Сидорцов В.Н. Методологические проблемы истории : учеб. пособие для студентов, магистрантов и аспирантов ист. и филос. специальностей. –Мн. : ТетраСистемс, 2006. –352 с.
1.4. ПОСТМОДЕРНИСТСКИЕ КОНТУРЫ
ИСТОРИЧЕСКОГО СОЗНАНИЯ
Постмодерн:
ситуация и концепция
Несколько последних десятилетий показывают значительные изменения в историческом сознании и новые тенденции в историографии, связанные с переосмыслением ставших уже традиционными направлений исследований и появлением новых интересов познания и стратегий в отношении истории. Антрополо- гизация исторической науки, «лингвистический поворот», процесс конструирования междисциплинарных объектов определяют сегодня лицо этой новой историографии.
Эти черты часто связывают с проявлениями общей ситуации постмодерна. Следует сказать, что постмодерн как ситуация и постмодернизм как ее концепция возникали во 2-й половине XX в. и тесно связаны с понятием «модерн» не только названием («после модерна»), но и основными идеологическими концепциями, проблематикой, терминологией. На протяжении последних 20—30 лет и историография, и историософия (теория истории) развивались под сенью теорий, связанных с герменевтикой, феноменологией, структурализмом, постструктурализмом, деконструктивизмом, «новым историцизмом», феминизмом и постфеминизмом, постмарксизмом и др. И если в философии постмодернизм дает о себе знать в совершенно определенных выражениях, то в исторической науке он принимает более нейтральные или кажущиеся несвязанными с ним формы.
Обращаясь к рассмотрению форм проявления постмодерна в исторической мысли, следует заметить, что они тесно переплетены с его общими характеристиками как социо-культурного исторического феномена. Онтологические моменты, связанные с постмодерном (как ситуации так называемого «конца истории», «конца идеологии»), служат постоянным предметом обсуждения в историософии уже с 1970-х гг. Гносеологические же аспекты завоевали самое пристальное внимание со стороны идеологов «новых направлений» — антропологически ориентированной истории, социальной истории, культурной истории, а также в рамках пограничных с историей дисциплин. Прежде всего, насколько серьезно мы можем говорить о ситуации постмодерна на белорусской почве? Действительно, термин «постмодерн» был практически неизвестен еще несколько лет назад, а сегодня он уже получил самое широкое распространение, войдя в историографию как бы per se (так же, впрочем, как и «дискурс», «ментальность» и другие «иностранцы», не имеющие русских эквивалентов). Некоторые даже сетуют на то, что «термин "постмодернизм" стал ходячим выражением даже раньше, чем возникла потребность в установлении его смысла».
Возможно, поначалу «постмодернизм» и казался чем-то чуждым нашей действительности, привнесенным с Запада, однако уже в 1990-е гг. становится реальным определение его основных выражений в отечественной историографии. Как и на Западе, они связаны с тем влиянием, которое оказывают направления исследований и методы, взятые на вооружение еще французской школой «Анналов» и исторической антропологией, а также с общей тенденцией перехода исторических исследований на микроуровень и, наконец, с так называемыми «лингвистическим» и «антропологическим» поворотами. Кроме того, проявления постмодерна в историографии невозможно оценить в отрыве от общей социально-политической и культурной ситуации.
Как выразился английский историограф Кейт Дженкинс, «сегодня мы живем внутри общей ситуации постмодерна. И это не подлежит нашему выбору. Потому что постмодерн — это не "идеология" или позиция, которую мы можем выбирать; постмодерн - это наше условие существования, это наша судьба»18.
Ситуацию постмодерна невозможно представить без рассмотрения предшествующих условий, связанных с эрой так называемого «модерна». Модерн как образ жизни стал своеобразным экспериментом, выраженным в нескольких вариациях — либеральном рыночном капитализме и социалистической версии марксизма. Экспериментом, который проводился на протяжении последних веков на социально-глобальном уровне и сопровождался, как считают многие, неудачами или даже поражениями. Экспериментом, принесшим разочарование и недоверие к самой возможности общего объяснения хода истории.
Лавина новых знаний и фактов, пришедших из областей естественных наук и не вписавшихся в традиционные схемы, обрушилась на философов во 2-й половине XX в. и породила замешательство и эсхатологические настроения. Не будем следовать за теми, кто разделяет эти настроения и, подобно американскому обозревателю Д. Хоргану, говорит о конце науки (а также о конце прогресса, философии, физики, космологии, эволюционной биологии, социальных дисциплин, в том числе истории), связанном с разочарованием в ней как в способе познания19. Эра модерна была не только сопряжена с огромными жертвами, которые человечеству пришлось принести, но и приблизила к нему ценности, о которых оно мечтало тысячелетия — гражданские права, демократию, гуманизм. Однако даже избегая крайних эсхатологических позиций, нельзя не заметить черту, объединяющую сегодня многих идеологов постмодернизма — неприятие глобальных объяснительных схем, настороженное или даже презрительное отношение к теории вообще, и теории истории в частности.
Эта черта подходит и к описанию ситуации, создавшейся в отечественной историографии: начало постмодернизма, хотя и с некоторым «опозданием», и с несколько иной подоплекой, совпадает в постсоветской историографии с тенденциями на Западе20. Крушение марксистско-ленинской концепции истории образовало нишу в историческом сознании людей, требовавшую заполнения. Ощущение «тотальности», целостности, незыблемости жизни сменилось неуверенностью в завтрашнем дне. В результате возникли многочисленные идеологические, религиозные, мистические суррогаты, создававшие видимость возвращения «тотальности». В историософии, в свою очередь, появились и получили широкое распространение попытки восполнить отсутствие «тотальной» объясняющей теории истории. Однако вместе с этим необходимо отметить и тенденцию полного отказа от «универсалистских» схем исторического процесса, разочарование в возможности создания глобальных объяснений в истории.
Таким образом, постмодернистские взгляды на «конец истории», скорее, можно было бы охарактеризовать как конец модернистских толкований истории, связанных с телеологическим по своей сущности представлением о «заданности» истории как постепенного неуклонного поступательного движения от низших форм к высшим. Идеологи же постмодерна видят в истории движение без цели («movement without the aim»), движение, имеющее ценность само по себе.
Постмодернизм характерен этой своей оппозицией «универсализации» истории. Под влиянием постмодернизма идея об историческом прогрессе, который сопровождает человечество с древнейших времен {через первобытность, рабовладение, феодализм, капитализм, памятные нам социализм и коммунизм), так сильно укоренившаяся в исторических кругах постсоветского пространства, даже без своей идеологической подоплеки, становится архаичной. В связи с этим меняется представление и о смысле истории — и как процесса, и как области познания.
Не случайно мы подчеркиваем взаимосвязь проявлений постмодерна во всех аспектах человеческого существования — от социально-экономических до художественных, научных, эстетических. Более того, сам термин «постмодерн» возникает как осознание «непохожести» последних десятилетий XX в. на предыдущие годы. Мы видим новые явления, многие из них еще не носят окончательно оформленного характера, и все-таки их «новизна» дает основание говорить об особом периоде новейшей истории.
После 2-й мировой войны происходит распад колониальной системы. Народы стран Африки, Южной Америки, Азии идут по пути самосознания, открывая Западу иные модели развития, «не вписывающиеся» в европоцентристскую модель. В общем процессе демократизации задействованными оказываются так называемые «меньшинства» (определяемые так по расовому, религиозному, национальному, тендерному признакам).
Процесс самосознания, потребность в «своих» историях, открытие тем и людей, до этого времени «спрятанных» от истории, привели к оформлению новых предметных областей историографии, освоению новых методов исследования, появлению иных подходов и направлений в исторической науке. Примерами этой тенденции могут считаться устная история, история повседневности, история семьи и, пожалуй, самое широкое и более всего связанное с идеологией направление современных исследований — «женская история», а несколько позднее— «гендерная история».
Именно в 1990-е гг. становится реальным определение основных понятий постмодерна в историографии и его «персонификация» в исторической мысли.
Среди представителей современной историографии есть немало и тех, кто не приемлет взглядов признанных корифеев постмодернизма — Ж. Дерриды, Ж. Лакана, М. Фуко, Ж. Делеза, Ж-Ф. Лиотара,
Ж. Бодрийара и других. Среди основных возражений, вызываемых постмодернизмом, постструктурализмом, деконструктивизмом, литературной критикой, главной, пожалуй, является ссылка на то, что нет эмпирического применения их работам. Б. Эггер, например, не скрывает своего удивления по поводу того, почему эти «теоретики не показывают эмпирического (политического, культурологического, социального) применения своим работам»21. Более того, историки-практики зачастую сетуют на «извилистость», запутанность размышлений постмодернизма.
И все же большинство исследователей сегодня в той или иной степени принимает постмодернистские, постструктуралистские и деконструктивистские идеи, считая, что они могут помочь обнаружить те ценности, интересы, условия исторической реальности, которые скрываются под поверхностью текста.
Поструктурадизм в первую пору своего существования вселял большие надежды у прогрессивно мыслящих исследователей, особенно благодаря своему разрыву с «традиционной» литературной критикой, возможностям «через бесконечную игру означающих и означаемых заменить тиранический мир значений свободой бесконечного разнообразия»22.
Как мы уже упоминали, деконструктииизму, как и иным проявлениям ситуации постмодерна, свойственно недоверчивое отношение к «законченным» теориям. Однако в конечном итоге и сам деконструктивизм может подвергнуться деконструкции, ибо «деконструированный» текст никогда не решит всех проблем, связанных с возможностью установить факт. Наука, как и художественная литература, не может прийти к абсолютной истине.
И все же деконструктивизм и постструктурализм помогают исследователям и читателям истории обнаруживать факты собственной вовлеченности в тексте, те «скрытые смыслы», которые остались в нем от прошлого, а также то, каким образом сам язык участвует в конструировании реальности.
Трансформация
исторического сознания
Ситуация постмодерна привносит и существенные изменения и традиционный смысл термина «историцизм», ставшего уже в XIX в. неотъемлемой частью исторического сознания. Во 2-й половине XX в. историцизм претерпевает значительные изменения, связанные с кризисом его основных составляющих — интенциальностью, уверенностью в историческом смысле и прогрессе человечества, а также верой в то, что описываемое историком и есть та историческая реальность, которая имела место «на самом деле». В настоящее время историцизм преобразуется в «новый», где от традиционного понимания осталось лишь «представление о первостепенной важности исторического контекста в интерпретации всех видов текстов»".
Если говорить об общих тенденциях, которые особенно характерны для историографии XX в., то их, как отмечает видный американский историограф Д. Иггерс, вырисовывается две: первая связана с продолжением тех традиций, которые сложились в эпоху «классического» историцизма в XIX в. (реальность, интенциальность, временная последовательность); вторая — приближает историю к литературе как по своим методам, так и по задачам и результатам, ориентирует на изучение условий и опыта повседневности.
Историки XX в. стремятся установить научный статус истории, «примеряя» методы, заимствованные из других дисциплин, адаптированные и развитые для истории (это и представители «исторической социальной науки» в Германии, и левое крыло школы «Анналов», и прогрессисты США, и историки-квантификаторы).
Несмотря на широкие вариации направлений в историографии XX в. и их отличия от «классического» периода XIX в., их объединяет глубокая преемственность. Так, большинство историков, концентрировавших свое внимание на социальных процессах и структурах в истории как главных составляющих и движущих силах, разделяют кардинальные положения «классического» историцизма - убежденность в том, что объект и результат исследования историка совпадают, а историческая действительность и есть то, что описывает историк. Событийно-временная последовательность и ориентация на западную модель сохраняются для многих современных историков, для которых «история мира совпадает с вестернизацией (westernization)»24. Однако в'общем процессе демократизации, самоосознания «спрятанных» от истории народов и социальных слоев, дискретности окружающего мира, влияния подходов естественных наук задействованными оказались и основные элементы историографии - историцизм, нарративизм.
И все же они разделяют основные положения, связанные с историцизмом и нарративом. В весьма преобразованном виде эти принципы остаются краеугольными камнями для многих представителей социально ориентированной истории. Историк может и должен «охватить» прошлое, саму историческую реальность, сконструировать ее, причем залогом истинности этой конструкции является та методология, которой пользуются авторы, и та объяснительная схема истории, которую они принимают. В этих кругах по-прежнему остается в силе фактор «линейной временной последовательности»: события свершаются одно за другим, с четкой последовательностью причин и следствий. Более того, объяснительные схемы истории и модели развития всего мира в целом по-прежнему выстраиваются в соответствии с историей Запада.
Подобное подвергалось критике уже в XIX в., и даже предпринимались попытки построения альтернативных объяснительных 1 схем (например, цивилизационный подход Дж. А.Тойнби). В начале XX в. деятельность культурных антропологов во многом подготовила общественное сознание к признанию разнообразия и многонаправленности истории (хотя представители культурной и социальной антропологии все же исходили из иных посылок, стремясь через изучение институтов и традиций «примитивных» обществ понять эволюцию общественных отношений на Западе).
И все же решающий перелом наступил лишь во 2-й половине XX и.
С распадом колониальной системы народы стран Африки, Южной Америки, Азии пошли по пути самосознания, открывая Западу иные модели развития. В общем процессе демократизации задействованными оказываются так называемые «меньшинства» (определяемые так по расовому, религиозному, национальному, тендерному признакам).
Создание общества массового потребления, процессы «информатизации» и демократизации ведут к перестановке акцентов и и истории. Предметами изучения социально ориентированной истории становятся не столько социальные структуры и процессы, сколько повседневный опыт людей, условия, в которых они жили, - своеобразный «антропологический поворот».
Самоосознание, потребность в «своих» историях, открытие тем и людей, до этого времени «спрятанных» от истории, — все это привело к кризису тех черт традиционного нарративизма, которые были связаны с интенциальностью истории и ее темпоральной последовательностью. Более того, усилиями представителей школы «Анналов», исторической антропологии в историческое сознание стало входить предстаачение о разноуровневом времени.
Так, время различается не только в зависимости от уровня генерализации, его деление не исчерпывается знаменитым броделевским временем пространств, структур и коньюнктур. Даже само время событий воспринимается многомерно: его скорость зависит от исторической эпохи, социального класса, в рамках которого присутствует разное восприятие времени. Исследования в этом духе окончательно подорвали представления о линейном времени, связанные с историцизмом и нарративом.
Примерно в 60-е гг. XX в. широкое распространение получила идея о том, что историк «всегда является узником мира, внутри которого он мыслит, и его мысли и восприятие обусловлены категориями языка, которым он оперирует». Постмодернизм бросил своеобразный вызов и историцизму, и нарративизму. «Идея о том, что объективность в историческом исследовании невозможна, потому что не существует самого объекта истории», повлекла за собой не только кризис историцизма, традиционно постулировавшего обратное, но и переоценку устоявшихся ценностей и концепций.
Многие постструктуралисты и постмодернисты приходят к отрицанию самой идеи глобальной, тотальной или тотализи- рующей истории (универсальной концепции, ее объясняющей). Настоящее в любом случае присутствует в прошлом (точнее в том, как мы его видим). Постмодернизм не отрицает неизбежного влияния современных моделей знания или власти на изучение прошлого и вследствие этого невозможности создания таких интерпретаций, которые, как желал классик немецкой историографии XIX в. Л.Ранке, были бы свободны от оценок и идеологических влияний. Напротив, среди представителей постмодернизма существует стремление отбросить иллюзии презентизма и соотнести их с современностью, вскрыть его историческую случайность26.
Проявления постмодерна в историко-культурной
сфере
Пожалуй, самым драматическим явлением XX в. стала общая идея о
дискретности, дробление всех сторон человеческой жизни. Математики, а затем и
художники-авангардисты открыли новое представление действительности, на самом
деле состоящей из фрагментов. Эта стилистика проникла буквально во все жанры
искусства, литературу, кино, рекламную продукцию и т.д. Более того, она приняла
философскую направленность. Идеи дискретности определяют сегодня новый взгляд
и в обществе, и в историческом сознании. Таким
образом, ситуация постмодерна складывается практически во всех сферах
общественной жизни. По утверждению одного которых
из авторитетных постмодернистов В.Вельша, «конгруэнция постмодернистских
феноменов в литературе, архитектуре, как и в разных видах искусства вообще,
так и в общественных феноменах от экономики вплоть до политики и сверх того в
научных теориях и философских рефлексиях, просто очевидна».
Социально-футуристические аспекты исторического сознания в условиях постмодерна открывают новую картину жизни общества. Так, считается, что социалистически организованная экономика и «чисто капиталистическая» система хозяйствования не просто «приказали долго жить». На современном этапе человечество, по всей вероятности, приходит к сочетанию этих систем на совершенно новом уровне. Так, Э. Гидденс в 1990 г. рисует картину постмодернистского общества, связывающую многоуровневое демократическое участие, «систему-после-бедности» (социализированная экономическая организация, преодоление войны, система планетарной помощи и др.), демилитаризацию, гуманизацию технологий в одно неразрывное целое.
Следует признать, что подобного рода построения по прошествии десяти лет кажутся слишком идеальными. Эйфория, связанная с демократизацией, распадом социалистического лагеря, перспективами глобализации мировых процессов, сменилась разочарованием, недоумением, сомнениями, настороженностью по отношению к возможностям постмодерна в целом. Тот же Гидденс предостерегает об опасностях, которые таятся в организации жизни в конце XX в. «Апокалипсис стал банальной возможностью, столь привычен он как противоположность повседневной жизни; поэтому, как и все параметры риска, он может стать реальностью».
Особенно настораживает ситуация, сложившаяся в мире в связи с так называемыми «локальными конфликтами», приобретающими глобальный характер (Сербия, Чечня, Афганистан, Ирак), а также дисбаланс внешней политики, расширение НАТО и т.п. Возможно, эти «трудности» являются лишь временными, связанными с переходным периодом. Однако то, чем окончится этот переходный период, в какое новое качество перейдет постмодернизм, пока остается неизвестным.
Проявления постмодерна в культурной жизни человечества 2-й половины XX в. настолько разнообразны pi значимы для уяснения его исторической картины, что требуют особого внимания. Заметим при этом, что «экономические и социальные отношения не являются приоритетными или доминирующими над культурными; они сами — сферы культурной практики и культурного производства»27.
Пожалуй, наиболее заметными являются постмодернистские влияния в сфере искусства, и особенно в литературе. Именно здесь уже в 1940-е гг. появляются течения, которые позднее буду характеризоваться как постструктуралистские и деконструктивистские, а с 1950-х гг. нарастает количество произведений, «основной корпус» которых представляет собой «исследования различных видов повествовательной техники, нацеленной на создание "фрагмен- тированного дискурса", т.е. фрагментарности повествования».
О времени возникновения постмодернизма существуют разные мнения. Так, И.Хассан и К.Батлер относят его к 1939 г. (год издания «Поминок по Финнегану» Дж. Джойса); другие исследователи - к 1950 гг., а превращение постмодернизма в господствующую тенденцию в искусстве — к середине 1960 гг.
На наш взгляд, представляется весьма затруднительным выявлять те сферы искусства, науки, общественно-экономической жизни общества, в которых постмодернизм проявился раньше всего. Так, распад привычных форм в литературе, музыке, живописи в начале XX в. проходил одновременно с оформлением вероятностной физики и многомерной дифференциальной геометрии, а развитие дискретной, фрактальной математики сопровождалось бурными процессами в искусстве кино, созданием телевидения, «дискретной» архитектуры и, что особенно важно для историографической интерпретации, появлением нового взгляда на феномены языка, кодирования и распознавания знаков.
Д. Лодж, автор не только знаменитых «академических романов» («Changing Places», 1984 и «Small World», 1991), снискавших ему всемирную славу, но и известный исследователь-постмодернист, так характеризует постмодернистские тексты: «решающим оказывается тот факт, что на уровне повествования они создают у читателя "неуверенность" в самом ходе развития повествования». С этой характеристикой связано и то, что произведения постмодернистского толка имеют в качестве доминирующей тенденцию к умолчанию, неопределенности, отсутствию последних истин.
«Специфическое видение мира как хаоса, лишенного причинно-следственных
связей и ценностных ориентиров, «мира дсиентрированного», предстающего сознанию
лишь в виде иерархически неупорядоченных фрагментов, и получило определение
«постмодернистской чувствительности» как ключевого понятия постмодернизма». Эта
постмодернистская чувствительность пронизывает современные представления не
только литераторов и живописцев, но и непосредственно историков (М. Фуко, X.
Уайт).
Согласно таким представлениям в корне изменяются взгляды на историю. Она теряет телеологичность, присущую практически всем концепциям, претендовавшим ранее на универсальное объяснение исторического процесса, Идея об историческом прогрессе, который сопровождает человечество с древнейших времен (через первобытность, рабовладение, феодализм, капитализм, памятные нам социализм и коммунизм), так сильно укоренившаяся в исторических кругах постсоветского пространства, даже без своей идеологической подоплеки становится архаичной.
В чем же смысл истории в таком случае? Историки, придерживающиеся постмодернистких идей, утверждают, что смысл истории приобретается инновационно, что история не является эволюционным процессом и тем более не обусловлена социально-экономическими трансформациями общественного организма. У М. Фуко, например, история — это сфера действия сил бессознательного, хаотичного, скачкообразное накопление знаний и изменений дискурса.
На современную культурную жизнь сильное влияние оказывает такой элемент постмодерна, как постструктурализм. Основной сферой его воздействия вновь стали философия и литература, в основном в их франко-американских вариантах (Ж. Деррида, М. Фуко, Ж. Дслез, Ю. Кристева, Дж. Миллер и др.).
Однако не меньшее влияние постмодернизма, его системно-структурного взгляда испытывает историография, особенно социальная история.
Рассмотрение общества как системы, имеющей свое устройство. структуру, элементы и их функции, открывает перспективы изучения экономических, социальных процессов (например, в «урбанистической истории», «рабочей истории»). Кроме того, в связи с наметившимся уже в 1970-е гг. расширением самого понятия «социальная история» наряду с классами, сословиями, объектами изучения стали такие микроструктуры, как семья, община, приход и др.
С середины 1970-х — начала
1980-х гг. под влиянием культурной антропологии и в социальной истории
происходит сдвиг исследовательских интересов от изучения макроуровневых
структур к культуре, причем в ее новом понимании. «Антропологизация» культуры
расширила его. включив сюда «реальное содержание обыденного сознания людей
прошлых эпох, отличающиеся массовым характером
и большой устойчивостью ментальные представления, символические системы,
обычаи и ценности, психологические установки, стереотипы восприятия, модели
поведения».
В результате дискуссий 1980-х гг. произошел тот самый «антропологический поворот» в исторической науке» который меняет и ее предметную область, и подходы к изучению. С одной стороны, акцент в исторических исследованиях перемешается на изучение собственно «человека в истории», причем не столько созданных им и довлеющих над ним «структур», сколько его непосредственного опыта в историческом процессе. В традиционной дихотомии «действия — структуры»*(«общество — культура») центральной категорией становится «опыт». С другой стороны, для изучения неосознанных социокультурных представлений людей прошлого, включенных теперь в понятие «культура», историки стали широко использовать методы, заимствованные ими из культурной антропологии.
Дифференциация, расширение предмета истории, изменение подходов к ее изучению, появление новых субдисциплин являются показателями неотъемлемого качества современной исторической науки — ее междисциплинарности. Она выражается не только в заимствованиях из других дисциплин (социологии, демографии, психологии, математики и информатики, антропологии, лингвистики, литературоведения), но и в «интеграции на уровне конструирования междисциплинарных объектов».
Языковой характер сознания: истинность,
объективность и исторический нарратив
Междисциплинарность и антропологизация исторической мысли в конце XX в. взаимодействуют с ее «лингвистическим поворотом». Влияние лингвистики, литературной критики, признание роли языка имеют в историографии не только гносеологический, но и онтологический характер. Методы деконструкции, поиска скрытых смыслов в текстах любых видов сочетаются с представлением о мире как тексте в целом, о том значении, которое имеет в человеческом существовании язык, и о том, каким образом языковые системы оказывают влияние на процесс познания.
Подобные представления оказывают огромное влияние на кардинальные принципы исторического исследования, процессы познания в целом, существенно меняя и историческое сознание.
Многие современные историки в качестве главного элемента
социализации выделяют язык. С одной стороны, язык - это средство коммуникации
в обществе, передачи культурных ценностей, социализации человека. Подобные
эпитеты по отношению к языку являются общеизвестными и даже несколько «приевшимися».
С другой стороны, в современном понимании культуры особенно интересна новая
сторона языковых отношений, когда уже сам язык обусловливает и типы, и образ
мышления, и особенности культуры той или иной эпохи.
Еше в 1930-е гг. американские лингвисты выдвинули гипотезу о том, что «мысли индивидуума контролируются непреложными законами или образцами языка, которые он не осознает». Мысль эта, развитая в современном деконструктивизме, литературоведении и других проявлениях дискурса 2-й половины XX века, во многом определяет и состояние, и перспективы историографии.
Итак, с одной стороны, мы говорим об определяющем влиянии языка на культурное сознание эпохи. И все же, с другой, не можем забывать об обратной стороне медали - о воплощении в языке'ключевых символов культуры той или иной эпохи. Известная фраза Р. Лэйкофф о том, что «язык использует нас в такой же степени, в какой мы используем его», является сегодня показательной для исторического сознания. Иными словами, использование языка, с одной стороны, неотъемлемо от повседневной жизни, с другой - конституирует саму нашу жизнь. При этом использование языка уже означает использование тех или иных концепций («красный», «любовь», «справедливость» и т.п.), которые мы принимаем в соответствии с нашими конвенциями о том, что они означают.
Такая точка зрения стала отправной для многих современных историков, ориентирующихся в особенности на историческую антропологию, «культурную историю» и исследующих языковое сознание той или иной эпохи, ее дискурс, в котором сходятся многие направления и уровни истории.
Нельзя не отметить, что таких историков зачастую обвиняют в смешении понятий «история» и «культура», в том, что они изучают «культуру человечества», подводя под нее все проявления человеческой деятельности. Однако подобные обвинения не совсем оправданны. История не может быть «прошлым» сама по себе. Она есть продукт осмысления сегодняшним историческим сознанием людей исторического опыта прошлого. Культура же являет нам «вторую реальность», т.е. ментальные представления, стереотипы поведения и восприятия, модели мышления, символические системы, обычаи, ценности, в которых воспринималась и передавалась людьми прошлого современная им жизнь.
Что первично в историческом исследовании? Ответ на этот вопрос сопряжен с решением еще одной проблемы, являющейся ядром дискуссий постмодернистского исторического дискурса.
Все это вновь возвращает нас к вопросу о различии между «историей — конструкцией» и «прошлым — реальностью». В «постсовременном» историческом сознании этому разграничению придается особое значение. Наше прошлое представляет собой несистематизированный хаос до тех пор, пока его не коснулась рука историка. Сам процесс написания истории требует осмысления исторических событий, поступков, личностей в контексте некоего теоретического порядка, некоего заранее имеющегося у историка намерения (отсюда так часто и негативно обсуждаемая «интенциальность» истории как вида творчества). Это намерение или теория неминуемо связаны со временем, в котором живет историк. Таким образом, история видится нам лишь под углом зрения сегодняшнего дня: не все прошлое есть история, а только то, что по меркам нашего времени проявляется как исторически значимое.
Так, для английского историографа Кейта Дженкинса история - это и есть, по сути, историография (исследования, тексты, отличные от «прошлого»); прошлое существует, по его определению, только в модальности текущих историографических репрезентаций. Это, в свою очередь, означает, что проблемы, поставленные в «традиционных» исторических исследованиях, могут быть переосмыслены в манере, позволяющей порвать со старыми подходами, при помощи которых они были поставлены, являясь частью обшей эпистемологической проблемы о природе нашего доступа к прошлому вообще.
Именно такие рассуждения дают основания некоторым историкам в конце XX в. обратиться к теме создания «истории идей», традиционной для прошлого столетия, но уже на новом теоретическом уровне. Если бы мы смогли написать историю, полностью отдающую себе отчет в том, что история — это не прошлое вообще, а история исторических дискурсов, то в результате таких трудов получилась бы «интеллектуальная история», или «история идей».
Однако даже не это, отмечает Т. Беннетт, является краеугольным камнем споров вокруг исторического исследования. Традиционно ставящиеся вопросы о том, «насколько точно и правдиво i историки познают прошлое»; «всегда ли историк ишет лишь то, j что он хочет найти»; «если историк не может коснуться и проверить "реальное прошлое", то как он может вообще проверить свою правоту» и т.п., не являются центральными. На самом деле настоящей проблемой историографии, из которой вытекают все остальные вопросы, является то, «что может быть извлечено и сконструировано из историзированной записи или архива»2".
Актуальность дилеммы «being versus appearance», которая вошла в историографию вместе со влиянием структурализма, с такими именами, как Ж. Лакан, М. Фуко, подтверждает недоверие, которое питает постмодерн к историческим интерпретациям и исторической реальности в целом. Поверхность — это еще не реальность, а лишь ее внешнее проявление, данное нам в том виде, в каком мы способны видеть. На таком тезисе основываются рассуждения многих современных историко-философских исследований.
История, прошлое и другие проблемы исторического нарратива
В целом для постмодернистского мышления характерно возвращение глобального сомнения по поводу исторического прошлого. Если суммировать, то «прошлое, устроенное сообразно своим существующим следам, всегда постигается текстуально через осадочные слои предыдущих интерпретаций, через привычки/модели чтения и категории, разработанные предыдущими/текущими методологическими практиками»5*.
Таким образом, исторические знания, как утверждает К. Дженкинс, сам приверженец постмодернистских толкований, основываются не на истинности или точности соответствия с прошлым per se, а на различных историзациях прошлого, поэтому только срединные позиции влияют на историографию.
Хайден Уайт, которого называют одним из самых ярких постмодернистских историков, рассматривает работу историка как «вербальный артефакт, нарративный прозаический дискурс, содержание которого настолько же изобретено или выдумано, насколько обнаружено или открыто»31.
В самом общем виде такая концепция исторического творчества предполагает несколько логических установок, о которых уже говорилось выше. Чтобы придать смысл и понять события или набор событий прошлого, мы должны соотнести их с обшим контекстом, с какого-либо рода концепцией, «целостностью». В то же время если с фактами (вернее, с их следами, отпечатками, остатками) мы имеем дело в реальности, то «концепция» всегда по сути своей является надуманной. Поэтому в отличие от фактов контекст никогда не может быть определенно найден.
Как объясняет К. Дженкинс, для того чтобы приобрести смысл, псе исторические расследования должны вовлекать отношения «части и целого». В результате все интерпретации прошлого действительно настолько же придуманы (контекст), насколько открыты или найдены (факты). Из-за этого выдуманного элемента любые истории не могут быть «фактологическими)», или «истинными»» Из-за неизбежного соотнесения части и целого, целого и части все исторические исследования являются метафорическими и метаисторическими.
Вновь возвращаясь к X. Уайту и его позиции, отражающей отношения многих исследователей, принявших постмодернистскую парадигму (отношение, надо признать, откровенно амбивалентное — двойственное), нельзя не отметить его недавнюю работу «Содержание формы», в которой он признается: «Как иначе может рассматриваться любое прошлое, которое по определению включает события, процессы, структуры и так далее, как не воображенное»32.
И, наконец, говоря о постмодернистском понимании природы истории, следует еще раз уточнить акцент на понимании истории как историографии. История — это то, что мы представляем себе о том, что случилось в прошлом, а также то, что написали наши предшественники, руководствовавшиеся своими способами представления. Те историки, которые высказывают более умеренную точку зрения, указывая на текстуальность интерпретаций и сами тексты источников как опору для исторических интерпретаций (Р. Самуэль, П. Томпсон), встречают отпор со стороны более «радикальных» историков и теоретиков истории (Т. Беннет, Ж. Деррида, X. Уайт), обращающих внимание на все звенья исторического творчества как рожденные человеком, его воображением, мыслительными операциями, выполненными в соответствии с его временем.
Быть может, читатель назовет эти постмодернистские размышления идеалистическими, точнее, субъективно-идеалистическими* Однако никто из посмодернистски чувствующих историков или^ теоретиков истории не отрицал материальное существований прошлого или настоящего. Более того, они постоянно указывают; на влияние нашего настоящего на будущие интерпретации, по-* скольку они также в состоянии изменить историческое понимание. Поэтому лейтмотивом творчества многих историков в ситуа-. ции постмодерна становится не скепсис по отношению к истории вообще, а осторожность и релятивизм.
Вообще, в силу взаимозависимости сторон жизни современного
мира, так сказать, всех элементов «гобелена» — истории те тенденции или
открытия, которые происходят в одной дисциплине, существенно влияют на
состояние других наук и общественного сознания. Так мы говорим о
«фрактализации» исторической реальности или о действии принципа
неопределенности В. Гейзенбсрга.
Например, при определении координаты какой-либо точки в пространстве и во времени выявляется закономерность: чем точнее мы добьемся определения пространственных ориентиров, тем менее точно мы будем знать временные ориентиры, и наоборот.
Это совершенно логично вписывается в постструктуралистские и деконструктивистские парадигмы, точно так же, как и другой принцип квантовой физики — уравнение Э.Шредингера, позволяющее, при признании принципа неопределенности, установить с наибольшей вероятностью пространственно-временные координаты. Не правда ли, все это напоминает попытки разрешения дилеммы «бытие — его проявление»?
Каждое новое поколение нуждается в «своей» истории, которую и должны дать историки. Мы не случайно ставим «посмодернистскую» историографию, а точнее историографию в период постмодерна, в общий контекст тех идей, которыми он сам характерен. Постмодерн сказывается на всех сторонах жизни в конце XX - начале XXI вв., и историческое сознание, словно губка, впитывает его проявления, насыщается новой проблематикой. Историческая наука претерпевает большие изменения, и они во многом связаны с эволюцией самого образа мышления историка и таких коренных понятий, как историцизм, нарративизм, интерпретация.
Историзм: прошлое и трансформация
Историзм как движение исторической мысли появляется в XX в., хотя идеи, составившие многие из его элементов, возникали среди историков на протяжении тысячелетия. В нашу задачу не входит рассмотрение того сложного пути, который прошел историзм на пути своего формирования. Гораздо важнее (с точки зрения понимания современного состояния исторической науки) проследить его эволюцию в XIX—XX вв. В настоящее время под «новым историзмом» в самом общем виде понимается «критическое движение, настаивающее на первостепенной важности исторического контекста в интерпретации всех видов текстов».33
Попробуем обозначить основные вехи эволюции историзма, отталкиваясь от анализа, проведенного авторитетами в этой области — П. Гамильтоном и Дж. Иггерсом. Пожалуй, самым значительным вкладом в развитие историзма XIX в. оказались идеи И. Канта, Г. Гердера, Г. В. Гегеля и представителей «романтического направления». Именно они в отличие от более ранних авторов отошли от идеи «тотатьной истории», сделав акцент на разнообразии, своеобразии историй и эпох. После смерти Гегеля идеи историзма в немецкой исторической мысли на некоторое время перестали быть в центре внимания, однако после недолгого «молчания» немецкий историзм заговорил о себе в полный голос.
Теоретические основания историзма, подкрепленные блестящими работами Л. Ранке, Т. Дройзена, опирались на традиции гегелевской философии, романтизма, исторической школы права, но в то же время несли в себе и черты, выработанные под влиянием позитивизма. Он* отрицали главным образом субъективные конструкции истории, идеи универсальной истории, делали акцент на факторе «своеобразия» в историческом исследовании. Их тщательность в подходах к историческому материалу предполагала «свободное» от оценок исследований «индивидуальных исторических фактов без навязывания априори рациональных схем»34. Этот идеал исторической «науки» вошел в историографию в формулировке Л. фон Ранке о том, что нужно лишь описывать события так, «как они произошли».
Может показаться парадоксальным, но первоначально доктрина позитивизма не противоречила историзму в его «немецком варианте». Лишь во времена В. Дильтея окончательно обострилось противоречие между позитивистскими взглядами на необходимость иметь дело с эмпирическими данными, проверяемыми путем наблюдений или экспериментов, и метафизическими теориями и философско-историческими обобщениями. В результате вся философия В.Дильтея была направлена на установление нового статуса исторической науки как принадлежащей к «наукам о духе».
И это не случайно. Историзм как философская доктрина появляется в результате антипросветительских настроений, недоверия к попыткам просветителей выводить законы общественного развития, в сущности своей механистические. Кант, Гегель и другие историцисты, напротив, утверждали идеи о человеческом и культурном разнообразии, о том, что человеческая природа слишком сильно варьируется, чтобы применять к ней «универсальные» законы. Вместо этого они пытались создать такую модель, которая бы, признавая наличие некоего стержня в историческом развитии, допускала при этом многочисленные вариации и разнообразия.
Значительный вклад в развитие историзма внес романтизм, направлявший фокус на индивидуальности и разнообразие в истории.
С началом герменевтической традиции и деятельностью В. Дильтея связана новая волна в понимании историзма. Выступая, с одной стороны, против позитивистских попыток низвести историю до уровня «служанки социологии», герменевтическая традиция боролась также и за переоценку романтического наследия, чтобы показать, что история, «правильно понятая, демонстрирует, что мы можем иметь знания, дополняющие естественные науки, и что то, что не подпадает под юрисдикцию естественных наук, не надо пытаться объяснять не когнитивными явлениями»55.
Историзм приобретает законченность именно в XIX в., сохранившись вплоть до настоящего времени, хотя и в весьма трансформированном виде. Основными чертами историзма в общем виде становятся идея о развитии и связанные с нею попытки создания «универсальных» законов, индивидуализация исторического исследования, примат нарратива, интуитивизм.
Наиболее убедительно эти черты воплотились в немецкой историографии56, развитые в трудах J1. Ранке, Й. Дройзена, Ф. Майнеке и других.
В. Дильтей, будучи учеником JT. Ранке, пытался реанимировать историзм, отразить атаку позитивизма. Однако то, что ни он, ни его последователи — Г. Зиммель и Ф; Майнеке — не смогли решить дилемму, которую собственно сами и сформулировали, открыло дорогу релятивистским настроениям, уже в XX в. окончательно разрушившим историзм в его классической форме.
«Центральные проблемы исторической методологии или эпистемологии проистекают из того факта, что объективное знание прошлого может быть получено через субъективный опыт исследователя»37. Таким образом, хотя герменевтически настроенные «историцисты», подобно Дильтею, намеревались укрепить историю как науку, разграничивая предмет, задачи, методологию, результаты исследования в «науках о духе» и «науках о природе», результатом оказался подрыв основ историцизма.
Дж. Барраклау, говоря о ситуации, сложившейся в начале XX в., констатирует:
- интуитивизм историзма открыл дорогу релятивизму и субъективизму;
- проблемы историзма усилили крен в сторону особого и индивидуального в истории, в ущерб обобщениям и поиску схожих элементов в прошлом;
- историзм предположил дотошную детализацию;
- историзм вел к изучению прошлого «ради самого прошлого» или к точке зрения, предполагавшей, что единственной целью историка является понимание прошлого опыта человека;
- под влиянием историзма распространилась вера в то, что сущность истории заключается в описании и соотнесении событий.
Основным противоречием историзма, приведшим его к кризису в межвоенный период, Барраклау называет попытку «построить позитивную веру в значимость исторического существования на историческом релятивизме».
С середины XX в. историзм обновляется, называя себя «новым». Сущность этой трансформации представляется весьма важной, так как она дает представление об основных темах дискуссий в современной историографии.
Трансформация связана с революционными событиями в историографии, происходящими уже во 2-й половине XX в. Речь идет о том влиянии, которое приобретают направления исследований и методы, взятые на вооружение французской школой «Анналов», исторической антропологией, об общей тенденции перехода исторических исследований на микроуровень и, наконец, о так называемом «лингвистическим повороте».
Все эти проявления ситуации постмодерна отразились и на состоянии историзма, который, по мнению многих историков, начал подъем, но уже с иным обоснованием.
Историзм действительно претерпел большие изменения. И в социально ориентированной истории (причем в ее разнообразных вариантах — от марксистской историографии и школы «Анналов» до американской квантитативной истории), и в направлениях, связанных с деконструктивистским дискурсом, .проявляются различные аспекты того, что было характерно для «классического историзма».
Так, несмотря на широкие расхождения социально ориентированной истории (под этим понятием мы весьма условно объединяем разнообразные направления, появившиеся во 2-й половине XX в. во Франции, Германии, США, Англии, СССР) и историографии «классического» периода, их объединяет глубокая «преемственность. Историки, концентрировавшие свое внимание на социальных процессах и структурах как главных составляющих и движущих силах истории, тем не менее разделяли некоторые кардинальные положения «классического» историзма.
В числе таких «символов веры» была убежденность в том, что объект и результат исследования историка совпадают, а историческая действительность и есть то, что описывает историк. Конечно, на это утверждение не могли не оказать влияния те размышления историков, которые были связаны с сомнениями в субъективизме исторических исследований, с эмоциональной, психологической и политической вовлеченностью историка в исследовательском процессе.
И все же они не играли существенной роли дня историков этих направлений, поскольку те заявляли о возможности и реальности избежать такие явления, как субъективность, контртрансфер, путем применения «научных» методологий. Вообще, призывы к научности объединяли историков «социальной» ориентации с представителями славного прошлого XIX в. И те, и другие выступали за понимание истории как науки, причем в разных ипостасях по-разному.
Так, «неоидеалистическое», гермененевтическое направление в историографии XIX в.. попытавшись расправиться с претензиями позитивистов по поводу «ненаучности» истории (по сравнению с естественными науками), даю интерпретацию истории как науки о духе, отличной от «наук о природе». До Дильтея еще Ранке верил и научный статус истории, исходя из положения об адекватности исторической реальности (факта) и ее описания историком.
С приходом постмодернистского влияния в историографии постепенно утверждаются новые подходы к историческому исследованию и новые смыслы историзма. М. Фуко, например, выступает против «тотальной» истории, которая сопряжена с ее историцистским пониманием. В своей ставшей уже классической работе «Археология знания» (1969) он утверждает, что глубокие эпистемологические изменения в историографии, хотя и незаконченные, разрушили долгую традицию, возникшую как результат прогресса сознания, телеологии, эволюции человеческого мышления; они поставили под вопрос все основные темы, усомнились в самой возможности создавать тотальные объяснения для чего-либо.
Как многие постструктуралисты и постмодернисты, Фуко пришел к высшей стадии отрицания самой идеи глобаньной, тотальной или тотализирующей истории (универсальной концепции, ее объясняющей). Настоящее в любом случае присутствует в прошлом, точнее в том, как мы его видим. Постмодернизм не отрицает неотступного влияния современных моделей знания или власти на изучение прошлого и вследствие этого невозможность создания таких интерпретаций, которые, как желал Ранке, были бы свободны от оценок и идеологических влияний. Напротив, среди представителей постмодернизма существует стремление отбросить иллюзии презентизма и соотнести их с современностью, вскрыть его историческую случайность38.
С 1970-х гг. нарастает волна высказываний, в которых акцент делается на том, что на самом деле исторический процесс не может иметь направления, являясь набором дискурсов, изменений, перерывов, остановок, взрывов и т.д. В связи с этим любые труды, которые направлены на выработку общих универсальных концепций, будут тщетными (будь то Маркс или Гегель и независимо от того, что они берут за основу своих универсализации истории).
М. Фуко, X. Уайт и ряд других авторов в полном соответствии с постмодернистской парадигмой считают, что изучение истории не дает нам возможности видеть ее как постоянный или закономерный процесс; он ве имеет ни начала, ни конца, ни направления, ни определенного смысла.
Это отвечает той оппозиции «универсализации» истории, которую высказывают постмодернисты. Исторический смысл, считают сегодня многие, «инновационно порождается, постоянно созидается субъектами исторической жизни; историческая деятельность субъектов различных формаций не изменяет заданного или, тем более, предопределенного характера и в своем смысло- продуциирующем аспекте является во многом недетерминированной и открытой; исторический смысл просто совпадает с историческим существованием». Такая «открытая» концепция, концепция «отсутствия» концепции близка, к пониманию истории, которое предлагает нам М. Фуко. Более того, вместо «тотальной истории» он говорит об «общей истории», которой пытается охватить стороны исторической реальности. Для этого, по его мнению, необходимо определить «вертикальные и горизонтальные линии» и структуры, из которых складывается общество, их подвижность, различные временные протяженности, влияние друг на друга, - иными словами, «составить все таблицы, которые возможно составить»3'.
Как и у многих других современных мыслителей, неприятие Фуко универсалистских концепций истории связано с разочарованием в результатах попыток их «применения на практике». Так, он заговорил о том, что идея о «целостном обществе» имеет корни в утопическом контексте. Она возникает в западном обществе в период кульминации исторического развития капитализма. Именно этим объясняется разочарование во всех связанных с «глобализацией» объяснительных схемах, в теориях о политических движениях и борьбе.
Образы представления историками прошлого
Не случайно в историософских представлениях современных западных исследователей преобладает концепция прерывности, разнонаправленное™, структурированности исторического процесса. И не только история подвергается такой «фрагментализации». Пожалуй, самым драматическим явлением XX в. стала идея о дискретности, дробление всех сторон человеческой жизни. Как уже отмечалось, первыми ее почувствовали математики, художники-авангардисты, открывшие новое представление действительности, на самом деле состоящей из фрагментов. Эта стилистика проникла буквально во все жанры искусства, литературу, кино, рекламную продукцию и т.д. Более того, она приняла философскою направленность. Идеи дискретности определяют сегодня и новый взгляд на взаимоотношение дискретного и непрерывного не только в науке и искусстве, но и в обществе. Именно идея дискретности нанесла окончательный удар по историцизму как способу восприятия мира, прочно утвердившемуся в европейской историографии с XIX в.
Подобные социокультурные изменения сказываются и на образе представления прошлого в трудах историков. Что важнее для понимания истории: то, сколько было построено мануфактур во Фран- ;; ции в XVf в., или то, как воспринимали люди перемены, связанные с их строительством? Что мы можем считать более информативным: рапорты генералов или солдатские письма женам? В связи с подобными вопросами, которыми сегодня задаются многие историки, возникают и новые образы истории: история повседневности, микроистория, история семьи, история детства, устная история и др. При этом смешаются не только акценты внимания историков, но сами способы и стили исторического повествования.
Даже в таких «традиционных» объектах исторического исследования, как история внешней политики, дипломатическая история, социальная история, главное внимание историка направляется не столько на макроуровень, где он замечает, как происходят военные события, заключаются договоры, конфликтуют экономические и политические интересы, сколько на образ жизни людей тех времен, на так называемую «вторую реальность», которую они создавали, перерабатывая свою действительность. Поэтому вполне понятно, почему литературные и художественные произведения, фольклор, этнографические материалы, памятники повседневной жизни, быта становятся сегодня важнейшими историческими источниками.
Возврат нарратива? Да. Сегодня многие говорят о возвращении старой, «рассказывающей» истории. Истории, близкой к литературе по стилистике и по методам, связанной с главным — преобладанием описания в работе историка. Возможно, такая оценка сегодняшней ситуации в историографии и имеет под собой основания, но в целом, видимо, имеет место «возвращение нарратива» на новом витке и с новым теоретическим обоснованием.
Ставшее на Западе уже обыденным разочарование в «структурной» истории, отказывавшейся от нарратива (под «нарративом» мы понимаем организацию исторического материала в хронологической последовательности вокруг преимущественно одного связного сюжета40) под предлогом его ненаучности, приводит сегодня к необыкновенной популярности «описательной» истории, ориентирующейся на микроподход, изучение человека, индивидуализацию и детализацию.
Сегодняшние историки нисколько не выше интеллектом, чем историки античности. От Геродота и Плиния история проделала долгий путь, и за два с лишним тысячелетия историки научились задавать новые вопросы прошлому. От простого «как?» мы перешли к «почему?» и придумали множество абстракций и идеальных типов, чтобы на основе сходств и различий выделять то общее, что объединяет разнообразные события и образует процессы. И тем не менее на исходе XX века историки сталкнулись с ситуацией, когда их объяснения прошлого и предсказания будущего не удовлетворяют читателей. Более того, за экономическими схемами истории, за действиями глобальных исторических общностей, производительных сил и производственных отношений теряется общий смысл истории. Не случайно исторические сочинения перестали пользоваться спросом среди читателей: видимо, основанные на макроподходе, они оставляют в стороне главное действующее лицо исторических процессов — человека. Придя к такому заключению, многие историки требуют возвращения историческим трудам их антропологического содержания.
«Антропологический поворот» в историографии дает возможность историкам уже на новом уровне применять описания в своей работе. Из чего складывалась жизнь человека средневековья? Как жили в монастырях? Как наказывали преступников? Что составляло рацион человека во время Столетней войны? Эти и множество других вопросов занимают сегодня историков в той же степени, что и аспекты изучения «экономических отношений», существенно расширяя область познания истории за счет привлечения этнографических, литературных, антропологических, физиологических, психологических, экологических свидетельств.
Гуманизация исторического знания, антропологическая ориентация истории, «нетрадиционные» сферы исследований, основывающиеся на новых теориях (тендерная история, устная история, история повседневности, микроистория), — все эти проявления современной историографической ситуации сейчас, в начале XXI в., представляются как закономерные проявления постмодерна.
Кроме того, они пересекаются с тем
«лингвистическим поворотом», который так характерен для деконструктивизма и
постструктурализма современности. Мы говорим о «лингвистическом повороте» и в
историографии в целом. Главными его составляюшими становится влияние
методов и подходов литературоведения и лингвистики, причем коренным отличием
нашего времени от предшествующего объявляется признание литературы в качестве
своеобразной модели науки вообще. Кроме того, «лингвистический поворот»
предполагает признание роли языка, его смыслов, структур, стереотипов,
символики как в творчестве историка, так и в целом в
человеческой культуре.
Euxe со времен Хайдеггера утверждается представление о герменевтике как об онтологии. Бытие проявляется в виде феноменов, которые являют себя миру через язык. Бытие вообще, «бытие, которое может быть понято, есть язык»:
В мире же постструктурализма сам текст приобретает онтологический статус. История представляется как текст, при этом всякая наука — это наука о тексте или форма деятельности, порождающая текст. В результате вся деятельность историка, как и представителей иных дисциплин, является постоянным поиском «смыслов», бесконечным подразумеванием, отсылкой от одного означающего к другому.
Представители постструктурализма и деконструктивизма, продолжая линию герменевтики и структурализма начала и первой половины XX в., используют в качестве отправной точки тезис о том, что «слово и мысль, слово и смысл никогда не могут быть одним и тем же» (знаменитое противопоставление «being versus appearance» работает» и здесь).
В результате мир превращается в бесконечное множество взаимодействующих и полагающих одна другую смысловых инстанций. И именно в этом тезисе следует перейти к пониманию той роли, которую играет сегодня литературоведение. Именно из этой сферы приходят и распространяются в различных дисциплинарных и предметных областях подходы и методы, связанные с деконструктивистским взглядом на мир.
С приходом в историю понятия «деконструкции» изменяется не только и не столько методология исследовательской работы, сколько сам образ мышления историка. Сама деконструкция направлена на выявление внутренней противоречивости текста, обнаружение в нем скрытых и незамечаемых не только неискушенным читателем, но и самим автором «спящих» остаточных смыслов. Эти остаточные смыслы достались нам в наследие от речевых практик прошлого, закрепленных в языке неосознаваемых стереотипов, которые тоже, в свою очередь, бессознательно и независимо от автора текста трансформируются под воздействием языковых клише его эпохи,
Деконструктивистски ориентированными становятся сегодня многие предметные сферы и поля исследований историков. Более того, некоторые направления изначально возникали и переживали свое становление под прямым влиянием деконструктивизма и теории нарратива. Женская и гендерная история, а также их теоретические обоснования, феминизм и постфеминизм с самого начала своего развития шли по пути деконструкции «традиционных» мужских дискурсивных практик (Дж. Скотт, Н. 3. Дэвис, J1. Хант и другие).
Не случайно для многих представителей женской истории символичным становится «деконструкция» (где скрывается игровое отношение) значения такого термина, как history. Он складывается из частей, которые переводятся буквально с английского как «его история/рассказ». Создание же истории женщин — «her story» — стало отправной точкой для феминистской теории и практики уже в середине XX в.
Действительно, язык, являясь нашей средой обитания, определяет и существующие мифологемы, которые проникают в сознание незаметно, в процессе культурной социализации. Изучая дискурсивные практики той или иной эпохи, мы приходим к пониманию того факта, что язык отражает и отношения власти, и представление человеком своего мира, и тендерные роли. «Мир может быть познан только в форме литературного дискурса», он открывается человеку «лишь в виде рассказов, нарративов.о н,ем».
В то же время язык играет не только пассивную роль «зеркала» нашего мира, но и активно влияет на общество. Язык создает нас так же, как и мы создаем его. Усваивая языковые конструкции, мы воспринимаем и формы, и стереотипы мышления. Наш язык - это продукт определенной культурной традиции, связанной специфическими приобретенными способами речи (тропами).
Это утверждение имеет особую ценность для понимания природы
исторического творчества. При написании истории язык предлагает историку уже
готовые конструкции, куда тот «вписывает» исторические события. Таким образом,
деятельность историка сродни литературной. Порядок, который историк приписывает событиям, и их интерпретация являются
чем-то сродни литературному сюжету. Это — женская, или (с недавнего времени
представленная в трансформированном виде) тендерная, история. Это — и устная история, ставящая целью не только зафиксировать
непосредственные свидетельства уходящих участников истории, создать новый вид
источников и интерпретировать их, но и предоставить для истории новый дискурс.
Это — и история
повседневности, и микроистория, которые направлены
на «описание» быта людей в истории и пытаются открыть для историографии жизньлюдей, «спрятанных» от истории на протяжении всех
предшествующих эпох.
Все эти области являются по сути своей новыми направлениями исторической мысли, так как имеют свою идеологию, цели и методологические основы. Одной из них, можно сказать, даже определяющей, является постмодернистское понимание мира как текста, признание его многонаправленности, дискретности, его наполненности скрытыми смыслами прошлых дискурсивных практик, определяющих и наше восприятие настоящего.