Сидорцов В.Н. Методологические проблемы истории : учеб. пособие для студентов, магистрантов и аспирантов ист. и филос. специаль­ностей. Мн. : ТетраСистемс, 2006. 352 с.

 

1.4. ПОСТМОДЕРНИСТСКИЕ КОНТУРЫ ИСТОРИЧЕСКОГО СОЗНАНИЯ

 

Постмодерн: ситуация и концепция

Несколько последних десятилетий показывают значительные изменения в историческом сознании и новые тенденции в исто­риографии, связанные с переосмыслением ставших уже тради­ционными направлений исследований и появлением новых ин­тересов познания и стратегий в отношении истории. Антрополо- гизация исторической науки, «лингвистический поворот», про­цесс конструирования междисциплинарных объектов определяют сегодня лицо этой новой историографии.

Эти черты часто связывают с проявлениями общей ситуации постмодерна. Следует сказать, что постмодерн как ситуация и постмодернизм как ее концепция возникали во 2-й половине XX в. и тесно связаны с понятием «модерн» не только названием («после модерна»), но и основными идеологическими концеп­циями, проблематикой, терминологией. На протяжении послед­них 20—30 лет и историография, и историософия (теория исто­рии) развивались под сенью теорий, связанных с герменевти­кой, феноменологией, структурализмом, постструктурализмом, деконструктивизмом, «новым историцизмом», феминизмом и постфеминизмом, постмарксизмом и др. И если в философии постмодернизм дает о себе знать в совершенно определенных выражениях, то в исторической науке он принимает более ней­тральные или кажущиеся несвязанными с ним формы.

Обращаясь к рассмотрению форм проявления постмодерна в исторической мысли, следует заметить, что они тесно перепле­тены с его общими характеристиками как социо-культурного исторического феномена. Онтологические моменты, связанные с постмодерном (как ситуации так называемого «конца исто­рии», «конца идеологии»), служат постоянным предметом об­суждения в историософии уже с 1970-х гг. Гносеологические же аспекты завоевали самое пристальное внимание со стороны идео­логов «новых направлений» — антропологически ориентирован­ной истории, социальной истории, культурной истории, а так­же в рамках пограничных с историей дисциплин. Прежде всего, насколько серьезно мы можем говорить о ситуации постмодер­на на белорусской почве? Действительно, термин «постмодерн» был практически неизвестен еще несколько лет назад, а сего­дня он уже получил самое широкое распространение, войдя в историографию как бы per se (так же, впрочем, как и «дискурс», «ментальность» и другие «иностранцы», не имеющие русских эквивалентов). Некоторые даже сетуют на то, что «термин "пост­модернизм" стал ходячим выражением даже раньше, чем воз­никла потребность в установлении его смысла».

Возможно, поначалу «постмодернизм» и казался чем-то чуж­дым нашей действительности, привнесенным с Запада, однако уже в 1990-е гг. становится реальным определение его основных выражений в отечественной историографии. Как и на Западе, они связаны с тем влиянием, которое оказывают направления исследований и методы, взятые на вооружение еще французской школой «Анналов» и исторической антропологией, а также с об­щей тенденцией перехода исторических исследований на микро­уровень и, наконец, с так называемыми «лингвистическим» и «антропологическим» поворотами. Кроме того, проявления пост­модерна в историографии невозможно оценить в отрыве от общей социально-политической и культурной ситуации.

Как выразился английский историограф Кейт Дженкинс, «се­годня мы живем внутри общей ситуации постмодерна. И это не подлежит нашему выбору. Потому что постмодерн — это не "идео­логия" или позиция, которую мы можем выбирать; постмодерн - это наше условие существования, это наша судьба»18.

Ситуацию постмодерна невозможно представить без рассмот­рения предшествующих условий, связанных с эрой так назы­ваемого «модерна». Модерн как образ жизни стал своеобразным экспериментом, выраженным в нескольких вариациях — либе­ральном рыночном капитализме и социалистической версии марксизма. Экспериментом, который проводился на протяже­нии последних веков на социально-глобальном уровне и сопро­вождался, как считают многие, неудачами или даже пораже­ниями. Экспериментом, принесшим разочарование и недоверие к самой возможности общего объяснения хода истории.

Лавина новых знаний и фактов, пришедших из областей естест­венных наук и не вписавшихся в традиционные схемы, обруши­лась на философов во 2-й половине XX в. и породила замеша­тельство и эсхатологические настроения. Не будем следовать за теми, кто разделяет эти настроения и, подобно американскому обозревателю Д. Хоргану, говорит о конце науки (а также о конце прогресса, философии, физики, космологии, эволюционной био­логии, социальных дисциплин, в том числе истории), связанном с разочарованием в ней как в способе познания19. Эра модерна была не только сопряжена с огромными жертвами, которые чело­вечеству пришлось принести, но и приблизила к нему ценности, о которых оно мечтало тысячелетия — гражданские права, демо­кратию, гуманизм. Однако даже избегая крайних эсхатологиче­ских позиций, нельзя не заметить черту, объединяющую сегодня многих идеологов постмодернизма — неприятие глобальных объяс­нительных схем, настороженное или даже презрительное отноше­ние к теории вообще, и теории истории в частности.

Эта черта подходит и к описанию ситуации, создавшейся в отечественной историографии: начало постмодернизма, хотя и с некоторым «опозданием», и с несколько иной подоплекой, сов­падает в постсоветской историографии с тенденциями на Западе20. Крушение марксистско-ленинской концепции истории образо­вало нишу в историческом сознании людей, требовавшую запол­нения. Ощущение «тотальности», целостности, незыблемости жизни сменилось неуверенностью в завтрашнем дне. В результате возникли многочисленные идеологические, религиозные, мисти­ческие суррогаты, создававшие видимость возвращения «тоталь­ности». В историософии, в свою очередь, появились и получили широкое распространение попытки восполнить отсутствие «то­тальной» объясняющей теории истории. Однако вместе с этим необходимо отметить и тенденцию полного отказа от «универ­салистских» схем исторического процесса, разочарование в воз­можности создания глобальных объяснений в истории.

Таким образом, постмодернистские взгляды на «конец исто­рии», скорее, можно было бы охарактеризовать как конец мо­дернистских толкований истории, связанных с телеологическим по своей сущности представлением о «заданности» истории как постепенного неуклонного поступательного движения от низших форм к высшим. Идеологи же постмодерна видят в истории движе­ние без цели movement without the aim»), движение, имеющее ценность само по себе.

Постмодернизм характерен этой своей оппозицией «универса­лизации» истории. Под влиянием постмодернизма идея об истори­ческом прогрессе, который сопровождает человечество с древней­ших времен {через первобытность, рабовладение, феодализм, капитализм, памятные нам социализм и коммунизм), так сильно укоренившаяся в исторических кругах постсоветского простран­ства, даже без своей идеологической подоплеки, становится архаич­ной. В связи с этим меняется представление и о смысле истории — и как процесса, и как области познания.

Не случайно мы подчеркиваем взаимосвязь проявлений пост­модерна во всех аспектах человеческого существования — от со­циально-экономических до художественных, научных, эстети­ческих. Более того, сам термин «постмодерн» возникает как осоз­нание «непохожести» последних десятилетий XX в. на предыду­щие годы. Мы видим новые явления, многие из них еще не носят окончательно оформленного характера, и все-таки их «новизна» дает основание говорить об особом периоде новейшей истории.

После 2-й мировой войны происходит распад колониальной системы. Народы стран Африки, Южной Америки, Азии идут по пути самосознания, открывая Западу иные модели развития, «не вписывающиеся» в европоцентристскую модель. В общем процессе демократизации задействованными оказываются так называемые «меньшинства» (определяемые так по расовому, рели­гиозному, национальному, тендерному признакам).

Процесс самосознания, потребность в «своих» историях, откры­тие тем и людей, до этого времени «спрятанных» от истории, при­вели к оформлению новых предметных областей историографии, освоению новых методов исследования, появлению иных подхо­дов и направлений в исторической науке. Примерами этой тенден­ции могут считаться устная история, история повседневности, история семьи и, пожалуй, самое широкое и более всего свя­занное с идеологией направление современных исследований — «женская история», а несколько позднее— «гендерная история».

Именно в 1990-е гг. становится реальным определение основ­ных понятий постмодерна в историографии и его «персонифи­кация» в исторической мысли.

Среди представителей современной историографии есть немало и тех, кто не приемлет взглядов признанных корифеев постмодер­низма — Ж. Дерриды, Ж. Лакана, М. Фуко, Ж. Делеза, Ж-Ф. Лиотара,

Ж. Бодрийара и других. Среди основных возражений, вызываемых постмодернизмом, постструктурализмом, деконструктивизмом, литературной критикой, главной, пожалуй, является ссылка на то, что нет эмпирического применения их работам. Б. Эггер, напри­мер, не скрывает своего удивления по поводу того, почему эти «теоретики не показывают эмпирического (политического, культу­рологического, социального) применения своим работам»21. Более того, историки-практики зачастую сетуют на «извилистость», запу­танность размышлений постмодернизма.

И все же большинство исследователей сегодня в той или иной степени принимает постмодернистские, постструктуралистские и деконструктивистские идеи, считая, что они могут помочь обнаружить те ценности, интересы, условия исторической реаль­ности, которые скрываются под поверхностью текста.

Поструктурадизм в первую пору своего существования вселял большие надежды у прогрессивно мыслящих исследователей, осо­бенно благодаря своему разрыву с «традиционной» литературной критикой, возможностям «через бесконечную игру означающих и означаемых заменить тиранический мир значений свободой бесконечного разнообразия»22.

Как мы уже упоминали, деконструктииизму, как и иным прояв­лениям ситуации постмодерна, свойственно недоверчивое отно­шение к «законченным» теориям. Однако в конечном итоге и сам деконструктивизм может подвергнуться деконструкции, ибо «деконструированный» текст никогда не решит всех проблем, связанных с возможностью установить факт. Наука, как и худо­жественная литература, не может прийти к абсолютной истине.

И все же деконструктивизм и постструктурализм помогают исследователям и читателям истории обнаруживать факты соб­ственной вовлеченности в тексте, те «скрытые смыслы», которые остались в нем от прошлого, а также то, каким образом сам язык участвует в конструировании реальности.

 

Трансформация исторического сознания

Ситуация постмодерна привносит и существенные изменения и традиционный смысл термина «историцизм», ставшего уже в XIX в. неотъемлемой частью исторического сознания. Во 2-й поло­вине XX в. историцизм претерпевает значительные изменения, связанные с кризисом его основных составляющих — интенциальностью, уверенностью в историческом смысле и прогрессе чело­вечества, а также верой в то, что описываемое историком и есть та историческая реальность, которая имела место «на самом деле». В настоящее время историцизм преобразуется в «новый», где от традиционного понимания осталось лишь «представление о перво­степенной важности исторического контекста в интерпретации всех видов текстов»".

Если говорить об общих тенденциях, которые особенно харак­терны для историографии XX в., то их, как отмечает видный аме­риканский историограф Д. Иггерс, вырисовывается две: первая связана с продолжением тех традиций, которые сложились в эпоху «классического» историцизма в XIX в. (реальность, интенциальность, временная последовательность); вторая — приближает исто­рию к литературе как по своим методам, так и по задачам и резуль­татам, ориентирует на изучение условий и опыта повседневности.

Историки XX в. стремятся установить научный статус истории, «примеряя» методы, заимствованные из других дисциплин, адапти­рованные и развитые для истории (это и представители «истори­ческой социальной науки» в Германии, и левое крыло школы «Анналов», и прогрессисты США, и историки-квантификаторы).

Несмотря на широкие вариации направлений в историографии XX в. и их отличия от «классического» периода XIX в., их объеди­няет глубокая преемственность. Так, большинство историков, концентрировавших свое внимание на социальных процессах и структурах в истории как главных составляющих и движущих силах, разделяют кардинальные положения «классического» историцизма - убежденность в том, что объект и результат иссле­дования историка совпадают, а историческая действительность и есть то, что описывает историк. Событийно-временная после­довательность и ориентация на западную модель сохраняются для многих современных историков, для которых «история мира совпадает с вестернизацией (westernization24. Однако в'общем процессе демократизации, самоосознания «спрятанных» от исто­рии народов и социальных слоев, дискретности окружающего мира, влияния подходов естественных наук задействованными оказались и основные элементы историографии - историцизм, нарративизм.

И все же они разделяют основные положения, связанные с историцизмом и нарративом. В весьма преобразованном виде эти принципы остаются краеугольными камнями для многих предста­вителей социально ориентированной истории. Историк может и должен «охватить» прошлое, саму историческую реальность, сконструировать ее, причем залогом истинности этой конст­рукции является та методология, которой пользуются авторы, и та объяснительная схема истории, которую они принимают. В этих кругах по-прежнему остается в силе фактор «линейной временной последовательности»: события свершаются одно за другим, с чет­кой последовательностью причин и следствий. Более того, объяснительные схемы истории и модели развития всего мира в целом по-прежнему выстраиваются в соответствии с историей Запада.

Подобное подвергалось критике уже в XIX в., и даже предпри­нимались попытки построения альтернативных объяснительных 1 схем (например, цивилизационный подход Дж. А.Тойнби). В на­чале XX в. деятельность культурных антропологов во многом под­готовила общественное сознание к признанию разнообразия и многонаправленности истории (хотя представители культурной и социальной антропологии все же исходили из иных посылок, стремясь через изучение институтов и традиций «примитивных» обществ понять эволюцию общественных отношений на Западе).            

И все же решающий перелом наступил лишь во 2-й половине XX и.                         

С распадом колониальной системы народы стран Африки, Южной Америки, Азии пошли по пути самосознания, открывая Западу иные модели развития. В общем процессе демократизации задействованными оказываются так называемые «меньшинства» (определяемые так по расовому, религиозному, национальному, тендерному признакам).

Создание общества массового потребления, процессы «инфор­матизации» и демократизации ведут к перестановке акцентов и и истории. Предметами изучения социально ориентированной истории становятся не столько социальные структуры и процессы, сколько повседневный опыт людей, условия, в которых они жили, - своеобразный «антропологический поворот».

Самоосознание, потребность в «своих» историях, открытие тем и людей, до этого времени «спрятанных» от истории, — все это привело к кризису тех черт традиционного нарративизма, которые были связаны с интенциальностью истории и ее тем­поральной последовательностью. Более того, усилиями предста­вителей школы «Анналов», исторической антропологии в исто­рическое сознание стало входить предстаачение о разноуровневом времени.

Так, время различается не только в зависимости от уровня генерализации, его деление не исчерпывается знаменитым броделевским временем пространств, структур и коньюнктур. Даже само время событий воспринимается многомерно: его скорость зависит от исторической эпохи, социального класса, в рамках которого присутствует разное восприятие времени. Исследования в этом духе окончательно подорвали представления о линейном времени, связанные с историцизмом и нарративом.

Примерно в 60-е гг. XX в. широкое распространение получила идея о том, что историк «всегда является узником мира, внутри которого он мыслит, и его мысли и восприятие обусловлены категориями языка, которым он оперирует». Постмодернизм бросил своеобразный вызов и историцизму, и нарративизму. «Идея о том, что объективность в историческом исследовании невозможна, потому что не существует самого объекта истории», повлекла за собой не только кризис историцизма, традиционно постулировавшего обратное, но и переоценку устоявшихся цен­ностей и концепций.

Многие постструктуралисты и постмодернисты приходят к отрицанию самой идеи глобальной, тотальной или тотализи- рующей истории (универсальной концепции, ее объясняющей). Настоящее в любом случае присутствует в прошлом (точнее в том, как мы его видим). Постмодернизм не отрицает неизбеж­ного влияния современных моделей знания или власти на изу­чение прошлого и вследствие этого невозможности создания та­ких интерпретаций, которые, как желал классик немецкой ис­ториографии XIX в. Л.Ранке, были бы свободны от оценок и идеологических влияний. Напротив, среди представителей по­стмодернизма существует стремление отбросить иллюзии презентизма и соотнести их с современностью, вскрыть его исто­рическую случайность26.

Проявления постмодерна в историко-культурной сфере

Пожалуй, самым драматическим явлением XX в. стала общая идея о дискретности, дробление всех сторон человеческой жизни. Математики, а затем и художники-авангардисты открыли новое представление действительности, на самом деле состоящей из фрагментов. Эта стилистика проникла буквально во все жанры искусства, литературу, кино, рекламную продукцию и т.д. Более того, она приняла философскую направленность. Идеи дискрет­ности определяют сегодня новый взгляд и в обществе, и в истори­ческом сознании. Таким образом, ситуация постмодерна складывается практи­чески во всех сферах общественной жизни. По утверждению одного которых из авторитетных постмодернистов В.Вельша, «конгруэнция пост­модернистских феноменов в литературе, архитектуре, как и в раз­ных видах искусства вообще, так и в общественных феноменах от экономики вплоть до политики и сверх того в научных теориях и философских рефлексиях, просто очевидна».

Социально-футуристические аспекты исторического созна­ния в условиях постмодерна открывают новую картину жизни общества. Так, считается, что социалистически организованная экономика и «чисто капиталистическая» система хозяйствова­ния не просто «приказали долго жить». На современном этапе человечество, по всей вероятности, приходит к сочетанию этих систем на совершенно новом уровне. Так, Э. Гидденс в 1990 г. рисует картину постмодернистского общества, связывающую многоуровневое демократическое участие, «систему-после-бедности» (социализированная экономическая организация, пре­одоление войны, система планетарной помощи и др.), демили­таризацию, гуманизацию технологий в одно неразрывное целое.

Следует признать, что подобного рода построения по прошест­вии десяти лет кажутся слишком идеальными. Эйфория, связан­ная с демократизацией, распадом социалистического лагеря, перс­пективами глобализации мировых процессов, сменилась разочаро­ванием, недоумением, сомнениями, настороженностью по отноше­нию к возможностям постмодерна в целом. Тот же Гидденс пре­достерегает об опасностях, которые таятся в организации жизни в конце XX в. «Апокалипсис стал банальной возможностью, столь привычен он как противоположность повседневной жизни; по­этому, как и все параметры риска, он может стать реальностью».

Особенно настораживает ситуация, сложившаяся в мире в связи с так называемыми «локальными конфликтами», приобре­тающими глобальный характер (Сербия, Чечня, Афганистан, Ирак), а также дисбаланс внешней политики, расширение НАТО и т.п. Возможно, эти «трудности» являются лишь временными, связанными с переходным периодом. Однако то, чем окончится этот переходный период, в какое новое качество перейдет пост­модернизм, пока остается неизвестным.

Проявления постмодерна в культурной жизни человечества 2-й половины XX в. настолько разнообразны pi значимы для уясне­ния его исторической картины, что требуют особого внимания. Заметим при этом, что «экономические и социальные отношения не являются приоритетными или доминирующими над культур­ными; они сами — сферы культурной практики и культурного производства»27.

Пожалуй, наиболее заметными являются постмодернистские влияния в сфере искусства, и особенно в литературе. Именно здесь уже в 1940-е гг. появляются течения, которые позднее буду харак­теризоваться как постструктуралистские и деконструктивистские, а с 1950-х гг. нарастает количество произведений, «основной кор­пус» которых представляет собой «исследования различных видов повествовательной техники, нацеленной на создание "фрагмен- тированного дискурса", т.е. фрагментарности повествования».

О времени возникновения постмодернизма существуют разные мнения. Так, И.Хассан и К.Батлер относят его к 1939 г. (год изда­ния «Поминок по Финнегану» Дж. Джойса); другие исследова­тели - к 1950 гг., а превращение постмодернизма в господствую­щую тенденцию в искусстве — к середине 1960 гг.

На наш взгляд, представляется весьма затруднительным выяв­лять те сферы искусства, науки, общественно-экономической жизни общества, в которых постмодернизм проявился раньше всего. Так, распад привычных форм в литературе, музыке, живо­писи в начале XX в. проходил одновременно с оформлением вероят­ностной физики и многомерной дифференциальной геометрии, а развитие дискретной, фрактальной математики сопровожда­лось бурными процессами в искусстве кино, созданием телевиде­ния, «дискретной» архитектуры и, что особенно важно для исто­риографической интерпретации, появлением нового взгляда на феномены языка, кодирования и распознавания знаков.

Д. Лодж, автор не только знаменитых «академических романов» Changing Places», 1984 и «Small World», 1991), снискавших ему всемирную славу, но и известный исследователь-постмодернист, так характеризует постмодернистские тексты: «решающим оказы­вается тот факт, что на уровне повествования они создают у чита­теля "неуверенность" в самом ходе развития повествования». С этой характеристикой связано и то, что произведения постмо­дернистского толка имеют в качестве доминирующей тенденцию к умолчанию, неопределенности, отсутствию последних истин.

«Специфическое видение мира как хаоса, лишенного при­чинно-следственных связей и ценностных ориентиров, «мира дсиентрированного», предстающего сознанию лишь в виде иерар­хически неупорядоченных фрагментов, и получило определение «постмодернистской чувствительности» как ключевого понятия постмодернизма». Эта постмодернистская чувствительность про­низывает современные представления не только литераторов и живописцев, но и непосредственно историков (М. Фуко, X. Уайт).

Согласно таким представлениям в корне изменяются взгляды на историю. Она теряет телеологичность, присущую практически всем концепциям, претендовавшим ранее на универсальное объяс­нение исторического процесса, Идея об историческом прогрессе, который сопровождает человечество с древнейших времен (через первобытность, рабовладение, феодализм, капитализм, памятные нам социализм и коммунизм), так сильно укоренившаяся в исто­рических кругах постсоветского пространства, даже без своей идеологической подоплеки становится архаичной.

В чем же смысл истории в таком случае? Историки, придержи­вающиеся постмодернистких идей, утверждают, что смысл исто­рии приобретается инновационно, что история не является эволю­ционным процессом и тем более не обусловлена социально-эконо­мическими трансформациями общественного организма. У М. Фуко, например, история — это сфера действия сил бессознательного, хаотичного, скачкообразное накопление знаний и изменений дискурса.

На современную культурную жизнь сильное влияние оказывает такой элемент постмодерна, как постструктурализм. Основной сферой его воздействия вновь стали философия и литература, в основном в их франко-американских вариантах (Ж. Деррида, М. Фуко, Ж. Дслез, Ю. Кристева, Дж. Миллер и др.).

Однако не меньшее влияние постмодернизма, его системно-структурного взгляда испытывает историография, особенно со­циальная история.

Рассмотрение общества как системы, имеющей свое устрой­ство. структуру, элементы и их функции, открывает перспективы изучения экономических, социальных процессов (например, в «урбанистической истории», «рабочей истории»). Кроме того, в связи с наметившимся уже в 1970-е гг. расширением самого поня­тия «социальная история» наряду с классами, сословиями, объек­тами изучения стали такие микроструктуры, как семья, община, приход и др.

С середины 1970-х — начала 1980-х гг. под влиянием культурной антропологии и в социальной истории происходит сдвиг иссле­довательских интересов от изучения макроуровневых структур к культуре, причем в ее новом понимании. «Антропологизация» культуры расширила его. включив сюда «реальное содержание обы­денного сознания людей прошлых эпох, отличающиеся массовым характером и большой устойчивостью ментальные представ­ления, символические системы, обычаи и ценности, психологи­ческие установки, стереотипы восприятия, модели поведения».

В результате дискуссий 1980-х гг. произошел тот самый «антро­пологический поворот» в исторической науке» который меняет и ее предметную область, и подходы к изучению. С одной стороны, акцент в исторических исследованиях перемешается на изучение собственно «человека в истории», причем не столько созданных им и довлеющих над ним «структур», сколько его непосредствен­ного опыта в историческом процессе. В традиционной дихотомии «действия — структуры»*(«общество — культура») центральной кате­горией становится «опыт». С другой стороны, для изучения неосоз­нанных социокультурных представлений людей прошлого, вклю­ченных теперь в понятие «культура», историки стали широко исполь­зовать методы, заимствованные ими из культурной антропологии.

Дифференциация, расширение предмета истории, изменение подходов к ее изучению, появление новых субдисциплин являются показателями неотъемлемого качества современной историче­ской науки — ее междисциплинарности. Она выражается не только в заимствованиях из других дисциплин (социологии, демографии, психологии, математики и информатики, антропологии, линг­вистики, литературоведения), но и в «интеграции на уровне конст­руирования междисциплинарных объектов».

Языковой характер сознания: истинность, объективность и исторический нарратив

Междисциплинарность и антропологизация исторической мысли в конце XX в. взаимодействуют с ее «лингвистическим поворотом». Влияние лингвистики, литературной критики, призна­ние роли языка имеют в историографии не только гносеологи­ческий, но и онтологический характер. Методы деконструкции, поиска скрытых смыслов в текстах любых видов сочетаются с пред­ставлением о мире как тексте в целом, о том значении, которое имеет в человеческом существовании язык, и о том, каким обра­зом языковые системы оказывают влияние на процесс познания.

Подобные представления оказывают огромное влияние на карди­нальные принципы исторического исследования, процессы по­знания в целом, существенно меняя и историческое сознание.

Многие современные историки в качестве главного элемента социализации выделяют язык. С одной стороны, язык - это сред­ство коммуникации в обществе, передачи культурных ценно­стей, социализации человека. Подобные эпитеты по отношению к языку являются общеизвестными и даже несколько «приевшимися». С другой стороны, в современном понимании культуры особенно интересна новая сторона языковых отношений, когда уже сам язык обусловливает и типы, и образ мышления, и особен­ности культуры той или иной эпохи.

Еше в 1930-е гг. американские лингвисты выдвинули гипотезу о том, что «мысли индивидуума контролируются непреложными законами или образцами языка, которые он не осознает». Мысль эта, развитая в современном деконструктивизме, литературове­дении и других проявлениях дискурса 2-й половины XX века, во многом определяет и состояние, и перспективы историографии.

Итак, с одной стороны, мы говорим об определяющем влия­нии языка на культурное сознание эпохи. И все же, с другой, не можем забывать об обратной стороне медали - о воплощении в языке'ключевых символов культуры той или иной эпохи. Извест­ная фраза Р. Лэйкофф о том, что «язык использует нас в такой же степени, в какой мы используем его», является сегодня пока­зательной для исторического сознания. Иными словами, исполь­зование языка, с одной стороны, неотъемлемо от повседневной жизни, с другой - конституирует саму нашу жизнь. При этом использование языка уже означает использование тех или иных концепций («красный», «любовь», «справедливость» и т.п.), кото­рые мы принимаем в соответствии с нашими конвенциями о том, что они означают.

Такая точка зрения стала отправной для многих современных историков, ориентирующихся в особенности на историческую антропологию, «культурную историю» и исследующих языковое сознание той или иной эпохи, ее дискурс, в котором сходятся многие направления и уровни истории.

Нельзя не отметить, что таких историков зачастую обвиняют в смешении понятий «история» и «культура», в том, что они изу­чают «культуру человечества», подводя под нее все проявления человеческой деятельности. Однако подобные обвинения не совсем оправданны. История не может быть «прошлым» сама по себе. Она есть продукт осмысления сегодняшним историческим созна­нием людей исторического опыта прошлого. Культура же являет нам «вторую реальность», т.е. ментальные представления, стерео­типы поведения и восприятия, модели мышления, символиче­ские системы, обычаи, ценности, в которых воспринималась и передавалась людьми прошлого современная им жизнь.

Что первично в историческом исследовании? Ответ на этот вопрос сопряжен с решением еще одной проблемы, являющейся ядром дискуссий постмодернистского исторического дискурса.

Все это вновь возвращает нас к вопросу о различии между «историей — конструкцией» и «прошлым — реальностью». В «пост­современном» историческом сознании этому разграничению при­дается особое значение. Наше прошлое представляет собой не­систематизированный хаос до тех пор, пока его не коснулась рука историка. Сам процесс написания истории требует осмысления исторических событий, поступков, личностей в контексте не­коего теоретического порядка, некоего заранее имеющегося у историка намерения (отсюда так часто и негативно обсуждаемая «интенциальность» истории как вида творчества). Это намере­ние или теория неминуемо связаны со временем, в котором живет историк. Таким образом, история видится нам лишь под углом зрения сегодняшнего дня: не все прошлое есть история, а только то, что по меркам нашего времени проявляется как исторически значимое.

Так, для английского историографа Кейта Дженкинса история - это и есть, по сути, историография (исследования, тексты, отлич­ные от «прошлого»); прошлое существует, по его определению, только в модальности текущих историографических репрезента­ций. Это, в свою очередь, означает, что проблемы, поставленные в «традиционных» исторических исследованиях, могут быть пере­осмыслены в манере, позволяющей порвать со старыми подхо­дами, при помощи которых они были поставлены, являясь частью обшей эпистемологической проблемы о природе нашего доступа к прошлому вообще.

Именно такие рассуждения дают основания некоторым исто­рикам в конце XX в. обратиться к теме создания «истории идей», традиционной для прошлого столетия, но уже на новом теорети­ческом уровне. Если бы мы смогли написать историю, полностью отдающую себе отчет в том, что история — это не прошлое вообще, а история исторических дискурсов, то в результате таких трудов получилась бы «интеллектуальная история», или «история идей».

Однако даже не это, отмечает Т. Беннетт, является краеуголь­ным камнем споров вокруг исторического исследования. Тради­ционно ставящиеся вопросы о том, «насколько точно и правдиво i историки познают прошлое»; «всегда ли историк ишет лишь то, j что он хочет найти»; «если историк не может коснуться и прове­рить "реальное прошлое", то как он может вообще проверить свою правоту» и т.п., не являются центральными. На самом деле настоящей проблемой историографии, из которой вытекают все остальные вопросы, является то, «что может быть извлечено и сконструировано из историзированной записи или архива»2".

Актуальность дилеммы «being versus appearance», которая вошла в историографию вместе со влиянием структурализма, с такими именами, как Ж. Лакан, М. Фуко, подтверждает недоверие, кото­рое питает постмодерн к историческим интерпретациям и истори­ческой реальности в целом. Поверхность — это еще не реальность, а лишь ее внешнее проявление, данное нам в том виде, в каком мы способны видеть. На таком тезисе основываются рассужде­ния многих современных историко-философских исследований.

 

История, прошлое и другие проблемы исторического нарратива

В целом для постмодернистского мышления характерно воз­вращение глобального сомнения по поводу исторического прош­лого. Если суммировать, то «прошлое, устроенное сообразно своим существующим следам, всегда постигается текстуально через оса­дочные слои предыдущих интерпретаций, через привычки/мо­дели чтения и категории, разработанные предыдущими/теку­щими методологическими практиками»5*.

Таким образом, исторические знания, как утверждает К. Дженкинс, сам приверженец постмодернистских толкований, основы­ваются не на истинности или точности соответствия с прошлым per se, а на различных историзациях прошлого, поэтому только срединные позиции влияют на историографию.

Хайден Уайт, которого называют одним из самых ярких постмо­дернистских историков, рассматривает работу историка как «вер­бальный артефакт, нарративный прозаический дискурс, содержание которого настолько же изобретено или выдумано, насколько обна­ружено или открыто»31.

В самом общем виде такая концепция исторического творчества предполагает несколько логических установок, о которых уже гово­рилось выше. Чтобы придать смысл и понять события или набор событий прошлого, мы должны соотнести их с обшим контекс­том, с какого-либо рода концепцией, «целостностью». В то же время если с фактами (вернее, с их следами, отпечатками, остатками) мы имеем дело в реальности, то «концепция» всегда по сути своей является надуманной. Поэтому в отличие от фактов контекст никогда не может быть определенно найден.

Как объясняет К. Дженкинс, для того чтобы приобрести смысл, псе исторические расследования должны вовлекать отношения «части и целого». В результате все интерпретации прошлого действи­тельно настолько же придуманы (контекст), насколько открыты или найдены (факты). Из-за этого выдуманного элемента любые истории не могут быть «фактологическими)», или «истинными»» Из-за неизбежного соотнесения части и целого, целого и части все исторические исследования являются метафорическими и метаисторическими.

Вновь возвращаясь к X. Уайту и его позиции, отражающей отно­шения многих исследователей, принявших постмодернистскую парадигму (отношение, надо признать, откровенно амбивалент­ное — двойственное), нельзя не отметить его недавнюю работу «Содержание формы», в которой он признается: «Как иначе мо­жет рассматриваться любое прошлое, которое по определению включает события, процессы, структуры и так далее, как не вооб­раженное»32.

И, наконец, говоря о постмодернистском понимании природы истории, следует еще раз уточнить акцент на понимании истории как историографии. История — это то, что мы представляем себе о том, что случилось в прошлом, а также то, что написали наши предшественники, руководствовавшиеся своими способами пред­ставления. Те историки, которые высказывают более умеренную точку зрения, указывая на текстуальность интерпретаций и сами тексты источников как опору для исторических интерпретаций (Р. Самуэль, П. Томпсон), встречают отпор со стороны более «ради­кальных» историков и теоретиков истории (Т. Беннет, Ж. Деррида, X. Уайт), обращающих внимание на все звенья исторического твор­чества как рожденные человеком, его воображением, мыслитель­ными операциями, выполненными в соответствии с его временем.

Быть может, читатель назовет эти постмодернистские размыш­ления идеалистическими, точнее, субъективно-идеалистическими* Однако никто из посмодернистски чувствующих историков или^ теоретиков истории не отрицал материальное существований прошлого или настоящего. Более того, они постоянно указывают; на влияние нашего настоящего на будущие интерпретации, по-* скольку они также в состоянии изменить историческое понима­ние. Поэтому лейтмотивом творчества многих историков в ситуа-. ции постмодерна становится не скепсис по отношению к истории вообще, а осторожность и релятивизм.

Вообще, в силу взаимозависимости сторон жизни современ­ного мира, так сказать, всех элементов «гобелена» — истории те тенденции или открытия, которые происходят в одной дисцип­лине, существенно влияют на состояние других наук и обществен­ного сознания. Так мы говорим о «фрактализации» историче­ской реальности или о действии принципа неопределенности В. Гейзенбсрга.

Например, при определении координаты какой-либо точки в пространстве и во времени выявляется закономерность: чем точ­нее мы добьемся определения пространственных ориентиров, тем менее точно мы будем знать временные ориентиры, и наоборот.               

Это совершенно логично вписывается в постструктуралистские и деконструктивистские парадигмы, точно так же, как и другой принцип квантовой физики — уравнение Э.Шредингера, позво­ляющее, при признании принципа неопределенности, устано­вить с наибольшей вероятностью пространственно-временные координаты. Не правда ли, все это напоминает попытки разреше­ния дилеммы «бытие — его проявление»?

Каждое новое поколение нуждается в «своей» истории, которую и должны дать историки. Мы не случайно ставим «посмодернистскую» историографию, а точнее историографию в период постмодерна, в общий контекст тех идей, которыми он сам характерен. Постмодерн сказывается на всех сторонах жизни в конце XX - начале XXI вв., и историческое сознание, словно губка, впитывает его проявления, насыщается новой проблематикой. Историческая наука претерпевает большие изменения, и они во многом свя­заны с эволюцией самого образа мышления историка и таких коренных понятий, как историцизм, нарративизм, интерпретация.

 

Историзм: прошлое и трансформация

Историзм как движение исторической мысли появляется в XX в., хотя идеи, составившие многие из его элементов, возни­кали среди историков на протяжении тысячелетия. В нашу задачу не входит рассмотрение того сложного пути, который прошел исто­ризм на пути своего формирования. Гораздо важнее (с точки зре­ния понимания современного состояния исторической науки) проследить его эволюцию в XIX—XX вв. В настоящее время под «новым историзмом» в самом общем виде понимается «критическое движение, настаивающее на первостепенной важности исторического контекста в интерпретации всех видов текстов».33

Попробуем обозначить основные вехи эволюции историзма, отталкиваясь от анализа, проведенного авторитетами в этой об­ласти — П. Гамильтоном и Дж. Иггерсом. Пожалуй, самым значи­тельным вкладом в развитие историзма XIX в. оказались идеи И. Канта, Г. Гердера, Г. В. Гегеля и представителей «романтиче­ского направления». Именно они в отличие от более ранних авто­ров отошли от идеи «тотатьной истории», сделав акцент на разнообразии, своеобразии историй и эпох. После смерти Гегеля идеи историзма в немецкой исторической мысли на некоторое время перестали быть в центре внимания, однако после недолгого «мол­чания» немецкий историзм заговорил о себе в полный голос.

Теоретические основания историзма, подкрепленные блестя­щими работами Л. Ранке, Т. Дройзена, опирались на традиции геге­левской философии, романтизма, исторической школы права, но в то же время несли в себе и черты, выработанные под влияни­ем позитивизма. Он* отрицали главным образом субъективные конструкции истории, идеи универсальной истории, делали ак­цент на факторе «своеобразия» в историческом исследовании. Их тщательность в подходах к историческому материалу предпо­лагала «свободное» от оценок исследований «индивидуальных исторических фактов без навязывания априори рациональных схем»34. Этот идеал исторической «науки» вошел в историографию в формулировке Л. фон Ранке о том, что нужно лишь описывать события так, «как они произошли».

Может показаться парадоксальным, но первоначально доктрина позитивизма не противоречила историзму в его «немецком ва­рианте». Лишь во времена В. Дильтея окончательно обострилось противоречие между позитивистскими взглядами на необходи­мость иметь дело с эмпирическими данными, проверяемыми путем наблюдений или экспериментов, и метафизическими тео­риями и философско-историческими обобщениями. В результате вся философия В.Дильтея была направлена на установление нового статуса исторической науки как принадлежащей к «наукам о духе».

И это не случайно. Историзм как философская доктрина появ­ляется в результате антипросветительских настроений, недове­рия к попыткам просветителей выводить законы общественного развития, в сущности своей механистические. Кант, Гегель и дру­гие историцисты, напротив, утверждали идеи о человеческом и культурном разнообразии, о том, что человеческая природа слиш­ком сильно варьируется, чтобы применять к ней «универсальные» законы. Вместо этого они пытались создать такую модель, которая бы, признавая наличие некоего стержня в историческом развитии, допускала при этом многочисленные вариации и разнообразия.

Значительный вклад в развитие историзма внес романтизм, направлявший фокус на индивидуальности и разнообразие в ис­тории.

С началом герменевтической традиции и деятельностью В. Диль­тея связана новая волна в понимании историзма. Выступая, с одной стороны, против позитивистских попыток низвести историю до уровня «служанки социологии», герменевтическая традиция боро­лась также и за переоценку романтического наследия, чтобы по­казать, что история, «правильно понятая, демонстрирует, что мы можем иметь знания, дополняющие естественные науки, и что то, что не подпадает под юрисдикцию естественных наук, не надо пытаться объяснять не когнитивными явлениями»55.

Историзм приобретает законченность именно в XIX в., сохра­нившись вплоть до настоящего времени, хотя и в весьма транс­формированном виде. Основными чертами историзма в общем виде становятся идея о развитии и связанные с нею попытки созда­ния «универсальных» законов, индивидуализация исторического исследования, примат нарратива, интуитивизм.

Наиболее убедительно эти черты воплотились в немецкой исто­риографии56, развитые в трудах J1. Ранке, Й. Дройзена, Ф. Майнеке и других.

В. Дильтей, будучи учеником JT. Ранке, пытался реанимиро­вать историзм, отразить атаку позитивизма. Однако то, что ни он, ни его последователи — Г. Зиммель и Ф; Майнеке — не смогли решить дилемму, которую собственно сами и сформулировали, открыло дорогу релятивистским настроениям, уже в XX в. окон­чательно разрушившим историзм в его классической форме.

«Центральные проблемы исторической методологии или эпи­стемологии проистекают из того факта, что объективное знание прошлого может быть получено через субъективный опыт иссле­дователя»37. Таким образом, хотя герменевтически настроенные «историцисты», подобно Дильтею, намеревались укрепить исто­рию как науку, разграничивая предмет, задачи, методологию, результаты исследования в «науках о духе» и «науках о природе», результатом оказался подрыв основ историцизма.

Дж. Барраклау, говоря о ситуации, сложившейся в начале XX в., констатирует:

-            интуитивизм историзма открыл дорогу релятивизму и субъек­тивизму;

-            проблемы историзма усилили крен в сторону особого и инди­видуального в истории, в ущерб обобщениям и поиску схожих эле­ментов в прошлом;

-             историзм предположил дотошную детализацию;

-             историзм вел к изучению прошлого «ради самого прошлого» или к точке зрения, предполагавшей, что единственной целью историка является понимание прошлого опыта человека;

-                          под влиянием историзма распространилась вера в то, что сущность истории заключается в описании и соотнесении событий.

Основным противоречием историзма, приведшим его к кри­зису в межвоенный период, Барраклау называет попытку «по­строить позитивную веру в значимость исторического существо­вания на историческом релятивизме».

С середины XX в. историзм обновляется, называя себя «новым». Сущность этой трансформации представляется весьма важной, так как она дает представление об основных темах дискуссий в совре­менной историографии.

Трансформация связана с революционными событиями в ис­ториографии, происходящими уже во 2-й половине XX в. Речь идет о том влиянии, которое приобретают направления иссле­дований и методы, взятые на вооружение французской школой «Анналов», исторической антропологией, об общей тенденции перехода исторических исследований на микроуровень и, нако­нец, о так называемом «лингвистическим повороте».

Все эти проявления ситуации постмодерна отразились и на состоянии историзма, который, по мнению многих историков, начал подъем, но уже с иным обоснованием.

Историзм действительно претерпел большие изменения. И в социально ориентированной истории (причем в ее разнооб­разных вариантах — от марксистской историографии и школы «Анналов» до американской квантитативной истории), и в направ­лениях, связанных с деконструктивистским дискурсом, .прояв­ляются различные аспекты того, что было характерно для «класси­ческого историзма».

Так, несмотря на широкие расхождения социально ориентиро­ванной истории (под этим понятием мы весьма условно объеди­няем разнообразные направления, появившиеся во 2-й половине XX в. во Франции, Германии, США, Англии, СССР) и историо­графии «классического» периода, их объединяет глубокая «преемст­венность. Историки, концентрировавшие свое внимание на со­циальных процессах и структурах как главных составляющих и движущих силах истории, тем не менее разделяли некоторые кардинальные положения «классического» историзма.

В числе таких «символов веры» была убежденность в том, что объект и результат исследования историка совпадают, а историче­ская действительность и есть то, что описывает историк. Конечно, на это утверждение не могли не оказать влияния те размышле­ния историков, которые были связаны с сомнениями в субъекти­визме исторических исследований, с эмоциональной, психологи­ческой и политической вовлеченностью историка в исследова­тельском процессе.

И все же они не играли существенной роли дня историков этих направлений, поскольку те заявляли о возможности и реальности избежать такие явления, как субъективность, контртрансфер, путем применения «научных» методологий. Вообще, призывы к научности объединяли историков «социальной» ориентации с представителями славного прошлого XIX в. И те, и другие высту­пали за понимание истории как науки, причем в разных ипостасях по-разному.

Так, «неоидеалистическое», гермененевтическое направление в историографии XIX в.. попытавшись расправиться с претензиями позитивистов по поводу «ненаучности» истории (по сравнению с естественными науками), даю интерпретацию истории как науки о духе, отличной от «наук о природе». До Дильтея еще Ранке верил и научный статус истории, исходя из положения об адекватности исторической реальности (факта) и ее описания историком.

С приходом постмодернистского влияния в историографии постепенно утверждаются новые подходы к историческому ис­следованию и новые смыслы историзма. М. Фуко, например, выступает против «тотальной» истории, которая сопряжена с ее историцистским пониманием. В своей ставшей уже классической работе «Археология знания» (1969) он утверждает, что глубокие эпистемологические изменения в историографии, хотя и незакон­ченные, разрушили долгую традицию, возникшую как результат прогресса сознания, телеологии, эволюции человеческого мышле­ния; они поставили под вопрос все основные темы, усомнились в самой возможности создавать тотальные объяснения для чего-либо.

Как многие постструктуралисты и постмодернисты, Фуко при­шел к высшей стадии отрицания самой идеи глобаньной, тоталь­ной или тотализирующей истории (универсальной концепции, ее объясняющей). Настоящее в любом случае присутствует в прош­лом, точнее в том, как мы его видим. Постмодернизм не отри­цает неотступного влияния современных моделей знания или власти на изучение прошлого и вследствие этого невозможность создания таких интерпретаций, которые, как желал Ранке, были бы свободны от оценок и идеологических влияний. Напротив, среди представителей постмодернизма существует стремление отбросить иллюзии презентизма и соотнести их с современностью, вскрыть его историческую случайность38.

С 1970-х гг. нарастает волна высказываний, в которых акцент делается на том, что на самом деле исторический процесс не может иметь направления, являясь набором дискурсов, измене­ний, перерывов, остановок, взрывов и т.д. В связи с этим любые труды, которые направлены на выработку общих универсаль­ных концепций, будут тщетными (будь то Маркс или Гегель и независимо от того, что они берут за основу своих универсали­зации истории).

М. Фуко, X. Уайт и ряд других авторов в полном соответствии с постмодернистской парадигмой считают, что изучение истории не дает нам возможности видеть ее как постоянный или законо­мерный процесс; он ве имеет ни начала, ни конца, ни направле­ния, ни определенного смысла.

Это отвечает той оппозиции «универсализации» истории, которую высказывают постмодернисты. Исторический смысл, считают сегодня многие, «инновационно порождается, постоянно созидается субъектами исторической жизни; историческая дея­тельность субъектов различных формаций не изменяет заданного или, тем более, предопределенного характера и в своем смысло- продуциирующем аспекте является во многом недетерминиро­ванной и открытой; исторический смысл просто совпадает с исто­рическим существованием». Такая «открытая» концепция, концеп­ция «отсутствия» концепции близка, к пониманию истории, ко­торое предлагает нам М. Фуко. Более того, вместо «тотальной исто­рии» он говорит об «общей истории», которой пытается охватить стороны исторической реальности. Для этого, по его мнению, необходимо определить «вертикальные и горизонтальные линии» и структуры, из которых складывается общество, их подвижность, различные временные протяженности, влияние друг на друга, - иными словами, «составить все таблицы, которые возможно составить»3'.

Как и у многих других современных мыслителей, неприятие Фуко универсалистских концепций истории связано с разоча­рованием в результатах попыток их «применения на практике». Так, он заговорил о том, что идея о «целостном обществе» имеет корни в утопическом контексте. Она возникает в западном обще­стве в период кульминации исторического развития капитализма. Именно этим объясняется разочарование во всех связанных с «глобализацией» объяснительных схемах, в теориях о политиче­ских движениях и борьбе.

Образы представления историками прошлого

Не случайно в историософских представлениях современных западных исследователей преобладает концепция прерывности, разнонаправленное™, структурированности исторического процесса. И не только история подвергается такой «фрагментализации». Пожалуй, самым драматическим явлением XX в. стала идея о дискретности, дробление всех сторон человеческой жизни. Как уже отмечалось, первыми ее почувствовали математики, художники-авангардисты, открывшие новое представление действительности, на самом деле состоящей из фрагментов. Эта стилистика проникла буквально во все жанры искусства, литературу, кино, рекламную продукцию и т.д. Более того, она приняла философскою направленность. Идеи дискретности определяют сегодня и новый взгляд на взаимоотношение дискретного и непрерыв­ного не только в науке и искусстве, но и в обществе. Именно идея дискретности нанесла окончательный удар по историцизму как способу восприятия мира, прочно утвердившемуся в европейской историографии с XIX в.

Подобные социокультурные изменения сказываются и на образе представления прошлого в трудах историков. Что важнее для пони­мания истории: то, сколько было построено мануфактур во Фран-                     ;; ции в XVf в., или то, как воспринимали люди перемены, связан­ные с их строительством? Что мы можем считать более информативным: рапорты генералов или солдатские письма женам? В связи с подобными вопросами, которыми сегодня задаются многие историки, возникают и новые образы истории: история повседневности, микроистория, история семьи, история детства, устная история и др. При этом смешаются не только акценты внимания историков, но сами способы и стили исторического повествования.

Даже в таких «традиционных» объектах исторического исследования, как история внешней политики, дипломатическая история, социальная история, главное внимание историка направ­ляется не столько на макроуровень, где он замечает, как проис­ходят военные события, заключаются договоры, конфликтуют экономические и политические интересы, сколько на образ жизни людей тех времен, на так называемую «вторую реальность», кото­рую они создавали, перерабатывая свою действительность. По­этому вполне понятно, почему литературные и художественные произведения, фольклор, этнографические материалы, памят­ники повседневной жизни, быта становятся сегодня важнейшими историческими источниками.

Возврат нарратива? Да. Сегодня многие говорят о возвраще­нии старой, «рассказывающей» истории. Истории, близкой к литературе по стилистике и по методам, связанной с главным — преобладанием описания в работе историка. Возможно, такая оценка сегодняшней ситуации в историографии и имеет под собой основания, но в целом, видимо, имеет место «возвращение нарратива» на новом витке и с новым теоретическим обоснованием.

Ставшее на Западе уже обыденным разочарование в «струк­турной» истории, отказывавшейся от нарратива (под «нарративом» мы понимаем организацию исторического материала в хро­нологической последовательности вокруг преимущественно од­ного связного сюжета40) под предлогом его ненаучности, при­водит сегодня к необыкновенной популярности «описательной» истории, ориентирующейся на микроподход, изучение человека, индивидуализацию и детализацию.

Сегодняшние историки нисколько не выше интеллектом, чем историки античности. От Геродота и Плиния история проделала долгий путь, и за два с лишним тысячелетия историки научились задавать новые вопросы прошлому. От простого «как?» мы пере­шли к «почему?» и придумали множество абстракций и идеальных типов, чтобы на основе сходств и различий выделять то общее, что объединяет разнообразные события и образует процессы. И тем не менее на исходе XX века историки сталкнулись с ситуа­цией, когда их объяснения прошлого и предсказания будущего не удовлетворяют читателей. Более того, за экономическими схемами истории, за действиями глобальных исторических общ­ностей, производительных сил и производственных отношений теряется общий смысл истории. Не случайно исторические сочи­нения перестали пользоваться спросом среди читателей: видимо, основанные на макроподходе, они оставляют в стороне главное действующее лицо исторических процессов — человека. Придя к такому заключению, многие историки требуют возвращения историческим трудам их антропологического содержания.

«Антропологический поворот» в историографии дает возмож­ность историкам уже на новом уровне применять описания в своей работе. Из чего складывалась жизнь человека средневековья? Как жили в монастырях? Как наказывали преступников? Что состав­ляло рацион человека во время Столетней войны? Эти и множе­ство других вопросов занимают сегодня историков в той же сте­пени, что и аспекты изучения «экономических отношений», су­щественно расширяя область познания истории за счет привле­чения этнографических, литературных, антропологических, фи­зиологических, психологических, экологических свидетельств.

Гуманизация исторического знания, антропологическая ориен­тация истории, «нетрадиционные» сферы исследований, основы­вающиеся на новых теориях (тендерная история, устная история, история повседневности, микроистория), — все эти проявления современной историографической ситуации сейчас, в начале XXI в.,   представляются как закономерные проявления постмодерна.

Кроме того, они пересекаются с тем «лингвистическим поворотом», который так характерен для деконструктивизма и постструктурализма современности. Мы говорим о «лингвистическом повороте» и в историографии в целом. Главными его составляюшими становится влияние методов и подходов литературоведе­ния и лингвистики, причем коренным отличием нашего времени от предшествующего объявляется признание литературы в каче­стве своеобразной модели науки вообще. Кроме того, «лингвисти­ческий поворот» предполагает признание роли языка, его смыслов, структур, стереотипов, символики как в творчестве историка, так и в целом в человеческой культуре.

Euxe со времен Хайдеггера утверждается представление о герме­невтике как об онтологии. Бытие проявляется в виде феноменов, которые являют себя миру через язык. Бытие вообще, «бытие, которое может быть понято, есть язык»:

В мире же постструктурализма сам текст приобретает онтологический статус. История представляется как текст, при этом всякая наука — это наука о тексте или форма деятельности, порождающая текст. В результате вся деятельность историка, как и представи­телей иных дисциплин, является постоянным поиском «смыслов», бесконечным подразумеванием, отсылкой от одного означающего к другому.

Представители постструктурализма и деконструктивизма, про­должая линию герменевтики и структурализма начала и первой половины XX в., используют в качестве отправной точки тезис о том, что «слово и мысль, слово и смысл никогда не могут быть одним и тем же» (знаменитое противопоставление «being versus appearance» работает» и здесь).

В результате мир превращается в бесконечное множество взаи­модействующих и полагающих одна другую смысловых инстан­ций. И именно в этом тезисе следует перейти к пониманию той роли, которую играет сегодня литературоведение. Именно из этой сферы приходят и распространяются в различных дисциплинар­ных и предметных областях подходы и методы, связанные с деконструктивистским взглядом на мир.

С приходом в историю понятия «деконструкции» изменяется не только и не столько методология исследовательской работы, сколько сам образ мышления историка. Сама деконструкция на­правлена на выявление внутренней противоречивости текста, обнаружение в нем скрытых и незамечаемых не только неискушенным читателем, но и самим автором «спящих» остаточных смыслов. Эти остаточные смыслы достались нам в наследие от рече­вых практик прошлого, закрепленных в языке неосознаваемых стереотипов, которые тоже, в свою очередь, бессознательно и неза­висимо от автора текста трансформируются под воздействием языковых клише его эпохи,

Деконструктивистски ориентированными становятся сегодня многие предметные сферы и поля исследований историков. Более того, некоторые направления изначально возникали и пережи­вали свое становление под прямым влиянием деконструктивизма и теории нарратива. Женская и гендерная история, а также их теоре­тические обоснования, феминизм и постфеминизм с самого начала своего развития шли по пути деконструкции «традиционных» мужских дискурсивных практик (Дж. Скотт, Н. 3. Дэвис, J1. Хант и другие).

Не случайно для многих представителей женской истории сим­воличным становится «деконструкция» (где скрывается игровое отношение) значения такого термина, как history. Он склады­вается из частей, которые переводятся буквально с английского как «его история/рассказ». Создание же истории женщин — «her story» — стало отправной точкой для феминистской теории и практики уже в середине XX в.

Действительно, язык, являясь нашей средой обитания, опре­деляет и существующие мифологемы, которые проникают в созна­ние незаметно, в процессе культурной социализации. Изучая дис­курсивные практики той или иной эпохи, мы приходим к пони­манию того факта, что язык отражает и отношения власти, и пред­ставление человеком своего мира, и тендерные роли. «Мир может быть познан только в форме литературного дискурса», он откры­вается человеку «лишь в виде рассказов, нарративов.о н,ем».

В то же время язык играет не только пассивную роль «зеркала» нашего мира, но и активно влияет на общество. Язык создает нас так же, как и мы создаем его. Усваивая языковые конструк­ции, мы воспринимаем и формы, и стереотипы мышления. Наш язык - это продукт определенной культурной традиции, связан­ной специфическими приобретенными способами речи (тропами).

Это утверждение имеет особую ценность для понимания при­роды исторического творчества. При написании истории язык пред­лагает историку уже готовые конструкции, куда тот «вписывает» исторические события. Таким образом, деятельность историка сродни литературной. Порядок, который историк приписывает событиям, и их интерпретация являются чем-то сродни литера­турному сюжету. Это — женская, или (с недавнего времени представленная в трансформированном виде) тендерная, история. Это — и устная история, ставящая целью не только зафиксировать непосредствен­ные свидетельства уходящих участников истории, создать новый вид источников и интерпретировать их, но и предоставить для исто­рии новый дискурс. Это и история повседневности, и микро­история, которые направлены на «описание» быта людей в исто­рии и пытаются открыть для историографии жизньлюдей, «спрятан­ных» от истории на протяжении всех предшествующих эпох.

Все эти области являются по сути своей новыми направле­ниями исторической мысли, так как имеют свою идеологию, цели и методологические основы. Одной из них, можно сказать, даже определяющей, является постмодернистское понимание мира как текста, признание его многонаправленности, дискрет­ности, его наполненности скрытыми смыслами прошлых дискур­сивных практик, определяющих и наше восприятие настоящего.

 

Rambler's Top100
Hosted by uCoz