Автономова
Н.С. Философские проблемы структурного анализа в гуманитарных науках. –М.:
Наука, 1977. –271 с.
ГЛАВА
ВТОРАЯ
критический
анализ основных концепций французского структурализма
К. ЛЕВИ-СТРОСС И ЭТНОЛОГИЯ
В первых разделах настоящей главы рассматривались
структурные теории, развертываемые на материале европейской культуры. Теперь
мы переходим к концепциям К. Леви-Стросса и Ж. Лакана, основывающимся на
специфическом «экзотическом» материале. Любопытно, что исследования Фуко и
Барта, посвящен ные исторически расчлененному материалу, характеризуются
своеобразным стремлением «выйти» из диахронического потока исторического
становления, вычленить внутри него синхронные срезы, в то время как «внеисторический»
и «внеевропейский» материал, напротив, обращает авторов к иному кругу вопросов,
например к проблеме генезиса. Таким образом, и Леви-Стросс, объект исследования
которого — представляющиеся вневременно устойчивыми структуры материальной и духовной
жизни первобытных обществ, и Лакан с его также вневременно устойчивыми структурами
бессознательного подходят к проблеме логического и исторического генезиса социально-культурных
структур, возникающих в результате опосредования антиномии природного и
культурного. Исходной «клеткой» такого генезиса выступает, по их мнению, запрещение
инцеста — это первоначальное ограничение стихийных законов естества.
Этот основополагающий переход из царства природы в
мир культуры запечатлевается якобы в социальной памяти человечества (таким его
изучает Леви-Стросс) и в индивидуальной памяти человека (таким его изучает
Лакан).
Несомненно, конструирование синхронных срезов внутри
исторического материала и логико-генетическое вычленение «клеток» внутри
«внеисторического» материала — это лишь стихийная, эмпирическая тенденция.
Столь же несомненно, однако, что обе эти тенденции подтверждают одну и ту же
мысль — мысль о единстве синхронического и диахронического подходов, о взаимоотнесенности
истории и структуры.
Имя крупнейшего французского антрополога Клода
Леви-Стросса известно всем, кто интересуется положением дел в тех направлениях
гуманитарной науки, которые объединились под лозунгом и теоретической программой
структурализма. Именно Леви-Стросс олицетворяет собой гуманитарный
структурализм как для его приверженцев, так и для его противников. По мнению
некоторых критиков, на Леви-Строссе кончается «классический» структурализм,
заложивший основы структурального метода, и начинается новый его этап,
представленный третьим поколением структуралистов, уже критически
пересматривающих наследие своих предшественников.
Буржуазные критики считают, что Леви-Строссу удалось
вывести современную этнографию (на Западе ее называют этнологией или
культурантропологией) из-под господства эмпирико-индивидуалистических схем
англо-американской культур антропологической школы и сделать ее строгой наукой
с отточенным методом. Леви-Стросс подходит к проблеме гуманитарного знания в
соответствии с самым современным опытом естественных наук, определенным
образом учитывая «роль прибора» и «место наблюдателя», «принцип дополнительности»
и «соотношение неопределенностей», помещает этнологический материал в формы
структурной лингвистики и обращается к математическим моделям. Одновременно с
этим ему удается вписать свои исследования в общую перспективу интереса к мифу
и мифическому мышлению, сняв ставшие очевидными недостатки в концепциях
предшествующих исследователей мифов (например, дюркгеймовскую недооценку
качественного своеобразия мифического мышления и левибрюлевскую недооценку
«количественной» силы мифического мышления в его логике снятия противоречий) и
опосредовав крайности трактовки мифического мышления в бергсоновском
иррационализме и кассиреровском интеллектуализме. Кроме того, отмечают
апологеты ученого, Леви-Стросс борется с неокантианской философской
асоциальностью, противопоставляя ей «коллективные представления» и другие
традиционные понятия французской социологической школы; он выступает против психологической
асоциальности раннего Фрейда, противопоставляя ему «коллективное бессознательное»
Юнга; он выступает против юнговских наследственных психологических архетипов,
показывая варьирование отношения символизации в разных этнических контекстах;
он снимает идеальный примат трансцендентальной субъективности и утверждает
вслед за Марксом главенствующую роль экономического базиса в структуре
социального целого; он преодолевает кассиреровскую статичность схем мифического
мышления с помощью достижений теории информации и т.д. и т.п.
Одним словом, получается, что Леви-Стросс «единолично» закладывает основы
гуманитарной науки XX в.
Несмотря на это, самооценка Леви-Стросса гораздо
скромнее. Приведем слова Ж. Пуйона, которые Леви-Стросс цитирует в предисловии
к французскому изданию «Структурной антропологии»: «Леви-Стросс, конечно, не
первый и не единственный исследователь, который подчеркнул структурный
характер общественных явлений; оригинальность его в том, что он принял это
(обстоятельство) со всей серьезностью и невозмутимо вывел из него все следствия»[1]. Мы не
случайно подчеркнули указание на «невозмутимую» последовательность
Леви-Стросса в осуществлении своей программы. Критики нередко отмечают, что
эволюция Леви-Стросса незначительна, но нам она тем более важна и тем более
показательна, что осуществлялась она строгим ученым с последовательным методом.
Даже небольшой сдвиг в теоретической программе может сказать в данном случае о
более важных вещах, чем радикальные перемены курса и лозунгов у менее
систематических исследователей.
«Элементарные структуры родства» (1949); «Печальные
тропики» (1955); «Структурная антропология» (1958); «Первобытное мышление»
(1962); «Тотемизм сегодня» (1962); «Мифологики»: «Сырое и вареное» (1964), «От
меда к пеплу» (1966), «Происхождение застольных обычаев» (1968), «Нагой
человек» (1971)—вот далеко не полный перечень лишь самых значительных работ
Леви-Стросса. Чередуя описания практических изысканий с теоретической
рефлексией, Леви-Стросс постепенно расширяет свою программу: от исследования
отдельных конкретных черт жизни первобытного общества он переходит к
глобальному исследованию структур первобытного мифического мышления. Таким образом,
частнонаучная задача перерастает в общенаучную или даже, пожалуй, в философскую
задачу.
Сущность того, что сделал Леви-Стросс для науки,
отчетливее выявляется не по отдельным его общетеоретическим высказываниям, а
по его конкретному этнологическому анализу[2]. Однако
было бы неправомерно
представлять научные взгляды Леви-Стросса независимо от его философских
взглядов. И те, и другие находятся в единстве, которое мы и будем рассматривать.
Прежде чем перейти к разбору философско-методологических и научно-теоретических
взглядов Леви-Стросса, необходимо кратко рассмотреть основные сферы его
специально- научных интересов, остановившись прежде всего на анализе мифов.
Каждая из крупных работ Леви-Стросса вносит что- либо
новое как в специально-научном, так и в теоретико- методологическом плане,
составляет звено единой постройки, единого проекта — практического осуществлю
ния и теоретического обоснования возможности объективного научного знания в
сфере этнологического исследования.
Мышление первобытного дикаря, утверждает Леви- Стросс,
это не самое раннее состояние человеческой мысли: оно опирается на уже
происшедший водораздел между природой и культурой. В «Элементарных структурах
родства» переход от природного союза, основывавшегося на единокровности, к
брачному союзу, основывающемуся на запрещении инцеста, трактуется как
установление, которое соединяет универсальный характер инстинктивной жизни с
ограничительным характером социальных норм, как единственное культурное правило,
которое является всеобщим. Это онтологическая опора для всех других проявлений
социальной жизни и теоретическая опора для их объяснения. Другой стороной запрещения
инцеста выступает обмен как общая основа функционирования социального организма
и прежде всего обмен женщинами (экзогамия) и обмен информацией (язык), подключающие
природного индивида к символическому миру культуры.
Механизм обмена, лежащий в основе функционирования
символических социальных систем, не дан в непосредственном опыте, но должен
быть построен в теоретическом плане: социальный мир — это мир символических
отношений.
Изменение этих отношений является, по Леви-Строс- су,
важным фактором общесоциальных изменений. «Вся-
1971, № 4, с. 115—134; Мифологические теории XX века
на Западе.—«Вопросы философии», 1971, № 7, с. 163—171.
кая
культура может рассматриваться как ансамбль символических систем, к которым
прежде всего относятся язык, брачные правила, искусство, наука, религия. Все
эти системы ставят целью выразить некоторые аспекты физической и социальной
реальности и, кроме того, — те отношения, которые связывают эти два типа реальности
между собой, а также и сами символические системы друг с другом. Эти
символические системы внутри каждого данного общества всегда остаются в
известной мере несоизмеримыми, они характеризуются различным ритмом эволюции, и
именно эта неравномерность изменения различных символических систем и
определяет в конечном счете скольжение общественной структуры, переход от одного
состояния общества к другому»[3].
Внутри символического «порядка» культуры также
происходит взаимоопосредование социального и индивидуального: лишь внутри
социального порядка индивидуальные отличия приобретают целостность своего
выражения и одновременно лишь через посредство конечного индивидуального опыта
социальный факт воплощается в реальности. Основой для построения символического
функционирования сознания выступает понятие «мана» — одно из наиболее
обобщенных понятий первобытного мышления, обозначающее «нулевую» символическую
ценность, нечто вроде алгебраического символа, способного вместить любое содержание.
Реляционный характер символического мышления предполагает, что во всяком типе
структур человеческого сознания существует несовпадение между порядками означающего
и означаемого, причем означающего всегда «больше», и этот избыток распределяется
между предметами реального мира в соответствии с законами символического мышления.
Именно это свободное означающее делает, по Леви-Строссу, соизмеримыми любые
проявления человеческого духа и, следовательно, является условием всякого
духовного творчества, равно как и возможности его познания.
В статьях «Структурной антропологии» развиваются темы
предшествующих работ и намечаются перспективы
будущего исследования. Здесь Леви-Стросс развернуто применяет лингвистическую
методологию (и прежде всего приемы фонологического анализа Н. Трубецкого) к
этнологическим объектам — системам родства, мифам, а в последующих своих
работах «Тотемизм сегодня» и «Первобытное мышление» — также и к тотемизму.
Метод Леви-Стросса при рассмотрении систем родства и
брачных правил значительно отличается от исследований его предшественников в
этой области (английских— Малиновского и Рэдклиф-Брауна и американских—
Боаса, Лоуи, Кребера). В противоположность исследованиям, проводимым на уровне
терминов родства, Леви-Стросс, во-первых, вычленяет в этих терминах их
дифференциальные признаки (типа: пол, возраст, поколение, ступень родственной
близости и пр.) и, во-вторых, исследует не сами эти термины, но их соотношения
(типа: братские, брачные, родительские и пр.). При этом Леви-Стросс отделяет
систему терминов от системы поведения, сохраняя между ними не жесткую
причинно- следственную связь, но лишь некоторую функциональную корреляцию.
Воссоединение в единой сетке всех этих отношений дает в итоге нечто вроде пучка
дифференциальных признаков (так выглядит фонема в фонологическом анализе),
которые в различных составах и пропорциях реализуются в различных обществах.
Применение лингвистических методов усложняет и одновременно упрощает исходные
параметры анализа, делает соизмеримым внешне несходный материал и позволяет
выявить более общие типы систем родства, нежели это удавалось его
предшественникам: позволяет, например, представить патрилинейные и
матрилинейные типы «авункулата» (родственных отношений брата матери и
племянника) как варианты некоего исходного инварианта.
Другой объект применения лингвистической методологии
для Леви-Стросса — это фольклор, мифы, посредством анализа которых он
намеревается вычленить инвариантные глубинные структуры человеческого
сознания. Леви-Стросс не только применяет принципы структурной лингвистики к
фольклору, но и считает миф феноменом языкового плана (хотя конституирующие
единицы мифа— «мифологемы» — расположены выше уровня собственно языковых
явлений). Этот анализ выявляет двойственность мифа, который в качестве
исторического повествования в прошлом—диахроничен и необратим, однако в
качестве инструмента объяснения настоящего — синхроничен и обратим. Подобно
смыслу систем родства, смысл мифа заключен не в отдельных его элементах, а в
связи этих элементов между собой.
Примером исследования мифа с помощью лингвистической
методологии является левистроссовский анализ мифа об Эдипе. Все мотивы мифа
(короткие фразы, связь элементов которых соответствует связи событий в мифе)
поляризуются на две главные оппозиции: переоценка или недооценка родства,
отрицание или, наоборот, подчеркивание кровной связи человека с землей
(«автохтонии») 31. Исходная для мифического мышления проблема — это
невозможность и одновременно необходимость перейти от представления о
«природном», растительном возникновении человека из земли к представлению о
его «культурном» возникновении от брака мужчины и женщины.
Эта проблема возникает, как полагает Леви-Стросс, во
всех вариантах мифа об Эдипе, начиная от Софокла и кончая Фрейдом. Именно
поэтому и неправомерно брать какой-либо один миф — более ранний или, наоборот,
более поздний — за основу и считать все остальные варианты неаутентичными.
Утверждение собственной ценности каждого мифа позволяет вскрыть в мифах третье,
временное измерение — мифам свойственна не только синхроническая и
диахроническая размерность в пределах каждого данного варианта, но также и
общая временная последовательность, в которой располагаются все варианты мифа в
истории. Основной логический смысл мифа заключается в постепенном опосредовании
противоположностей жизни и смерти, растительного и животного и пр. Миф
развертывается в постепенном снятии противоположностей.
Анализ функций животных образов (таких, как койот или
ворон, питающихся падалью и поэтому являющихся
3) В противоположность анализу В. Проппа, исследовавшему
(в «Морфологии сказки») волшебную сказку преимущественно в синтагматическом
повествовательном аспекте, Леви-Стросс сосредоточивается на анализе
символико-логических пучков отношений, т. е. скорее на парадигматической
стороне мифического мышления, нежели на его реализации в мифическом повествовании.
посредниками
между растительным и животным миром) в качестве средств мифического мышления
приводит Леви-Стросса в «Первобытном мышлении» к признанному научному
достижению — переосмыслению традиционной интерпретации тотемизма. Тотемизм не
является ни выражением «детского мировосприятия» первобытного человека, ни
непосредственным отображением экономической полезности того или иного
животного в жизни первобытного общества. Тотемические животные нужны «не для
того, чтобы их есть, а для того, чтобы с их помощью мыслить», — возражает
Леви-Стросс. То- темическая логика является для Леви-Стросса не частным
явлением первобытной культуры, но характерной особенностью всего мифического
мышления, орудием и средством классификации природных и социальных явлений.
Тотемизм предполагает установление соотношения логических оппозиций между
видами животных с оппозициями между социальными группами, причем перенос
категорий животного мира на социальную систему (животные могут быть врагами и
друзьями, «своими» и «чужими»)—это один из простейших способов различения
собственно социальных категорий.
Таким образом, в любом проявлении жизни первобытных
племен — в тотемизме, правилах родства, ритуалах, мифах — Леви-Стросс
стремится вычленить единую логическую основу, всеобщие структуры бессознательного
[4].
Высокая интеллектуальная оценка логики конкретных качеств, логики ощущений,
заложившей основы современной цивилизации и возрождающейся ныне на уровне
современного научного мышления, — вот основной теоретический момент программы
Леви-Стросса.
Однако именно в анализе мифов, относительно не
зависимых от каких-либо непосредственных прагматических функций и потому
представляющих собой наиболее свободное функционирование человеческого сознания,
система универсальных законов человеческого разума становится доступнее всего
для анализа. В мифе разум, лишенный практической необходимости заниматься
внешними объектами, сталкивается с самим собой,
подражает самому себе, выявляет свои собственные возможности.
Конкретным анализом логики мифа в действии является
четырехтомное исследование мифов южноамериканских индейцев— «Мифологики»
(1964—1971). Способ исследования, принятый Леви-Строссом в «Мифологиках», был переворотом
в традиционных приемах исследования фольклора и мифологии и прежде всего в методах
традиционной историко-географической школы с ее каталогами сюжетов и мотивов.
Задача исследования мифов, считает Леви-Стросс,
заключается в том, чтобы установить для каждой последовательности мотивов мифа
группу преобразований внутри общего, хотя и незаконченного корпуса материала,
чтобы выявить отношения изоморфизма между различными последовательностями. На
различных уровнях и в различных кодах — географическом, технико-
экономическом, социологическом, космологическом — исследователь должен выявить
общую систему оппозиций, вскрыть измерение безличной бессознательной комбинаторики,
представляющей собой глубинный пласт человеческого разума, присутствующий не только
в мифах примитивных племен, но и в явлениях современной культуры. Это нелегко,
поскольку здесь очень существен разрыв между внутренней и внешней точкой
зрения на миф, между сознанием аборигена и сознанием исследователя; например,
опорная для Леви-Стросса оппозиция природы и культуры оказывается фактически
незначимой в самом мышлении дикаря, для которого тенденция к сближению природы
и культуры порой оказывается сильнее, чем тенденция к их противопоставлению.
Значение отдельных элементов мифа не универсально,
универсальна лишь логика связи этих элементов: «Истина мифа не заключается в
каком-либо привилегированном содержании. Она заключена в логических отношениях,
лишенных содержания, или, точнее, таких, инвариантные свойства которых
исчерпывают их операциональное значение»[5]. Значение
мифов — это не статическое отношение некоего отдельного означающего к некоему
отдельному означаемому, но динамическое отношение, связывающее между собой
многие мифы и многие части мифов. Это помогает понять парадоксальное j утверждение Леви-Стросса о том,
что не люди думают посредством мифов, а мифы «думаются между собой»: оно означает,
что независимо от перекличек мотивов друг с другом невозможно понять смысл
каждого отдельного мотива. (Так, расшифровка одного только исходного мифа в
«Мифологиках» вовлекает в анализ свыше 180 мифов двадцати племен.) При этом
логика мифа не осуществляется посредством целенаправленного применения специальных
средств, и потому ее результаты всегда как бы случайны, неожиданны, побочны по
отношению к самому процессу функционирования этой системы средств. Элементы логики
мифа занимают промежуточную позицию между восприятиями и понятиями, это уже не
восприятия, но еще и не понятия.
Первоначально поле исследования мифов похоже на
туманность, в центре которой сосредоточена большая часть взаимосвязанных
элементов, а по краям—их разреженные участки. Чем далее продвигается анализ,
тем больше уплотняется исходное ядро, тем меньше остается «белых пятен», и
первоначальный хаос нагроможденных мотивов уступает место порядку. Однако, как
полагает Леви-Стросс, в принципе невозможно достичь такого состояния мифической
материи, при которой она откристаллизовалась бы в жесткую структуру, поскольку
неисчерпаем сам объект мифического исследования. Подобно своему объекту и само
исследование мифов не может иметь ни абсолютного начала, ни абсолютного конца,
да и вообще неважно, заостряет свою мысль Ле- ви-Стросс, первобытная ли мысль
изучает современную или современная первобытную, — важно лишь, что в этой
двойной и одновременной рефлексии взаимодействующих сознаний выявляются общие
структуры разума.
Различные группы мифов имеют некоторую общую
структуру. Так, этнологические мифы (или мифы о происхождении какого-либо
социального или природного явления) обычно начинаются с инцеста, т. е. прямого
или метафорического нарушения меры в семейных отношениях, которое влечет за
собой разобщение элементов, обычно единых; воссоединение этого разрыва, упорядочивание
нарушенного равновесия предполагает в качестве дополнительного условия
появление искомого элемента. Анализируя мифические повествования, Леви- Стросс
обычно вслед за анализом первого мифа берет из него какую-нибудь побочную, на
первый взгляд, тему, через которую данный миф связывается с другими мифами.
Так, в первом томе «Мифологик» мифы о кухне (с примыканием этиологических
мифов о происхождении огня, воды, меда, табака, ядов), будучи в известном
смысле ключевыми, вовлекают затем в анализ мифы о происхождении культурных
растений, смерти и короткой жизни, а затем и мифы астрально-небесного
содержания. Второй том, «От меда к пеплу», характеризуется противоположным
направлением: если мифы о кухне концептуализировали переход от природы к культуре,
то мифы о меде, напротив, характеризуют переход от культуры к природе.
Направленность анализа, бессильного объяснить некоторые эпизоды южноамериканских
мифов посредством их собственной комбинаторики, заставляет Леви-Стросса
обратиться в третьем и четвертом томе к рассмотрению некоторых
североамериканских мифов, которые, как бы подтверждая закономерности этой
«периодической системы элементов», постепенно заполняют белые пятна в его
материале.
Между всеми томами «Мифологик» обнаруживается связь не
только содержательного, но и теоретико-методологического плана. Так, первый
том, «Сырое и вареное», посвящен исследованию логики чувственных качеств,
логики восприятий, не различающей свойств субъективности и свойств космоса;
второй том, «От меда к пеплу», — исследованию логики форм, выявляющейся в
оппозициях типа «внутреннее — внешнее», «содержащее— содержимое»; третий и
четвертый — движению к абстракции, выделению (через сходство или различие
чувственных свойств) понятий, которые в свою очередь связываются в высказывания
и суждения, соответствующие уже не логике терминов, но логике отношений. Здесь
речь идет о соотношении терминов, которые не просто наличествуют или
отсутствуют, но могут быть ближе и дальше друг от друга. Так на уровне логики
отношений былые конъюнкции, дизъюнкции или медиации становятся простыми
терминами для комбинаторики более высокого уровня. Таким образом анализ
движется по спирали, вбирая в себя все более глубокие пласты содержаний, форм,
отношений.
В ходе развертывания мифического мышления и его
анализа происходит разветвление бинарных оппозиций, концептуализирующих исходно
не разрешимые противоречия. Например, исходная оппозиция культуры и природы
расчленяется далее так: природа — на космическое и биологическое, культура —на
техническое и социальное, социальное — на групповое и внегрупповое;
внутригрупповое предполагает возможность эндогамии или экзогамии, эндогамия —
возможность либо инцеста либо целибата (безбрачия), внегрупповое порождает
отношения союзничества или войны и пр. Это древо может разветвляться бесконечно,
обнаруживая все новые оппозиции, которыми оперирует мифическое мышление.
В каждом томе «Мифологик» есть наиболее примечательные
страницы соответственно содержательной специфике каждого тома. В первом томе —
это анализ эквивалентных кодов чувств. Так, единое сообщение о краткости
человеческой жизни как факте культурном (человек не живет так долго, как
минералы, некоторые растения и животные) передается в различных мифах всеми
возможными кодами чувств: слуховым (оппозиция тишины и шума), вкусовым
(оппозиция растительной пищи и каннибализма), обонятельным (оппозиция гниения
и нетленности), осязательным (оппозиция мягкости и твердости). Во втором томе,
на уровне логики форм — это анализ полифункциональных предметов, их операторного,
опосредующего значения. Так, например, «ка- лебаса» — это одновременно и
ритуальная погремушка, инструмент священной музыки, и полое дерево, используемое
как барабан, инструмент светской музыки, и сосуд для меда («естественной»
пищи) —посредник перехода от культуры к природе, и вместилище для пищи, приготовленной
человеком, т. е. посредник обратного перехода от природы к культуре. В третьем
томе, на уровне логики отношений — это анализ соотношений различных кодов: астрономического
(небо — земля), географического (близкое — далекое), анатомического (голова—
ноги) и пр.
Леви-Стросс воспринимает различные мифы как части
распавшейся системы, которая и должна быть реконструирована исследователем. В
ходе этой реконструкции, как полагает Леви-Стросс, безразлично, поднимаемся
ли мы или опускаемся по течению времени. На том общем уровне, где происходит
исследование, важность исторических трансформаций стирается или во всяком
случае сильно уменьшается. Таким образом, миф есть то, что уничтожает время,
что стирает настоящее, прошедшее и будущее, миф — это безвременье вечности.
Именно поэтому мифы могут быть поняты не только как поиск потерянного времени,
но и как подавление времени. Они развертываются и исследуются на таком уровне,
где стирается и сама история. Мифы, по Леви-Строссу, как бы «амортизируют»
социальную историю бесписьменных народов с ее миграциями, войнами, эпидемиями,
дружественными или враждебными общениями, брачными связями. Будучи поколеблена
в какой-либо своей точке, социальная система реагирует на это потрясение всей
своей целостностью и находит равновесие и стабилизацию в системе
мифологического мышления, которая разрешает эти противоречия посредством
перевода исходной оппозиции в план других, более дробных оппозиций, являясь
таким образом деятельностью расчленения и упорядочения спонтанного потока
жизненных переживаний. В этом логический смысл мифа противостоит ритуалу —
практически-магической деятельности, смысл которой заключается как раз в том,
чтобы воссоединить произведенные мифической мыслью расчленения и вновь ввести
их в континуум живого восприятия. Таким образом, в интерпретации Леви-Стросса
(с характерным для него полемическим пафосом интеллектуализма) ритуал
является ответом не на самую жизнь, а на мышление о жизни, на его дискретный по
отношению к непосредственному жизненному переживанию характер; ритуал — это
попытка осуществить обратный ход — от мышления к жизни.
На стыке мифа и ритуала и осуществляется, по Леви-
Строссу, символическая функция, опосредующая мыслимое и переживаемое,
чувственное и интеллектуальное. Однако, нельзя сказать, что мифическое мышление
навязывает человеческому мировосприятию искусственные
расчленения. Некоторая специфическая рациональная расчлененность объективного
мира предшествует разграничениям, производимым мифической мыслью. Леви- Стросс
выделяет даже два этапа такой рациональности: первый, это некая рациональность
вселенной, без которой было бы невозможно какое-либо объективное знание;
второй, это уже мышление, но еще пассивное, почти не отчлененное от
объективного мира и тесно связанное с ним — это «включенное во вселенную
объективное мышление, функционирующее автономно и рационально до того, как оно
субъективирует окружающую рациональность и, приручив ее, подчиняет ее себе»[6].
Эти два этапа — рациональность мира до мышления и
первичная рациональность мышления в мире до субъективного мышления
предшествуют собственной рациональности мифического мышления. Таким образом,
субъективированное, индивидуализированное мышление глубоко укоренено в
рациональности «объективного мира»; только для того, чтобы обнаружить эту
укорененность, нужно спуститься вниз по ступеням рациональности до ее
глубинного слоя. В этом и заключается смысл проекта Леви-Стросса, выдвинутого
в «Первобытном мышлении» и подтвержденного в «Мифологиках» — «реинтегрировать
человека в природу, в совокупность физико-химических взаимодействий».
Объективные закономерности органической и физической природы Леви-Стросс
считает в конечном счете определяющими для любого индивидуального человеческого
действия. «В противоположность философии, которая ограничивает диалектику
человеческой историей и запрещает ей выход в область природы (здесь Леви-Стросс
полемизирует с Сартром), структурализм охотно признает, что идеи, формулируемые
им в психологических терминах, не могут быть чем- либо иным, как примерными
приближениями к истинам органическим и даже физическим»[7]. Леви-Стросс
неустанно развивает мысль о том, что сама возможность
структурного анализа возникает лишь потому, что модель его операций (и, в
частности, принцип бинарных оппозиций) заложена в органической и физической материи:
«структурный анализ может возникнуть в духе лишь потому, что его модель уже
заложена в теле».
Леви-Стросс называет свою тетралогию «Мифологи- ки» не
«сумерками богов», а «сумерками людей»; его анализ выявляет «мифический»
характер таких представлений, как «мир», «природа», «человек». Все эти
представления возникают из стремления (мифотворческого по своей природе)
построить опосредования между крайними членами исходного противоречия, которые
по сути непримиримы. Человеку, вопреки гамлетовской дилемме, не дано выбирать
между бытием и небытием. И потому ему приходится принимать оба эти противоречивые
свидетельства и двигаться далее в тщетном стремлении выбрать что-либо одно или
нейтрализовать противоречие в сериях бинарных оппозиций.
Попытаемся вычленить в теоретической концепции
Леви-Стросса несколько опорных пунктов, вокруг которых группируются как
изложение первоначальных представлений о целях, задачах и принципах
этнологического исследования, так и последующие переосмысления этих
представлений. Это: а) интеллектуальный рационализм;
б) опора на язык
и лингвистическую методологию;
в) отрицание
трансцендентальной субъективности и утверждение на ее месте форм социальности
и коммуникативности; г) попытка «наведения моста» между природным и культурным
и поиск «нулевой ступени социальности»; д) взаимоисключающее противопоставление
этнологии и истории при полном подчинении последней построениям структурального
метода.
В наборе этих признаков нетрудно обнаружить те
генетические истоки, которые обусловили специфическую конфигурацию строссовского
проекта. Так, первый пункт выделенной программы — интеллектуальный рационализм
— свидетельствует о неокантианской ориентации Леви-Стросса (в том особом ее
ответвлении, которое представлено концепцией «символических форм» позднего
Кассирера); его внимание к языку — об отзвуках неопозитивистской программы
обоснования научного знания и о прямом интересе к концепциям современной
лингвистики и семиотики; отрицание трансцендентальной субъективности и утверждение
роли социальности и коммуникативности — о влиянии французской социологической
школы, в традициях которой воспитывался Леви-Стросс; попытки наведения «моста»
между природой и культурой напоминают об увлечении Леви-Стросса идеологами
французского просвещения и прежде всего — Руссо; наконец, противопоставление
этнологии и истории помещает строссовскую программу внутрь современной
французской духовной ситуации, ибо под видом этого частного противопоставления
двух наук внутри единого поля науки, как мы дальше увидим, скрывается более
общая антиномия науки и философии, в которой главным антагонистом Леви-Стросса
выступает Ж.-П. Сартр.
Если «руссоизм» и социологизм, как представляется, не
требуют пространных комментариев, так как они принадлежат к собственно
французской культурной почве, то другие выделенные нами моменты нуждаются в некоторых
дополнительных разъяснениях, ибо ни касси- реровское неокантианство с его
культом разума, весьма отличным от традиционного картезианского рационализма,
ни неопозитивизм с его культом языка, вовсе не свойственным французским
родоначальникам современного позитивизма, не имели во Франции сколько-нибудь
значительного распространения.
Мы уже имели возможность специально рассмотреть
соотношение между кантовской схемой трансцендентального обоснования науки, ее переосмыслением
в неокантианских течениях (особенно в том ответвлении от кантианской
проблематики, которое представляет собой «философия символических форм»
Кассирера) и некоторыми существенными моментами концепции современного
структурализма. Повторим здесь лишь самое главное. Леви-Стросс придерживается
той тенденции к расширению сферы рационального и объективного описания,
которую принесли с собой неокантианские школы начала века. Это особенно отчетливо
видно в трактовке мифического мышления: те его черты, которые Леви-Брюль считает
«аффективно-партиципативны- ми», Кассирер, а вслед за ним и С. Лангер,
рассматривают в терминах логических категорий, трактуя его как логику весьма
своеобразной модальности. Именно кас- сиреровскую рационалистическую, а не
левибрюлевскую 1 аффективно-эмоциональную и тем более не бергсоновскую
иррационалистическую концепцию мифического мышления разделяет и развивает Леви-Стросс,
хотя при этом он отказывается от трансцендентального субъективизма
неокантианцев как объединяющего центра деятельности сознания. Впрочем, эта
кантовская концепция подвергается серьезному переосмыслению уже у Кассирера:
на ее место встает представление о бессознательно осуществляющейся
символической функции сознания. И здесь Леви-Стросс близко следует за Кас-
сирером: оба исследователя видят в проблеме символизма и символического
функционирования сознания тот глубинный уровень, на котором объединяются и к которому
сводятся формальные механизмы теоретического и практического действия в тех
сферах, которые Кант считал принципиально раздельными. Помимо поиска предельных
составляющих деятельности сознания Леви- Стросс уделяет большое внимание
исследованию его синтезирующего механизма. Именно символическая функция
позволяет соотносить индивидуальные содержания человеческой психики с
универсальными закономерностями бессознательных структур. Эти структуры, по
мысли Леви-Стросса, всеобщи и равнозначны и для «первобытного», и для
«цивилизованного» человека. Хотя по отношению к каждому данному индивиду и
событиям его психической жизни они представляются вневременными, однако они
суть не что иное, как продукты и результаты социально-культурной практики
человеческого коллектива36. Конечно, эти параллели между Кассирером
и Леви-Строссом нисколько не мешают тому, что ход мысли исследователей развертывается
в разных плоскостях: Кассирер движется в плане философской
рефлексии, рассматривая символические формы не как умозрительные конструкции,
но как «формы реальности»; Леви-Стросс, напротив, твердо предостерегает против
«онтологизации» построений развертываемого им структурального метода. Тем не
менее структурирующая деятельность бессознательного для Леви-Стросса и формирующая
символическая деятельность для Кассирера в своей основе сопоставимы, и эта
возможность сопоставления возникает потому, что и та, и другая выступают в
сути своей как деятельность разума — как упорядочивающее подведение многого
под единое, индивидуального и особенного под всеобщее, как расчленение единого
потока становления на дискретные, обозримые и сопоставимые единицы.
Второй момент, требующий, на наш взгляд, дополнительных
пояснений, это точка зрения Леви-Стросса относительно места и роли языка в
культуре и познании. Здесь, естественно, напрашивается сопоставление его
концепции с концепцией «третьего позитивизма» и философов-аналитиков, для
которых вопрос о роли и месте языка в логической структуре знания и соответственно
об обосновании познания посредством языка был вопросом первостепенной важности.
Внимание к языку и его структурам свойственно,
конечно, не только позитивизму во всех его современных разветвлениях.
Необходимость считаться с бытием языка в культуре, осмыслить его орудийную и
формирующую роль в научном познании, в художественном творчестве, прояснить его
опосредующую роль во всех сферах бытия человека выкристаллизовалась в XX в. как
задача, разрешение которой требует самых разносторонних и разнонаправленных
усилий. Однако именно усилия «третьего» позитивизма сосредоточились на этой
проблематике преимущественно в том ракурсе, который сейчас для нас наиболее
важен: т. е. на роли структуры языка в
его в дискурсивную речь. Эти структуры
немногочисленны, хотя порождаемый ими символический мир беспредельно
многообразен. Фактически бессознательное для Леви-Стросса представляет собой
структурирующую силу, обоснованную на биологическом и даже физиологическом
уровне функционирования коры головного мозга.
обосновании
познания; именно здесь была осознана необходимость переосмыслить кантовскую
схему обоснования науки, не включавшую в свой механизм язык с его ролью
главного посредника. Конечно, аналогия между взглядами англосаксонских
неопозитивистов, уделявших серьезное внимание анализу языковой структуры
научного знания, и концепцией раннего Леви-Стросса, определяющего язык как
основное средство, модель и самое совершенное выражение культуры, была бы натяжкой.
Дело в том, что между англосаксонским позитивизмом и французским
структурализмом имеют место по крайней мере два опосредования: это
«классические» школы лингвистического структурализма (здесь очевидна наибольшая
близость Леви-Стросса к самой традиционной из них — пражской функциональной
лингвистике; в своей этнологической методологии Леви-Стросс, как мы видели,
ориентировался прежде всего на фонологическую теорию Н. С. Трубецкого и
позднее Р. Якобсона) и американская этнолингвистика (наиболее показательными
представителями которой считаются Сепир и Уорф). Наличие этих опосредующих
звеньев отдаляет, но не умаляет некоторое концептуальное родство структурализма
с неопозитивизмом, тем более что и при непосредственном их сравнении
обнаруживается целый ряд сходных признаков: жесткое разграничение эмпирического
и теоретического уровня в структуре научного знания, ставшее краеугольным
камнем в концепции неопозитивизма и весьма последовательно проводившееся
Леви-Строссом, опора на моделирование с помощью аппарата математической логики,
общее стремление к методологическому монизму, т. е. к нахождению единого метода
исследования в естественнонаучной и гуманитарной области. (Любопытно, что
Леви-Стросс весьма охотно пользуется ранне-позитивистской физико-технической
метафорикой: он сравнивает общественные структуры с паровыми машинами или
часовыми механизмами, теплыми или холодными телами, он уподобляет коллективное
бессознательное пустому желудку, а человеческий разум считает «вещью среди
вещей».)
Тенденции неокантианства и неопозитивизма, критика
разума и критика культуры обретают в «Структурной антропологии» Леви-Стросса
определенное единство. Общим знаменателем разнородных признаков выступает здесь
проблематика обоснования познания, в данном случае — гуманитарного. Эта задача
не оставалась для Леви-Стросса неизменной. Для того чтобы в этом убедиться,
достаточно сопоставить крайние точки развертывания строссовской программы.
Ранний проект «сверхрационализации», т. е. крайнего расширения сферы
объективного описания (об этом Леви-Стросс говорит, например, в «Печальных тропиках»)
был в определенном смысле очень близок неокантианскому проекту унификации и
объединения сферы сознания на основе рационального; проект глобальной опоры на
язык и лингвистическую методологию (об этом Леви-Стросс говорит во многих
статьях «Структурной антропологии» и прежде всего в «Структурном исследовании
мифа»— 1955) близко соответствовал некоторым установкам неопозитивизма и
находившейся под его влиянием структуральной лингвистики. И вот оба эти
проекта подвергаются переосмыслению в работах 60-х годов: в «Первобытном мышлении»
и особенно — в «Мифологиках».
Пути и способы этой переоценки достаточно едино-
направленны, их нельзя объяснить простой случайностью. Проект
интеллектуалистического рационализма заменяется проектом «эстетизации» и
связанного с ним сближения чувственного с рациональным; язык, которому ранее
уделялось главное внимание, заслоняется молчанием и музыкой. Язык уже не
представляется Леви-Строссу самой совершенной моделью символического обмена,
он перестает быть самым надежным местом между природой и культурой, между «я» и
«другим», он уже не кажется Леви-Строссу тем привилегированным местом, где во
всеобщности бессознательных структур интеллекта стираются несводимые различия
между субъектом и объектом, наблюдателем и наблюдаемым. Разочаровавшись в
языковой дискурсивности, не способной обеспечить надежный переход между поляризовавшимися
сторонами этих антиномий, Леви-Стросс распространяет свой поиск аналогий и на
другие сферы, отдавая предпочтение искусству и «самому совершенному» виду
искусств — музыке. (Правда, при этом эстетическое не означает для Леви-Стросса
нечто иррациональное, стихийное, спонтанное, но лишь более глубокое измерение
всеобщего. Поэтому и музыка для него — это не стихийная сила, а более глубокое
измерение дискурсиониости, расчлененности и формоупорядоченности.) 37 На
искусство переносятся теперь некоторые из тех надежд и требований, которые не
смог удовлетворить язык, связанный единой цепью с разумом.
129
Параллельному сдвигу подверглись и другие моменты
выделенной программы. Так, надежда на построение утопического моста между
природой и культурой сменяется проектом возврата в природу, «растворения человека»
в совокупности психохимических и психофизических взаимодействий. Разумеется,
этот проект не может осуществиться в близко предвидимом будущем: «натурализация»
человека возможна, по мнению Леви-Строс- са, лишь как оборотная сторона его
полной «гносеоло- гизации», точнее, его всестороннего познания. В самом деле,
лишь после того, как гуманитарные науки (и прежде всего этнология) сумеют
выявить за нескончаемым разнообразием социально-культурных фактов общие
структуры, инвариантные для всего человечества во все времена, а естественные
науки, пришедшие на смену гуманитарным, сведут эти структуры к психофизическим
37 И миф, и музыка представляются Леви-Строссу
преодолением антиномии исторического времени и внеисторической структуры. И
миф, и музыка строятся на взаимодействии двух континуумов — внешнего и
внутреннего; внешнего континуума звуков в природе или исторических событий в
мире, из которых и музыка, и миф отбирают и организуют лишь некоторые; и
внутреннего континуума — психо-физиологического времени слушателя, которое
реорганизуется и перенастраивается в зависимости от развертывания музыкального
или мифического текста. Современные музыка и литература поделили между собой
функции мифа: музыка заимствовала у мифа форму, а литература — менее
формализованные элементы. Подобно мифу музыка также является средством преодоления
исходных противоречий. Для доказательства этого тезиса Леви-Стросс обращается
к анализу ладо-гармонической и метро-ритмической структуры известного «Болеро»
Мориса Равеля. В ходе развертывания этого сочинения, которое может поначалу
показаться однообразным, разрешаются противоречия между темой и
противосложением, между ритмической и метрической линиями (бинарность —
тернарность). Как и в мифе, противоречия возникают на различных уровнях
структуры музыкального произведения. Леви-Стросс вычленяет в структуре музыкального
произведения планы реального, воображаемого и символического; реальное противоречие
развертывается в метро-ритмическом плане, воображаемое — в тональных
контрастах, наконец, символическое — это заключительная модуляция в ми мажор,
выход в единую тональность, снимающую противоречия реального и воображаемого.
«первоэлементам», можно будет говорить об осуществлении утопической строссовской программы, предполагающей в конечном счете сведение социальной материи
к тем природным формам, из которых она первоначально возникла.
Итак, вместо интеллектуального — эстетическое, вместо
языка — музыка молчания, вместо социального как связующего звена между природой
и культурой — ново- зданное единство природы, вместо социализации человека —
его натурализация. Сведенные воедино, эти переосмысления дают весьма
показательную картину. Обоснование познания посредством разума и языка,
программа которого в структурализме выступает определенной концептуальной
параллелью программ неокантианства и неопозитивизма с их культом разума,
уступает место обоснованию знания в бытии.
Такое переосмысление неизбежно подводит нас к другому
вопросу: как все эти моменты сказались в конкретной практике этнологического
анализа Леви-Стросса, чем заменяет исследователь известную технику бинарных
оппозиций, разграничение языка и речи, синхронии и диахронии, разложение мифа
по парадигматической и синтагматической осям, трансформационный подход к
структуре мифа, представляемого как исчисление возможных вариантов, при
реализации которых меняется «код» или «сообщение», но не меняется «арматура»
мифа — тот набор постоянных признаков, который связывает между собой все его
временные конкретизации? Как ни парадоксально это на первый взгляд, все «общие
места» этнологического анализа, ориентированного на приемы и методы
структурной лингвистики, меняются за эти 20 лет работы Леви-Стросса лишь
весьма незначительно. В частности, обращение к музыке проявляется более в
орнаментальном плане (ср. заглавия частей и глав в «Мифологиках», использующие
музыкальную терминологию), нежели в собственно методологической сути дела.
Поэтому Е. М. Мелетинский, посвятивший ряд статей исследованию конкретно-научного
содержания строссовских работ, имел серьезные основания говорить лишь о
«незначительной эволюции» его взглядов.
В чем же дело? Была эволюция или ее не было?
Значительная или ничтожная? Если была, ю чем объясняется относительная
устойчивость внутринаучных разработок в сравнении с их концептуализацией?
Внимательнее приглядевшись к исходному списку
важнейших концептуальных моментов программы Леви- Стросса, замечаем, что до сих
пор нам не приходилось затрагивать последний из ее пунктов: взаимоотношение
этнологии с историей. Это не случайно. Хотя переосмысление этого пункта
является едва ли не важнейшим для оценки общего направления в новом обосновании
знания, этот пункт стоит несколько обособленно.
В самом деле, если, например, уподобление мифического
мышления музыкальному заметно уже на страницах второго тома «философии
символических форм» Кассирера, а еще отчетливее — в работах его последовательницы
С. Лангер, для которой уподобление мифа музыке — не мимолетная метафора, но
основной стержень всей ее концепции, то антиномия истории и структуры
помещает проблему в ситуацию современной французской духовной культуры с
характерными для нее противоречиями в дискуссиях между экзистенциализмом и структурализмом.
Эти противоречия — ядро новой проблематики, рассмотрение которой поможет понять
подлинный смысл сдвига в леви-строссовской программе.
В статьях «Структуральной антропологии» Леви- Стросс
еще пытается дать конкретное размежевание сфер владения этих двух наук: в
ведение этнологии отдается изучение скрытых всеобщих бессознательных структур,
в область истории отходит изучение индивидуальных осознанных действий. При
этом подчеркивается онтологическая и гносеологическая первичность объектов
этнологии и полная подчиненность им объектов истории.
5*
Однако в последующих работах Леви-Стросса (например,
в статье «Границы понятия «структура» в этнологии» и особенно в IX главе
«Первобытного мышления») диалог между историей и этнологией сменяется полемикой
и взаимоотчуждением. Событийность индивидуального действования предстает лишь
как некий эпифеномен суверенного и самовластного функционирования
бессознательных механизмов, отсылающих к совокупности гормональных, мозговых,
нервных фено-
131
менов, т. е. в конечном счете — к
физическому и химическому порядку природы.
В свою очередь и сам исторический факт, историческое
событие лишается статуса объективности. История есть всегда «история для»
(кого-то), т. е. определенным образом ориентированная интерпретация событий,
и, следовательно, между различными историческими событиями не может быть
установлено отношение необходимости, являющееся целью объективного научного
познания. В «Мифологиках» («Сырое и вареное») Леви-Стросс вполне определенно
говорит о том, что история — не наука и не может претендовать на научность:
«Вопреки усилиям — столь похвальным, сколь и необходимым — приобрести
какое-либо другое состояние, ясновидящая история должна будет признать, что
она никогда не избегнет полностью природы мифа»[8]. Теперь
уже Леви-Стросс отрицает собственный статус исторического знания и отводит ему
роль поставщика эмпирических данных для этнологического исследования
(собственный смысл истории — это этноцентристская утопия).
Развиваясь и вызревая, антагонизм между структурализмом
и экзистенциализмом был наиболее последовательно зафиксирован в «Критике
диалектического разума» Сартра (1960) и в «Первобытном мышлении» Леви-Стросса
(1962). В самом деле, Леви-Стросс утверждает язык как парадигму мышления и
основное условие практики, Сартр — как момент «практико- инертного» поля, как
«сброс» практики. Леви-Стросс говорит о множественности истории и о дискретном
ее характере, Сартр — о едином потоке тотализации. Леви- Стросс подчеркивает
структурную детерминацию, Сартр — аспект индивидуального действия. Леви- Стросс
кладет в основу своего исследования аналитический, «конституированный» разум,
Сартр — диалектический, «конституирующий». При этом любопытно, что Леви-Стросс
и Сартр пытаются «ассимилировать» друг друга: Сартр согласен включить структуры
в единый поток тотализирующей деятельности субъекта при условии, что основное
внимание обращается не на то, как структуры «делают» человека, а на то, «что
делает
человек из того, что с ним сделали», т. е. на событийность индивидуального
практического действия человека; Леви-Стросс тоже согласен включить философию
Сартра в свою схему: он считает ее вполне подходящим объектом для
этнологического исследования современного буржуазного общества, задавленного
идеалами «европоцентризма» и «презентицентризма».
Вневременное тождество тотализующего сартровско- го
субъекта немногого стоит в строссовской системе ценностей: сартровский проект
«новой антропологии» не удовлетворяет критериям строссовской шкалы отсчета.
Ведь Сартру недоступно то главное, без чего, считает Леви-Стросс, невозможна
никакая подлинно научная антропология: способность переходить не только от индивида
к обществу, но и от общества к другому обществу. Сартр лишь расширил «тюрьму»
декартовского индивидуализма. Подлинную же свободу мысли и подлинный
всечеловеческий гуманизм дает лишь нескованное критериями «своего» типа
социальности расширение кругозора на другие человеческие общества, а это-то европоцентристской
антропологии и не доступно.
Таким образом, структурная аксиоматика кажется
абсолютной противоположностью аксиоматике экзистенциалистской; она
предполагает примат структур над практикой и над событием; утверждение бессознательного
как скрытого обоснования всякого культурного ансамбля и, следовательно, отказ
придавать какую-либо иную роль, кроме как подчиненную, сознанию как таковому;
несводимо условный характер исторических процессов и тем самым исторического
познания; наконец, подчинение «диалектического разума» (в сарт- ровском смысле,
т. е. переживаемого понимания практики как таковой) «аналитическому разуму»,
который для Леви-Стросса является единственной реальностью, где «узнает себя
нынешняя наука» 39. Однако оппозиция Сартра и Леви-Стросса кажется
слишком гармоничной, чтобы быть подлинной оппозицией; их противоречия во многом
остаются на уровне ответов, а не на уровне вопросов, т. е. не на уровне самого
общего поля проблематики.
Ipola Е. de. Le structuralisme
ou I'histoire en exil. These de dac- torat en lettres. Nanterre, 1969, p. 270.
После столь
решительно очерченной антиномично- сти истории и этнологии тем более удивительным кажется
признание, сделанное в одной из последних работ Леви-Стросса: «Столь решительно утверждая в этой книге свои
притязания, структурный анализ не отвергает историю. Напротив, он уступает ей
главенствующее место— то место, откуда она с полным правом исследует
несводимую случайность, без которой нельзя было бы и помыслить
необходимость. Структурный же анализ, который стремится найти за внешним многообразием
человеческих обществ основные всеобщие свойства и который может учесть частные
различия, уточняя законы инвариантности в каждом этнографическом контексте,
не способен объяснить, почему эти различия, потенциально данные как равнозначные,
вовсе не все подтверждаются опытом и почему лишь некоторые из них действительно
осуществляются. Для того чтобы быть жизнеспособным, исследование, всецело
устремленное к структурам, начинает склоняться перед суетным могуществом
события[9]. Это
отнюдь не значит, что структурный анализ отчаялся уловить специфически-различное
и «склоняет голову» перед историей (и тем самым — философией), берущей на себя
эту непосильную для этнологии задачу — объяснить уникальное и индивидуальное.
На самом деле ситуация в известном смысле складывается прямо противоположная.
Концепция Леви- Стросса не способна уловить именно общее, по крайней мере то
общее, которое ищет ученый-гуманист.
Спор между Сартром и Леви-Строссом, одним из аспектов
которого является антиномия между этнологией и историей, продолжается, но
теперь все яснее становится, что линия разграничения позиций в этом споре
проходит не только между целостными совокупностями взглядов Сартра и
Леви-Стросса, но и между теми и иными взглядами самого Леви-Стросса. Система
взглядов ученого расщепляется на две половины, не налагающиеся друг на друга
без остатка. «Ранний» Леви-Стросс (работы 1940—1950 гг.) «тождествен» сам себе:
актуально осуществляемая методологическая про
грамма вполне соответствует его актуально провозглашаемым взглядам на роль
разума и языка в обосновании знания и в анализе мифического сознания, на
привилегированность синхронического подхода перед диахроническим, перед
историей, играющей лишь подсобную роль. О более поздних работах (1960—1970
гг.) этого сказать уже нельзя: актуально структуральная методология
развертывается примерно по тем же самым линиям, что и раньше, тогда как
осмысление этого развертывания изменяется: наряду с интеллектуализацией—
эстетизация, наряду с языком — музыка, наряду с социализацией — натурализация,
наряду со структурами— индивидуальное событие. В искусстве, музыке, природе,
натурализации человека находит Леви-Стросс иное, более глубоко лежащее измерение
всеобщего и в этом смысле нечто подлинно общечеловеческое.
Однако дело в том, что гуманистическая задача
строссовской этнологии противопоставлялась не только субъективистской
философии, но и традиционной антропологии. В противоположность эмпирической
антропологии гуманизм структурной антропологии заключался в том, чтобы
восстановить целостность «первобытного» человека из обломков разрозненных
фактов, утвердив тем самым, вместо различия, определенного рода единство. В
противоположность философии субъективности гуманистическая задача антропологии
заключалась в том, чтобы, напротив, сломать целостность европоцентристского
человека, выдаваемую за воплощение всеобщности, утвердив на месте его мнимого
тождества различие, показав качественную специфику мифологизирующего дикаря. В
этом заключалась диалектическая неоднозначность места п роли структуральной
антропологии в конкретной проблемной ситуации.
Внутри всех пунктов программы Леви-Стросса с зыбкой
диалектичностью запечатлелось это стремление к измерению всеобщности, на
котором можно было бы обосновать подлинный гуманизм и невозможность его
достигнуть средствами специально-научного исследования. Именно поэтому
исследовательская мысль постоянно развертывается в двух плоскостях — в плане
специально-научного анализа и в плане философско-методо- логической рефлексии,
которые лишь в известной мере можно представить соответственно в измерениях
част-
всеобщего, поскольку в обоих этих измерениях, научном и
философском, присутствуют обе
тенденции — направленность ко всеобщему и к конкретно-научному. Особенно четко оба эти измерения присутствуют в мифе мифе как
конкретной логике, вскрываемой специально-научным
анализом, и мифе как универсальной анатомии человеческого ума, обнаружение
которой требует определенных философских предпосылок.
Напояженная амбивалентность замысла пронизывает все
концептуальные звенья левистроссовской системы. Так, утверждая принципиальную
тождественность структур сознания, Леви-Стросс колеблется в оценке соотношения
современного европейского, «инженерно- понятийного» мышления с современным
первобытным, «бриколерски-метафорическим» мышлением. Подчеркивая
«равнонаучность» обеих форм мышления (и мифической, и понятийной), Леви-Стросс
вынужден одновременно засвидетельствовать несводимость этих форм. Правда,
далее он опять делает попытки их «примирения» и отождествления, замечая, что
некоторые черты магического мышления, например внимание к качественным характеристикам
объектов, утерянное европейской мыслью со времен механицизма, вновь возрождается
на вершине современной европейской науки. Быть может, не без влияния этих и подобных
неувязок Леви- Стросс в известной мере отказывается от поисков тождества в собственно
рациональной сфере и устремляет свои надежды к эстетическому, к музыке, к областям,
в которых в полной мере проявляется единство чувственного и рационального.
Кроме того, сам объект этнологического анализа ставил
исследователя перед дополнительными трудностями. Несмотря на то, что, по
распространенному мнению критиков и самого Леви-Стросса, это — удобнейший
объект для приложения структурального метода, исследовать на этом объекте
функционирование всеобщих бессознательных структур оказалось делом далеко не
легким. Удобство бессознательных духовных структур первобытных племен как
объекта этнологических изысканий принято связывать с их относительной наглядностью,
специфической «материализованностыо» в магии и ритуалах, обозримостью, но
вместе с тем — удаленностью от непосредственного осознания носителей этих
структур и т. д. Однако именно на этом объекте наиболее убедительно раскрылась
парадоксальность строссовского замысла. Дело в том, что само осознание
специфики исследуемого материала требовало учета «позиции наблюдателя» и вычета
«коэффициента преломления», деформирующего рассматриваемые явления.
Объективная ценность этнологического анализа зависит от того, насколько
исследователь соединяет в себе наблюдаемое и наблюдающее, насколько он
учитывает, что его объект — это не только чуждый, непонятный ему тип сознания,
но и проекция его собственного сознания. Исследователь чувствует событийную
насыщенность культуры тем интенсивнее, чем быстрее он движется «в ту же сторону»,
в которую устремляется развертывание данной культуры. Верная оценка этой
событийной и смысловой наполненности предполагает в идеале, что наблюдатель,
оставаясь наблюдателем, движется, однако, с той же, или близкой к ней,
скоростью, что и рассматриваемое культурное «тело», что он включен в
наблюдаемую систему. При этом наблюдатель не может остаться вне объекта, как в
естественных науках, но он не может и войти внутрь его: структурализм запрещает
все формы интериоризации и синтеза, характерные для функционирующей субъективности.
Таким образом, оказывается, что структуральный метод
лишается той опорной точки, которая выступает не только местом фокусировки
субъективированных содержаний, но в конечном счете и эталоном объективности. В
результате сам метод оборачивается чертами снятой, но не преодоленной
субъективности.
Результат предвидеть нетрудно: вместо «испытания»
метода происходит его априорное подтверждение. Недооценивая сознательный
момент в первобытном мышлении, Леви-Стросс вынужден тем самым переоценивать
собственное исследовательское сознание, вооруженное операциями структуральной
методологии и призванное осознать бессознательные структуры мышления дикарей 41.
В итоге операции структурального метода нетолько с удивительной легкостью «накладываются» на структурируемый
объект, но фактически, сливаются с ним в одно неразличимое
целое: объект, который, казалось, был надежно укрыт от суетного исследовательского
любопытства самой своей экзотической отдаленностью и бесписьменностью,
оказывается фамильярно близок структуральной методологии — детищу XX в.
При этом подчеркивается и другое: едва ли можно
обнаружить общий знаменатель человеческой природы и культуры на собственно
научном уровне. Во всяком случае именно об этом свидетельствует то направление,
в котором Леви-Стросс переосмыслял исходные пункты своей программы. Структуры
языка, структуры сознания, структуры социальности, — все эти объекты,
посредством которых он надеялся, провозглашая гуманистические идеалы,
утвердить вселенскую тождественность, всеобщность человека, — не были и не
могли быть сведены к синтезирующему их разнообразие единству. 'Стремление к
тождеству на уровне этнологического исследования, рассматривающего мышление и
культуру как объект, обречено на неудачу. По «продуктам» структур сознания и
структур языка невозможно восстановить их единый необъективированный — и необъ-
ективируемый? — источник, ибо не все эти формы и не все в этих формах сводимо к
«превращенным» формам сознания, на основе которых можно развертывать реконструкцию.
На долю этнологического исследования остается анализ различий, не снимаемых — в
философском смысле — математическим конструированием 42 и
сознательного и сами становятся бессознательными. Как
полагает Э. Ипола, понятие бессознательного возникает и неразграничительно
гипостазируется в концепции Леви-Стросса вследствие необходимости дать
теоретическое обоснование и онтологическую гарантию постулату об универсальности
логического мышления.
42 Математические формулы, отпугивающие противников точного
и объективного знания в гуманитарных науках и привлекающие его сторонников,
вовсе не являются подлинно «работающим» средством для мифолога; Леви-Стросс
предупреждает, что между теми формулами, которые он использует в ходе анализа
мифов, и настоящими математическими уравнениями существует лишь некоторое
поверхностное сходство. Употребляемые им математические формулы — это лишь сокращенное
письмо типа стенографии, позволяющее схватить единым взглядом целые комплексы
отношений и преобразований, но лишенное какой-либо доказательной силы. Это,
правда, не исключает того, что в исследовании элементарных
поиском
структурных инвариантов. Человечество, которое Леви-Стросс по-кантиански считает
«предельным» понятием43, едино не столько структурами сознания и
структурами языка, сколько функцией сознания. Сознание как функционирование и
сознание как структура не тождественны друг другу. И, признавая это, Леви-
Стросс фактически признал именно права функционирующей субъективности на
устремление к тождеству и обладанию тождеством динамической деятельности
сознания, в котором реализуется универсальная тождественность человеческой
природы. Ограничивая в этом смысле свои права исследованием различий, т. е. выполняя
гуманистическую задачу на конкретно-научном уровне, Леви-Стросс осуществлял в
то же самое время философскую рефлексию, компенсировавшую своей примечательной
эволюцией строгое постоянство научного метода.
Разграничивая различные пласты внутри логики исследования
Леви-Стросса, мы стремились выявить определенную упорядоченность и
направленность в эволюции его философской программы. Это расчленение представлялось
тем более необходимым, потому что в большинстве критических работ
философско-теоретиче- ский уровень рефлексии исследователя изображается в виде
эклектической смеси отрывочных кусков из самых разнообразных философских и
идеологических программ, начиная от кантианства без трансцендентального
субъекта и кончая вульгарным материализмом (причем сам Леви-Стросс подписывался
под обеими характеристиками). И в самом деле работы Леви-Стросса вызывают
самую разноголосую критику, выступающую под
структур родства (в отличие от исследования мифов)
применение математических моделей оказывается достаточно плодотворным.
43 В каждом обществе действуют одновременные тенденции
как к обособлению своей специфики, так и к слиянию с другими культурами. Нет
обществ зрелых и обществ инфантильных: все они существуют примерно одинаковое
время и потому не могут рассматриваться как этапы или стадии друг друга.
Поскольку вклад каждой культуры в мировую культуру заключается не в ее чистой
специфике, но во взаиморазличии с другими культурами, Леви-Стросс и расссматривает
понятие «всемирного общества» как предельное понятие: всемирная цивилизация в
некоем абсолютном смысле слова невозможна, ибо предполагает сосуществование
культур, сохраняющих свое разнообразие
час с диаметрально противоположных позиций. Таковы, например, обвинения
в «мистицизме», выдвинутые против Леви-Стросса англо-американскими эмпириками, и обвинения в интеллектуалистском логицизме, иссушающем
человеческую сущность, предъявляемые Леви- Строссу и другим
структуралистам приверженцами почти всех современных буржуазных философских
течений.
И явная противоречивость мнений критики, и прежде
всего та напряженная внутренняя противоречивость, которой не избегло творчество
даже этого выдающегося ученого, убедительно свидетельствуют о том, что адекватная
оценка научного значения работ Леви-Стросса, а также подлинное понимание
глубокого человеческого смысла того проекта, осуществлению которого Леви-
Стросс посвятил свою жизнь, возможны лишь с научных позиций марксистской
философии.
Левистроссовская концепция не дает объяснения смене
структур в историческом процессе, но дает очень много для понимания действующих
механизмов культуры, обеспечивающих ее воспроизведение в течение некоторого
обозримого исторического периода. Это отвлечение от одних возможных аспектов
анализа ради других его аспектов оправдано с методологической точки зрения.
Однако эта исходная ограниченность рамок исследования влечет за собой
ограниченность его перспектив и результатов: показательно, что наиболее существенные
достижения Леви-Стросса относятся, скажем, не к литературоведению, а к этнографии
и фольклору. Попытки применить метод Леви-Стросса к тем областям, в которых
влияние исторического процесса или одной творческой индивидуальности играет
существенную роль, оказывались менее продуктивными и более односторонними, и
это относится не только к концепции Леви-Стросса, но и ко всему структурализму
в целом. Работы Леви-Стросса по мифологии и фольклору при всей широте взгляда и
смелости мысли в то же время содержат множество спорных утверждений и гипотез
как общего, так и частного характера. Наиболее уязвимым местом анализа мифов
является неполная эквивалентность и неполная переводимость выявляемых кодов по
отношению друг к другу, потери информации при перекодировке, что оказывается
важным не только в плане конкретного этнологического анализа, но и в плане
перехода от конкретного анализа к гносеологическим выводам, при котором происходит
значительное обеднение содержания. Наиболее же ценный вклад Леви-Стросса в
науку заключается в теоретической разработке мифической логики, объединяющей
чувственно- конкретное с рациональным элементом в познании первобытного
человека.
Таким образом, в итоге выявляется целый ряд противоречий,
развертывающихся между различными тезисами концепции Леви-Стросса в один и тот
же период, между трактовкой одних и тех же положений в разные периоды его творчества,
а также между первоначальными представлениями Леви-Стросса о целях и задачах
этнологического исследования и конечной реализацией этих представлений в ходе
развертывания его концепции.
Мы уже видели, как рационалистический (или даже,
говоря словами самого Леви-Стросса, «сверхрационалистический») пафос его
концепции уступает место сфере эстетического, как поначалу безоговорочное
доверие к лингвистической методологии сменяется в более поздних его работах
символикой музыкальных форм (в качестве концептуальной аналогии для
этнологического исследования), как направленность на построение «моста» между
природным и культурным сосуществует в его концепции с проектом «растворения»
человека в природе, в совокупности химических и физических взаимодействий и т.
д. и т. п. При этом указывалось, что многие методологические оппозиции,
вводимые Леви- Строссом для осмысления его объекта исследования — типов
сознания и социальных организаций первобытных племен, — представляются далеко
не бесспорными. Так, он явно преувеличивает онтологический смысл оппозиции
природное-культурное (сами туземцы, как уже говорилось, вовсе не различают или
же нечетко различают явления природного и культурного плана) или же оппозиции
сознательное-бессознательное, гипертрофируя значение второго противочлена.
Одновременно с переосмыслением этих оппозиций
изменяется в концепции Леви-Стросса и общий проект обоснования знания,
связанный с введением в гуманитарные науки точных методов, и тот объект
исследования, которому Леви-Стросс посвящает все свои конкретные разработки.
От изучения конкретных проявлений социального бытия и первобытных племен —
магии, ритуалов, шаманской практики, систем родства — Леви- Стросс переходит к
изучению особенностей первобытного мышления как такового, а потом и к выявлению
всеобщих бессознательных структур, в функционировании которых он видит фактор,
связывающий сознание первобытного человека с сознанием современного «цивилизованного»
европейца. Этот расширительный ход исследования несет в себе, однако, определенные
опасности, поскольку при его осуществлении происходит выветривание содержательного
наполнения «кодов чувственных качеств», на которых, по Леви-Строссу, основывается
функционирование первобытного мышления, и усугубляется опасность спекулятивности,
формализма. К тому же сами «коды чувственных качеств» остаются в известной мере
неэквивалентными и потому взаимонепереводимыми, они как бы сопротивляются
обобщению на том уровне, где теряется их главное достоинство, их специфическая
сила — способность к «прогрессивному посредничеству», к разрешению противоречий
первобытного мышления.
Упорное стремление Леви-Стросса осуществить свой
проект, несмотря на то, что, казалось бы, его специфический объект и
сопротивляется возведению ко всеобщему, объясняется отнюдь не только
научно-теоретическими факторами. Оно вполне определенным образом связано с
основной гуманистической, антирасистской задачей Леви-Стросса — с «реабилитацией»
структур социальности и структур сознания первобытных дикарей. Эта морально-этическая
гуманистическая задача осуществлялась им как бы в два этапа. На первом этапе
своего рассуждения ему важно было доказать полноправное своеобразие
первобытного образа жизни и мышления (поскольку в противном случае оно могло бы
трактоваться лишь как «недоразвитое» европейское мышление). Второй этап
должен был в некотором роде быть противоположен первому: в открытом им самим
своеобразии первобытного мышления Леви-Строссу необходимо было вновь
обнаружить измерение всеобщего, по отношению к которому и европейские, и
аборигенские критерии разумности и общественного устройства были бы лишь
частными случаями.
Как показывает проведенный анализ, Леви-Стросс блестяще разрешает свою первую задачу и оказывается в
затруднении перед второй; статические, лишенные сколько-нибудь развитого
материального базиса и динамики исторического становления структуры первобытного
общества не сопоставлялись с втянутыми в поток исторического развития, сложно
иерархизированны- ми структурами современного капитализма даже через посредство
абстрактной комбинаторики и универсальных возможностей человеческого разума.
Хотя Леви- Стросс и не производит непосредственно такого соотнесения и не
считает методы исследования первобытных обществ универсально применимыми,
однако все же некоторая «уравнительная» тенденция (связанная, как уже
говорилось, с вполне определенными гуманистическими задачами, но от этого не
более осуществимая) прослеживается в его концепции.
Подобно тому, как Леви-Стросс пытался возвести в
измерение всеобщности статические, вневременные структуры первобытного
мышления, Сартр в «Критике диалектического разума» столь же старательно пытался
универсализировать вовлеченные в поток исторического становления структуры
европейского сознания эпохи развитого капитализма. Эта борьба двух видных
фигур, олицетворяющих собой французский экзистенциализм и французский
структурализм, свидетельствует об ограниченности их теоретических позиций.
Весьма четко эта взаимодополнительность и взаимоограниченность позиций Сартра
и Леви-Стросса была выявлена, например, в уже упоминавшейся статье Люсьена
Сэва: «Рациональный элемент в рассуждениях Сартра состоит в признании, что
человек является творцом истории. Однако в экзистенциализме этот тезис получает
крайне субъективистское истолкование, весь исторический процесс становится
воплощением воли и сознания субъекта. В этом отношении правым оказывается
структурализм, признающий первенство объективных социальных структур перед
субъективными целями и стремлениями людей.
Следовательно, с позиций экзистенциализма, как и с
позиций других субъективистских систем «философского гуманизма», опровергнуть
структурализм нельзя. Спор между экзистенциализмом и структурализмом становится,
если можно так сказать, «структурально неразрешимым», ибо каждая из этих
доктрин выступает одновременно и опровергающей и опровергаемой. И та, и другая
несут в себе печать ограниченности буржуазных идей и воззрений, отсюда —
двойственность, половинчатость их взаимной критики [10].
Ж.
ЛАКАН И ПСИХОЛОГИЯ
Концепция французского психолога и врача-психоаналитика
Жака Лакана при всей специфичности исследуемого им материала достаточно
показательна для общих устремлений французского структурализма. В некотором
конечном выражении она направлена на то, чтобы представить психические
механизмы в качестве языка особого рода и с помощью этой концептуальной
аналогии включить их в функционирование других знаково-символических систем
культуры. Это позволяет расширить область рационального постижения тех сфер
реальности, в объяснении которых ранее господствовали интуитивизм, витализм или
просто психофизиологические схемы. И вместе с тем исследование бессознательных
психических структур исключительно в плане лингвистических аналогий отрывает
человеческую психику от более широкого контекста ее функционирования, рассмотрение
которого необходимо и для теоретического понимания ее природы, и для
осуществления практических терапевтических задач.
За последние годы имя Жака Лакана приобрело широкую
известность. В 1966 г. вышел том его сочинений объемом почти в тысячу страниц[11],
включающий работы, написанные за тридцать лет его исследовательской
деятельности, главным образом отдельные статьи и выступления на конгрессах и
симпозиумах с теми добавлениями и заметками, которые внес в эти сочинения
автор, готовя их к печати. Выход лакановской концепции из стен университетских
аудиторий сразу же заставил
критиков признать не только идеологическое[12], но и
научно-методологическое своеобразие его работ47.
При этом исследователи и критики единодушно сетуют на
чрезвычайно сложный, витиеватый, эзотерический стиль Лакана. Лакановская
концепция не лежит на поверхности текста, ее необходимо вычленять и реконструировать
на основе заметок, внешне мало систематизированных, но тем не менее
представляющих собой единое целое.
Свое собственное место в духовной жизни современной
Франции Ж- Лакан определяет весьма лаконично и однозначно: «Я тот, кто прочитал
Фрейда». При этом он характеризует свою концепцию как полностью детерминированную
этим прочтением. Однако Лакан вовсе не является «правоверным» интерпретатором
фрейдизма. «Неортодоксальность» его позиции в отличие от классического
фрейдизма обусловлена в первую очередь тем, что в его концепции понятие
несводимой и специфической «психической реальности» и проблема ее научного
изучения тесно сплелись с другой важнейшей проблемой — проблемой языка или,
скорее, лингвистической проблематикой в самом широком смысле слова. Если новая
трактовка соотношения разума и «неразумия» стала одним из аспектов расширения
области умопостигаемого, то язык в этой ситуации выступает как «пер-
воматерия» исследовательской работы, как основное средство ее концептуальной
фиксации и как результат познавательной деятельности сознания.
В результате синтеза этих двух проблемных линий —
психоаналитической и лингвистической — всякий вопрос о психическом заболевании
и тесно связанная с ним проблема бессознательного ставится в концепции Лакана
«с оглядкой» на язык, а проблема языка соотносится не с мышлением и сознанием,
а прежде всего — с бессознательным. Бессознательное — это речь другого,
бессознательное — это язык, бессознательное структурировано как язык — эти
формулы обычно цитируются в первую очередь, когда речь идет о сути лакановской
концепции. Это парадоксальное «уравнение» языка и бессознательного объясняется
отчасти тем, что оно подразумевает уже совсем не то бессознательное и не тот
язык, с которым имеют дело соответственно классический психоанализ и
классическая лингвистика, Фрейд и Соссюр.
Прежде всего Лакан стремится противопоставить
фрейдовским натуралистическим и биологическим интерпретациям такую трактовку
бессознательного, которая видит в бессознательном отпечатки культуры,
опосредованность культурой. Так, например, фрейдовское понятие «желания»,
«влечения» Лакан трактует не как энергетический импульс биологического порядка,
не как заряд сексуальной энергии, требующий разрядки или последующего
культурного упорядочения, но скорее как некий общий ритм психической работы,
как расчленяющую психические представления пульсацию, уже опосредованные и
преломленные в психических представлениях и достигшие определенной структурной
упорядоченности. И это далеко не единственное расхождение между Фрейдом и
Лаканом. Существенные отличия в трактовке соотношения осознанного и
бессознательного выявляются при сопоставлении трехчленной схемы психической
структуры, обрисованной Фрейдом в работах 20-х годов, с лакановской схемой
психической структуры.
Как известно, концепция позднего Фрейда предполагает
противоборствующее наличие уже не двух элементов— осознанного и
бессознательного, как это было в его ранний период, но трех элементов — id, ego и
superego Ego играет роль координирующего
центра между антисоциальными инстинктивными влечениями id, подчиняющимися лишь «принципу удовольствия», и социальными
императивами superego, грозящими
слишком сильно подавить первоприродные побуждения человека, оно стремится
отыскать какие-то компромиссные формы соотношения этих крайних членов,
выступает как воплощение «принципа реальности».
Схема психической структуры у Лакана тоже трехчленна:
составляющие ее элементы — это сферы «реального», «воображаемого» и
«символического». Реальное — это непосредственные жизненные функции и отправления.
Воображаемое — это психические представления, связанные с жизненными функциями.
Символическое — это представления, опосредованные речью и в корне
преобразованные этим опосредованием. Соответственно этим трем уровням
конституируются три типа субъекта: на уровне «реального» — это субъект «потребности»;
на уровне воображаемого — это субъект «желания»; на уровне символического — это
субъект словесно выраженного обращения, «запроса». Эта лакановская схема, имеющая
некоторое сходство с фрейдовской, тем не менее значительно от нее отличается.
Если Фрейд снимает «принцип удовольствия», воплощаемый побуждениями id, и опирается на «принцип реальности», воплощаемый ego, то Лакан видит в ego уже не оплот всей работы сознания, но, напротив,
средоточие заблуждений и иллюзий самотождественности субъекта и противопоставляет
ему бессознательное осуществление символической функции сознания, которая
подключает индивида к социальному порядку культуры. Таким образом, лаканов-
ское «перепрочтение» Фрейда имеет вполне определенную направленность: оно
осуществляется как своеобразная «денатурализация», «десексуализация»
фрейдовского бессознательного. Биологические импульсы приглушаются и выводятся
за пределы исследования, а бессознательное, концентрирующееся в верхних слоях
схемы психической структуры, — это уже не «витальные» жизненные интенции, но
нечто причастное порядку языка и строю культурной жизни человеческого
коллектива.
При этом выявляется и другой момент: говоря о том, что
бессознательное — это и есть язык, речь, Лакан вовсе не имеет в виду язык в
его повседневно обиходном или лингвистическом смысле слова. На поверку оказывается,
что те механизмы, с которыми Лакан отождествляет бессознательное,
располагаются не только на уровне символического, по фактически уже предполагаются
наличествующими и функционирующими и на других уровнях психической структуры.
Так, например, получается, что влечение, желание, конституирующиеся на уровне
воображаемого, уже предполагают «язык», который, по лакановским канонам,
связывается и логически, и генетически лишь с вышележащим, символическим уровнем.
Таким образом, очевидно, что под «языком» Лакан имеет в виду лишь нечто причастное
языКОВОЙ дискурсии, некоторый структурирующим механизм, который, располагаясь в основе всех уровней психической структуры, делал бы возможным их
соизмерение, соотнесение, а тем самым и переходы от одного уровня к другому.
Вопрос о структурирующем механизме приводит нас — в логических лабиринтах
концепции Лакана— к понятию означающего, а тем самым заставляет обратиться ко
второму, «лингвистическому» источнику лакановской мысли.
Понятие означающего было заимствовано Лаканом из
концепции Соссюра. Как известно, именно Соссюру принадлежит вызвавшая
многочисленные дискуссии мысль о том, что в языке «нет ничего, кроме различий».
В этом афоризме Соссюр подчеркивает, что основное коммуникативное свойство
языка — его способность к передаче смысла — связано со способностью единиц на
всех уровнях языковой структуры взаимопротивопостав- ляться по принципу
контраста. Однако эти различия и противопоставления относятся, по Соссюру, лишь
к плану означаемого или к плану означающего, взятым в отдельности, но не к
знаковому уровню языка, представляющему собой единство этих двух планов. Если
Соссюр постоянно подчеркивает, таким образом, принцип неразрывности в отношении
означающего и означаемого, то Лакан делает упор на идею «скольжения»
означаемого относительно означающего, приводящего в его концепции к идее
разрыва этих двух порядков и обособлению означающего.
Это отчленение во многом обусловлено спецификой
лакановского объекта, конституирующегося в диалогических отношениях врача и
больного. Представим себе процедуру психоаналитического сеанса. Речь пациента и
в самом деле выступает для врача единственным источником информации о больном:
как это было установлено в ходе клинических исследований, различным
психическим заболеваниям соответствуют различные типы речевых нарушений. Речь
выступает как то «поле», на котором развертывается терапевтический курс, ибо
именно в речи, в диалоге врача и пациента, происходит обнаружение и снятие тех
или иных болезненных «симптомов», выражающихся «путаными» узлами речи. В данном
случае положение врача перед пациентом аналогично положению исследователя
перед носителем неизвестного ему языка с непривычной структурой, не
допускающей умозаключения и переносы по аналогии. То первоначально данное, с
чем имеют дело оба исследователя,— это речевой поток, протекающий на уровне
означающего в плоскости сменяющихся и переливающихся друг в друга материальных
форм. В практике психоаналитического сеанса эти формы не соотнесены ни с
означаемым как «объективной реальностью», существующей независимо от сознания
больного, ни с означаемым как содержаниями психики больного (ибо пациент их
подавляет и скрывает, выявляя их лишь неосознанно, по «случайным» деталям речи
и поведения). Доступная психоаналитику задача не может заключаться в том,
чтобы реконструировать реальные обстоятельства, внешние по отношению к истории
больного, или же проникнуть в глубь содержаний его сознания: его цель —
реконструировать, на основе протекающего перед ним потока означающих,
структуру этого потока, которая и есть, считает Лакан, не что иное, как
структура бессознательного.
Переход к анализу структуры означающего в отрыве от
означаемого расщепляет двустороннюю целостность лингвистического знака,
являющегося с точки зрения «нормального» среднего носителя языка и культуры,
пользующегося общераспространенными моделями языкового общения, самой мелкой,
далее не разложимой единицей речи. В данном случае устойчивое единство означающего
и означаемого распадается.
Таким образом, лакановское переосмысление двух
«классических» истоков современного структурализма — концепций Фрейда и Соссюра
— имеет на первый взгляд прямо противоположную направленность. В первом случае
можно было бы условно говорить о тенденции к «десексуализации» бессознательного,
во втором — о тенденции к «десемиотизации» языка. «Денатурализация» и
«десексуализация» фрейдовского биологического импульса — это движение внутрь
культуры, «десемио- тизация» соссюровского языка — это движение вовне, прочь от
культурной устойчивости и нормированности. Однако обе эти линии, и
центростремительная, и центробежная, очерчивают в своем встречном движении
вполне определенную область. В противоположность «непрерывности» фрейдовского
энергетического импульса и
«непрерывности» семиотического
опыта человеческого
коллектива закон этой новой области,
очерчиваемой Лаканом, —прерывность.
Уровневость, прерывность, преломленность (прелом-
ленность «идеальности» означаемого через «материальность» означающего,
разведенность их по разным плоскостям, вплоть до возможности разрыва)—вот
самые общие знаменатели той проблематики, которая возникает на пересечении
этих двух линий переосмысления «классических» традиций. Разрыв между означающим
и означаемым-—это в концепции Лакана наиболее общее выражение других антиномий,
например, отношения осознанного к бессознательному, воображаемого к символическому.
И это не случайно: ведь, по мнению Лакана, прерывность означающего и
означаемого и является тем самым разрывом, который стремится «залатать» (глаголом
suturer —
«накладывать швы» Лакан пользуется с терминологической устойчивостью) вся современная
культура.
Согласно лакановской концепции, субъект и объект
психоаналитического сеанса — это не «классический» субъект, обладающий
единством и автономностью, и не, «классический» объект как внеположное субъекту
и независимое от него «вещное» образование. «Неклассические» субъект и объект
не внеположны, не самодостаточны, а, напротив, включают в себя постоянную и непреодолимую
«нехватку», заставляющую их раскрываться друг перед другом, устремляться друг
к другу. При этом взаимоотношение субъекта и объекта преломляется, с одной
стороны, сферой интерсубъективности, в которой субъект взаимодействует с
субъектом, а с другой стороны, материальной расчлененностью означающего,
опосредующего эти отношения. Диалектику отношений непрозрачного,
«затуманенного» субъекта и «отсутствующего», «недостающего» объекта Лакан
прослеживает на всех трех уровнях вычленяемой им психической структуры:
реальном, воображаемом и символическом. Разумеется, этот «потерянный» объект,
с таким трудом схватываемый на границе уровней психической структуры, в «щели»
между символическим и реальным, не имеет ничего общего с тем синтезом
символического и реального, на котором покоится «абсолютное знание» Гегеля.
Особенно отчетливо критика классической интерпретации
субъектно-объектного отношения выявилась в лакановском разборе декартовской
формулы «cogito ergo sum» ubi cogito, ibi sum. Это представление о гомогенности трансцендентального,
мыслящего субъекта с реальным, экзистирующим субъектом есть, по Лакану, лишь
иллюзия воображающего «я». Формула, связующая бытие и сознание, не может быть
двучленной, ибо мысль не обосновывает бытие непосредственно, но лишь соотносясь
с речью. Cogito не исчерпывает субъекта, а потому то, что
представляется cogito существующим, не означает реального существования: его
очевидности не влекут за собой экзистенциальных утверждений.
Трансцендентальное и реальное пе сосуществуют на одном
уровне. В противоположность утверждению «где я мыслю, там я существую» Лакай
вводит тезис: «я мыслю там, где я не есть, и я есть там, где я не мыслю».
Смысл этой формулы тот же, что и смысл лакановского отрицания исходной формулы
Декарта: субъект мышления и субъект существования не находятся на одном
уровне, найти для обоих единую точку отсчета невозможно. Современное познание,
утверждает Лакан, открыло неоднородность психического, его объемность и
структурность, несводимость различных его уровней.
Однако представление о последовательной «неклассичности»
лакановского стиля мышления было бы очевидной натяжкой. В этой связи
характерно отметить, что, несмотря на, казалось бы, полную растворенность
субъекта в цепи означающего, Лакан считает возможным сохранить метафору Фрейда,
определяющую субъекта (лакановского субъекта, «расплющенного» в означающем)
как «ядро бытия». Эта «центрирующая» метафора— не единственное, что ставит под
сомнение призывы Лакана к радикальной неклассичности. Показательно также его
отношение к некоторым моментам соссюровской концепции. Например, Лакан говорит
о своем стремлении снять линейность соссюровской цепи означающего и заменить ее
полифоническим многоплановым образованием, в котором наряду с горизонтальным
конституируется также и вертикальное ее измерение, заполняемое метафорическими
«сгущениями» и метонимическими «смещениями» означаемых относительно
означающих. Эти смещения и сгущения и есть те нераспутанные линии и узлы в
речевом потоке, по которым врач определяет наличие болезни. Таким образом,
получается, что полифоничность лакановской речи создается — в сравнении с
соссюровской линейностью — лишь за счет «патологии», за счет тех петель и
узлов, которые в терапевтической практике подлежат преобразованию,
«распутыванию». Слова Лакана о том, что «симптом это и есть истина», повисают в
воздухе. Истина, вернее, условие ее достижения — излечение больного—-зависит
от того, насколько удачно врач сумеет распутать сгустки непроработанных
содержаний, т. е. истина в этом смысле может быть только линейной.
Кроме того, неясно, каким образом Лакан надеется при
этом синтезировать из выровненной цепи означающего, в которой линейно
сочленяются обломки разрушенного им воображаемого мистифицированного единства,
тот подлинный, «свой» облик, который больной должен ассимилировать, принять и
осознать для того, чтобы излечиться. Хотя Лакану как многоопытному
практикующему врачу, по-видимому, известны практические способы такого
конструирования, он никак не обосновывает его теоретическую возможность. На теоретическом
уровне Лакан дает не построение структурной многомерности, но лишь приведение
спутанных сгустков речи к гомогенным линейным цепям. Следовательно, и
«субъект» его остается плоским и линейным. Не случайно, что противостоящий
этому плоскому дезинтегрированному субъекту врач — другой субъект —
оказывается уже не собеседником (в этом некогда усматривалось одно из главных
выражений фрейдовской «революционности»), а «господином истины», конституирующейся
в процессе речи. Эти противоречия показывают, что даже с точки зрения
внутренних критериев лакановской концепции ее задачу нельзя признать решенной.
Тем более неадекватными становятся некоторые постановки проблем Лаканом и
предлагаемый способ их разрешения, если подойти к рассматриваемой проблеме не с
узкой точки зрения требований психоаналитической терапии, но с точки зрения
широкого научного подхода к исследованию проблемы психического.
Таков «структуралистский» психоанализ, возвестивший о
своем «возврате к Фрейду», но на деле обернувшийся значительным
переосмыслением его концепции. Еще яснее станет специфика этого направления,
если сопоставить его с другой, достаточно последовательной и влиятельной
трактовкой фрейдовской концепции — с экзистенциальным психоанализом в его
сартровском варианте.
В силу центрального и одновременно антагонистического
положения этих двух концепций в общей картине духовной жизни Франции последнего
десятилетия оформление некоторых существенных моментов в собственных
программах экзистенциализма и структурализма часто осуществлялось «с оглядкой»
на противника (назовем, к примеру, тему «смерти человека», скорее «навязанную»
структурализму полемической ситуацией, нежели развертывающей его собственные
имманентные устремления). Если в большинстве примеров конкретной полемики
(например, в наиболее четко обрисовавшемся антагонизме Сартра и Леви-Стросса)
противоречия экзистенциализма и структурализма касаются на самом деле различных,
непосредственно не соприкасающихся и не пересекающихся областей, то данный
случай представляет особый интерес, ибо здесь антагонизм структурализма и
экзистенциализма выявляется на общей почве психоаналитической проблематики.
Непосредственное столкновение экзистенциализма и структурализма делает более
осязаемой неадекватность обоих решений одной и той же представшей перед ними
задачи.
И Сартр, и Лакан, запечатлевая в своих концепциях ту
«смену декораций», которая отличает познавательную и экзистенциальную ситуацию
современной западной культуры, сходным образом вычерчивают свой объект.
Психоаналитическая установка в схемах обоих исследователей предполагает двойную
редукцию: отвлечение от внешней реальности и отвлечение от внутри- психических
содержаний, искажающих искомую внутреннюю структуру психики. Однако внимание
исследователей фокусируется па диаметрально различных аспектах этого объекта:
Лакан вычленяет и абсолютизирует бессознательную, Сартр — осознанную сторону
дуального фрейдовского отношения. Лакан относит к сфере бессознательного даже
те явления, которые традиционно интерпретируются в терминах сознания,— например,
«язык», «речь». Сартр, напротив, относит к сфере осознанного даже те явления, которые
традиционно трактуются в терминах бессознательного, например, эмоции. Экстраполируя
принцип сознания на всю структуру субъективности, Сартр тем самым стремится
сконцентрировать все силы субъекта на свободном выборе. Лакан, напротив,
экстраполируя принцип бессознательного, стремится свести все иллюзорные
порождения сознания к детерминирующей их бессознательной цепи означающего. В
противоположность беспредельной свободе сартровского сознающего и выбирающего
субъекта человеческое бытие, по Лакану, становится осмысленным только тогда,
когда его детерминируют и ограничивают законы бессознательного [13].
Характерно, однако, что ни осознанное для Сартра, ни
бессознательное для Лакана не способны быть «причинами самих себя», хотя оба
исследователя наделяют их атрибутами самопричинности. Поэтому в сартров- ской
концепции субъект стремится — в пределе — достичь единства с объектом, синтеза
«в-себе» и «для-се- бя». Поэтому лакановский объект — безличная означающая
цепь — определяется в конечном счете как пространство, в котором складывается
субъект подлинной, свободной, «полной» речи. Однако вместо желанного единства
«в-себе» и «для-себя» внутри сартровской концепции всплывает прежний фрейдовский
дуализм осознанного и бессознательного: по Сартру, это разрыв рефлексивного и
дорефлексивного уровней сознания, непроницаемых друг для друга. И точно так же
в лакановской схеме остаются разорванными все уровни вычленяемой структуры —
«реальное», «воображаемое» и «символическое». Дискурсивный поток означающих
обеспечивает лишь их формальную соизмеримость, но не дает необходимого
динамического импульса для осуществления этих переходов.
Неустойчивость позиций «выбирающей субъективности»
Сартра и «внутристоящей объективности» Лакана, фактически обозначающих одну и
ту же реальность с двух противоположных позиций, отчетливо выявилась
не только в отказе от самопричинности, возобновлении дуализмов и постепенно
вырисовывающемся крене в сторону первоначально исключенных полюсов. Все эти
операции оказываются недостаточными для самообоснования обеих концепций,
авторы которых вынуждены прибегнуть к другому — предельному — онтологическому
их обоснованию.
Так, Сартр переходит к психоанализу вещей, приводя
тем самым негативную онтологическую суть сознания к позитивности первоосновных
качеств бытия, которые в конечном счете лишь одни способны определить и
обосновать и фундаментальный свободный выбор, и человеческий проект. В то же
время Лакан переходит от позитивности «внутристоящей» речевой цепи означающего
к негативности предельного обосновывающего условия. В качестве абсолютного
обоснования в лака- новской концепции выступает смерть как «предельное» нечто,
как невыразимое и необъективируемое условие подлинной человеческой субъективности
(в этой трактовке смерти Лакан ссылается на Хайдеггера). И опоэтизированный
опыт обыденного сознания в его отношении к первоосновам мира, и метафорическая
метафизика смерти оказываются достаточно удаленными от той научной
объективности, к которой стремятся оба исследователя.
В результате сопоставления становится очевидно, что ни
Лакан, ни Сартр не выполнили своих «обетов»: «правоверный» психоаналитик не
сумел вернуться к «аутентичному» Фрейду, а фрондирующий философ не сумел
отторгнуть фрейдовский «вещный» дуализм осознанного и бессознательного и
надежно обосновати безграничную свободу выбирающей себя субъективности. В
данном случае, по-видимому, ни лакановская опора на язык, ни сартровский отказ
от этой опоры как от мертвого сброса «практико-инертного» поля не играет определяющей
роли. Хотя опора на речь и речевую практику, несомненно, дает определенные
основы для выхода за пределы интроспекционистски понимаемой психической
реальности, линейность потока этой речи, взятой в отрыве от других типов
человеческой деятельности, не позволяет конституировать субъекта. Клетка
детской психики, внутри которой осуществляется переход от индивидуальных
переживаний к социальной
символике, структурированной, по мнению Лакана, подобно языку,
несамодостаточна: она должна быть соотнесена с тем социально-культурным
контекстом, в который она вписывается и в котором она
функционирует. «Прорыв» в новые измерения человеческого бытия на уровне индивидуальных
психических механизмов не может быть осуществлен в отрыве от другого такого же
прорыва, осуществляемого на уровне общих структур социально- культурного бытия.
Как видно из проведенного разбора, структуралистскую
трактовку бессознательного отличает стремление отказаться от
иррационалистических, спекулятивных, мистических, интроспекционистских
трактовок, весьма характерных для предшествующей и современной буржуазной
философии, видевшей в бессознательном воплощение иррационального инстинкта,
воли или порыва. Основная общая тенденция структуралистского подхода к бессознательному
и, в частности, анализ бессознательного в сфере индивидуальной психологии и
психопатологии, носит рационалистический характер. Вполне очевидно, что опора
на речевые высказывания субъекта предполагает большие возможности объективного
истолкования его психики, нежели, например, чисто интро- спекционистские или
гипнотические методы. Однако этот своеобразный «лингвоцентризм» не может не
приводить, уже с другой стороны, к определенной «дематериализации» самой
психоаналитической ситуации, а следовательно, и к ограничению ее аналитических
и терапевтических возможностей. Преувеличение роли бессознательно-языкового
момента имеет в структуралистском психоанализе Лакана вполне определенные отрицательные
последствия и для исследования формирования психики, и для трактовки проблем
личности.
Научная трактовка психики вовсе не отрицает ни самого
факта существования бессознательного, ни его роли в регуляции биологического и
специфически человеческого поведения индивида. Раскрытие диалектики
осознанного и бессознательного в становлении личности, в формировании мотивов
и установок ее поведения, в котором ведущая роль принадлежит именно сознанию,
имеет весьма важное методологическое и мировоззренческое значение. Анализ
эволюции понятия бессознательного в истории философской и научной мысли показывает,
что та или иная его трактовка зависит от философско-методологических положений,
на которые она опирается.
Для диалектико-материалистического подхода проблема
бессознательного и в критическом, и в позитивном плане не является абсолютно
самостоятельной, но лишь одним из аспектов общей теории сознания. Марксистская
теория сознания исходит прежде всего из анализа многосторонних связей сознания
и деятельности субъекта и предполагает исследование этих взаимодействий с
помощью различных методов и подходов: психологического, социологического,
нейрофизиологического, психиатрического и т. д. Марксистский метод вовсе не
сводит человеческое сознание к его рациональному ядру, но видит в нем сложно
организованное архитектоническое устройство, включающее в себя различные
структурные уровни, взаимодействие которых порождает совокупность динамических
факторов поведения индивида, его оценок, мотивов, суждений, интересов, потребностей,
переживаний. Марксистский метод отказывается от сведения человеческого
сознания к сфере духа или же к его физиологическим характеристикам, но вводит
детерминации сознания в контекст предметно- практической деятельности человека,
преобразующего окружающий мир и свою собственную «природу».
Объективная причина возникновения бессознательного
связана, по-видимому, с определенной диспропорцией между дискретным характером
управляющей деятельности сознания и необходимостью непрерывного ее
регулирования[14].
Будучи неразрывно связано с сознанием, бессознательное участвует в переработке
информации, а также в формировании установок, с помощью которых эта
бессознательная информация превращается в фактор регулирования человеческого
поведения. При этом ошибка фрейдизма, далеко не вполне преодолеваемая в
распространенных ныне на Западе психоаналитических концепциях и, в частности,
в структуралистской трактовке психоаналитической проблематики, заключается в
весьма ограниченном толковании связей осознанного и бессознательного в
человеческой психике
и в человеческом поведении. Структуралистская опора на бессознательные
языково-символические механизмы в трактовке психического и экстраполяция такой
трактовки психического на всю структуру человеческой личности тем более не
преодолевает этой ограниченности.
Итак, хотя в структуралистском психоанализе Ж. Лакана
с его практическими задачами сосредоточение на речи субъекта и отвлечение от
каких-либо внеположных ей факторов было в известной мере оправдано, тем не
менее при переходе к более широкому теоретическому рассуждению с необходимостью
возникает вопрос о природе объективно-реального социального окружения,
находящегося вне психической реальности сознания больного. Объяснение
патологической дезорганизации психики требует контекста более общей теории
сознания, предполагает анализ способов включения сознания во внешний мир, в
социальную среду, в которой развертывается человеческая жизнь и деятельность.
[1] Pouillon G. L'oeuvre de Claude Levi-Strauss.— «Temps modernes», 1956, N 126, p. 158.
[2] Ср. работы: Мелетинский E. M. Клод Леви-Стросс и структурная типология мифа.— «Вопросы философии», 1970, № 7, с. 165—173; Клод Леви-Стросс. Только этнология ;>— «Вопросы литературы»,
[3] Levi-Strauss CI. Introduction a l'oeuvre de Marcel Mauss.—In: Marcel Mauss. Sociologie et anthropologic. Paris, 1950, p. XIX.
[4] «Если, как
мы полагаем, деятельность бессознательного разума заключается в том, чтобы
налагать формы на некоторое содержание, и если эти формы в
основном тождественны для любого разума — древнего и современного,
первобытного и цивилизованного (как это показывает изучение символической
функции, столь удивительным образом проявляющейся в языке), тогда необходимо и
достаточно достичь подсознательной структуры, лежащей в i основе
данного общественного института, данного обычая, чтобы вычленить принцип
интерпретации, действенный и по отношению к другим институтам и другим обычаям,
при том условии, конеч- ) но, что мы проведем достаточно глубокий анализ» (Levi-Strauss CI. Anthropologie structurale. Paris, 1958 p. 28).
[5] Levi-Strauss
CI. Mythologiques. Le cru et Ye cuit. Paris, 1964, p. 246.
[6] Levi-Strauss CI.
Mythologiques. L'homme nu. Paris, 1971, p. 614.
[7] Ibid., p.
619.
[8] LSvi-Strauss
CI. Mythologiques. Le cru et le cuit, p. 21.
132
[9] Levi-Sirauss CI. Mythologiques. Du miel aux cendres. Paris, 1966 p. 408.
[9] Одним из наиболее уязвимых моментов левистроссовской концепции является отождествление бессознательного как такового и бессознательного как незнания, как отсутствия осознания. Фактически Леви-Стросс не дает теоретического объяснения того, почему и как символические системы вписываются в механизмы бес-
[10] Сэв Л. О структурализме.— «Проблемы мира и социализма», 1971, № 6, с. 80.
[11] Lacati J. Ecrits.
Paris, 1966.
[12] Chatelet
F. Rendez-vous dans deux ans.— «Le nouvel observafeur», 11 janv., 1967, p. 38.
[13] «Дело не только в том, что сущность человека нельзя помыслить вне отношения к безумию, этой сущности вовсе не было бы, если бы человек не носил в себе безумия как предела своей свободы» (см.: Lacan J. Ecrits, p. 575).
[14] Бассин Ф. В. Проблемы «бессознательного» (о неосознанных формах высшей нервной деятельности). М., 1968.