Баткин Л.М. Итальянское Возрождение в поисках индивидуальности. М.: Наука, 1989

 

 

КРИЗИС РЕНЕССАНСНОГО СОЗНАНИЯ

Глава 5. «Государь» Макьявелли в контексте новоевропейской идеи личности

 

5. От Пико делла Мирандолы к Макьявелли

В девятой главе читаем: «Заручиться поддержкой народа государь может множеством способов, которые я обсуждать не стану, так как они разнятся от случая к слу­чаю и не могут быть подведены под определенное прави­ло (perche' variano secondo el subietto, non se ne pud dare certa regola)». И еще: «Мудрому государю надлежит обдумать способ сделать так, чтобы граждане всегда и при любых свойствах времени (in ogni qualita di tempo) имели бы нужду в государстве и в нем самом». Нет за­ранее известного, постоянного способа себя вести, ввиду .неиссякаемого разнообразия исторических обстоятельств; нет «определенного правила». Таким тотальным прави­лом становится, следовательно, отсутствие правил — осо­бенность каждого казуса. Это правило неправильности есть не что иное, как «мудрость» государя, не зависящая от прихотливой фортуны, от варьирующихся «свойств времени» как раз потому, что мудрость сама разнообраз­на внутри себя.

«Разнообразию» вне индивида может противостоять лишь «разнообразие» внутри индивида: т. е. его универ­сальность.

«Государь» Макьявелли непонятен без специфически гуманистического представления об «uomo universale»?

Это, пожалуй, покажется странным. Макьявелли не прибегал к этому термину; говоря об индивидуализме по­литики и морали Макьявелли, историки им тоже не пользуются. Им обозначают величественные фигуры Аль­берти, Леонардо, Микеланджело, на худой конец самого Макьявелли — но не его, мягко говоря, малопривлека­тельный идеал политического деятеля.

Действительно, итальянские гуманисты думали, про­износя эти слова, о чем-то совсем непохожем на Чезаре Борджа... Во-первых, «универсальный человек» был обя­зан являть гармонию эстетических, этических, физиче­ских, интеллектуальных достоинств, он — «как бы боже­ственный», он, этот человеко-бог, в себе одном содержит благие возможности человеческой природы в целом и разрастается во все стороны до масштабов, качественно соразмерных макрокосму. Во-вторых, его творческая энер­гия взращивает собственную же индивидность. Отдель­ность, особость человека, которая выступает как всеобщ­ность, ибо все знает, все умеет и т. п.,— замыкается, та-


 


190


191


ким образом, на себя. Самоформирование личности (как мы это называем) есть для Возрождения самоцель.

Спрашивается, что общего имеет с «достоинством че­ловека» (dignitas hominis), с роскошной всесторон­ностью, с «придворным» Кастильоне, с самим Кастильоне в изображении Рафаэля и т. п. «мудрый государь» Макь­явелли, знающий и умеющий только одно: любыми сред­ствами захватить власть и удерживать власть? Ведь ни­чего другого, кроме политики, Макьявелли как будто не касается.

Но возьмем понятие «uomo universale» в некотором формальном и обобщенном плане, опустив предметные подробности. Чтобы соответствовать логике универсаль­ности, не обязательно изучать искусства и науки, уметь поддержать разговор на всякую тему, быть физически и нравственно совершенным и т. д. Это все можно вынести за скобки. Что же останется? Характерная неопределен­ность, «безмерность» мощного контура, обводящего... Все. «Универсальный человек» способен стать всем, чем до­ступно стать человеку.

Эта идея лучше всего выражена в известных сентен­циях Пико делла Мирандолы о том, что человек — «тво­рение неопределенного образа» (indiscretae opus imagi-nis), у которого нет «ничего собственного» (nihil pro-prium), никакого «точного места» (пес certain sedem) или «своего облика» (пес propriam faciem), ничего присуще­го только ему одному (peculiare), словом, никакой «огра­ниченной природы» (definite natura), законы которой стесняли бы его поступки. Он в силах «быть тем, чем хо­чет (id esse quod velit8.

Мудрый государь у Макьявелли, кажется, именно таков?

Он не связан никакой конкретной природой, он какой угодно в суждениях и поступках, во всяком случае отно­сящихся к государственным делам. Он осваивает любую обстановку и готов на любое средство, если оно полезно здесь и сейчас. Любое - это значит именно любое. По­этому какие бы то ни было моральные ограничения сде­лали бы государя менее гибким и ловким правителем, ме­нее «мудрым» и «доблестным», короче, менее универ­сальным — независимо от того, состояли бы ограничения в неспособности быть великодушным, милостивым, щед­рым, справедливым или в неспособности быть свирепым и коварным. Это заметим на будущее.


 В известном смысле доблесть государя тоже самоцен­на, измеряется собой же, а не практическим результатом (постольку, поскольку неудача может быть отнесена — как в случае с Чезаре Борджа — на счет чересчур уж неблагоприятной фортуны, а успех часто свидетельству­ет всего лишь о хорошем соответствии индивида и условий времени).

Все же политическая virtu устремлена не на культи­вирование ума и воли (пусть даже исключительно поли­тического ума и политической воли). Цель действий го­сударственного человека, конечно, не в том, чтобы стать превосходным деятелем; это было бы противоречием в исходном определении. Понятно, что, не кладя все силы на то, чтобы изменить мир окрест себя, он не окажется настоящим деятелем. Но это последнее — побочный ре­зультат, а ие самоцель. Практик забывает о себе, для него важен его интерес, его дело, его корысть, а не он сам, в этом смысле он бескорыстней озабоченного собой гуманиста.

Известно, что никакая деятельность немыслима без пересоздания того, кто действует, но здесь речь идет о более простых вещах. Государь, как и мореплаватель и плотник, непосредственно трудится не над собой: в отли­чие, например, от эгоцентрического Петрарки... Работник на троне домогается не личного совершенства, а общест­венного блага.

Что означает в культурно-историческом отношении это - действительное и грубое! - смещение гуманисти­ческой идеи универсального человека? Что сулит буду­щему понятию личности вынесение у Макьявелли цели индивида вовне, в историю? Над этим нам еще предсто­ит поразмыслить.

Пока что продолжим чтение трактата.

6. Должен ли Сципион подражать Киру

В главе 13 Макьявелли, садясь на своего любимого конь­ка («мудрые государи всегда избегали опираться на со­юзников или наемников и предпочитали иметь собствен­ные войска»), расхваливает Карла VII, как именно тако­го мудрого государя, и порицает его сына, Людовика XI, который, сохранив рыцарскую конницу, распустил, однако, постоянную пехоту и стал брать на службу швейцарцев, сделав французскую армию «смешанной». «Фран­цузское королевство было бы непобедимым, если бы


 


192


 


193


устройство войска, введенное Карлом, было усовершенст­вовано или хотя бы сохранено. Но неблагоразумие (1а роса prudenzia) людей ведет к тому, что они не замеча­ют яда внутри того, что выгодно в данный момент... По­этому тот, кто не разобрался в недуге при его зарожде­нии, не владеет истинной мудростью; это ведь дано немногим».

Итак, Карл, который «сознавал необходимость опи­раться на собственные вооруженные силы», а также Че-заре Борджа, Гиерон Сяракузский, Филипп Македонский и... «яшше республики и государи» входят в число тех «немногих», кто был наделен «истинной мудростью». А Людовик XI, Юлий II, флорентийцы, призвавшие на помощь «десять тысяч» французов, император Констан­тинополя, тоже пригласивший в Грецию «десять тысяч» турков, наконец, римляне с того времени, когда они на­чали нанимать готов,— суть подтверждения свойственно­го вообще-то людям неблагоразумия. Пусть так. Но только есть в этом рассуждении какая-то неуклюжесть, странная для прославленного ума автора «Государя». Вселенская антитеза «истинной мудрости» и обычного природного «неблагоразумия людей», т. е. крайне общее и риторическое положение, проявляется, провозглашает­ся по такому частному, деловому, притом не требующе­му бог весть какой политической изощренности поводу. Нужна ли особая мудрость и доблесть, чтобы додуматься до того, что «без собственного войска государство не­прочно»? Почему Людовик та прочие (включая, конечно, все итальянские государства, не обходившиеся без услуг кондотьеров) действовали вопреки прямой очевидности? и почему, с другой стороны, в этом практическом пункте можно сослаться на «многих», вполне разделявших ред­кий дар «немногих»?

Подобная сбивчивость Макьявелли кажется более по­нятной в свете все той же 25-й главы, где это качество приобретет слишком вызывающий и фантасмагориче­ский вид, станет слишком глубоким, чтобы позволить нам толковать о «сбивчивости». Там будут представлены две модели индивида и два объяснения тому, что люди по­ступают противоположным образом. В 13-й главе Макья­велли прибегает пока только к первой модели: в борении с фортуной одни ведут себя предусмотрительно, доблест­но — таков Карл VII, другие лишены доблести — таков Людовик XI. Но объяснение явно оказывается натяну­тым. Будто на него падает тень принципиально иного

194


(может быть, иррационалистического?) объяснения. Во-первых, без союзников, а то и наемников иногда не обой­тись; вряд ли универсальная гибкость государя может позволить себе напрочь исключить это средство, пусть потенциально очень опасное и нежелательное. Разве папа Юлий не был просто вынужден к нему прибегнуть? Сам герцог Валентино, как поведал Макьявелли в седьмой главе, поначалу получил Романьго из рук французов, взял себе на службу солдат Орсинн и, только использовав внешнюю поддержку, усилившись благодаря ей, затем решил от нее отказаться. Во-вторых, неужто Людовик XI вел себя так, как он себя вел, только оттого, что в отли­чие от Карла мало смыслил в военном деле? И не знал «правил», излагаемых Макьявелли? Что ему, собственно, мешало быть более «мудрым»? Ведь, по уже известному нам заявлению Макьявелли, как раз воевать французы умеют.

Что-то здесь не - так. Было бы, разумеется, нелепо, если бы мы принялись спорить с Макьявелли. Но что-то не так в пределах его собственной логики. В 14-й главе он еще более ужесточает рационализм наставлений о нор­мативном и должном для государя. Государь обязан и в мирное время неустанно совершенствоваться в ремесле военачальника, поддерживать боеготовность армии, зака­лять свое тело, обдумывать тактические планы на слу­чай столкновения с противником и т. п. Далее, «государь должен читать исторические труды и в них изучать дей­ствия выдающихся людей, разбирать, какими способами они вели войну, исследовать причины их побед и пора­жений, дабы быть в состоянии подражать первым и из­бегать последних. Самое же главное — поступать так, как поступал ранее какой-либо выдающийся человек, взять образцом одного из прославленных и почитаемых до него полководцев и постоянно держать в памяти его подвиги н деяния: так, рассказывают, Александр Великий подра­жал Ахиллу, Цезарь - Александру, Сципион - Киру. Всякий, кто прочтет жизнеописание Кира, составленное Ксенофонтом, согласится, что, уподобляясь Киру, Сципион прославился и что в целомудрии, обходительности, щедрости Сципион сообразовался с тем, что написано о Кире у Ксенофонта. Мудрый государь должен вести себя подобным же образом, никогда не предаваться в мирные времена праздности, ибо все его труды окупятся, когда настанут тяжелые времена, и фортуна, переменившись, найдет его готовым противостоять ей» (XIV).

195


- Хотя в этой пассаже мы легко узнаем типично макьявеллиевы мотивы доблестной предусмотрительно­сти, позволяющей успешно бороться с переменами судь­бы, подражания опыту знаменитых государей прошлого и т. п., все же 14-я глава, особенно ее концовка, пожа­луй, самая традиционная и риторическая во всем тракта­те. Непривычно не то, что Макьявелли призывает здесь к добродетелям, он это делал и в других местах, он, соб­ственно, находил великодушие и в Чезаре Борджа, вовсе не считая, что государь должен быть непременно и всег­да порочным. Все же приведенное место звучит само по себе очень гуманистически-книжно, приглаженно.

Мы уже имели случай заметить, что «доблесть» у Макьявелли имеет по крайней мере два значения. Во-первых, это незаурядные телесные и душевные качества, впечатляющая энергия индивида, в чем бы и как бы односторонне она ни проявлялась (Агафокл). Во-вто­рых,- и это наиболее специфически макьявеллиева «доблесть», в полном ее объеме — универсализм поведе­ния, не столько придерживающегося каких-то правил, сколько создающего главное правило собой, своей способ­ностью действовать по погоде, каждый раз по-другому и неожиданно.

Но еще и в-третьих: это — как в 14-й главе — соот­ветствие готовым нормам и почтенным образцам.

Нельзя сказать, что все три значения благополучно совмещаются у Макьявелли. Конечно, нет. Одно дело предлагать следовать примерам Моисея, Ромула, Тезея, Александра Македонского, Сципиона Африканского или героя «Киропедии». Под этим подписался бы любой гуманист. Иное дело — включать в столь респектабель­ный ряд одиозного герцога Валентино и даже отда­вать ему преимущество перед героями античности. Одно дело требовать нормативной государственной мудрости. Иное - изображать венцом такой мудрости умение не считаться ни с чем, кроме расчетливой выгоды, и уподоб­ляться Протею. Так что не просто определенные «правила», а, скорей, мгновенный переход от правила к правилу, от этого спо­соба вести себя - к тому, противоположному. В целом своего рода неуловимость, неопределенность человеческо­го облика государя — вот правило из правил. Толкование «доблести» как универсальности обдумывается словно бы поверх прочих, более традиционных для Возрождения толкований — оспаривая, перекрывая, преодолевая их.


Что означает, скажем, наставление относительно вы­бора какого-то конкретного излюбленного образца для подражания? Это расхожее общее место итальянских гу­манистов, восходящее к Цицерону. Оно хорошо согласо­валось с представлением о природной закрепленности ин­дивида за известными свойствами и наклонностями (т. е. с одним из двух логических полюсов 25-й главы). "Однако, если вспомнить о Чезаре Борджа, о политиче­ской беспринципности, в буквальном смысле «безначальности», протеистичности, зачем Сципион должен подра­жать именно и только Киру, а не всем сразу? Ведь обстоятельства в любой момент могут заставить следо­вать и другому образцу, и третьему, и всякому. Вместе с тем если все эти выдающиеся мужи были истинно муд­рыми, то, стало быть, каждый из них универсален, ветхо­заветный Моисей не хуже Борджа. Но тогда они в своей универсальности сходятся и— одинаковы? Зачем же под­ражать кому-то или чему-то одному? Это даже логически немыслимо.

Итак, в 13-14-й главах Макьявелли, отдав дань чте­нию Плутарха и римских историков, кажется, невольно отклоняется от новой идеи универсальной индивидности государя, намеченной в шестой и особенно в седьмой главах.

Подспудное напряжение нарастает.

И сразу вырывается наружу. После излишне книжной - на фоне «Государя»! - концовки 14-й главы автор вдруг, в сущности, опровергает себя. Точней: он на про­беге странички дает встретиться нос к носу обеим кон­цепциям индивидности, которые живут в его сочинении (и которое ими живет).

Краткая грозовая 15-я глава должна быть расценена как первая кульминация в культурологическом сюжете трактата.

Ее молнии продолжают сверкать в 16—17-й главах. Тут, в четырех срединных разделах, ядро сочинения — во всяком случае, самое откровенное в нем. Преимуще­ственно как раз отсюда с легкостью черпали цитаты макьявеллисты и антимакьявеллисты.

7. Казаться - то же, что и быть

15-я глава открывается прославленным кредо: «...имея намерение написать нечто полезное для людей понимаю­щих, я счел более подходящим исходить из действитель-


 


196


197


ной правды вещей, а не из того, что о них воображают (alia verita effettuale della cosa, che alia immagmazione di essa). He раз описывали воображаемые республики и принципаты, каких в действительности никто не знавал и не видывал; ибо расстояние между тем, как люди живут и как должны бы жить, столь велико, что тот, кто отвергает действительность (quello che si fa) ради долж­ного, поступает скорее во вред себе, нежели во спасе­ние, ибо, желая исповедовать добро во всех случаях жиз­ни, он неминуемо погибнет, сталкиваясь с множеством людей, чуждых добру. Из чего следует, что государю, если он хочет удержаться у власти, необходимо научить­ся отступать от добра и пользоваться или не пользовать­ся этим умением, смотря по надобности».

Да, это не «Сципион подражал Киру»... Такого до Макьявелли не говорил никто. Какая резкая смена не только тона, но и логики\ Пренебрежем пока что тем, что лежит на поверхности, т. е. советом «научиться от­ступать от добра». И Агафокл отступал от добра... но вел себя по той же логике, которая делала Сципиона или Кира образцом «целомудрия, обходительности, щедрос­ти». Он был жестоким человеком и правителем, что ж, а они - людьми добрыми и благородными. Однако и он и они иллюстрировали одно и то же понятие индивидности.

Существо мысли Макьявелли не в словах «научиться отступать от добра», а дальше: «...и пользоваться или не пользоваться этим умением, смотря по надобности». Быть сразу Агафоклом и Сципионом?! Но еще дальше сказано: «Итак, оставив в стороне 4 воображаемые свойства государя и обратившись к дейст­вительно существующим, я говорю, что во всех людях, когда о них толкуют, а особенно в государях, стоящих выше прочих людей, заметны те или иные качества, за­служивающие хвалы или порицания. И вот одного счи­тают щедрым, другого скупым... одного тем, кто одаряет, другого тем, кто грабит; одного свирепым, другого со­страдательным; одного вероломным, другого верным; одного изнеженным и малодушным, другого смелым и неукротимым; одного человечным, другого надменным; одного распутным, другого целомудренным; одного пря­модушным, другого хитрым; одного упрямым, "другого покладистым; одного серьезным, степенным (grave), другого легкомысленным; одного набожным, другого не­честивым — и так далее».


Снова Макьявелли противопоставляет «le cose imma-ginate» и «le cose vere». Но совершенно ясно, что в каж­дом из двух абзацев, составляющих эту главу, противо­поставление «воображаемого» и «действительного» имеет радикально противоположный смысл. Если в действи­тельности, как мы только что услышали, людям присущи избирательные качества, если индивиды непохожи друг на друга, если ( ср. с 25-й главой) они не в силах рас­статься с характерами, которыми наделены по природе, и с привычными способами поведения,— то трудно пред­ставить себе что-либо более далекое от «действительной правды вещей», чем... умение «пользоваться или не поль­зоваться» своими пороками и добродетелями! Ведь «один» - такой-то, а «другой» - этакий. Но тогда спосо­бен ли описанный конкретный индивид быть по отноше­нию ко всякой стороне человеческой натуры одновремен­но и «одним» и «другим» — свирепым и сострадатель­ным, прямодушным и хитрым, набожным и нечести­вым - «смотря по надобности»?

С этой точки зрения, Макьявелли приписывает герцо­гу Валентино и остальным «мудрым государям» как раз «воображаемые свойства»!

Но мы помним, что несколькими строками выше автор указал на парадоксального универсального индивида как на единственное соответствие «действительной правде вещей».

...Или все-таки «воображаемой»?

Похоже, что есть действительность - и действитель­ность. Только непонятно, как их согласовать.

. Дальше Макьявелли пишет, заканчивая главу: «Я знаю, каждый согласится, что не было бы ничего по­хвальней для государя, чем обладать из всех названных выше качеств только благими. Но человек не в состоя­нии (le condizioni umane... поп 1» consentono) ни иметь одни лишь добродетели, ни соблюдать их полностью; поэтому необходимо быть настолько благоразумным, что­бы вовсе избегать тех пороков, из-за которых можно ли­шиться государства, а что до остальных — воздерживать­ся по мере сил, но если это невозможно — не беда. И даже пусть не боятся навлечь на себя обвинение в тех пороках, без которых трудно удержаться у власти, пото­му что, вдумавшись, мы найдем немало такого, что вы-гглядит как добродетель, а на деле пагубно для государя, рное же выглядит как порок, а на деле обеспечивает безопасность и благополучие»,


 


198


199


Сколько раз обращали внимание на эти шокирующие и впрямь ужасные слова, но ведь в них есть нечто гораз­до более интересное.

Исходя из модели конкретно ограниченной индивидности, продолжающей работать в этом рассуждении, со­гласимся с автором, что никто не может состоять из одних и всяческих достоинств, т. е. быть универсально добродетельным. «Действительно существующие свойст­ва государя» обнаруживают несостоятельность риториче­ского морализма. Однако, по-видимому, не менее — и не-i состоятельность имморализма? Если каждый индивид С/ есть комбинация свойственных именно ему добродетелей и изъянов, то, конечно, незачем советовать государю быть непременно вместилищем целомудрия, сострадания, прямоты и пр. Но столь же бессмысленно предписывать ему быть жестоким или хитрым! Или он таков, или из таков.

Нет смысла вообще что-либо советовать? Согласимся, повторяю, что человек из одних доброде­телей — ангельски нереален. Ну а человек, который со­стоял бы только из полезных для политики качеств, будь то добродетели или пороки,— разве он не выглядит еще более «воображаемым»? Макьявелли предупреждает к тому же, что заранее неизвестно, где добродетель, где порок в этом плане, какая привычка окажется выгодной и какая пагубной. На всякий случай государственный г человек должен обзавестись, следовательно, всеми добро­детелями и всеми пороками вместе. А ведь это, по сути, гораздо, гораздо фантастичней, чем просто безукоризнен­но прекрасный человек. Однако самое поразительное в 15-й главе то, что в ней индивидность как открытость и универсальность выводится... из индивидности как закрепленности и час­тичности. «Один» государь такой, «другой» этакий. По­этому никто в действительности не может быть всесто­ронне добродетельным. Поэтому и незачем этого требо­вать, выдумывать идеального государя, каких не суще­ствует. Поэтому пусть государь избегает только тех пороков (но и тех добродетелей!), которые мешают бо­роться за власть. Поэтому... государь должен быть все­сторонне-политически-добродетельно-порочным... Подра­жать Киру или Сципиону ...подражать Чезаре Борджа.

Работают обе модели индивидности, обе логики, и одна логика — закраина другой.

200


Доходит чуть не до смешного: «необходимо быть на­столько благоразумным, чтобы вовсе избегать тех поро­ков, из-за которых можно лишиться государства, а что до остальных — воздерживаться по мере сил, но если это невозможно...» «Невозможно», ибо государь, как и каж­дый человек, есть то, что он есть, и не в силах пере­краивать 'себя, как ему вздумается; «необходимо», ибо, не приведя себя в рациональное соответствие с полити­ческими условиями, нельзя стать мудрым государем и совладать с фортуной. Человек от природы не способен справиться с (одними) своими пороками, и он же, если надо, способен справиться с (другими) пороками? Заме­тим, речь здесь об одном и том же человеке.

Почти физически чувствуешь, как эта странная фра­за, эта странная глава, эта странная книга распирается изнутри давлением мысли.

В 16-й главе: «Если мне скажут, что Цезарь проло­жил себе путь щедростью и что многие другие благода­ря тому, что были и слыли щедрыми, достигали самых высоких степеней, я отвечу: либо ты у власти, либо ты еще на пути к ней. В первом случае щедрость вредна, во втором необходимо прослыть щедрым». Однако (ср. с гл. 15) «...один щедр, другой скуп». Та же коллизия.

Еще бросается в глаза, что Макьявелли все время толкует, собственно, не о щедрости и скупости, а только о соответственной репутации государя в глазах поддан­ных. «Скажу, что было бы хорошо, чтоб тебя считали, щедрым (sarebbe bene esser tenuto liberale)»; «со време­нем его будут ве более считать щедрым»; «следует мало считаться со славой скупого правителя, ибо это один из тех пороков, которые позволяют государю оставаться у власти»; «больше мудрости в том, чтобы, слывя скупым, стяжать худую славу без ненависти, чем в том, чтобы, желая прослыть щедрым и оттого поневоле разоряя дру­гих, стяжать худую славу и ненависть разом». Или: «...каждый государь должен желать, чтобы его считали милосердным, а не жестоким; тем не менее следует осте­регаться злоупотребить этим милосердием» (XVII). При­мер такого злоупотребления - уже знакомый нам Сци­пион с его излишней и неуместной мягкостью, послужив­шей к вящей славе этого полководца только потому, что действия Сципиона исправлялись сенатом, которому он подчинялся. (Вот к чему привело подражание одному лишь Киру...)

201


Спустя сто лет Гамлет в первом же своем монологе скажет, что хочет не казаться, а быть. Эту проблему при­менительно к сущности и оценке индивида первым со всей остротой поставил именно Макьявелли. Он хорошо знал, что в политике реальные личные качества деятеля часто куда менее важны, чем представление о них тол­пы, «большинства»: чем тот искусный пропагандистский эффект, который американцы назовут «имидж». Может показаться, что позиция Макьявелли однозначна, что он наставляет безграничному государственному лицемерию.

Как иначе прикажете потомкам флорентийского сек­ретаря, у которых ведь есть и собственный довольно бо­гатый исторический опыт, понимать фразы, вроде сле­дующей: «Итак, государю нет необходимости обладать всеми вышеназванными добродетелями, но весьма необ­ходимо, чтобы казалось, будто он ими обладает. Я дерзну даже прибавить, что если этими добродетелями обладают и следуют им, то они вредны; но если государь произво­дит впечатление обладающего ими, то они полезны... Итак, государь должен чрезвычайно заботиться, чтобы с его языка никогда не сорвалось ни единого слова, кото­рое не было бы исполнено пяти вышеназванных добро­детелей, и пусть тем, кто видит его и слышит, сдаетея, что он весь — милосердие, весь — верность, весь — пря­мота, весь - человечность, весь - набожность. Особенно необходимо казаться набожным. Ведь люди вообще-то судят по виду, а не на ощупь, потому что увидеть дово­дится каждому, а потрогать немногим. Каждый видит то, чем ты кажешься (quello che tu pari), немногие осязают тЬ, что ты есть (quello che tu se'); и эти немногие не осмелятся выступить против мнения большинства, на защите коего стоит могущество государства. О действиях всех людей, а особенно государей, с которых в суде не спросишь, заключают по результатам. Так пусть же госу­дарь побеждает и удерживает власть, а средства всегда сочтут при этом достойными и одобрят. Ибо чернь прельщается видимостью и успехом, а в мире только чернь и есть, и немногим доблестным в нем находится место, только когда им удается обзавестись крепкой опо­рой. Один нынешний государь, которого мне лучше не называть, только и делает, что проповедует мир и вер­ность, на деле же тому и другому злейший враг; но если бы он соблюдал то и другое, с ним давно пере­стали бы считаться, либо он лишился бы престо­ла» (XVIII).

202


Место из самых циничных и, увы, правдивых в трак­тате. Горечи здесь тоже, видимо, достаточно. Но какие бы интонации нам ни слышались, саркастические ли, из­девательские, мрачные, деловитые, это не так уж суще­ственно. В главе под веселым названием «Как государи должны держать слово», начинающейся с заявления, что «те, кто умел пудрить людям мозги, в конечном счете брали верх над теми, кто основывался на честности»,— разве в этой главе не очевидно, что Государь у Макья­велли — человек, который выдает себя не за того, кем он действительно является? Такое уж у него ремесло.

Столь ненавистное для Гамлета: важно не быть, а казаться.

8. Кентавр

Но вот что озадачивает при более внимательном чтении.

Хотя новому государю никак невозможно избежать жестоких мер, «тем не менее он должен вести себя уме­ренно, благоразумно и милостиво (procedere in modo tem­perate con prudenzia et umanita)..,» (XVII). Или: «Госу­дарь должен стараться, чтобы в его поступках обнару­живались величие, сила духа, значительность и твердость (grandezza, animosita, gravita, fortezza)...» (XIX). «Госу­дарь должен также выказывать себя поклонником даро­ваний, оказывать почет тем, кто отличился в каком-либо искусстве или ремесле. Он должен побуждать граждан спокойно заниматься своими делами, будь то торговля, земледелие или что-либо иное... Он должен являть собой пример милосердия, щедрости и широты (di umanita e di munificenzia), но при этом твердо блюсти величие своего достоинства, которое должно присутствовать в каждом его действии» (XXI).

Тут-то речь идет уже не о притворстве?

Нет. Все сложней. Макьявелли требует от правителя великодушия, в сущности, не менее, чем вероломства.

О щедрости он роняет: «...и многие другие достигли высочайших степеней», ибо «были и слыли щедрыми (per essere stati et essere tenuti liberali)...» (XVI). Гам­лет противопоставит «быть» и «казаться», но для Макья­велли вряд ли вообще существует такое противопоставле­ние. Он пишет весьма характерно о щедрости, что эту добродетель нужно уметь «употреблять умело и как сле­дует» («usare questa virtu del Hberale», «se ella si usa virtuosamente e come le si debbe usare») (XVI). Так вот, обдуманно пользоваться тем или иным своим душевным

203


качеством значит ли быть наделенным им — или только выглядеть так, будто им наделен?

Решающее и, надо сказать, поразительное место для понимания того, как Макьявелли подходил к проблеме, мы встречаем в печально известной 18-й главе. Напомню, что в ней сперва говорится: государю надлежит уподо­биться одновременно льву п лисе, т. е. быть смелым и свирепым, но и коварным. «...Разумный правитель не может и не должен оставаться верным своему обещанию, если это оборачивается против него и если исчезли причи­ны, побудившие дать обещание. Подобное наставление бы­ло бы нехорошим, ежели люди были бы хороши; но так как они скверны и не стали бы держать данное тебе слово, то и тебе незачем его держать. А благовидного предлога нарушить обещание — какому правителю и когда недо­ставало? Можно было бы привести бессчетное множество свежих примеров...» и т. д. Всему этому предшествует общетеоретическое соображение: «Вы должны знать, что бороться можно двумя способами: во-первых, законно, во-вторых, насильственно. Первый способ присущ чело­веку, второй — животным; но так как первого часто не­достаточно, следует прибегать и ко второму. Таким обра-звм, государю необходимо уметь превосходно пускать в ход то, что свойственно и человеку и животному. Именно этому иносказательно учили государей древние авторы, рассказывавшие о том, как Ахилла и многих других го­сударей в древности отдавали на воспитание кентавру Хирону, чтобы он их взрастил и выучил. Что это значит иметь наставником полуживотное, получеловека, как не то, что государь должен уметь совместить в себе обе эти природы, потому что одна без другой сделала бы его власть недолгой».

Читатели Макьявелли всегда обращали и обращают внимание (что вполне естественно), на оправдание и трактате — вопреки общепринятой морали — насилия и обмана, «животной» природы государя. Тем более что сам автор уделяет этому больше всего доводов и слов. Но очень важно понять, что упоминания и о другой, «человеческой», благой и законной стороне государствен­ной деятельности, никоим образом не имеют характера риторической уловки, пустой отговорки. Теоретически равно необходимы обе «природы»: чтобы государь пред­стал в образе Кентавра. Ведь без такой двойственности исчезло бы универсальное умение «употреблять» свои добродетели и пороки. «Кентавр» - не просто образный,

204


литературный, а логический ход. К нему нужно от­нестись со всей серьезностью.

Только тогда мы сможем понять то ключевое место, к которому давно подбирались. После уже приводившей­ся фразы, что «если... добродетелями обладают и сле­дуют им всегда, то они вредны; но если государь произ­водит впечатление обладающего ими, то они полезны», далее значится:

«Иначе говоря, надо казаться сострадательным, вер­ным слову, милостивым, искренним, набожным — и быть им на самом деле; но сохранять в душе готовность, если понадобится, не быть таковым, чтобы ты мог и сумел изменить это на противоположные качества (come parere pietoso, fedele, umano, intero, relligioso, et essere; ma sta­re in modo edificato con l'animo che, bisognando non esse­re, tu possa e sappi mutare el contrario)».

«Казаться» - «и быть»! И если понадобится, «не быть». Но, бог ты мой, что это за «essere», если оно в любой момент обращается в «non essere», что это за действительно верный слову, искренний, набожный чело­век, который готов, если так выгодней, «изменить это на противоположное»?!

Ответ состоит не в том, что Макьявелли проповедовал : какое-то неслыханное, дьявольское лицемерие, но и, ко-/нечпо, не в стараниях как-то «исторически» объяснить и оправдать призывы к вероломству. Дело в том, что, по мысли Макьявелли, «мудрый государь» вообще вовсе не лицемерен... как это ни странно на первый взгляд. Апо­феоза злодейства и притворства в ужасающей 18-й главе и во всем трактате нет, а есть нечто совсем иное (и, кстати, не менее ужасающее). Идеальный государь, который видится Макьявелли, .{действительно щедр, прямодушен, сострадателен и т. п.; .и он же действительно скуп, хитер, жесток. Он - бук­вально — способен на все, и когда правитель поступает .набожно и гуманно, он не притворяется — так нужно. А если это считать притворством, пусть так, то ведь и sjsОго' (в других случаях) жестокость и клятвопреступление. Притворны совершенно в том же точно смысле. Злодей. В тоже не неотъемлемая черта правителя — так нужно. Государь добродетелен и порочен, он то и другое. я ни то ни другое?! Он — вспомним — кентавр, полу-человек, полуживотное, он лев и лиса, и он последова­тель благородных Кира и Сципиона, короче, он все что ю. Поэтому он никак не может быть определен

                                                                                           205


Конечно, Макьявелли многократно напоминает, что правитель, желающий неуклонно следовать добру, неиз­бежно потерпит поражение, ибо люди по природе злы; если же он прибегнет к насилию и обману, то сумеет по­бедить и упрочить власть во благо тому же народу. Этот мотив в трактате есть. Но отнюдь не выбор в пользу зла составляет глубинную коллизию «Государя». Такого аб­солютного выбора Макьявелли вообще не делает. Правда, автор, не дрогнув, высказывается за порочное поведение политика... если оно сулит успех. Набрать у Макьявелли соответствующих, внушающих нам отвращение цитат несложно. Но их нельзя по-настоящему истолковать вне логики, цели и смысла его идейного построения в целом.

В 19-й главе Макьявелли разбирает три примера добродетельных римских императоров и четыре примера императоров порочных. «Марк, Пертинакс и Александр были все людьми скромного образа жизни, любили спра­ведливость, ненавидели жестокость, прилежали милосер­дию и благости — и все, кроме Марка, кончили плохо. Только Марк прожил жизнь и умер в величайшем поче­те». Впрочем, ему не нужно было домогаться власти, он ее унаследовал — и сумел прочно удержать, «внушив по­чтение своими многочисленными добродетелями» солда­там и народу, так что «не было никого, кто его ненави­дел бы или презирал». Но в другом случае: распущенные преторианцы не захотели сносить честную жизнь, к кото­рой их принуждал Пертинакс, и убили его. Доброта Александра была такова, что за 14 лет правления он не казнил ни одного человека, зато сам был убит мятежны­ми войсками. «Нужно заметить: добрыми делами можно навлечь на себя ненависть точно так же, как и дурными».

Далее Макьявелли переходит к образчикам иного рода. «Если вы рассмотрите теперь, напротив, качества Коммода, Севера, Антонина Каракаллы и Максимина, то найдете, что они отличались крайней жестокостью и хищностью...» Читатель, остающийся под поверхностным впечатлением от предыдущего, особенно от 17-й главы, пожалуй, ожидает, что уж этих-то Макьявелли одобрит. Ибо добротой и порядочностью в политике добьешься немногого. И что же? — автор симметрично, слово в сло­во, повторяет о злодеях сказанное ранее о праведниках: «...и все, кроме Севера, кончили плохо». Там преуспел один из троих, здесь один из четверых... статистика, если можно так выразиться, даже не в пользу порока...


206


207


Когда происходит вторая (и последняя) логическая кульминация трактата, когда в конце концов у Макьявел­ли вырывается: «Не найдется человека, настолько благо­разумного (или мудрого.-Л. Б.), чтобы он сумел к этому приспособиться»,— это признание не нужно, конеч­но, принимать слишком уж педантично. Ведь автор все же назвал реальные имена тех, кто, по его мнению, сумел приспособиться,- того же Чезаре Борджа. Значит, такие люди все-таки встречаются в истории, пусть в исключительных случаях. Но восклицание Макьявелли, по-видимому, указывает, что для него тут есть проблема принципиального, теоретического порядка9. Обе модели индивидности преподнесены в «Государе» как не вообра­жаемые, а действительные. Однако они относятся к двум разным реальностям: наличной, эмпирической - и экспе­риментальной, проективной.

9. Предположения о логико-культурных следствиях

Эти почти невозможные «мудрые государи» — что же, они менее индивидуальны, чем остальные люди, состав­ляющие человечество?

Вроде бы как раз наоборот.

«Превращение страны, привычной к монархии, в рес­публику и страны, привычной к республике, в монар­хию - для такого дела потребен человек редкостный и по уму и по влиянию (imo uomo che per cervello e per autorita sia raro). Многие желали за это взяться, но мало кто сумел этого достичь. Потому что величие по­добного предприятия отчасти устрашает людей, отчасти же воздвигает препятствия, перед которыми они, едва начав, терпят поражения».

Итак, нужен «редкостный человек»... И если Госу­дарь в конечном счете не милостив, не жесток, не кова­рен, не прямодушен, не щедр, не скуп, а таков, каким требуют быть меняющиеся обстоятельства,- это никоим образом не означает просто обезличенности. Государст­венная «мудрость» нуждается в особой концентрации личных дарований: «dare di se rari esempli» (XXI). «Если вы рассмотрите его действия, вы найдете, что они испол­нены величия, некоторые же необычайны» (о Фердинан­де Арагонском). «Государю прежде всего следует каждым поступком создавать впечатление о себе, как о великом и знаменитом человеке» (там же).


Во-первых, он должен быть умен. Во-вторых и в-третьих, умен до чрезвычайности («prudentissimo» -XXIII), ЦЙдако разбираться в людях, которые его окружают, подбирая преданных и способных исполнителей (XXII). рйбо умы бывают трех родов: один постигает сам, другой разбирается в том, что постиг первый, третий не постигает сам и не разбирается с чужой помощью; первый ум в высшей степени выдающийся, второй ум просто выдающийся, третий негодный». Государь, само Цеобой, ум первого рода.

Но что заключено, по Макьявелли, в такой самостоя­тельности ума, в этом «intende da se»? Гораздо больше, .чем обнаруживает на первый взгляд незатейливая фор­мула. Как и у Кастильоне, способность суждения обра­щена на разнообразие жизненных положений и всякий раз имеет дело с некоторым случаем. Случаи известного .характера, впрочем, сводятся и уясняются «правилом». Но «правила» Макьявелли (ср. с Леонардо да Винчи) сами глубоко казуистичны, конкретны. Их применение же терпит догматизма. Поэтому акцент перемещается на волю, опыт и острую проницательность того, кто дейст­вует. На субъекта истории и на его выбор. Надо исходить «из себя», «da se». В интеллектуальном отношении — и во всех отношениях. «...Только те спосо­бы защиты хороши, надежны и прочны, которые зависят от тебя самого и от твоей доблести» (XXIV). Соответст­венно те, кто потерял власть, пусть винят в этом себя. Воспользоваться шансами, которые время от времени предоставляет фортуна, способен только какой-то необыкновенный, господствующий над собственной природой, не зависящий от себя и вместе с тем всецело исходящий из себя индивид.

Что же это, однако, за парадоксальная индивидность? Перед нами логический оборотень ренессансной, условно говоря, идеи личности.

На пути к этой идее культура Возрождения не могла не воспользоваться давно известным риторическим общим щебетом: люди непохожи друг на друга (см. у Лоренцо Великолепного, у Пико делла Мирандолы, у Кастильоне и др.). Несходство, впрочем, невозможно было обосновать иначе как через подведение индивида под некий разряд, :;Иод видовое (скажем, характерологическое) отличие внутри человеческого рода. То есть особенность человека 6|И не была известна в качестве бесконечной особенно и (или, если угодно, особенной всеобщности). Отдель-


208


ный человек, не совпадающий вполне ни с одним другим человеком, все же не казался неповторимым. Ибо по этой схеме он полностью совпадает зато с собой: его место среди прочих людей — уготованное, природное г Своеобыч­ность - подтверждение ограниченности. Индивидуаль­ность человека, конечно, делает его непохожим на дру­гих, но, будучи обязательным признаком личности, непо­хожесть описывает ее лишь внешне и отрицательно.

Поэтому в поисках личности культура Возрождения вводит наряду с «разнообразием» (varieta) между людьми также «разнообразие» внутри отдельного человека.

При таком совершенно новом понимании индивида— как «универсального», «героического», «почти божествен­ного» - он расширялся до безмерности, он выглядел уже не как малая частица человечества, а как все человече­ское в одном лице. Но... следовательно, конкретные кон­туры расплывались. Этот индивид, каким он более или менее предстает на любом ренессансном. портрете, хотя и бытийствует актуально, но лишь в качестве возможного. Его наиболее знаменитая эмблема - мона Лиза Джо­конда.

Если особенностью героического индивида была как раз его универсальность, то ведь это культурологический оксюморон. Неясно, чем же один «универсальный человек» мог внутренне отличаться от другого «универсального человека». Как было совместить в понятии индивидуаль­ную определенность е божественной необъятностью? Бесконечное богатство «Я» - и его верность себе?

Повторяю, это сквозная для всего зрелого Возрожде­ния парадоксальная коллизия двух значений «варъета»,

Я пытался реконструировать ее в работах о Манетти, Альберти, Лоренцо Медичи, Кастильоие, Леонардо да Винчи и др. Что до Макьявелли, то у него столкновение двух подходов к понятию индивидности было доведено до самой резкой очевидности, до взаимоисключаемости именно потому, что его занимала не эстетическая про­блема соединения идеального с характерным (как Леона Баттисту Альберти), не этическая проблема совмещения нормативности и индивидуальной органичности поведения (как Кастильоне с его «грацией»), вообще отнюдь не культурная проблема, которую мы теперь осмысляем как ренессансный генезис идеи личности. Для Макьявелли эта «универсальность» человека Возрождения оказалась всего лишь материалом и посылкой (но необходимой и решающей!) для моделирования идеального политика.

210


Однако столь прагматическое использование главной «yra Возрождения нельзя расценивать ни как ее, что ни поругание, ни как разоблачение, ни даже как только жение ее предметного объема. В будущем новоевропейком культурном контексте - в ответ на интеллектуальный вызов, брошенный Макьявелли,- приходилось как-то решать в связи с идеей личности еще одну, историческую щ социальную задачу, кватрочентистскому гуманизму неизвестную.

Как индивиду совместить в себе личность и деятеля? Рассуждая ретроспективно: Макьявелли такое совмещение начисто исключил. Чем примечателен «мудрый государь»? Тем, что огромные индивидуальные способно­сти — того, кто решает, каким ему быть назавтра,— реализуются в соразмерной им опустошенности индивида-кентавра. Все усилия, все таланты уходят на то, чтобы быть всяким, а не каким-то определенным: отказаться от себя и только так... стать собой? Лицо правителя есть - смена личин. Его действие - лицедейство. Поэтому частые обвинения в избытке индивидуализма, обращенные "к автору трактата о Государе, - недоразумение. Дело, напротив, в нехватке индивидуального начала... Аморализм (иди внеморализм) макьявеллиевого политика во-все не причина, а только следствие такого положения у вещей. Это - феномен; номен же, залегающий несравненно глубже так называемых цинических советов и т. п.,— в, двусмысленности (и неизвестности и трагичности!) самого исходного понятия: какой-то странной, целиком надындивидуальной индивидуальности, без центра, без » «отчуждаемого «Я».

й " Чтобы преуспеть в широком практическом социальном действии (не только в борьбе за власть! - я формулирую щарочито широко — ведь ниточка-то тянется к финалу 1рФауста»), индивид должен, по Макьявелли, отказаться своей души. Это загадочней и гораздо страшней, чем _рцянеть свою дурную душу. Это и гораздо содержательней Шигеизбывней, мучительней, продуктивней) в историко-Трультурном плане, чем обыкновенные злодейство и веро­ВщОмство.

* Тут пахнет не Шиллером, а Шекспиром. Любителям Вюрализаторства с Макьявелли не сладить. jtflp"ОЕще раз скажем следующее. Не Макьявелли додумал-щЩ^'До «универсального человека». То есть до человека, §fc|plOpbra" сам по себе есть чистая отрицательность. Ни-Щ^ЯР^'ез собственного места и вида. Зато его уникаль-

211


ность, его победительное присутствие в мире состоит именно в такой щедрой неопределенности, в протеистиче-ской способности «ковать себя по угодной ему форме» (Пико делла Мирандола). Не у одного Макьявелли, а во всей культуре Возрождения идея человекобожия в своем логическом схематизме заключает неустранимое проти­воречие.

Потому-то личность впервые предстает на пороге Но­вого времени в облике сверхличности, словно бы космиче­ской туманности.

Но если согласиться, что замысел «мудрого госу­даря» - удивительная трансформация гуманистической установки на саморазвертывание безграничного индиви­да—и что эта проблемная затравка оказалась в даль­нейшем прямо или окольно существенной для европей­ской личности, для рефлексии над ее положением в исто­рии (от «Дон Кихота» и хроник Шекспира до «Медного всадника» или, допустим, «Легенды о Великом инквизи­торе»), постараемся бегло очертить в этом плане некото­рые из невольных уроков Макьявелли.

Итак. Ренессансное понятие универсального и герои­ческого человека проникло в размышления Макьявелли (и составило их подпочву) в крайне обуженном и плохо распознаваемом варианте. «Универсальность» более не означала всестороннего развития индивида. Точней: это всесторонность только в жестких пределах того, что нуж­но для политического успеха. Личность в известном от­ношении, правда, остается ренессансной постольку, по­скольку сохраняется и даже выпячивается логическая презумпция: умение вот этого индивида суверенно фор­мировать себя и быть всяким, разным, включать в себя — потенциально - Все. Протеистичность и безмерность, не­уловимость индивидуального облика поразительно накла­дываются в «мудром государе» Макьявелли па ограниченную практическую сферу деятельности, замы­каются ею. Перед нами все тот же свойственный лишь специфически-ренессансной культуре uomo universale... по нет, не он, ибо — вне художественных интересов, вне этоса, вне гармонии, вне космичности, вне всей творче­ской предметности.

Государь - извращенец ренессансной идеи человека? Да. (Хотя «да»-лишь верхушка проблемы-айсберга.) Вынесение целей формирующего себя субъекта вовне, в практику истории ставило эту идею под вопрос. Уни­версальность была «божественной», самоцельной - теперь она превратилась в средство. Не так уж важно в средство для чего. В последнем счете, не в политиче­ской грязи тут дело. Кто-либо сочтет, что вообще аахват и удержание власти — не самая симпатичная и достой­ная жизненная задача? Что ж, в конце концов, можно заменить идею власти идеями объединения Италии, мира и тех благ, которые принесет родине в дар могучий из­бавитель. То есть понять политику тоже как средство: ради более глубокой и замечательной цели. Ну разумеет­ся. Это Макьявелли и провозглашает - искренне, страст­но. Мы помним патетический финал трактата. «Так пусть же ваш славный дом примет на себя этот долг с теми мужеством и надеждой, с которыми вершатся пра­вые дела; дабы под сенью его знамени возвеличилось наше отечество и под его водительством сбылось сказан­ное Петраркой:

Доблесть ополчится на неистовство,

И краток будет бой,

Ибо еще не умерло достоинство,

Которое издревле было в итальянских сердцах».

Против такой цели ведь возразить нечего. Она пре­красна. Притом в ней куда менее индивидуализма, чем в попечениях гуманиста о собственном уме, вкусе, добро­детели, навыках, знаниях, совершенстве.

Тем не менее, по мысли Макьявелли, подобная цель определяет неразборчивые средства, поскольку она и они принадлежат одному — социальному и практическому — миру. Тот, кто ее добивается, должен действовать. Этим все сказано. Ясно, что у всякого действия своя логика, оно само заводится — и заводит участников. Макьявелли никак не имел в виду всякое историческое действие, его интересовала только и только проблема власти. Но имен­но потому что Макьявелли описывал политику, т. е. сфе­ру предельно жесткую, в которой принудительность об­стоятельств наиболее наглядна, расчет явно необходим, между тем как события происходят чаще, чем в других жизненных сферах, вопреки любым расчетам и, как на­стаивает Макьявелли, благие намерения ничего не стоят, средства могут быть полезны любые, а в зачет идут лишь результаты,— именно специальный характер темы позво­лил Макьявелли создать емкую модель, сказать будущим векам то, что выходит далеко за сознательный авторский горизонт и, однако, содержится в тексте трактата, если читать его в контексте начинавшейся тогда новоевропей­ской культуры в целом.


 


212


213


Как бы ни расценивать цель Государя, она внеположна личности. Конечно, его цель совпадает с личной страстью, с личным интересом, но политик — в качестве деятеля по преимуществу — добровольно подчиняется этому своему интересу, зависим от него. «Мудрый госу­дарь», как воображает Макьявелли, сводится к делу, ко­торое, хотя и выполненное им, его желанное дело, но важней и превыше, чем он. Так что в этой макьявеллиевой теоретической идеализации человек полностью замещен социальной ролью. Однажды ввязавшись в дело, приходится - напоминает бывший флорентийский канцлер — действовать как надо, а не, предположим, как это было бы в твоем характере. Обстоятельствам безраз­личны твой характер, принципы, вообще ты как таковой. Они к тебе приноравливаться не будут. Значит... А ежели тебе это не по нраву, разъяснял Макьявелли (позже, в «Рассуждениях»), что ж, это легко понять и это благородно, но тогда незачем вмешиваться в полити­ку, добиваться власти. Нельзя действовать. Это совсем другой случай, к его, Макьявелли, наставлениям не от­носящийся, поскольку означенные наставления предназ­начены для правителей и осмысляют условия политиче­ского успеха внутри реального порядка вещей. Вот что буквально сказано у Макьявелли (по поводу действий Филиппа Македонского): «Эти меры в высшей степени жестоки и не только противны христианскому образу жизни, но и просто бесчеловечны; любой человек должен избегать подобного, пусть он предпочтет остаться лучше частным лицом, чем быть царем ценой таких несчастий для людей; однако тем, кто не пожелает избрать этот первый, благой путь, придется, раз уж они хотят удер­жаться у власти, прибегнуть ко злу» ".

Из всего этого необходимо вытекает то, что при вы­теснении прочих интересов и мотивов деловым, прагма­тическим интересом — в его рамках, — а также в силу объективной логики исторических событий, индивидуа­лизм вряд ли совместим с занятиями политикой. Настоя­щий правитель даже слишком не индивидуалист... Инди­видуализм (который не стоит путать с корыстью, эгоиз­мом и т. п.) нуждается в естественном и вольном — в каждый данный момент - выборе пути и судьбы, в игре человеческих сил индивида. Но политик у Макья­велли слишком серьезный человек, чтобы позволить себе все эти гуманистические благоглупости. Индивидуальная человеческая целостность вытеснена в его поведении в лучшем случае публичным пафосом. Тот «мудрый госу­дарь», к которому он взывает, должен воспользоваться наставлениями Макьявелли во имя Италии - о, да, по чем более значительна и возносится над индивидом его цель, тем его личность становится более функцио­нальной. То есть безличной, поскольку выполнение функ­ции можно переложить на другого индивида. Политиче­ская мудрость незаменима; но незаменимых государей нет. Если не Джулиано Медичи, которому автор первона­чально собирался посвятить трактат, то Лоренцо Медичи, герцог урбинский... или кто там еще? — «нельзя упу­стить этот случай, пусть после стольких лет Италия уви­дит избавителя». «Итак, принимая во внимание все ска­занное выше и обдумывая про себя, настало ли для Италии время чествовать нового государя, дает ли слу­чай для этого материю, которой мог бы воспользоваться некий мудрый и доблестный человек, чтобы придать ей форму...» и т. д. и т. п. Именно- «некий» («шю pruden-te e virtuoso»). Талант государя по самой своей струк­туре анонимен... этим и уникален.

Личность, став функциональной, отчуждается от себя.

У всех на слуху, что, по Макьявелли, «цель оправды­вает средства». Макьявелли действительно высказал не­что подобное.

Очень легко возразить и тысячу раз возражали, что самая наилучшая цель пятнается, извращается дур­ными средствами, поскольку цель заложена уже в средствах, средства же входят в химический состав цели, они системно нераздельны и пр. Все это элементарно и справедливо. Однако у Макьявелли настоящая и, пожа­луй, совершенно новая проблема не в том, что Государь должен, если надо, прибегнуть к насилию, обману, но в том, что, когда он прибегает к милосердию, это тоже рас­четливая политическая акция, а не органика индиви­дуального поведения. Личность правителя выступает в качестве средства, как бы он себя ни вел.

Политика, по Макьявелли, делает необходимым такое превращение, а это бесконечно глубже, чем выбор между честным или бесчестным средством. Ибо — в историче­ской ретроспективе - речь шла о выборе фундаменталь­ного источника нравственности: ее субъекта.

В том-то и дело. Вне этого индивидуализм Макьявел­ли утратил бы противоречивость, неоднозначность, а вме­сте с тем — и значительность. Если Государь превращает свою душу, свои ум и волю в средство — то ведь в соб-


 


214


215


ственных же видах, а не в качестве орудия Провидения. Если мы можем рассуждать о редукции его личности, то лишь потому, что Макьявелли гениально вообразил не­коего самодвижущегося индивида; до Возрождения культурное сознание не знало такого человека; но только в связи с идеей человека, который, что называется, «in-tende da se», вообще имеет смысл толковать о личности. У Макьявелли - пожалуй, именно благодаря тому, что вопрос был поставлен в пределах узкой политической целесообразности, а не в метафизическом плане (в на­чале XVI в. в этом плане его было бы еще невозможно поставить с подобной радикальностью и последователь­ностью!),-политик пугающе свободен от всего, что мог­ло бы ограничить его индивидуальное воление, от бога, от принятой морали, от собственной природы, от всего, кроме обстоятельств. Зато эта же невиданная свобода превращает его потенциально во все то, чем новоевропейская история и культура позволят стать отдельному человеку. Здесь уже угадывается развилка. В конце кон­цов, веберовское понятие социальной роли и ролевой функции, скажем, человека «политики».подразумевает контрастную логическую соотнесенность с личностью, с понятием индивида, принадлежащего только себе. Ведь в традиционалистском обществе нет «ролей», которые не сливались бы с человеком в целом. Короче, Макьявелли сконструировал абсолютно нетрадиционалистского инди­вида. Потому-то мы вправе раздумывать над ним под углом зрения личности, нравственности и т. п.

Конечно, Макьявелли думал о своем. Конечно, у него это вовсе не субъект нравственности. Но — субъект/ Но - суверенный индивид, который поступает так, как он считает нужным, считаясь только со своими целями, опытом,, разумением. «Da se!» В ущерб предписаниям готовой морали, также и мимо личной нравственности, увы, все так. Более того: мимо личности, какой она вско­ре возникнет в представлении европейской культуры. Но вот своеобразной самодостаточности и мощи у этого индивида не отнимешь. То есть той мощи, которая рав­носильна - пока словно бы формально! - способности ре­шать.

Уже по одному этому мы не вправе попросту отбро­сить образ «мудрого государя» как враждебный и раз­рушительный для будущей идеи личности. Конечно, таков он и есть. Но к этому не сводится. Конструкция, создан­ная Макьявелли, все-таки, двусмысленна в отношении

216


возможных культурологических следствий и ассоциа­ций — потому, между прочим, что, хотя у Макьявелли свобода самоопределения индивида сразу же приняла безнравственный и даже внеличностныи характер, все же сама эта свобода составляла новое, поистине ренессансное и ценное условие той возникающей личности (...и ее нравственности), которую эта же макьявеллиева конструкция подрывала .

Ведь личность не в последнюю очередь и есть, собст­венно, способность решать. Принимать на себя полноту ответственности за себя. Без столь рискованной свободы, раскованности, непредвзятости, индивидуальной силы стала бы немыслимой и метафизическая «воля к власти», иначе говоря, независимое полагание человеком своего raison d'etre, осознанное внесение им в жизнь ценно­стей, теоретически-беспредпосылочное (внерелигиозное) осмысление мира. Хайдеггер тонко заметил, как сквоз­ная линия десакрализованной новоевропейской рефлек­сии тянется в этом плане к Ницше от Декарта. Но до Декарта было Возрождение. Эта история, ведущая к романтикам, к героям Достоевского, к экзистенциалистам, начинается раньше XVII в. Уже с писем Петрарки. А также — особым запутанно-драматическим образом — с великой книги о «Государе».

 

Rambler's Top100
Hosted by uCoz