями. Отсюда различная степень осмысленности и выраженности общественных, групповых и личных интересов. В этих условиях социальное управление должно быть чрезвычайно гибким, особенно вблизи критических
значений социальных параметров. Точный прогноз последствий принятых решений невозможен, поскольку транзитивная система, как уже отмечалось, — “нелинейный”, непрогнозируемый, несложившийся объект. Необходимо четкое структурирование управления во времени, то есть выделение качественно различных этапов перехода, ибо каждый такой переход — это смена социальных приоритетов и критериев, по которым регулируются социальные процессы. Здесь мы имеем дело с “мягкими” системами, которые, взаимодействуя друг с другом, вынуждают принимать новые решения, являющиеся результатом новых идей и оценок происходящего. Поэтому, строго говоря, управлять социальными процессами в транзитивные периоды невозможно, а направлять их в соответствии со складывающимися тенденциями, максимально учитывая изменчивость происходящего, необходимо.В своем развитии система ценностей транзитивного периода проходит ряд стадий.
1)
Стадия генезиса. Формирование новых ценностей начинается в период стабильного развития общества, на его периферии, где их осмысление не институционализо-вано и осуществляется на межличностном уровне. Вместе с тем на этой стадии некоторые ценностные комплексы могут подвергаться смысловой институционализации и служить основой сплочения группы единомышленников[560]
в неофициальную и даже оппозиционную организацию, которая впоследствии может взять на себя инициативу социальных преобразований.
2)
Стадия плюрализации. Для этой стадии характерны критическая рефлексия по поводу “официальных ценностей”, утративших свою нормативность, но продолжающих оказывать влияние на общество, их реновация, стремление к установлению новых ценностных ориентации. Возникает множество неустойчивых, легко распадающихся комплексов ценностей. Слабость системно-структурных связей между многочисленными комплексами ценностей обусловливает их относительную изолированность друг от друга. Коммуникативные процессы в этот период затруднены, сама же коммуникация имеет преимущественно межличностный характер. Однако общество еще сохраняет свое единство, но это “единство против” стремящихся удержать свои значения социетальных ценностей и их институтов. Поскольку содержание ценностей еще не отрефлектировано, их осмысление происходит преимущественно на эмоционально-образном, метафорическом уровне.3)
Стадия дивергенции. На этой стадии возникает более или менее устойчивый набор самых разных, в том числе альтернативных, ценностных комплексов, которые, структурируясь, образуют подсистемы, формируют свои “символические подуниверсумы” и объективируются преимущественно в неформальные объединения. Если внутри ценностных систем отношения между элементами согласованы и упорядочены, то отношения между ценностными подсистемами имеют напряженный, конфликтный характер. За этим стоит поляризация и противоборство различных социальных общностей, осознавших свои интересы, отстаивающих свои ценности и нередко претендующих на социальное лидерство. Коль скоро утверждение тех или иных систем ценностей связано с упрочением положения соответствующих социальных общностей в формирующейся социальной структуре, успех преобразований зависит от эффективности действий этих общностей и их лидеров,[561]
4)
Стадия рационализации. На этой стадии среди множества возникших подсистем ценностей на первый план начинает выступать та, которая, выражая интересы восходящих социальных общностей, приобретает статус социетальной. Система социетальных ценностей, выражаясь языком синергетики, становится “аттрактором”, притягивающим к себе другие ценностные подсистемы, организующим их вокруг себя, упорядочивающим отношения между ними. Для оправдания своих претензий на лидерство система социетальных ценностей нуждается в рациональном обосновании, которое необходимо для более четкого определения целей дальнейшего развития общества, нахождения адекватных средств их реализации.Начинается процесс смысловой институционализации, то есть образования символического универсума, в ходе которого преодолевается разобщенность духовных исканий и вырабатывается социокультурный идеал, обладающий признаком всеобщности. Возникновение устойчивых социальных общностей, среди которых выделяются “лидеры”, кладет начало становлению новой институциональной структуры, где отношения координации между институтами уступают место отношениям субординации. Поскольку на этом этапе содержание ценностей становится более определенным, а границы между ценностными подсистемами более жесткими, метафорический, символический язык описания и объяснения происходящего сменяется более строгим языком науки. Начинается процесс социальной и институциональной интеграции, означающей начало перехода общества к стабильному состоянию.
Следует отметить, что не всякая система ценностей транзитивного периода проходит все вышеописанные стадии. Неустойчивость, неравновесность, противоречивость, динамизм транзитивной системы ценностей может привести к ее стагнации или разрушению на любом этапе развития под воздействием как внутренних, так и внешних факторов [114].
Каким образом согласуются представления о социально-историческом прогрессе с ритмичностью истории:
[562]
характеризует ли он только транзитивные периоды, когда происходит перестройка всей социальной системы, или стабильные периоды тоже? Рассматривая вопрос о прогрессе научного знания, К. Хюбнер, который вслед за Т. Куном выделяет две формы развития науки — “экспликацию”, когда эволюция системы не влечет за собой изменения ее оснований, и “мутацию”, когда основания системы существенным образом меняются, — считает, что прогресс происходит в обеих этих формах. “Экспликация” олицетворяет собой такой прогресс, “когда высвечиваются скрытые возможности системы, а также предел ее возможностей”. “Мутация” же, после того как устраняются противоречия и неясности, “приводит к возникновению более объемной и внутренне непротиворечивый системы возможных взаимосвязей” [115]. При всем различии обе
формы прогресса способствуют гармонизации целого, устранению выявленных противоречий. Учитывая, что и наука, и общество, как и все сущее, обладают общими структурными закономерностями, исторический прогресс осуществляется и в стабильном обществе, и в транзитивном. Если в первом случае прогресс имеет ярко выраженный кумулятивный характер, то во втором происходит возникновение нового и качественное преобразование старого.Итак, анализ систем ценностей стабильных и транзитивных периодов истории общества свидетельствует о том, что это — равные по значению, ритмически сменяющие друг друга формы протекания исторического процесса. Если в стабильные, инерционные периоды происходит закрепление, упорядочение социального опыта, находящего выражение в установлении социальных норм, правил, образцов поведения, в формировании культурных традиций и т. п., то в транзитивные, напряженные, мобилизующие периоды осуществляется переход к новым ценностным ориентирам, свидетельствующим о возрастании человеческой свободы, которая является источником творчества новых форм бытия. Открытый характер системы ценностей транзитивных периодов делает ее гибкой, динамичной, продуктивной, проектив-
[563]
ной, способной к созданию ценностей, не теряющих значения для последующих поколений. Реализация многообразных возможностей развития общества в эти периоды во многом зависит от деятельности людей. В то же время динамизм системы транзитивных периодов делает ее неустойчивой, напряженной и хрупкой.
С позиций современной рациональности, выступающей основой концептуализации истории, система ценностей транзитивных периодов истории может рассматриваться как модель, работающая в диалоговом режиме, который особенно эффективен в условиях неопределенности задач, многозначности решений. Однако нарастание переходности мира не означает утрату им такой характеристики, как стабильность, понимаемой теперь как упорядоченное развитие. “Транзитивность” расценивается как “конструктивный хаос”, из которого рождается “динамичный порядок”. Как заметил К. Поппер, “напряжение цивилизации”, связанное с прогрессом свободы, — это “цена, которую мы должны заплатить, чтобы быть людьми” [116]. (См. Приложение 2, 3.).
ЛИТЕРАТУРА
1.
Поппер К. Открытое общество и его враги: В 2 т. М., 1992. Т. 1. С. 248.2.
Фейерабенд П. Избранные труды по методологии науки. М., 1986. Г* 4093.
Гадамер Х.-Г. Истина и метод. М., 1988. С. 355.4.
ОигуИсН С. Ое^егпцшзтиэ 5ос1аих е1 ЦЬег1,ё питате. Рапз, 1950. Р.38-40.5.
Блок М. Апология истории или ремесло историка. М., 1973. С. 79.6.
Барг М. Я. Эпохи и идеи. Становление историзма. М., 1987. С. 34.7.
Пригожий. И. Философия нестабильности // Вопр. филос. 1991. № 6. С. 56.8.
Фромм Э. Душа человека. М., 1992. С. 84.9.
Фейерабенд П. Указ. соч. С. 156.10.
Какабадзе 3. М. Проблема человеческого бытия. Тбилиси, 1985. С. 14.11.
Бахтин М. М. К философии поступка // Философия и социология науки и техники: Ежегодник. 1984-1985. М., 1986. С. 91.12.
Гадамер Х.-Г. Истина и метод. Основы философской герменевтики. М., 1988. С. 328-329.13. Там же. С.360.
14.
Фейерабенд Л. Указ. соч. С. 322.15.
Хабермас Ю. Понятие индивидуальности // Вопр. филос. 1989. № 2. С. 39.[564]
16.
Аббаньяно Н. Экзистенциализм как свобода // Вопр. филос. 1992. № 8. С. 46.17.
Мамардашвили М. К. Как я понимаю философию. М., 1990. С. 78.18.
Тульчинскии Г. Л. Самозванство. Феноменология зла и метафизика свободы. СПб., 1996. С. 164.19.
Гадамер Х.Г. Актуальность прекрасного. М., 1991. С. 48.20.
Блок М. Указ. соч. С. 105.21.
Тульчинскии Г. Л. Разум, воля, успех. О философии поступка. Л., 1990. С. 32-33.22.
Кун Т. Структура научных революций. М., 1977. С. 226.23.
Швырев В. С. Анализ научного познания: основные направления, формы, проблемы. М., 1988. С. 152-153.24.
Автономова Н. С. Рассудок. Разум. Рациональность. М., 1988. С. 47.25.
Шеллинг Ф. В. Система трансцендентального идеализма. Л., 1936. С. 196.26.
Агацци Э. Дж. Революция в науке — отдельные события или перманентные процессы // Современная философия науки / Сост. А. А. Печенкин. М., 1994. С. 97.27.
Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1972. С. 185.28.
Кассирер Э. Опыт о человеке: Введение в философию человеческой культуры // Проблема человека в западной философии. М., 1980. С. 8.29.
Ясперс К. Смысл и назначение истории. С. 170.30.
Мамардашвили М. К. Указ. соч. С. 29.31.
Липский Б. И. Истина и свобода // Наука и ценности / Под ред. М. С. Кагана, Б. В. Маркова. Л., 1990. С. 87.32.
Лаудан Л. Наука и ценности // Современная философия науки. С. 207.33.
Ри1пат Н. Кепетпе РЬНозорЬу. СатЬпаее (Маяв.); Ьопооп, 1992. Р. 66, 76.34.
Патнем Л. X. Философы и человеческое понимание // Современная философия науки. С. 154.35.
Гадамер Х.-Г. Актуальность прекрасного. С. 91, 80.36. См.: Гайденко П. П. Эволюция понятия науки. М., 1980; Никитинская Ю. К. Становление методологического сознания в античной философии // Интерпретация как историко-научная и методологическая проблема. Новосибирск, 1986. С. 164.
37.
Гадамер Х.-Г. Актуальность прекрасного. С. 86.38.
Мамардашвили М. К. Указ. соч. С. 38.39.
Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1974. С.149-150.40.
Тульчинскии Г. Л. Проблемы осмысления действительности. Логико-философский анализ. Л., 1986. С. 126.41.
Фромм Э. Психоанализ и этика. М., 1993. С. 28.42.
Библер В. С. Культура. Диалог культур // Вопр. филос. 1989. № 6. С. 56.43.
Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. СПб., 1994. С. 353.44.
Бродель Ф. Указ. соч. С. 138.45.
Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992. С. 6.46.
Фуко М. Указ. соч. С. 354, 350.47.
Липский Б. И. Истина и свобода. С. 81.48.
Хюбнер К. Критика научного разума. М., 1994. С. 274, 275.49.
Поппер К. Нищета историцизма // Вопр. филос. 1992. № 8. С. 75.50.
Князева Е. Н. Случайность, которая творит мир // В поисках нового мировидения: И. Пригожий и Е. и Н. Рерихи. М., 1991. С. 25.[565]
51.
Моисеев Н. Н. Универсальный эволюционизм // Вопр. филос. 1991. № 3. С. 19.52.
Гадамер Х.-Г. Истина и метод. С. 437.53.
Фуко М. С. Указ. соч. С. 390.54.
Шафф А. Куда ведет дорога? // Философия истории. С. 329.55.
Ног1у И. Сопйпеепсу, 1гопу аш1 ВоНаагНу. СатЬпабе (Епе1.), 1989.56.
Мюллер М._С. Смысловые толкования истории // Философия истории. С. 281.57.
Поппер К. Указ. соч. № 10. С. 52-53.58.
Элиаде М. Указ. соч. С. 136-139. ,59. РиШат Н. 1Ы(1. Р. 133.60.
Розов Н. С. Возможность теоретической истории: ответ на вызов Карла Поппера // Вопр. филос. 1995. № 12. С. 60, 59. 81. Хюбнер К. Критика научного разума. С. 241.62.
Фромм-Э. Бегство от свободы. М., 1990. С. 200.63.
Каган М. С. О ходе истории // Архэ. Культурологический ежегодник. Вып. 1. Кемерово, 1993. С. 344.64.
Геллнер Э. Нации и национализм. М., 1991. С. 35.65.
Вете1 Я. №з1;огу апй МепЩу: Еигореап <;еаспег8' аепппаг. 8<,га8ооиге, 1995. Р. 16.66.
Рассел Б. Мое философское развитие // Аналитическая философия. Избр. тексты. М., 1993. С. 17.67.
Барулин В. С. Социально-философская антропология. М., 1994. С. 196.68.
Бергер П. Религиозный опыт и традиция // Религия и общество: В 2 ч. М., 1994. Ч. 1. С. 227.69.
Хабермас Ю. О субъекте истории // Философия истории. С. 285.70.
Фромм Э. Бегство от свободы. С. 214.71. См.: СНааепзА. Мойегайу апа. 8е1:Г-1с1епй<;у: 8е1Т апй 8ос1е*у ш 1Ье 1лЛе Мос1егп Аде. СатЬпо.ее, 1991.
72.
Зотов А. Ф. Мировоззрение на рубеже тысячелетий // Вопр. филос. 1989. № 9. С. 13-14.73.
Поппер К. Открытое общество и его враги. Т. 1. С. 150.74.
Фейрабенд П. С. Указ. соч. С. 497.75.
Баталов Э. Я. Единство в многообразии — принцип живого мира // Вопр. филос. 1990. .№ 8. С. 18.76.
Хабермас Ю. О субъекте истории. С. 288.77.
Нэсбит Д., Эбурдин П. Что нас ждет в 90-е годы. Мегатенден-ции: год 2000. М., 1992. С. 343.78.
8тИН А. В. ТЬе Еесопв<;гис1;юп о1 СоттипНу ш Ьа<;е '1\уеп<де1;п Сеп1;игу Еигоре // То^агД а Nе№ СотшипНу. СиНиге апа Ро1Шс8 ш Ро8<,-То1а1иаг1ап Еигоре / Еая. Ьу Р. “I. 8. ЛипЬап, М. Коду. Ьопйоп, 1993; Ва1сегои1сг Ь. Еаз1;егп Еигоре: есопоппс, 8ос1а1 апа ро1Шса1 оупалисз // 1п РигвиН о! Еигоре. Тгап8?ота<;юпз о! Ро81;-Соттишв1;8Шез. 1989-1994 / Ейа. Ьу В. Оога1сгу1с, \У. Ко8<;ес1и, К. 2иЬгоУ81са. УУагза^, 1995.
79.
Коллингвуд Р. Дж. Идея истории. С. 25.80.
Луман Н. Понятие общества // Проблемы теоретической социологии / Под. ред. А. О. Бороноева. СПб., 1994. С. 25-42; Бауман Э. Социологическая теория постсовременности // Социологические очерки. Вып. 1. М., 1991. С. 30, 36.81.
Алтухов В. Философия многомерного мира // Общ. науки и современность. 1992. № 1. С. 23; Там же. № 5. С. 64.82.
Конрад Н. И. Запад и Восток. М., 1970.83.
Ракитов А. И. Историческое познание. Системно-гносеологический подход. М., 1982. С. 74-75.[566]
84.
Мулуд Н. Современный структурализм. М., 1973. С. 31, 245.85.
Р1а§е{ ^. Ье вбгис^игаЦвте. Рапз, 1968.86.
Леей. Строе К. Структурная антропология. М., 1985. С. 188.87. Там же. С.215.
88.
Гуревич А. Я. Категории средневековой культуры. М., 1981.89.
Вартофский М. Модели. Репрезентация и научное познание. М., 1988. С. 75.90. Там же. С.20.
91. Там же. С.69.
92.
Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование. М., 1995. С. 158.93. Там же. С. 172.
94.
Тульчинский Г. Л. Проблемы осмысления действительности. С. 81.95.
Липский Б. И. Рациональность и истина // Рациональность и проблемы познания. СПб., 1995. С. 5.96.
Бергер П., Лукман Т. Указ. соч. С. 192.97. Ка1юпа1 Спо1се ТЬеогу. Айуосасу апй СггЩще / Еда. Ьу .1. С. Со-1ешап, Т. “I. Гагаго. МетоЬегу Раг1с; ЬопДоп; Нето Пе1Ьу, 199
2.98.
Скрипник А. П. Моральное зло в истории этики и культуры. М., 1992. С. 72-74.99. Фейерабенд П. Указ. соч. С. 171.
100.
Фромм Э. Бегство от свободы. С. 122.101.
Фейерабенд П. Указ. соч. С. 367.102.
Ласки М. Утопия и революция // Утопия и утопическое мышление / Сост., общ. ред. В. А. Чаликова. М., 1991. С. 78.103.
Бергер П., Лукман Т. Указ. соч. С. 178.104.
Бахтин М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1965. С. 100.105.
Скрипник А. П. Указ. соч. С. 85.106.
Кон И. С. Открытие “Я”. М., 1978. С. 141.107.
Тульчинский Г. Л. Указ. соч. С. 93.108.
Шеырев В. С. Анализ научного познания. С. 151.109.
Ядов В. Символические и примордиальные солидарности (социальные идентификации личности) в условиях быстрых социальных перемен // Проблемы теоретической социологии. С. 181.110.
Липский Б. И. Рациональность и истина. С. 5.111.
Поппер К. Открытое общество и его враги. Т. 1. С. 125.112.
Бергер П., Лукман Т. Указ. соч. С. 204.113.
Лотман Ю. М. Культура и взрыв. М., 1992. С. 28-29.114.
Наумова Н. Ф. Влияние переходных социальных структур на социальные качества человека. М., 1990.115.
Хюбнер К. Критика научного разума. С. 172, 174.116.
Поппер К. Открытое общество и его враги. Т. 1. С. 222.[593]
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Осмысление истории всегда осуществляется в рамках различных форм рациональности (мифологической, религиозной, научной и пр.), задающих совокупность мировоззренческих установок, которые способствуют достижению социально значимых целей. Опираясь на определенные философские — логико-методологические, онтологические, гносеологические, аксиологические принципы, ценности, идеалы, руководствуясь действенными целями, реализация которых отвечает социальным потребностям людей, рациональность может выступать основой концептуализации исторического процесса, построения философско-исторических теорий и схем, а также основой периодизации историко-философского процесса, в том числе философско-исторического как его тематического раздела. В настоящее время в философии сложилось представление о трех исторических типах рациональности: классической, неклассической и постнек-лассической.
В рамках классической рациональности (от античности до середины XIX века) история, чьи законы совпадают с законами трансцендентного разума (принцип совпадения логического и исторического), предстает как субстанциальный, телеологический, финалистский процесс, где человеку отводится роль средства в осуществлении внеположенных, предзаданных ему целей. В неклассической рациональности (вторая половина XIX — первая половина XX века) человек, помещенный в поток
[594]
постоянно изменяющейся реальности, упорядочивает историю сообразно своему методу, своим представлениям, источник которых находится преимущественно во вне-рациональных сферах субъективного “эго”. Для постнеклассической рациональности (вторая половина XX века) характерно признание историчности всего сущего, в том числе и человеческого разума, чья конституирующая историю деятельность детерминирована как разнообразными социокультурными факторами, так и личностными целями, ценностями, идеалами.
Анализ смены основных исторических типов рациональности свидетельствует о том, что этот процесс в целом имеет нелинейный, некумулятивный, дисконтинуальный характер. Вырабатывая принципиально новое видение истории, каждый тип рациональности радикально изменяет сложившиеся ранее концептуальные схемы, переосмысливает, преобразовывает, перестраивает их содержание, расширяя тем самым возможности для дальнейшего осмысления исторического процесса. Появление каждого нового типа
рациональности допускает сосуществование предшествующих, которые трансформируются сообразно новым условиям при сохранении исходных посылок, но при этом меняется их место, роль, значение, функции в культурно-историческом процессе. В результате происходит деабсолютизация основных принципов, посылок, аксиом философско-исторического анализа: на смену теоретико-методологическому фундаментализму типа “Разум правит миром” или “Бытие определяет сознание” приходит признание множественности философских версий истории, основанием которых служит ценностный плюрализм, порождающий крайности типа “допустимо все”.В рамках каждого исторического типа рациональности развитию историософских взглядов способствует противоборство различных взаимодополняющих друг друга течений, направлений философско-исторической мысли. При этом доминирование “внутренних” отношений между ними, то есть внутри господствующего типа рациональности, сменяется доминированием “внешних” отно-
[595]
шений, то есть отношений между концепциями, относящимися к различным историческим типам рациональности. В ходе этого диалога меняется само представление о рациональности, обретающей признак историчности.
При всем разнообразии концептуализации истории в различных исторических типах рациональности наблюдается тенденция движения от осмысления ее как особой, внеположенной человеку бытийственной сферы, обладающей собственной субстанцией, объективной структурой с присущими ей закономерностями функционирования и развития (субстанциальная философия) до признания ее в качестве фундаментального способа человеческого существования (экзистенциальная философия). Принцип историзма, требующий рассмотрения объекта в конкретных исторических условиях и связях при сохранении им неизменной сущности, сменяется принципом историчности, в соответствии с которым история есть способ существования всего сущего, и прежде всего человека. Стремление постичь “план” истории, ее “замысел”, “идею”, как находящиеся в сфере трансцендентного, уступает место поискам смысла истории в сфере “имманентного
”, то есть внутри самой историчной по существу человеческой деятельности с присущей ей способностью к порождению новых смыслов.Смена исторических типов рациональности влечет за собой изменение представлений об историческом пространстве и времени, которые из обособленных друг от друга, внешних историческим событиям условий становятся способом их бытия и выступают в органическом единстве, образуя неразделимое пространство-время (хронотоп). Историческое время, утрачивая такие характеристики, как однородность,
непрерывность, обратимость, и обретая такие, как неоднородность, дисконтинуальность, необратимость, рассматривается в качестве динамичного конституента бытия. Коль скоро место трансцендентного субъекта занимает человек, чье бытие исторично, время становится “человекоразмерным”. Абстрактно-всеобщие схемы, разбивающие историю на универсальные стадии, этапы, эпохи уступают место множеству разнообразных[596]
способов хронологического и процессуального членения истории сообразно поставленным целям и свойствам конституируемого объекта (всемирная история человечества, история науки, искусства, биография исторической личности и пр.).
В ходе смены исторических типов рациональности трансисторические, статические, тяготеющие к универсализму и претендующие на абсолютную истину модели истории уступают место множеству моделей различной степени общности, учитывающих динамизм, плюрализм, сложность, противоречивость исторической жизни. Отношения между этими моделями строятся по принципу комплиментарности. Возрастающий плюрализм моделей философско-исторического процесса, который содержит в себе опасность релятивизма, актуализирует проблему взаимопонимания, которая разрешается в процессе коммуникации на основе общих целей и ценностей, которые могут служить ориентирами деятельности людей.
Стремление выявить общие детерминанты исторического процесса и связать их с многообразием исторических фактов, феноменов, событий породило множество представлений о разнообразных формах осуществления истории (круг, линия, цикл, спираль, ритм и др.). При этом происходит движение от абсолютизации значения тех или иных “фигур” истории к их сочетанию и плюрализму, что отражает признание не только множественности форм истории, которые соответствуют множественности ее интерпретаций, но и сложности и многоаспектности исторического процесса, не укладывающегося в единую универсальную форму.
Анализ смены исторических типов рациональности свидетельствует о том, что снижение роли трансцендентного (или отказ от него) как некой самодостаточной, надчеловеческой реальности, как силы, направляющей историю, придающей ей цель и смысл, определяющей место в ней человека, и передача культуротворческой инициативы человеку, изыскивающему смысл истории в самом процессе своей деятельности, ведет к антрополо-гизации истории, выступающей фундаментальным спо-
[597]
собом бытия всего сущего, в том числе и человека. В результате поиски смысла истории совпадают с поисками смысла жизни человека, являющегося в рамках социо-культурной рациональности единственным субъектом исторического творчества, единственным смыслообразующим центром бытия.
В рамках постнеклассической рациональности существенной характеристикой человеческого бытия является свобода — целеполагающая, целесообразная, целерализационная, ценностноориентирующая деятельность, направленная на преобразование мира и человека и детерминированная как личностными установками, предпочтениями, так и возможностями социокультурной реальности на конкретно-историческом этапе ее развития. Высшим проявлением свободы является творчество, суть которого в создании нового, социально значимого, что предполагает способность человека к трансцендированию, то есть выходу за пределы наличного бытия при условии развитой критической рефлексии, подвергающей сомнению сами основания деятельности, осуществляющейся в определенном конкретном пространстве-времени. Свободная деятельность — это деятельность креативная, проективная, историчная, интерсубъективная, коммуникативная. С точки зрения постнеклассической рациональности смысл свободы в индивидуализации,
то есть в повышении степени автономности, независимости человека, в развитии в нем индивидуально-личностного начала при условии интеграции человека в мир культуры, интериоризации им социальных норм, ценностей, идеалов в процессе социализации. Социализация заключается не в присвоении социальных значений (ценностей), а в творческом освоении различных видов деятельности, где индивид, взаимодействуя с другими людьми, только и может проявить себя как неповторимая индивидуальность. Поэтому социальное и индивидуальное не противостоят друг другу, а взаимодополняют, взаимообуславливают друг друга. Иными словами, индивидуализация — процесс социальный, так как детерминируется структурами социальности, которая в свою очередь реализуется[598]
только по каналам индивидуализации. Коль скоро человек существо конечное, сопричастное к исторически конкретному бытию, смысла жизни “вообще” нет: он инновационно порождается в процессе человеческой жизнедеятельности.
Познание в рамках постнеклассической рациональности предстает как процесс осмысления (в единстве понимания и смыслообразования) многофакторной, многоуровневой конкретно-исторической культурной реальности, наполненной разнообразными социальными и личностными смыслами. Понимание — это мыслительная деятельность, направленная на овладение смысловым пространством культуры, на расшифровку, раскодировку этих смыслов, на разработку способов и средств их усвоения. Понимание обеспечивает конструктивный диалог между субъектами различных гетерогенных систем ценностей с целью поиска
общих смыслов, которые являются необходимым основанием совместной согласованной деятельности.Изменение культурного контекста влечет за собой деформацию, девальвацию исходных смыслов, инициирует “коммуникативные разрывы”, порождая ситуацию непонимания, которая требует выхода за рамки существующих предпосылок, стереотипов мышления и свидетельствует о появлении новых смыслов, освоение которых позволит восстановить понимание. Акт смыслообразования осуществляется в ходе столкновения различных смысловых структур, приводящего к деструкции старых смыслов и порождению новых. В целом процесс осмысления носит нелинейный, некумулятивный характер и предполагает переосмысление действительности, реконструкцию знания на новых основаниях, приводящую не к “углублению” смыслов или их “приращению”, а к “умножению”.
Выступая рациональным обоснованием совместной деятельности людей, истина есть результат согласия, консолидации живущих в исторически конкретной культуре людей по поводу целей, а также средств, способов их достижения. Поэтому истина коммуникативна, историч-
[599]
на, контекстуальна. Являясь идеализацией всеобщности человеческой деятельности, осуществляющейся в определенном пространстве-времени, истина воплощается в реальном поведении людей, обладающих той или иной степенью свободы. Полагая истинной идею, реализация которой становится результатом множества актов свободного самоопределения личности, социальный критерий истины — консолидация — определяет истину через свободу, а не противопоставляет их.
Релятивизации значений ценностей, являющейся следствием возрастания ценностного плюрализма, препятствует существование фундаментальных, экзистенциальных, универсальных ценностей, или культурных универсалий, выступающих условием и результатом свободной творческой деятельности
и выражающих значимость ее основных аспектов. Безусловность универсальных ценностей делает их необходимым “участником” диалога, позволяющим другим упорядочить, сверить, уточнить свои смыслы. Абстрактно-всеобщий характер универсальных ценностей открывает потенциально бесконечные возможности осмысления и переосмысления реальности в процессе ее преобразования. Таким образом, существование универсальных ценностей, с одной стороны, обуславливает плюрализм конкретно-исторических систем ценностей, являющийся необходимым условием реализации свободного индивидуального выбора человека, а с другой — обеспечивает объединение людей во имя общих целей.С позиций постнеклассической рациональности антропологический и даже антропоцентрический характер истории обусловлен тем, что единственным субъектом исторического творчества является человек, причастный к конкретному историческому бытию, осмысление которого совпадает с поисками смысла жизни. Конечность человека позволяет рассматривать историю как бесконечное переосмысление конечного, выступающего проявлением бесконечного. Поэтому конституирование истории осуществляется не произвольно, а всегда в определенном социокультурном пространстве и времени
[600]
и детерминируется не только личностными целями и ценностями, но и реальными и потенциальными возможностями действительности с присущими ей конкретно-историческими системами ценностей. Коль скоро история есть способ существования человека, она — мир смыслов, инновационно порождаемых в процессе человеческой деятельности. Следствием этого является отсутствие в истории устойчивых, независимых от человека законов, знание которых позволило бы эффективно управлять ее ходом, делать долговременные прогнозы, предвидеть крупномасштабные изменения.
Дивергентный, вариабельный, характер протекания исторических процессов позволяет в гипотетической форме говорить о возможных вариантах исторического развития и о тенденциях, складывающихся в процессе реализации потенциальных возможностей действительности, которые обусловлены “вероятностными причинностями” и не обладают в силу этого признаками всеобщности и необходимости. Поэтому речь идет не об управляемом, а направляемом развитии, результаты которого зависят от деятельности людей, от выбора ими различных альтернатив, имеющих разную степень вероятности воплощения в действительность.
Фундаментальным фактором, позволяющим структурировать всемирную историю человечества и представить ее как открытое единое целое, как упорядоченный динамический процесс является свобода, мерой которой выступает степень ответственности человека как члена различных социально-исторических общностей и объединений. Анализ генезиса и развития социальных общностей свидетельствует о том, что возрастание их плюрализма, дифференциация, усложнение, усиление интеграционно-дивергентных
связей и отношений между ними, следствием чего является деабсолютизация значений ценностей, конституирующих эти общности и границы между ними, способствуют расширению выбора человека как необходимого условия его автономизации, самоопределения, самовыражения, то есть роста свободы. Поэтому всемирная история — это процесс роста свободы, или[601]
прогресс свободы, и в этом смысле исторический прогресс совпадает с социальным, так как историческое выступает способом осуществления социального.
Прогресс свободы не означает элиминацию противоречий, конфликтов, столкновений между общностями людей и внутри них, но полагает изменение форм этих конфликтов и способов их разрешения. Насилие, нацеленное на ликвидацию, подавление активности социальных общностей, основанных на альтернативных системах ценностей, уступает место стремлению к согласованию интересов представителей различных социальных общностей в процессе диалога, к поиску компромисса и путей сотрудничества на основе общих целей и ценностей. Таким образом, единство человечества и его истории суть единство различенное и обретенное, точнее обретаемое, а не предзаданное, присущее человечеству от “природы”.
В целом социально-исторический прогресс имеет нелинейный, некумулятивный, дисконтинуальный характер, поскольку возникновение, становление, развитие различных форм социальных общностей происходит путем не “отрицания” — разрушения, поглощения, распада — сложившихся ранее, а включения их в новый социо-культурный контекст в переосмысленном и преобразованном виде; тем самым расширяется спектр возможностей для творчества новых форм человеческого бытия. С этих позиций будущее человечества мыслится не как следование какой-либо социальной модели, выработанной тем или иным обществом, цивилизацией, и не как конвергенция, синтез различных социокультурных систем в некую единую, усредненную, универсальную, а как плюральный, интеграционно-дивергентный процесс взаимодействия, взаимообогащения разнообразных социокультурных организмов, сохраняющих свою самобытность и в то же время открытых для дальнейшего творческого развития.
Самобытность, самотождественность культуры не в наличии в ней некой неизменной сущности — “души”, “генотипа”, “идеи” и т. п., определяющей содержательную основу, сохраняющуюся при любых внутренних или
[602]
внешних воздействиях, а в своеобразии пути культуры — истории, которая выступает диахроническим аспектом социального (синхронного) и детерминирована всем предшествующим ходом развития. Вместе с тем непредзаданность исторического процесса ставит выбор путей развития культуры в зависимость от деятельности людей, которая содержит возможности как потенциально бесконечного совершенствования мира и человека, так и их вырождения и гибели. В этом смысле степень возрастания ответственности человека за судьбы культуры пропорциональны степени его свободы.
Анализ основных форм осуществления исторического процесса свидетельствует о том, что все они в переосмысленном виде, взаимодействуя и дополняя друг друга, позволяют увидеть историю как сложноорганизованную систему, чье развитие, имеющее нелинейный, некумулятивный, дискретный характер, протекает ритмично, то есть как поочередное доминирование, повторение двух предельно общих и всеобщих фаз — устойчивости (стабильности) и изменчивости (транзитивности), каждая из которых представляет собой структурный инвариант для бесконечного многообразия уникальных и неповторимых исторических событий. Смысл ритма как формы упорядочения исторического процесса — в обеспечении качественной определенности последнего, самотождественности, выделенности по отношению ко всему существующему путем выработки механизмов как сохранения накопленного содержания, его развития по линии преемственности, так и создания нового, требующего переосмысления и преобразования уже достигнутого в ходе предшествующего развития.
С позиций системного подхода стабильные и транзитивные периоды исторического развития — это сложные гетерогенные, интегральные (целостные), динамичные (процессуальные) структуры (системы), отличающиеся друг от друга способами связи элементов, особенностями развития и функционирования, мерой системности и динамичности. Применительно к истории общества стабильные и транзитивные периоды могут рассматривать-
[603]
ся как разновидности абстрактно-всеобщей модели общества, релевантными свойствами которой являются ценности, репрезентирующие отношение человека к миру и интегрирующие любой социальный организм в единое связное целое. В синтаксическом измерении системы ценностей стабильных и транзитивных периодов истории предстают как формально-абстрактные, знаково-символические модели, аппроксимативные, изоморфные своему объекту — эмпирической истории с присущим ей многообразием конкретно-исторических систем ценностей.
Системный анализ ценностей стабильных периодов развития общества в синхроническом аспекте представляет собой устойчивую, иерархическую упорядоченную смысловую структуру, центром кристаллизации смыслов которой является нормативная по своему характеру система трансгрупповых, трансперсональных — социе-тальных ценностей-целей с присущей ей идеологией,
которая задает способ осмысления действительности всем уровням и сферам общественной жизни. Свое выражение система ценностей стабильных периодов находит в специализированной дифференцированной деятельности социальных институтов, закрепляющих определенные типы социальных отношений в системе ролей и статусов, предписывающих индивидам образцы поведения и устанавливающих санкции для выполнения этих правил. Основными функциями этой системы ценностей являются интеграция смысловых подсистем, поддержание и сохранение смыслового единства общества, что способствует рациональной, эффективной, оптимальной деятельности людей. Функция функций системы ценностей стабильного периода заключается в том, чтобы выразить значение системы значений данного конкретно-исторического типа общества, а ее специфическими ценностями являются порядок и единство. Человек в стабильно развивающемся обществе выступает не столько как субъект индивидуализации, сколько как объект социализации.В диахроническом аспекте развитие системы ценностей стабильного периода носит преимущественно экстенсивный характер и нацелено на распространение
[604]
господствующих значений как на другие подсистемы ценностей внутри данного общества, так и на системы ценностей за его пределами. Преобладание логических детерминации исторического процесса обусловливает установление линейной зависимости между всеми временными модусами, что способствует формированию механизма культурной преемственности, разработке эффективного механизма управления социальными процессами, их планирования и прогнозирования. Поведение людей в этом обществе предсказуемо, а значит управляемо.
Нормативность системы ценностей стабильного периода развития общества, ее иерархизм, приоритет социетальных ценностей над другими подсистемами ограничивают пластичность человеческих действий, подавляют групповую активность, препятствуют свободе личности, порождая всякого рода деструктивные явления, которые в конечном счете ведут к разрушению всей системы ценностей. Этому способствует возникновение и развитие внутри общества альтернативной системы ценностей, выражающих потребности в индивидуализации, в преобразовании общества на новых ценностных основаниях. Амбивалентность системы ценностей стабильных периодов развития общества заключается в том, что сам механизм его функционирования и развития имеет ряд латентных функций, которые подрывают основные принципы стабильности и являются источником социальных девиаций.
В транзитивные периоды исторического развития, с точки зрения синхронии, система ценностей плюралистична, полицентрична, границы между ценностными подсистемами проницаемы, а отношения между этими подсистемами строятся по принципу координации. Роль структурирующего фактора играют личностные ценности, задающие не способ осмысления реальности, а плюрализм этих способов, порождающий множество дополняющих друг друга, противоборствующих друг с другом смысловых рядов. Функция функций такой системы — деструкция устаревших значений, их переосмысление (реновация) и создание новых, возникающих в ходе преобразовательной творческой деятельности. Специфичес-
[605]
кими ценностями транзитивных периодов являются свобода и творчество, по отношению к которым остальные ценности имеют инструментальный характер. Поэтому человек предстает не столько как объект социализации, сколько как субъект индивидуализации.
В диахроническом аспекте транзитивное общество представляет собой чрезвычайно динамичную систему, наполненную разнонаправленными, избыточными процессами, протекающими с различными скоростями и содержащими широкий спектр потенциальных возможностей дальнейшего общественного развития. Смыслопорождающим центром становится настоящее, в котором происходит переосмысление прошлого и будущего. Нелинейность развития транзитивного общества затрудняет прогнозирование социальных процессов, где роль случая приобретает фундаментальное значение.
Поливалентный, плюралистический характер системы ценностей транзитивных периодов истории допускает существование в ней таких подсистем ценностей с соответствующими им идеологическими комплексами, реализация которых на практике препятствует становлению новой системы ценностей и тем самым переходу общества в новое состояние. Относительная самостоятельность, разнонаправленность различных ценностных подсистем, развивающихся разными темпами, имеющих различную
степень выраженности общесоциальных интересов, нередко противоборствующих, противостоящих друг другу, их слабая институционализация делают систему ценностей транзитивных периодов в целом неустойчивой, неравновесной, несбалансированной, напряженной и потому содержащей возможность стагнации или разрушения на каждом этапе развития.Открытый характер системы ценностей транзитивных периодов истории обусловливает ее гибкость, динамичность, продуктивность, проективность, способность к созданию ценностных ориентиров не только на ближайшую перспективу, но и не теряющих своего значения для последующих поколений. Стабильные и транзитивные периоды общественного развития — это равные
[606]
по значению, ритмически сменяющие друг друга формы осуществления исторического процесса. Если в стабильные, инерционные периоды происходит закрепление, упорядочение социального опыта, находящего выражение в установлении социальных норм, правил, образцов поведения, культурных традиций, а также в развитой и дифференцированной системе социальных институтов, то в транзитивные периоды — напряженные, мобилизующие — осуществляется переход к новым ценностным ориентирам. Этот переход можно рассматривать как процесс революционный, поскольку он связан с радикальным преобразованием системы ценностей, являющимся необходимым условием перехода общества в качественно новое состояние. Стабильность с позиций постнеклассической рациональности понимается не как неизменность, а как упорядоченное развитие, а транзитивность — как конструктивный хаос, из которого рождается динамичный порядок.
[607]