Автономова
Н.С. Философские проблемы структурного анализа в гуманитарных науках. –М.:
Наука, 1977. –271 с.
ГЛАВА
ПЕРВАЯ
условия
возникновения и развития французского структурализма
Классический
европейский рационализм в лице философов XVII—XVIII вв. исходил из представления
о прозрачности сознания для самого себя и прозрачности мира для человеческого
сознания. И в том, и в другом предполагалось возможным обнаружить субстанциальную
основу: в человеке — универсальную способность к познанию, в мире — универсальные
идеальные закономерности. Сознание человека представлялось однородным и в
принципе поддающимся сквозной рационализации. Мир мыслился однолинейным и единонаправленным
и, несмотря на видимость его бесконечности, замкнутым между детерминизмом
«прошлого» и телеологизмом «будущего», между «первоначалами» и их предельной
реализацией. Единой точкой отсчета для понимания мира и человека выступал
безличный универсальный трансцендентальный разум, который предначертывал
идеальный ход истории и добывал для каждого атомарного индивида непреложно
истинные знания о мире и о нем самом. В абстракции свободного, незамутненного познания
классическая буржуазная философия гипостазировала и обобщила ту социальную обстановку
и интеллектуально-духовную атмосферу, в которой развивался восходящий
капитализм.
Переосмысление идей классического рационализма, лишь
начатое, но не завершенное в концепциях немецкого классического идеализма,
было впервые последовательно осуществлено Марксом, который не только вскрыл
новые пласты и уровни реальности, ранее не доступные научному познанию, но и
создал целый ряд новых эвристических познавательных схем и типов концептуализации.
Прежде всего эти познавательные схемы предполагают
объяснение реальной зависимости общественного сознания от общественного бытия,
зависимости духовной жизни человеческого общества от характера отношений, складывающихся в сфере производства материальных
благ, от характера отношений материального производства. Способ производства
материальной жизни человеческого общества обусловливает всю социальную
структуру с ее различными уровнями, находящимися в отношении взаимодействия и
взаимозависимости. Не сознание отдельного индивида и даже не состояние
общественного сознания в данный исторический момент определяет бытие, но,
напротив, общественное бытие определяет и общественное сознание, и сознание
отдельного индивида той или иной исторической эпохи: «...это сознание надо
объяснить из противоречий материальной жизни, из существующего конфликта между
общественными производительными силами и производственными отношениями»[1].
Открытие социальной обусловленности ! сознания и познания позволяет выявить
строгие закономерности общественно-исторического процесса, объяснить взаимосвязи
и взаимозависимости его различных факторов.
Специфическая особенность материалистической ин- ~
терпретации исторического процесса заключается в "том, что марксизм
выявляет в общей структуре социальной целостности связь идеальных факторов
общественного процесса с материальными, ставит вопрос не только о влиянии
базиса на надстройку, но также и вопрос об обратном влиянии надстройки на сферу
экономического производства. Эта познавательная установка позволяет исследовать
диалектику взаимоотношения различных внутринадстроечных факторов, более непосредственно
(например, политика) или более отдаленно (например, философия) связанных с
базисом. «Преобладание экономического развития в конечном счете также и над
этими областями,— писал Ф. Энгельс,— для меня неоспоримо, но оно имеет место в
рамках условий, которые предписываются самой данной областью: в философии,
например, воздействием экономических влияний (которые опять-таки оказывают
действие по боль
шей части только в своем политическом и тому подобном выражении) на имеющийся
налицо философский материал, доставленный предшественниками. Экономика здесь
ничего не создает заново, но она определяет вид изменения и дальнейшего
развития имеющегося налицо мыслительного материала, но даже и это она производит
по большей части косвенным образом, между тем как важнейшее прямое действие на
философию оказывают политические, юридические, моральные отражения» [2].
Именно вычленение базиса и надстройки и анализ их диалектически
противоречивых взаимодействий позволяют осмыслить общественную организацию как
систему, внутри которой функционируют и подвергаются исследованию уже не
отдельные явления, а их взаимная связь и обусловленность. Осуществленный
Марксом анализ общественно-экономической целостности в ее функционировании и
развитии определяет методологические параметры исследования познания как
общественно-исторического процесса.
В результате анализа социальной обусловленности
человеческой деятельности (в том числе и познавательной) [3] стало
невозможно более говорить о беспредпосы- лочном и «свободном» познании,
осуществляемом атомарным индивидом в пространстве чистого представления и
мышления. Как показал Марксов анализ структуры и функционирования капиталистического
общественного производства, человеческая деятельность не сводится к
мыслительно-познавательным операциям, которые могли бы быть полностью
осознаны, воспроизведены и проконтролированы сознанием непосредственного
участника этой системы общественного производства.
Индивидуальное сознание отнюдь не однородно и не
насквозь рационально; оно представляет собой как бы иерархическое образование,
включающее различные •уровни. На этих уровнях элементы научного знания,
идеологические представления и символические верования подчас функционируют в
самой тесной связи друг с другом. Кроме того, индивидуальное сознание не
всесильно: оно способно к познанию лишь во взаимодействии с «другими
сознаниями», включаясь в общий с ними социально-культурный контекст.
Подобно тому как субъект капиталистического общественного
производства не может быть — в свете Марксова анализа — сведен к своей «субстанциальной»
познавательной способности, так и естественноисторический процесс, в котором
развертывается человеческая ...деятельность, не может быть сведен к свойству
«быть познаваемым», «подлежать познанию». В пространстве
естественноисторического процесса научный анализ вскрывает отдельные участки
или поля, где переплетаются самые различные тенденции и влияния экономического,
социального, культурного, психологического плана, образуя сложную иерархически
расчленяемую структуру, из которой нельзя вычленить отдельные элементы, не
утеряв при этом специфики целого. Именно эти конкретные структуры опосредуют и
преломляют взаимоотношения человека с миром и мира с человеком. На низшем
уровне этого опосредования находится обыденная личная, субъективная, ситуация,
в которой наиболее устойчиво воспроизводятся феноменальные целостности
сознания: непосредственный производитель говорит на «общем» языке и участвует в
системе общественного производства, не осознавая механизма своих действий или
по крайней мере не включая такое теоретическое осознание в практическую
ситуацию деятельности.
Лишь представление о сознании как одной из функций
сложного экономического и социально-культурного целого делает возможным его
объективный научный анализ. Маркс раскрыл роль социальных детерминаций,
опосредующих отношение субъекта и объекта естественноисторического процесса:
эти компоненты не соотносятся друг с другом непосредственно, их взаимоотношения преломляются
во всеобщих, но исторически изменяющихся формах, в которых человек воспринимает окружающую его социальную действительность
и в которых эта действительность раскрывается перед человеком. Эти всеобщие
формы упорядочивают, организуют, направляют человеческую деятельность и
человеческое познание, в частности потому, что они сами созданы в ходе
исторического процесса предшествующими человеческими поколениями.
Взаимодействие субъекта и объекта в познавательном процессе — это не пассивное
повторение объекта отражающим сознанием и не активная деформация объекта
практически-познавательной деятельностью субъекта. Между субъектом и объектом
находится своеобразная сетка опредмеченной деятельности, запечатлевающейся в
разнообразных формах, системах, классификациях, типологиях, которые в известной
мере предопределяют ракурс субъектно-объект- ного взаимодействия, показывают,
какие аспекты вычленяются как значимые в ходе этого взаимодействия, а какие
лежат вне этой сетки и, стало быть, не обладают для данного человеческого
коллектива никаким смыслом. Это и есть те объективные мыслительные формы,
которые открыл Маркс. Именно они, а не имманентная и вневременная
познавательная сущность человека, определяют условия возможности научного
познания в каждый исторически-конкретный период. Анализ объективных
мыслительных форм выступает как та реальная проблематика, на которую направлено
сейчас внимание во многих областях современных гуманитарных исследований —
психологии, истории общества и науки, лингвистике и др.
Поскольку объект гуманитарного знания даже в большей
степени открыт воздействию социально-культурных и мировоззренческих факторов,
нежели объект естественнонаучного знания, необходимость осмысления социальной
обусловленности самих явлений действительности и условий возможности их
познания, меняющихся в ходе общественно-исторической практики, становится
одной из самых насущных задач. Эта тенденция характерна и для структурализма
во французской гуманитарной науке, возникшего одновременно и как ответ на
определенные мировоззренческие потребности идейной жизни Франции 60-х годов, и
как результат предшествующей линии развития буржуазной философии и науки. В
данной главе мы и попытаемся вычле
нить обе эти тенденции: во-первых, показать те духовные,
идейно-мировоззренческие моменты, которые обусловили возникновение структурализма
во Франции 60-х годов, а, во-вторых, наметить некоторые линии преемственности,
связывающие структуралистскую проблематику с традициями обоснования знания в
буржуазной науке и философии.
НЕКОТОРЫЕ ЧЕРТЫ
СОЦИАЛЬНО-ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО КЛИМАТА
ВО ФРАНЦИИ 60-х ГОДОВ XX
в.
Подспудное ощущение дегуманизации человека в западном
мире было той скрытой доминантой, тем внутренним центром, вокруг которого
формировалось мировосприятие значительной части французской интеллигенции
60-х годов. На уровне обыденного сознания ситуация дегуманизации и отчуждения
сходно переживалась многими группами интеллигенции, несмотря на все
профессиональные, культурные и возрастные различия между ними.
Основные параметры дегуманизации человека в буржуазном
мире были вскрыты и проанализированы Марксом еще в середине XIX в.: «В наше
время все как бы чревато своей противоположностью. Мы видим, что машины,
обладающие чудесной силой сокращать и делать плодотворнее человеческий труд,
приносят людям голод и изнурение. Новые, до сих пор неизвестные источники
богатств благодаря каким-то странным, непонятным чарам превращаются в
источники нищеты. Победы техники как бы куплены дорогой ценой моральной
деградации. Кажется, что, по мере того как человечество подчиняет себе
природу, человек становится рабом других людей либо же рабом своей собственной
подлости. Даже чистый свет науки не может, по-видимому, сиять иначе, как
только на мрачном фоне невежества. Все наши открытия и весь наш прогресс как
бы приводят к тому, что материальные силы наделяются интеллектуальной жизнью,
а человеческая жизнь, лишенная своей интеллектуальной стороны, низводится до
степени простой материальной силы. Этот антагонизм... Между производительными
силами и общественными отношениями нашей эпохи есть осязаемый, неизбежный и
неоспоримый факт»[4].
60-е годы XX в. в буржуазной Франции конкретизируют эту общую характеристику некоторыми
специфическими чертами.
Непосредственной основой социального переживания
дегуманизации человека было противоречие между традиционными идеалами
либерально-буржуазных свобод, в духе которых строилось гуманистическое
университетское образование, и тем фактическим положением «винтиков» в
системе социального принуждения, в котором оказывались представители «свободных
профессий». Авторитарный режим социально-политической власти буржуазного
государства, усиливавший тенденции к жесткой регламентации и бюрократизму во
всех звеньях социальной иерархии, переживался как ощутимое воплощение
отчуждения внутреннего духовного мира человека от технократической структуры
«общества потребления». Хотя это и может показаться парадоксальным (в
действительности же это естественное проявление социальной диалектики),
ситуация стабилизации «позднебуржуазного» общества потрясла традиционные формы
массового идеологического сознания не менее, нежели некогда ярко выраженный
кризис. Она, казалось, сделала бессмысленными и протест против наличной
действительности, и приверженность традиционным гуманистическим идеалам
буржуазного сознания, либо подорванными в своей сути самим социальным развитием,
либо оказавшимися недосягаемыми для воплощения в действительности.
В самом деле, те стоические критерии нравственности,
искусства, социального поведения, которые служили ориентирами для поколения
«отцов» и поднимали их на борьбу Сопротивления в годы фашистской оккупации,
выглядели в ситуации стабилизации анахронизмом. Социалистические и
коммунистические идеи оставались во Франции популярны, однако воспринимались
лишь некоторой частью интеллигенции и притом порой в контексте тех
«критических» теорий, которые рассматривали рабочий класс как элемент, целиком
и полностью интегрированный в структуре современного буржуазного общества и
потому утративший свои революционные
потенции, а коммунистические идеи — как вариант технократической идеологии.
Поиск подлинной неконформной «человечности» и подлинной революционности частично
переносился этой группой интеллигенции на сферу «третьего мира». В обстановке
подавленности, разочарования и пессимизма одним из факторов, формирующих
социально-психологический и мировоззренческий климат, оказалось столкновение в
обыденном сознании двух мифов о науке: сциентистского, видящего в науке
средство против всех социальных бед и силу, способную рационально организовать
не только материальные условия жизни человека, но и его духовный мир, и
антисциентистского, усматривающего . в науке безразличие или даже враждебность
к подлинно человеческим ценностям. Острота и относительная новизна спора «позитивистской»
и «антипозитивистской» точек зрения объяснялась тем, что Франция практически не
'знала третьего этапа позитивизма и связанных с ним дискуссий о социальной роли
науки, давно начавшихся в англоязычных странах. Свое место в этой идеологической
ситуации занял французский структурализм.
Среди всего этого множества факторов, формирующих
общественное сознание левой мелкобуржуазной интеллигенции 60-х годов и тем
самым опосредованно участвующих в выработке «запроса» на гуманистическую
проблематику в структурализме, выделим лишь несколько наиболее значимых
обстоятельств, не претендуя на целостный охват всей социально-политической,
социально-экономической и социально-психологической ситуации во Франции, на
детальный анализ таких ее Составляющих, как классовая борьба, изменения в положении
и структуре рабочего класса и других классов и групп французского общества, их
роль в различных социально-политических течениях, специфика национальной
экономики и пр. Детальное рассмотрение всех Этих вопросов выходит за рамки
проблематики данной работы и требует специального исследования. Эти обстоятельства
связаны, во-первых, с явлениями философского сознания (эволюция
экзистенциалистской схемы философствования); во-вторых, с явлениями обыденного
Дознания (образ «третьего мира» в массовом сознании) Й, наконец, с выходом
достаточно широких слоев общества в сферу социально-политического действия, в котором
косвенно отображаются и первые, и вторые (майские события 1968 г. во Франции).
В данном случае, говоря о социальном запросе на
существенно новую, не субъективистскую постановку проблемы человека и ответе на
этот запрос, мы не имеем в виду механически понимаемую связь причины и
следствия. Даже в отношении экзистенциализма и структурализма не может идти
речь об абсолютной, причинно обоснованной сменяемости одного другим в
историко-культурном времени. Хотя о «смерти» экзистенциализма и наступлении
эры структурализма буржуазные критики говорили еще 10 лет назад, экзистенциалистские
схемы на фоне обыденного сознания оказались гораздо более живучими, способными
вдохновить массовые социально-политические движения и в конце 60-х годов (при
этом тесная связь поражения майского движения с идеологией «мэтров нигилизма»,
и прежде всего Сартра и Маркузе, была прослежена исследователями, весьма далекими
от коммунистической ориентации) [5].
Таким образом, здесь можно говорить лишь о взаимоотображении, взаиморефлексии
различных одновременно существующих уровней структуры общественного сознания,
об их опосредованном влиянии друг на друга.
1. Одним из основных идеологических и социально-
политических факторов, объясняющих специфику структуралистского подхода к
проблеме человека, была, пожалуй, исчерпанность «пограничного» варианта экзистенциализма,
сосредоточившегося некогда в условиях оккупационного режима и борьбы
Сопротивления, на проблеме индивидуальной, прежде всего — моральной
ответственности человека за свою собственную подлинную человечность.
Философским обоснованием этого морального императива послужил для экзистенциалистов
прорыв в дорефлексивные слои сознания, осуществляемый с помощью феноменологических
процедур его редукции и анализа. Эти процедуры должны были выявить в
индивидуальном сознании такие слои дорефлек- сивного cogito, которые скрыты и от внутренних побуждений
человеческой рассудочности, и от внешних при
нуждений буржуазной пропаганды, штампов массового сознания. Снимая груз
детерминаций прошлого и будущего, человеческая экзистенция, согласно концепциям
экзистенциалистов, концентрируется в напряженности настоящего момента и
необходимости выбора себя. Третьего, как фактически предполагает описываемая
экзистенциалистами ситуация «человека в мире», не дано: человек либо выбирает
себя и осуществляет тем самым свою подлинную экзистенцию, либо отказывается от
выбора и тем самым от своей подлинной человеческой сути.
Критерии экзистенциалистского философствования были с
самого начала ориентированы «персоналистски»: на индивидуальное спасение
человеком в себе человека в той нечеловеческой ситуации, в которую поставил
оккупированную Францию фашизм. При таком закреплении подлинной экзистенции за
дорефлексивным уровнем сознания все внеиндивидуальные детерминации сознания
фактически отождествлялись со штампами языка и мыслительными клише буржуазной
пропаганды, ассоциировались с безответственной массовостью, стадностью,
губительной для подлинных человеческих побуждений. Вместе с тем достижение
дорефлексивного уровня оставалось рационально необоснованным. Оно предполагалось
осуществимым (у Ясперса, например) лишь в экстатическом прорыве, в иррациональном
движении «бури и натиска», вне какой-либо уверенности, что человек может
повторить этот прорыв сам или передать его смысл другому человеку. При этом
экзистенциализм не нашел общезначимых средств фиксации прорыва в дорефлексивные
слои сознания и бытия, полагая языковое закрепление иррационального опыта в
принципе невозможным.
В послевоенной ситуации изменившийся опыт коллективного
бытия и открытого совместного действия выявил фактически отрицавшуюся в раннем
экзистенциализме проблему внеиндивидуальной детерминации человеческого бытия
и человеческого сознания и вместе с тем потребовал более прочной
доиндивидуальной, дорефлексивной его детерминации. Это вызвало существенный
сдвиг в теоретической платформе экзистенциализма, свидетельством которого
было, например, появление в свет книги Сартра «Критика диалектического разума»
(1960). Однако попытки перевести традиционную экзистенциалистскую проблематику
на язык новой социальной ситуации или же выразить в языке экзистенциалистского
философствования новые актуальные проблемы социальной действительности не
принесли желаемых результатов. Итогом этого переосмысления было прочтение
проблемы социальной детерминированности человеческого бытия на уровне
межличностного общения, в терминах моделей группового действия, причем
массовые действия, выходящие за рамки личностности или межличностных
коммуникаций, по-прежнему трактовались как неаутентичные. Это воспроизведение
прежней антиномии индивидуальности и массовости уже не соответствовало опыту
социального бытия новой послевоенной французской интеллигенции, перешедшей на
иную ступень самосознания, на новый уровень осмысления своей массовости, неизбранности,
детерминированности «извне» и «изнутри», ощутившей в себе новые внеиндивидуальные
и доиндивидуальные уровни, не находящие пока еще рационального объяснения [6].
Таким образом, перед экзистенциализмом возникла
задача, заведомо неразрешимая в рамках его теоретической платформы: иначе
задать человека в культуре, отказаться от его «персональности», «индивидности»
как самоподразумеваемой первоочевидности для теоретического мышления, иначе
осмыслить взаимоотношения человека и общества, осмыслить системное единство
«социально-гуманитарной» действительности. Осознать этот запрос и по-своему
ответить на него предстояло структурализму.
2. Вторая выделенная нами составляющая мировоз
зренческого климата 60-х годов связана уже не с философским, а с массовым
обыденным сознанием буржуазного общества, с одним из новых предметов его
интереса. Дело в том, что духовный вакуум, образовавшийся после того, как
господствующий экзистенциалистский идеал индивидуального морального стоицизма
лишился социально-психологической.привлекательности, заполнялся в известной
мере за счет «импорта» духовных ценностей из сферы «третьего мира».
В истории западноевропейской культуры не было периода,
когда бы экзотика неевропейских обычаев, мышления и языка не привлекала -бы
внимания исследователей. Однако какой бы период мы ни взяли, будь то
просветительство XVIII в., романтизм XIX в. или кубизм начала XX в., этот
интерес всегда был привилегией небольшой группы ученых или художников. Кроме
того, интерес этот всегда реализовывался в непоколебимой убежденности, что своя
собственная новоевропейская культура имеет право представительствовать от имени
всех других культур, скреплять их в единство своим образцом и мерой. Так, тип
общественного сознания XIX в. предполагал представление о всеобщем единообразии
как в пределах мира цивилизации, так и в пределах мира примитивных культур
(одна цивилизация в принципе тождественна другой, одно примитивное общество—
другому).
Кризис буржуазной цивилизации и соответствующей ей
схемы сознания уже в начале XX в. обнаружил многообразие типов цивилизации и
примитивных обществ сперва на уровне специальных этнографических исследований,
например у Малиновского или Боаса, а позднее, уже после второй мировой войны,
и на уровне массового осознания. Таким образом, если в XIX в. интерес к
экзотическим предметам был орнаментальной частью европейского духовного мира,
имевшего, как казалось, твердую и незыблемую структуру, то теперь этот интерес
становится составной частью осуществляемого мелкобуржуазной интеллигенцией
поиска новых опор для построения своего духовного мира.
Именно эта ситуация обесценивания ценностей вы звала к
жизни подновленные мифы о свободном, эмоционально наполненном, приближенном к
природе человеческом бытии, о «естественном человеке», не затронугом пороками
буржуазной цивилизации. Правда, теперь эти мифы входят в новый социально-психологический
контекст, предполагая уже не столько просветительскую эмоцию «зависти» к
чистоте и неиспорченности «дикаря», сколько ощущение собственной греховности,
неизгладимой уязвленности, вины перед дикарем одновременно и за то, что он
столь долго оставался дикарем, и за то, что он должен перестать им быть,
втягиваясь в сферу «экономической» цивилизации.
Идеализация «незакомплексованного» человека с цветной
кожей не была и здесь единственной социально- психологической эмоцией, ибо
моменты идеализирующего сознания не исключали социальных стереотипов другого
эмоционального плана (черный — зверь — нечеловек) [7]. Однако
сама эта неоднозначность социальной эмоции и ее неэлитарный характер
поддерживали и оправдывали изучение жизни и мышления первобытных народов уже
не только как собственно научно-теоретическую (как это было вначале века), но
и как определенную социально-культурную задачу[8]. И в этом
смысле структурализм, для которого этнографические исследования составляют
один из программных и методологических моментов, отвечает определенной
общественной потребности, ибо в нем осуществление собственно научных
познавательных задач связывается и с традиционной просветительской задачей —
защитой человека в дикаре, и со стремлением новой европейской интел
лигенции самоопределиться в условиях изменившегося социального опыта.
3. Третий момент идеологической ситуации 60-х годов,
обусловивший специфику структуралистского подхода к проблеме человека, уже не
только принадлежит общественному сознанию, но и выходит в сферу социально-политического
действия. Это майские события 1968 г. Они явились практической проверкой
«революционности» леворадикального сознания, среди составляющих элементов
которого были и экзистенциалистская идеология, и образы «третьего мира». Помимо
целого ряда социально-критических моментов, объединяющих майские события во
Франции с другими выступлениями «новых левых», прокатившимися по всей Европе и
Америке[9] (для
которых характерны прежде всего протест против авторитаризма, догматизма,
жесткой регламентации и бюрократизма в системе университетского образования),
основным идеологическим импульсом майского студенческого движения во Франции
был поиск «нового» человека, практическое раскрепощение тех ресурсов
человеческого бытия, которые никак не раскрываются в повседневной жизни с ее
стабильностью, рутиной и инертностью. Эмоциональной доминантой майского
движения было стремление к революционному обретению «еще не сложившейся новой
души для уже сложившегося нового тела», попытка практического освоения новых
форм и уровней надиндивидуального и до- индивидуального человеческого бытия и
сознания, лежащих вне самосознающей индивидуальности. Поиск мелкобуржуазной
интеллигенцией новых форм доинди- видуального бытия опирался на раскрепощение
новых уровней чувственности, на миф о возможности возврата к простому, прочному
природному основанию жизни инстинктов и пола. Поиск новых форм надиндивидуаль-
ного бытия выражался, в частности, в искусственных построениях театрализованных
социальных действ, в построении событий-хеппенингов, графически «записывающих»
новый дух в новом теле, стремящихся зафиксировать нефиксируемое — вечное
празднество раскованного, вышедшего за привычные рамки социальных установлений
человека.
Весьма характерно, что многие действия, субъективно
осознаваемые участниками событий как революционные, имели чисто символический
мистериозно-театрали- зованный, но отнюдь не практически целесообразный смысл,
продиктованный задачами революционной политической борьбы. Таковыми
представляются, например, занятие Зала заседаний Ученого совета нантеррского
отделения Парижского университета (башней возвышавшегося над остальной частью
здания и интерпретируемого самими студентами во фрейдистском стиле как символ
господства и власти) или же живописно обставленные диспуты, проводимые позднее
в театре «Одеон», То, что воспринималось студентами как революционное, преобразующее
общество действие (хотя, как показывают некоторые интервью, ограниченность революционных
возможностей порой осознавалась и лидерами движения, и его рядовыми
участниками), оставалось «революционаризмом», «лирической комедией»,
ограничивалось на деле «контестацией»,0. Таким образом, майское
движение умерло, захлебнувшись «в потоке слов и словопрений». Сколь бы
опосредованной общей расстановкой классовых сил и закономерностями
функционирования идеологии ни была связь отдельных единичных событий (хотя бы
и столь значимых, как майское движение во Франции 1968 г.) с проблемами
собственно философского плана, можно, однако, отметить, что с точки зрения
интересующей нас здесь проблематики майские события, хотя и во всеотрицающей,
парадоксально заостренной форме, дали повод для многих важных вопросов и
размышлений. Какова та грань, которая разделяет и одновременно
воссоединяет в целостность человека как интимное, частное, партикулярное
существо с человеком как субъектом социально-политического действия? Как
сопрягается всеобщий природный аспект человеческого бытия с его социальной
ипостасью? Есть ли средства концептуализировать этот переход или он может быть
достигнут лишь в экстатическом прорыве?
По-видимому, здесь проявляется некоторая общая
тенденция, несмотря на все те различные и порой несопоставимые формы, которые
она принимает в различных странах — Франции, ФРГ, США и др., — а также
несмотря на все колебания в сторону рационализма и увлечения наукой и,
напротив, в сторону критики науки и рецидивов субъективизма и иррационализма,
которые сопутствуют ее осуществлению. Современный мелкобуржуазный интеллигент
не удовлетворен прежними рамками теоретического осмысления своего положения в
мире, который основывался на антропоцентризме и субъективизме. Он ощутил на
себе практическое воздействие и значимость таких лежащих вне индивидуальной
субъективности уровней своего бытия, которые не охватывались прежними
мыслительными схемами, и необходимость воссоединить эти вновь обнаружившиеся
параметры в новое единство, понять их взаимосвязь.
Главные составляющие структуралистских концепций
человека, явившихся определенным ответом на реальное положение интеллигенции в
западном мире, — это, во- первых, тезис о внеиндивидуальной или
надиндивидуальной детерминированности человеческого бытия и сознания;
во-вторых, о доиндивидуальной, дорефлексивной его детерминированности; и,
в-третьих, вопрос о факторах, связывающих эти, казалось бы, разнородные детерминации
воедино (у самих структуралистов нет столь четкой постановки вопроса — ее вычленение
является результатом проведенного здесь анализа их концепций). Лишь весьма условно
можно связать первую : проблему — с эволюцией экзистенциалистской программы,
вторую — с интерпретацией образов «третьего мира» в массовом сознании, а
проблему «связки» — с мелкобуржуазным движением французских «новых левых»,
стремившихся соединить выход в сферу внеиндивидуального действия с
раскрепощением в себе доиндивидуаль- ных слоев бытия и сознания.
Возникновение социально-культурной потребности в
постановке проблематики надиндивидуальной и доинди- видуальной
детерминированности человеческого сознания и деятельности свидетельствует о
качественно новом для буржуазного сознания этапе постановки проблемы
социальной обусловленности человеческого бытия и человеческого сознания. Его
задачи отличны от задач социологии знания, сосредоточивающейся на анализе механизмов
усвоения, передачи и распространения знания в обществе, а также и от узкого
вульгарно-социологического понимания самого факта общественной обусловленности
человеческой жизнедеятельности. Социальная детерминация уже не понимается лишь
как влияние совокупности внешних факторов, противопоставляемых собственным
внутренним определениям человеческой личности, как ложное и чужеродное — подлинному
и аутентичному. (Эта мысль была последовательно развита экзистенциализмом,
отождествлявшим «социальность» с «массовостью» и «неаутентичностью».)
Разумеется, здесь можно говорить о новом этапе лишь внутри буржуазной мысли,
пришедшей под влиянием нового социального опыта к размышлению над проблемами,
которые возникли в марксизме уже давно. Вместе с тем тот угол зрения, под
которым исследуется эта проблематика в структурализме — выявление роли
знаково-символических систем и их бессознательных механизмов в культуре, —
представляет интерес и обладает относительной новизной. Конечно, речь здесь
идет о специально-научных исследованиях знаково-символических систем в
различных областях культуры, а не о той
абсолютизации этого аспекта культуры, с которой мы порой сталкиваемся на
философском уровне структуралистских концепций.
Таким образом, возникшая перед структурализмом задача
заключалась в том, чтобы представить «гуманитарное», человеческое в новом
контексте, предполагающем его единство с «социальным», чтобы осмыслить
специально-научными средствами системное единство социально-гуманитарного
объекта задачи. Проведенный в третьей главе монографии разбор структуралистской
постановки проблемы человека покажет нам, с какими принципиальными трудностями
столкнулся структурализм в своей попытке ответить на вопросы, выдвинутые самой
социальной реальностью французской жизни 60-х годов.
Второе направление исследования предпосылок появления
структурализма связывается, как уже отмечалось, не с
социально-мировоззренческой ситуацией современной Франции, а с некоторыми
историко-культурными традициями буржуазной мысли, позволяющими четче
проследить истоки и то новое, что внес структурализм в традиционную для
буржуазного сознания постановку теоретико-познавательных проблем.
ИДЕЙНЫЕ
И ФИЛОСОФСКИЕ ПРЕДПОСЫЛКИ ФРАНЦУЗСКОГО СТРУКТУРАЛИЗМА
Рационалистическая направленность, стремление подвергнуть
объективному описанию и исследованию новый опыт сознания и обосновать на этой
расширившейся и углубившейся почве возможности рационально-теоре- тического
познания — все это позволяет нам искать точки соприкосновения структурализма с
теми рационалистическими направлениями современной буржуазной философии, в
которых задача обоснования знания ставится во главу угла, — с неокантианством,
неопозитивизмом и отчасти феноменологией.
Разумеется, следует оговорить особо, что сопоставлению
здесь подвергаются различные уровни рационального познания — философский и
специально-научный, хотя последний и имеет определенные философские «выходы» и
«аспекты». Кроме того, речь здесь идет не об осознанной преемственности, но о
некоторых общетипологических параллелях. Поскольку структурализм не является
некоей единой и четко оформленной в теоретическом плане школой, а представляет
собой прежде всего специально-научные исследования в целом ряде областей
гуманитарного знания, постольку выявление предшественников структурализма
предполагает в каждом конкретном случае свой набор имен соответственно той или
иной предметной области, которые и будут подробнее рассматриваться в
параграфах, посвященных анализу отдельных концепций. Что же касается особенно
важного влияния структурной лингвистики на французский структурализм, то этот
аспект вряд ли требует здесь детального анализа, так как он представляется наиболее
разработанным и в советских, и в зарубежных исследованиях французского структурализма.
Частные , замечания об использовании и переосмыслении приемов лингвистической
методологии в той или иной области структурного анализа также отнесены к соответствующим
разделам.
Обращаясь к проблеме обоснования знания, которая
включает в себя целый ряд социально-культурных и научно-теоретических аспектов,
мы не ставим целью специально рассмотреть сущность научно-теоретического )
знания как такового, а также его отличия от других ' типов знания. Этот вопрос
слишком широк, чтобы его здесь рассматривать. Мы стремимся лишь показать некоторые
точки соприкосновения между структурным проектом обоснования знания и
соответствующей проблематикой, поднимаемой некоторыми направлениями
современной буржуазной философии.
Исходным пунктом для тех направлений современной
буржуазной философии, которые включали в свои теоретические программы задачу
обоснования знания, была трансцендентальная философия Канта. Для неокантианцев
с их лозунгом «назад к Канту» — это, скорее, момент притяжения; для
неопозитивистов — это момент отталкивания; что касается феноменологии Гуссерля,
то и тут мы видим, что именно под влиянием декартовской и кантовской философии
он переходит в 20-е годы к более широкой по сравнению с ранним периодом перспективе
обоснования знания. Однако в известном смысле эти концепции объединяет то, что
все они отказываются от принципиальной синтетичности кантовской философии,
развивая лишь отдельные ее аспекты.
Однако в каком бы плане ни смыкались новые концепции
с кантовской системой, они не могли миновать кантовского понятия
трансцендентального единства апперцепции. Трансцендентальное единство
апперцепции, опирающееся на схемы продуктивного воображения, ; осуществляет в
кантовской системе связь трансценден- ; тальной эстетики с. трансцендентальной
аналитикой, связь иррационально-содержательного материала чувственности с рационально-формальным
началом рассудка, связь предмета сознания и сознания предмета, обусловливая в
конечном счете объективность, т. е. всеобщность 1 и необходимость
познания.
Не случайно, что именно вокруг трансцендентального
единства апперцепции и продуктивного воображения сосредоточились осмысления и
переосмысления, развертываемые в современных буржуазных философских концепциях.
1. Весьма радикально и последовательно пересмотр этого
положения кантовской системы был осуществлен в концепции Э. Кассирера (как в
период «функционализма», так и в период «философии символических форм»).
Первым приближением к этому переосмыслению была кассиреровская функциональная
трактовка понятия". Область функциональных форм и отношений опосредует в
концепции Кассирера субъективный и объективный полюсы познавательного акта: она
объединяет ряд «предельных инвариантов» опыта, посредством которого
постигается действительность, и определенные способы деятельности самого
сознания, т. е. выступает в той роли, которая аналогична роли трансцендентальной
апперцепции Канта. Раскрытие системы функциональных отношений понимается Кассирером
как преходящий, исторический предел познания, отодвигаемый и раздвигаемый
каждой новой научной картиной мира. Возможность познания отношений, считает
Кассирер (и здесь ему вторят структуралисты), бесконечна; при этом каждый
единичный опыт все более i риближается к объективности по мере того, как он
вступает во все более расчлененную и сложную систему отношений, определяясь
ими и определяя их в свою очередь.
Признавая основной чертой всякого научного знания и
всякой интеллектуальной деятельности подведение единичного под всеобщее,
Кассирер подчеркивает, что формы и способы этого подведения могут быть различными,
и развивает этот свой тезис в концепции «символических форм»12.
Согласно Кассиреру, символическая
33
и См.:
Кассирер Э. Познание и действительность. Понятие о субстанции и
понятие о функции. СПб., 1912. 12 Cassirer Е. The philosophy of symbolic forms, v. 1—3. New
Haven —
London, 1965.
2 H. С. Автономова
функция осуществляет
синтез чувственного и рационального, а также природного и культурного,
расширяя тем самым сферу объективного описания. За единством символического
функционирования сознания стоит, по его мнению, принципиальное и несводимое
многообразие тех форм, в которых осуществляется это единство языка, мифа,
религии, искусства, науки. Хотя и здесь эта теоретическая параллель вряд ли
была осознанным концептуальным заимствованием, однако именно кассире- ровская
трактовка сознания как области действия механизмов культуры, как совокупности
и взаимозависимости символических форм оказывается ближе теоретическим
устремлениям структуралистов, нежели та витально-биологическая интерпретация
сознания и бессознательного, которая отличала их фрейдовскую трактовку
(характерное для структурализма переосмысление фрейдовской концепции, трактующее
бессознательное как культурный механизм, содержится, например, в концепции
Лакана).
Таким образом, кассиреровскую концепцию «символических
форм» и общую теоретическую направленность гуманитарного структурализма
одинаково характеризует стремление к расширению сферы объективного описания
продуктов духовной культуры. Наиболее очевидны здесь точки соприкосновения с
концепциями тех представителей французского гуманитарного структурализма, которые
непосредственно интересуются закономерностями становления культуры в природе (в
отличие от тех структуралистов, которые работают на материале данной
социальности и «культурности»): мы имеем в виду Леви-Стросса и Лакана. Проблема
символического функционирования сознания находится в центре их внимания, хотя
ее трактовка ими существенно различна. В концепции Леви-Стросса синтезирующая
символическая функция соотносит содержания и механизмы работы индивидуальной
психики с универсальными закономерностями бессознательных структур. В
концепции Лакана символическая функция или, в его терминологии,
«символическое» — это основополагающий принцип перехода человеческого существа
в мир общечеловеческой культуры. У Леви-Стросса культурные символические
ограничения накладываются на универсальность природных законов в масштабе
становления человечества; у Лакана это всечеловеческое действо развертывается
не во «всеобщей», а в индивидуальной истории отдельного человека, переходящего
в своем становлении от абсолютного господства биологических потребностей к
ограничению их законом «символического» — важнейшим фактором социальной и
культурной жизни человеческого коллектива.
2. Со своей стороны и неопозитивизм определял свои
теоретические основы не в последнюю очередь путем отграничения как от
кантовской, так и от неокантианской позиции. Проблема синтеза как таковая
отдавалась в сферу ведения психологии. Сфера научного знания ограничивалась
статическим корпусом суждений, в котором логико-философский анализ вычленяет:
во-первых, синтетические суждения, подлежащие эмпирической проверке и
способные содержательно интерпретировать теоретические положения; во-вторых,
аналитические суждения, не зависящие от опыта, истинные или ложные по своей
логической форме. Четкое дихотомическое разграничение синтетических и аналитических
суждений направлено своим острием против поставленной Кантом проблемы синтеза,
предполагающего возможность априорных синтетических суждений (эта возможность
выводится из трансцендентального единства апперцепции), а также против
неокантианского переосмысления синтетических априори, превратившегося у
Кассирера, как уже говорилось, в функциональную трактовку понятий и затем — в
концепцию символических форм.
Эти положения «классического» венского неопозитивизма
существеннейшим образом видоизменились в ходе дальнейшего развития. С
наибольшей отчетливостью итоги этого развития были зафиксированы исследователями,
не принадлежащими в строгом смысле слова к неопозитивистскому направлению, но
тем не менее причастными его идеям (например, А. Пап и У. Ку- айн) 13.
Они вскрыли в своих работах несостоятельность обеих «догм эмпиризма», на
которые ориентировался «классический» неопозитивизм: как представления о
дихотомии синтетических и аналитических суждений, так
,s Pap A.
The apriori in physical theory. N. Y., 1946; Quine W. V.
Two
dogmas of empiricism.— In: «From a Logical Point of View».
2*
Cambridge, Mass., 1953.
35
и
представления о сводимости теоретических суждений к эмпирическим. В противоположность
статическому неопозитивистскому подходу Пап и Куайн исключают дихотомию синтетического
и аналитического знания. В самом деле, синтетическое может «становиться»
аналитическим: высказывания, выражающие эмпирические закономерности,
приобретая высокую степень подтверждаемое™, начинают функционировать как
априорные принципы познания (правда, уже не вневременные и абсолютные, как у
Канта, а методологические, регулятивные, функциональные априоризмы).
Аналитические высказывания в свою очередь зависят от синтетических: нет ни
одного аналитического положения, которое не могло бы быть снято в результате
соответствующего эмпирического опыта. Эмпирический и теоретический уровень,
таким образом, взаимопронизывают друг друга; аналитическое и синтетическое,
априорное и апостериорное могут рассматриваться лишь как коррелятивные полюсы
научно-теоретического знания.
Совершенно очевидно, что вряд ли можно говорить о
непосредственной преемственности между концепцией англосаксонского позитивизма
и современным гуманитарным французским структурализмом. Эти два направления,
англосаксонский позитивизм и французский структурализм, опосредованы в истории
культуры по меньшей мере двумя звеньями: классическими школами европейского
лингвистического структурализма и американской этнолингвистикой. Характерно
при этом, что эволюция лингвистического структурализма повторяет в некоторых
своих чертах эволюцию неопозитивистской программы.
Наиболее четко и последовательно тезисы позитивистски
ориентированных логико-синтаксических исследований языка были реализованы в
одной из трех школ современного лингвистического структурализма — в копенгагенской
глоссематике (две другие — Пражская функциональная лингвистика, оказавшая
большое влияние на метод современной французской этнологии и прежде всего —
этнологию К. Леви-Стросса, и американский дескриптивизм). Глава копенгагенской
школы Л. Ельмслев сам неоднократно отмечал близость теоретической программы
глоссематиков к теоретической программе неопозитивизма. Ельмслев подходит к
анализу; естественного языка с теми же установками, с которыми философ-неопозитивист
подходит к анализу теоретических систем современного научного знания и.
Цель лингвистической науки усматривалась
глоссе-матиками в том, чтобы построить метаязыковую глоссе- матическую
«алгебру», используемую как для точного, ясного, непротиворечивого описания
естественных языков, так и для создания межнаучных языковых систем.
Осуществление этой цели предполагает, по мнению глос- сематиков, полное отвлечение
от временного фактора, т. е. статическую, вневременную точку зрения. При этом построение
и анализ абстрактного объекта лингвистики осуществляется на основе принципа
редукции — сведения материальной (акустико-артикуляторной) и духовной
(понятийно-смысловой) субстанции языка к имманентной абстрактной структуре
форм, не зависимых от их субстанциальной реализации. Правда, следует отметить,
что сами направления редуцирования в неопозитивистской рефлексии над наукой и
в глоссематической метатеории языка противоположны. Неопозитивистская рефлексия
отправляется от уже существующего высокоабстрактного естественнонаучного
знания и стремится обосновать его на эмпирическом уровне; напротив, глос-
сематический подход отправляется от лингвистического объекта, лишь недавно
освоенного теорией, и стремится обосновать лингвистическое знание на теоретическом
уровне в полном отрыве от непосредственно наблюдаемых фактов естественного
человеческого языка. Разумеется, философские позиции неопозитивизма сопоставляются
здесь не со специально-научными построениями глоссематиков в области языковой
теории, что было бы смешением различных уровней научного познания, но с теми
философскими обобщениями, которые возникают на основе этих специально-научных
теорий.
Как известно из истории науки, эти редукционистские
устремления были опровергнуты самим ходом развития обоих направлений. «Чистый»
эмпирический опыт неопозитивистов предполагал — в целях интерсубъективной
верификации — тот или иной способ языкового закрепления этого опыта, а тем
самым в фиксируемое содержание неизбежно привносились элементы теоретического
уровня. Попытка глоссематиков полностью отвлечься от субстанциального аспекта
языка также завершилась неудачей: уже в самом основном методе, методе
коммутационной проверки, предполагающем помещение всех лингвистических элементов
в различные контексты с целью выявления их инвариантных единиц,
глоссематическая метатеория вынуждена была принимать во внимание конкретные
речевые факты.
Однако несмотря на то, что структурной лингвистике не
удалось столь безболезненно снять сложности и противоречия традиционного подхода
к лингвистическому объекту, как это поначалу представлялось возможным, ее
методология весомо выявила свою определенную плодотворность— и в собственно
лингвистических исследованиях, и в некоторых смежных областях гуманитарного
знания, например в фольклористике, литературоведении, этнологии. Однако
необходимо отметить, что на том этапе, о котором преимущественно идет речь в
данной работе, структуралистов нельзя упрекнуть в слишком оптимистических
взглядах на возможности применения лингвистических моделей в гуманитарном
исследовании. Скорее, справедливо другое: современные французские
структуралисты «послестроссовского» этапа с критической осмотрительностью
относятся к экспансии лингвистической методологии на другие области гуманитарного
исследования; они стремятся отыскать уровни, предшествующие лингвистическим и
логическим разграничениям, найти те области, внутри которых возникают не
только отдельные продукты языка, но и те коды, которые их порождают.
Таким образом, можно отметить двунаправленную «реакцию»
современного гуманитарного структурализма на теоретическую программу
позитивизма. И здесь опять мы говорим скорее о некоторой типологической близости
различных духовных движений, нежели о собственно конкретно-исторической
преемственности. Франция почти не знала современного «третьего» позитивизма или
логического позитивизма, и структурализм в известной мере заполнял этот
пробел. И тем не менее именно потому, что структурализм не «заимствовал», не
повторял буквально, но переосмыслял — в ином месте и в иное время — ряд позитивистских тезисов, эта «реакция» в
некотором общетипологическом плане существует. Во- первых, это движение
«вглубь»: от экспликации осознанных конвенций — к скрытым в бессознательном
символическим уровням сознания, функционирование которых в известной мере
определяет и структуру сознания, и процесс осуществляющегося познания.
Во-вторых, это движение «вширь»: к признанию важности «контекста», в котором
протекают и процессы познания, и функционирование «готового» знания в человеческом
коллективе, а кроме того, к исследованию той «археологической»
социально-культурной почвы, которая укореняет эти процессы, изменяя тем самым
суть и смысл классического теоретико-познавательного вопроса о критериях истинности,
всеобщности и необходимости знания.
3. Феноменология, как и другие направления современной
буржуазной философии, так же конституировалась не без влияния кантовской
концепции. Если Кант ставил вопрос о подведении чувственных данных под
рассудочные схемы и об образовании предметных понятий, то Гуссерль «понижает»
уровень обоснования знания с предикативно-понятийного на «допредикативный»
уровень восприятия. Феноменологическая установка, по мнению Гуссерля, исключает
такую модель сознания, когда разрозненные чувственные данные, сами по себе
совершенно лишенные смысла, подводились бы под готовые и неизменные априорные
формы и только в результате этого подведения обнаруживали бы свое осмысленное
единство. Феноменологическая модель снимает априоризмы кантовского толка,
представляющие собой готовые формы, совокупность которых в известной мере
определяет и «готовность», замкнутость того круга предметов, которые возникают
при отнесении к этим формам чувственных данных. Напротив, трансцендентальная
целостность феноменологического сознания реализуется в том, что оно постоянно
выходит за свои пределы, что оно не тождественно е самим собой и не равно
самому себе, но вместе с тем это сознание не аморфно, не хаотично, но
структурно и оформлено именно в своей открытости и своей открытостью.
Кантовская модель обоснования знания фактически
трехчленна: ее важнейшими моментами являются механизмы чувственности и
рассудка и связующая их деятельность трансцендентальной апперцепции; неопозитивистская
модель обоснования знания, исключающая исследование
синтезирующего механизма, двучленна: она включает, с одной стороны, подлежащие
проверке теоретические высказывания, а с другой — эмпирические высказывания,
содержащие предикаты наблюдения; гус- серлевская же модель обоснования знания
четырехчлен- на: она включает уровень всего сознания и всей предметности, а
наряду с этим конкретный предмет, рассматриваемый на фоне всей целостности
мира, и конкретный акт сознания, интенционально направленный на предмет.
Критерием соизмеримости сознания и мира у Гуссерля выступает очевидность:
совпадение смысла высказывания с непосредственно переживаемым. Эта очевидность
достигается в результате редукции содержаний сознания к чистому
феноменологическому потоку, когда остается, с одной стороны, лишь чистая форма
восприятия, а с другой-—тот совокупный горизонт предмета, который априорно,
еще до всякого познания предмета, очерчивает возможности и направление этого
познания.
Гуссерль повлиял на современный французский
структурализм (особенно, как мы увидим в дальнейшем, на Фуко периода «Слов и
вещей» и на концепцию Дер- рида в целом) не столько методологическими приемами,
сколько общим смыслом своего философского проекта — поиском предельных
оснований, «корней» философии и науки. (Недаром сам Гуссерль называл феноменологию
«археологией».) О том, что эти основания и критерии не вечны и не вневременны и
требуют в современную эпоху самого решительного пересмотра, Гуссерль писал в
работе «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология» (1930) [10].
Эта тема продолжает привлекать внимание французских ученых-структурали- стов
середины 60-х годов XX в.
Итогом гуссерлевского поиска исторических оснований
познания была концепция «жизненного мира» (Le- benswelt). Весьма интересно и показательно, однако, что если
Гуссерль связывает жизненный мир, в котором укореняется и от которого
отталкивается философское движение к чистой феноменологии, с понятием бо£а,
означающим совокупность повседневных, не вполне осо
знанных привычек, верований, социально-культурных навыков и установок — эту
«археологическую почву» науки и философии, то для Фуко та же самая археологическая
почва, реконструируемая уже в специально- научном исследовании, предстает как
эпистема (в соответствии с греческим словоупотреблением — прямая противоположность
бо|а). Эта определенная «сциентизация» гуссерлевского проекта — не единственное
свидетельство все возрастающего критицизма по отношению к феноменологическим
установкам, уязвимым, как считает Фуко, с точки зрения научной объективности.
Так, в последней своей работе «Археология знания» Фуко интерпретирует
эпистему уже не как двуединую модальность бытия порядка и его восприятия, но
как совокупность исторически конкретных переплетающихся речевых практик.
Подведем некоторые итоги. От кассиреровского ответвления
неокантианства структурализм «унаследовал» понятие символической функции; от
неопозитивизма и во многом ориентированной на него структурной лингвистики—внимание
к структуре языка и его роли в обосновании научного знания; от гуссерлевской
феноменологии— «радикальное» (т. е. буквально «доводящее до корней»)
стремление к выявлению той «археологической» почвы, в которой укореняется
возможность всякого знания. Однако эти «унаследования», как уже говорилось,
были не столько «заимствованиями», сколько определенными концептуальными
параллелями, и, кроме того, они подверглись во французском структурализме
серьезному переосмыслению: философское понятие символической функции
конкретизировалось внутри исследований, анализирующих переход природного к
культурному в истории человека и в истории человечества и, в частности, те
многообразные формы, в которых развертывается постулируемое Кассирером единство
символической функции. Внимание к структурам естественного и научного языка
переместилось в концепциях структуралистов еще глубже, к выявлению той основополагающей
социально-культурной почвы, на которой они возникают. Наконец, и
позднегуссерлевская идея жизненного мира, в котором отпечатываются социальные
предпосылки познания, преобразуется (например, в «археологическом» исследовании
Фуко) в представление об «эпистемах» — исторически сменяющих друг друга системах
предпосылок познавательного и предметно- практического действия человека в
культуре.
Таковы предшественники структурализма в европейской
философской традиции. Однако и во Франции рационалистические традиции были
достаточно сильны — от Декарта и до Башляра.
Наибольшее воздействие на формирование концепций
французского структурализма (в особенности Фуко) имело неорационалистическое
направление французской эпистемологической школы, представленной прежде всего
именами Гастона Башляра и Жоржа Кангильема. Оба они, опираясь на историю
позитивных наук (физика и химия — Башляр, биология — Кангильем), обращаются к
наиболее общим структурам «знания», реализующегося в данной области
исследования. Эта линия анализа противополагает себя как трансцендентальному
идеализму, подгоняющему развитие научного знания под эволюционирование абсолютной
идеи, так и эмпирическому позитивизму, видевшему в самом «факте науки» предельную
опору и для философского знания. И традиционный рационализм, и классический
неопозитивизм рассуждали об идеально-нормативной стороне науки как таковой
(крайности здесь сходятся), не учитывая противоречивой сложности ее реальной
истории и фактически исходя из эволюционистского предположения, что наука
развивается линейно и беспрепятственно внутри собственного достаточно четко
очерченного пространства. Напротив, неорационалистическая школа ставит во главу
угла анализ реальной противоречивой истории самой науки, множественность
научных практик, качественную специфику времени внутри каждой из них,
неравномерность их собственного развертывания.
Так, в работе «Дух новой науки» (1934) Башляр обозначает
прерывность процесса научного мышления с помощью особой категории отрицания —
«не», противополагаемой им философии непрерывности и тождества (которая
господствовала во Франции в 20—30-е годы и находила наиболее четкое выражение в
работах Эмиля Мейерсона, искавшего, например, зачатки теории относительности
уже у Ньютона). Напротив, задача отрицающей философии или философии «разрыва»
в том, чтобы вывести все философско-методологические следствия йз научных
открытий, поколебавших господствовавшую картину мира: и потому средоточие
исследования— не столько проблема истины, сколько проблема заблуждения, неудачи,
колебания, препятствия в поле научного познания.
Однако Башляр рассматривает эту проблематику в
психологическом или даже в психопедагогическом плане: например, так называемые
«эпистемологические препятствия» он трактует как психологические ошибки ученых,
как следствие заблуждения воображения. Да и само развитие науки Башляр объяснял
причинами в конечном счете личностно-психологическими. Так, Башляр считал, что
стремление человека к знанию обусловлено спецификой человеческой личности,
складывающейся в динамике выхода за собственные пределы. Поэтому знание (во
всяком случае, в науке нового времени) находится, по его мнению, в состоянии
перманентной революции, предполагающей, однако, не столько новые ответы на
старые вопросы, сколько новые постановки старых проблем. (Башляр здесь полностью
согласен с Уайтхедом в том, что самое великое изобретение XX века — это «изобретение
методов изобретения»). Дух науки, по мысли Башляра, прямо противоположный в
своем постоянном обновлении «догматизму банальности», не только рождает новые
методы внутри самой науки, перестраивая ее имманентную структуру, но также
несет в себе огромный заряд жизненной энергии. Наука, как полагает Башляр, —
это не кастовое общество для избранных и посвященных: она умеет распределять
свои задачи — маленькие для маленьких, большие для больших. «Встроенное» в
глубь человеческого существа могучее стремление к познанию, считает Башляр,
расширяет человеческий кругозор, выводит за рамки «человека-делателя».
Эта башляровская психологистическая концепция развития
науки была подвергнута далее переосмыслению в работах Кангильема и Фуко.
Пожалуй, впервые именно в работах Кангильема произошло то тесное сближение
историко-научной и собственно философской теоретико-познавательной
проблематики, которое стало позднее отличительной чертой исследований Фуко.
Кан- гильем развивает и уточняет категории башляровской эпистемологии в области
биологических наук. Вслед за Вашляром Кангильем зло и иронически смеялся над
«вирусом предшественничества»: «Строго говоря, если бы существовали предшественники,
то история наук потеряла бы весь свой смысл, ибо тогда и сама наука обладала бы
историческим измерением лишь по видимости. Предшественник был бы мыслителем,
исследователем, который проделал некогда участок пути, завершенного позднее
другим. Угодливая готовность найти и превознести предшественника есть лишь
наиболее явный симптом беспомощности эпистемологической критики» !6.
Парадоксальное следствие «вируса предшественничества» в истории, стремящейся
опереться на хроникальную последовательность фактов,—это вторжение в картину
исторического становления науки различных случайностей; при этом история
освещается редкими проблесками гения, но в основном остается лишь «музеем»
человеческих заблуждений.
Главное внимание в своих исследованиях Кангильем
уделяет ситуациям возникновения понятий, т. е. условий, в которых проблема
становится доступной для формулирования. В соответствии с этим для Кангильема
объект той или иной науки-—это те проблемы, которые она в состоянии ставить и
разрешать, а история науки — это исследование тех теоретических и практических
моментов, которые наука привлекает для разрешения той или иной проблемы,
анализ тех обстоятельств, «конъюнктур», которые позволяют объяснить смену
научной почвы тех или иных проблем. Такой подход к истории науки выявляет
неожиданные заимствования и родственные связи, забытые имена, устанавливает
новые типы периодизации, разрушая традиционную хронологию.
f
Трактовка социально-культурного смысла науки у
Кангильема существенно отличается от башляровской своей депсихологизацией:
личностный ракурс этой проблематики его мало интересует. Кангильем исследует
самостоятельный статус «пред-науки» или «до-науки» по отношению к собственной
науке. Интерес к донаучным слоям эпистемологической почвы или же познавательного
пространства знания унаследовал у Кангильема Мишель Фуко. То, что Фуко назовет
«эпистемами»,
10 Lecourt D. Pour une critique de l'epistemologie. Paris, 1973, p. 72—73.
включает
и то, что Кангильем называл «научными идеологиями» (термин «научная» идеология
призван в данном случае отличить ее от «практических» — политических,
правовых и прочих идеологий).
Научная идеология для Кангильема — это не ложная
наука, не магия, не религия; она признает престиж наук и стремится подражать их
стилю исследования. Таким образом, по Кангильему, история науки не есть история
перехода от одного истинного факта к другому, но история типов проблем, норм
верификации, возникающих и конституирующихся на базе определенных преднауч- ных
практик или «научных идеологий».
В итоге проясняется место, которое заняли структуралистские
исследования во французской традиции эпистемологического анализа истории
научного знания, более очевидными становятся точки их соприкосновения и разрыва
с этой традицией французского рационализма в его современном варианте. Пожалуй,
не Башляр и не Кангильем, а именно Мишель Фуко наиболее последовательно в
теоретическом и методологическом плане вывел все возможные следствия из тезиса
о «нелинейности», «прерывности» историко-культурного процесса и, в частности,
из признания «прерывности» в истории науки. Темы и понятия башляровской
эпистемологии, такие, как «разрыв», «препятствие», получают в работах Фуко иную
трактовку, уже не допускавшую башляровского «стыдливого антропологизма». Вместо
последовательности «сознание — познание — наука» Фуко выдвигает последовательность
«дискурсивная практика — знание — наука». Тем самым он подчеркивает важность
исследования донаучной почвы познания — того пространства . «знания», которое
во многом, но далеко не во всем покрывается кангильемовским понятием
«идеологии»; здесь вычленяются собственные нормы научной речи, критерии ее
функционирования и преобразования.
Конечно, следует помнить, что в течение двадцати
послевоенных лет наиболее значительное влияние на духовный климат Франции
оказывали субъективно-идеа- листические течения. Но не случайно вся кажущаяся
прочность позиций французского экзистенциализма оказалась такой слабой перед
«вторжением» структурализма в 60-х годах XX в. Уже не говорят более,
отмечается в экзистенциалистском журнале, о сознании или о субъекте, а говорят
о правилах, кодах, системах; уже не говорят более о том, что человек создает
смыслы, а говорят о том, что смыслы приходят к человеку: экзистенциалисты повывелись,
остались одни структуралисты [11].
Разумеется, в действительности положение сложнее. Речь
идет не о безоговорочно узурпирующем «вторжении» и безусловном господстве
гуманитарной науки, объединившейся под лозунгом структурализма, и не о
«страдательно»-пассивной позиции философий субъективности, готовых или
вынужденных сдать свое оружие воинствующему сопернику. Переплетение разнонаправленных
тенденций и определенная перегруппировка сил вызвала оживленные и запальчивые
дискуссии, участники которых раскрывали свои позиции с тем большей
заостренностью, чем более собранной и прочной оказывалась позиция соперника.
Последовательными антагонистами структурализма выступили экзистенциалисты,
персоналисты, отчасти и феноменологи. Полемическая дискуссия развертывалась по
двум главным линиям: структура и история, структура и субъект. Солидные
философские журналы — ведущий орган экзистенциалистов — «Temps modernes», ведущий орган персоналистов — «Esprit» посвятили освещению этой
проблематики целый ряд статей и обзоров, а также выпуски специальных номеров.
С подробным разбором и аргументированной критикой позиции структуралистов и их
противников выступили марксистские журналы «Pensee», «Nouvelle critique», «Cahiers du communisme». Суть и
направление всех этих дискуссий, в ходе которых происходило, безусловно, не
только размежевание, но и самоопределение противоборствующих концепций, уже неоднократно
освещались в нашей литературе; в частности, нам еще придется коснуться
подробнее наиболее выразительной полемики Сартра и Леви-Стросса.
В ходе этих дискуссий французские марксисты объективно
и всесторонне определили место и роль структурализма в идейной жизни Франции.
Весьма характерна в этой связи оценка, данная французскому структурализму как
научному и идеологическому явлению Люсьеном Сэвом. Она как бы подводит итог
проведен
ному в данной главе анализу современных и предшествующих условий и предпосылок
появления французского гуманитарного структурализма. «Бесспорно,— пишет Люсьен Сэв, — структурализм означает шаг вперед в
сравнении со многими предшествующими и современными течениями буржуазной философской
мысли. Он возник и получил распространение в условиях кризиса буржуазного
мировоззрения, когда со всей очевидностью раскрылась несостоятельность
традиционных философских систем и учений в решении важнейших вопросов бытия и
познания. Это в особенности относится к разновидностям философского
субъективизма, по сравнению с которым идеи и метод структурализма имеют ряд
известных преимуществ. Отрицая субъективистские концепции экзистенциализма и
персонализма, структурализм опирается на результаты различных наук о человеке,
на анализ объективных структур — экономических, исторических, культурных, лингвистических
и других, привлекает большой конкретный материал для обоснования своих
выводов». И вместе с тем, продолжает Люсьен Сэв, структурализму не удается
последовательно осуществить свой позитивный научный замысел: «Структурализм
не видит диалектических противоречий в историческом процессе, поэтому он не в
состоянии установить подлинные причины общественных явлений, объяснить, что
обусловливает возникновение различных социальных структур, какие факторы
определяют их развитие и изменение». И потому, заключает Л. Сэв, «именно с позиций
диалектического и исторического материализма возможно объективно верное
рассмотрение всех положительных и отрицательных сторон, присущих такому сложному
и весьма неоднородному движению философской и научной мысли, как структурализм»
[12].
Таким образом, очевидно, что идеальный проект
структурального исследования осуществлялся не в безвоздушном пространстве, а
под перекрещивающимися влияниями самых разнообразных тенденций, и это в
конечном счете обусловило весьма специфические концептуальные очертания тех
практических реализаций этого проекта, с которыми мы познакомимся в
дальнейшем.
[1] Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., т. 13, с. 7.
[2] Маркс К■ и Энгельс Ф. Соч., т. 37, с. 420.
[3] «Но даже и тогда, когда я занимаюсь научной и т. п. деятельностью,— деятельностью, которую я только в редких случаях могу осуществлять в непосредственном общении с другими,— даже и тогда я занят общественной деятельностью, потому что я действую как человек. Мне не только дан, в качестве общественного продукта, материал для моей деятельности — даже и сам язык, на котором работает мыслитель,— но и мое собственное бытие есть общественная деятельность; а потому и то, что я делаю из моей особы, я делаю из себя для общества, сознавая себя как общественное существо» (Маркс К. и Энгельс Ф. Из ранних произведений. М., 1956, с. 590).
[4] Маркс К- и Энгельс Ф. Соч., т. 12, с. 4.
[5] Danielou J. La revolte des jeunes.— «Le monde», 26 nov., 1968, p. 11.
лизме альтернативу экзистенциалистскому субъективизму. Имея объективно данную значимость, «структура» освобождает мысль от элементов индивидуального, случайного, патетического, встречающихся у Сартра. Мы полагаем, что обращение к «структуре» может стать плодотворным, если поможет этим интеллигентам сделать шаг вперед к усвоению объективной концепции действительности» (Бесс Ги. Роль марксистско-ленинской философии в идеологической борьбе.— «Коммунист», 1968, № 8, с. 22—23).
[7] Мяло К. Г. Проблема «третьего мира» в левоэкстремистском сознании.— «Вопросы философии», 1972, № 2.
[8] Проблема взаимодействия современного буржуазного общества
с «третьим миром» весьма сложна и многогранна. В плане анализа сознания она предполагает исследование двух взаимосвязанных тенденций. С одной стороны, европейское буржуазное сознание ищет в «третьем мире» новых вдохновляющих идеалов и нового человека; с другой стороны, интеллигенция стран «третьего мира» изучает европейскую культурную традицию, ее тенденции и результаты, для того чтобы в соизмерении с буржуазной «экономической цивилизацией», но одновременно и в отталкивании от нее обрести собственный путь экономического и культурного развития. Подробнее об этом см., в частности, в статьях: Фроловой Е. А. Проблема Декарта в современной арабской философии.— «Вопросы философии», 1969, № 5; Ерасова Б. С. Концепции «культурной самобытности» в странах «третьего мира».— «Вопросы философии», 1971, № 1.
[9] Раскрытию социально-политического смысла движения «новых левых» посвящен ряд работ советских философов. См., например: Мяло К■ Г. Социальная динамика майского движения (Франция, 1968 г.).— «Вопросы философии», 1969, № 6, Баталов Э. Я. «Новые левые» и Герберт Маркузе. М., 1970. Теоретическая и социально-политическая оценка майского движения во Франции французскими коммунистами содержится, например, в докладе Вальдека Роше на пленуме ЦК ФКП по идеологическим и культурным вопросам в Шампиньи в декабре 1968 г. (см.: «Са- hiers de communisme», Paris, 1969, № 1, p. 143—144).
[10] Husserl Е. Husserliana, bd. 6. Haag. 1963.
[11] «L'Arc», 1966, N 30, р. 1.
[12] Сэв Л. О структурализме. Заметки об одной из сторон идеологической
жизни Франции.— «Проблемы мира и социализма», 1971, № 6, с. 79, 81.